Бабушкины стёкла

повести для детей

Бабушкины стёкла

У Кати умерла бабушка. Катя бабушку очень любила и смерть ее переживала очень сильно, мама с папой даже испугались. Она горько рыдала, кричала: «Бабуся, бабуся!..» — и рвалась в бабушкину комнату, где та лежала уже прибранная.

Пока бабушка была жива, она баловала внучку так, как, пожалуй, не баловал никто из бабушек Москвы, хотя известно, что московские бабушки балуют своих внуков больше всех в мире. Мама с папой тоже баловали Катю, исполняя по мере возможностей все ее желания. Но чем больше они ее баловали, тем больше Катя им дерзила и меньше слушалась.

А вот с бабушкой все получалось как раз наоборот. Правда, бабушка и не требовала послушания: все Катины буйства и капризы она пресекала рассказыванием дивных сказок и историй. Рванет, бывало, Катя на плюшевом зайце штанишки, которые никак не хотели сниматься, обзовет их, стукнет заодно и зайца и его обзовет, а бабушка погладит Катю по головке, посадит к себе на колени, скажет: «Слушай, Катенька, какую я тебе историю расскажу», — и начнет:

— Жила-была девочка, звали ее Маша…

— Верующая? — спросит Катя.

— Да, — отвечает бабушка.

— Послушная?

— Да, конечно, раз верующая. Правда, забывчивая была: забывала иногда помолиться перед важным делом, например, когда есть садилась…

— Тоже мне, важное дело, — засмеялась Катя.

— Да ты погоди, — продолжает бабушка. — Так вот, собирается она однажды обедать. Руки помыла — и бегом за стол. «Стой, — говорит ей мама, она у нее верующая была. — Ты же не молилась». А Маша уже за ложку схватилась, и вставать, через табуретки к иконам пробираться ей лень. «Я про себя», — отвечает. Пробормотала быстро-быстро, так что и самой не понять, «Отче наш» — и снова за ложку, да впопыхах попала локтем на край тарелки. Суп-то горячий и плеснул на нее — на платье, на лицо, на руки! Как закричит Маша, как вскочит да ногами затопает, как заругается на суп: «Ах, негодный! — кричит. — Ах, противный, не буду тебя есть!» — «Да чем же суп виноват? — мама спрашивает. — Суп-то — ведь это вода, мясо да овощи бессловесные! Однако хоть и бессловесный он, суп-то, а сам не захотел, чтоб ты его ела».

Перестала Маша ногами топать и спрашивает: «Как это не захотел, почему это?» — «А потому, — строго-строго говорит мама. — Не сам, конечно, суп — Бог это не захотел, поняла? » Приблизила мама свое лицо к дочкиному и ласково так смотрит.

«Почему это Бог не захотел?» — все еще дуясь, спрашивает Маша. — «А ты у Него благословения спросила?.. И не плачь, не голоси, а радуйся: ты о Нем забыла, а Он о тебе — нет. Радуйся, что Он не хочет, чтобы ты без Его благословения что-то делала. Вот ведь как любит Он тебя, вот как предостерегает». — «Да ну, мам, всего лишь суп разлился, а ты сразу про Бога», — сказала Маша. Она уже успокоилась. «Экая ты, — погрозила ей мама пальцем. — То как кошка ошпаренная кричала, а то «всего лишь суп». Это не ты — это гордыня-капризуля твоя, ведьма гадкая, за тебя заговорила. Ей про Бога тошно слушать, вот и думает она про себя: лучше уж я орать перестану да все к пустячку сведу. «Пустячок-де: всего-то суп разлила». Я тебе!» — «Это какая же гордыня-капризуля? » — спрашивает Маша. «А такая: черная змеюка с козлиной головой. Когда ты с Богом на устах да в сердце, эта змеюка, как ни крутится, а добраться до тебя не может. А как ты про Бога забыла, так она — прыг в тебя и живет там, куролесит. В прошлый раз я ее ремешком вышибла, а она опять тут как тут. Что, еще раз за ремешок взяться?» — «Не надо за ремешок, мама», — присмирела Маша, потупилась. «То-то «не надо», — отвечает мама. — И малейшего дела нельзя без Бога делать. Да и нет их, малых да малейших дел — все дела большие. Суп сварить — дело, съесть — тоже дело, одежду почистить — дело, домик нарисовать — тоже дело. Кто в малом деле верен, тому большое доверится, а кто в малом неверен — кто же ему хоть что-нибудь доверит? Так Господь говорит. А Он не шутит». Вытерла Маша слезы и с тех пор про молитву никогда не забывала; памятлива стала на молитву, а на злость да на вопли забывчива. Вот такая история.

Соскочит Катя с колен бабушки — и опять за игры, а если снова что нападет на нее — тут же коленки бабушкины наготове, и новая история тут как тут. Так и коротали время, пока родители с работы не придут.

Мама и папа у Кати — инженеры. Умные страшно. Про все они знают, даже про то, чего никогда в жизни не видели.

— Мама, а откуда люди пошли? — спрашивает Катя.

— Тебе этого не понять: учиться надо… Иди спроси у папы.

— Папа, откуда люди пошли?

— Оттуда, — папа улыбается, — из обезьяны.

Катя хохочет: думает, папа шутит.

— А из какой обезьяны?

— Ее уже нет. Она взяла в руки камень, сделала из него случайно топор, ей понравилось, она сделала еще — и так постепенно стала человеком.

— А давай Маврику дадим камень и научим его быть человеком!

— Маврик — кот, — отвечает папа, — а нужно обезьяну. Они развитые, а коты неразвитые.

— А если мы его разовьем? — не унимается Катя.

— Его не разовьешь, ему в развитии предел положен.

— Кем?

Тут папа говорит:

— Погоди, выучишься — поймешь. Иди к бабушке.

И снова Катя с бабушкой, и снова слушает истории…

По воскресеньям, когда папа и мама отсыпались, бабушка вела Катю в церковь Казанской Божией Матери, что прямо напротив них, только дорогу перейти.

Родители были уверены, что бабушка ходит с Катей на рынок.

— Бабуся, а почему ты папе с мамой правды не говоришь, куда мы с тобой ходим?

— Эх, Катюша, — вздыхала бабушка, — не вместить им такой правды, шум да гам один выйдет.

— Бабуся, а ты чья мама?

— Мамина.

— А папе ты кто?

— Теща.

— А что же ты маму не научила Бога любить, когда она была маленькая? — допытывалась Катя.

— Мой грех, Катюша, мой грех… — вздыхала бабушка. — Я сама-то Бога совсем недавно полюбила. Да и то не крепко. Разве можем мы крепко любить!.. — И снова тяжело вздыхала. — Боялась я учить твою маму Бога любить, когда она была такой, как ты. Было чего бояться. Вырастешь — поймешь.

— Ты совсем как папа: «Вырастешь — поймешь»! — передразнивала Катя.

Бабушка только вздыхала.

В храме на литургии Катя пробиралась вперед и отстаивала всю службу замечательно. Бабушка уже учила ее: когда на службе устанешь сильно, молись Николаю Угоднику, проси подкрепления. А икона Николая Угодника как раз была рядом с Катей. С Николаем Угодником Катя была накоротке и звала его «батюшка Никола». Дома, однако, быстро терялось чудное настроение, храмом подаренное, которое бабушка называла «благодатью Причастия». Очень не любила Катя врать маме и папе про рынок, где они не были. Бабушка при этих завиральных рассказах так страдала, что даже в лице менялась, — однако все же не решились они сказать правду. Остаток воскресенья до вечера проходил у Кати, по бабушкиной мерке, плохо.

— Транжиришь благодать, как пьяный купчик отцовские деньги, — так говорила бабушка Кате и сидела все время в своей комнатке.

Мама все воскресенье была чем-то занята, и Катя носилась между ней и папой, который сидел за столом, что-то писал и постоянно поминал какого-то Понырева, которого обещал обязательно съесть.

— Как съесть? — спрашивала всякий раз Катя, хотя слышала это уже сто раз.

— Живьем, — говорил папа, не отрываясь от бумаг.

— А разве можно? Да и невкусно…

— Таких — надо. А будет невкусно — пожую и выплюну.

— Он твой враг?

— Он не только мой враг.

— А бабушка говорит, что врагов любить надо.

— Вот пусть она и любит.

А бабушка тем временем закрывала двери своей комнатки и даже Катю не впускала. Каноны и акафисты читала. Что это такое, Катя еще не знала.

И вот бабушки не стало.

Против своей воли, но все-таки повинуясь воле покойной, папа и мама похоронили бабушку церковным обрядом. Прошли дни. Катино горе притупилось, и она слегка ожила…

Как-то раз папа и мама начали осмотр бабушкиной комнатушки. Папа говорил, что в ней надо привести все в порядок, хотя и так все было в отличном порядке. Мама выразилась по-другому: «Освободиться от хлама». Вот тут-то и начались дивные чудеса, бесповоротно изменившие жизнь многих других семей, а не только Катиной.

Бабушкина комнатка в длину была — четыре шага, в ширину — два с половиной. Треть комнатки занимал старый-престарый комод с зеркалом, напротив комода стояла железная кровать, а в правом углу — тоже очень старая тумбочка. Ходить можно было только боком. На тумбочке были книги и иконы маленькие, а большие иконы, украшенные так, что заглядишься, висели над тумбочкой. Сорок пять икон и иконок было у бабушки.

— Иконы не выкидывайте, иконы отдайте мне! — звонко и дерзко заявила Катя.

Папа и мама оторвались от разбора бабушкиных бумаг и уставились на дочь.

— А тебе они зачем? — спросил наконец папа очень грозно, притом растягивая слова.

— А затем, — ответила Катя. — Бабушка их мне оставила и вам так наказала, я все знаю! Мои они! И вообще… по воскресеньям мы ходили не на рынок, а в церковь, вот. Э-э! — и Катя, сама того не ожидая, разинула рот и показала родителям язык… да и затряслась вдруг в горьких рыданиях. Спасли эти рыдания Катю от родительской расправы, и все дальнейшее выяснение шло почти в спокойном тоне.

— Ну-ка, ну-ка, — сказал папа и притянул к себе Катю, — расскажи об этом поподробнее.

И Катя с удивлением почувствовала, что не может рассказать так, как ей хотелось бы, так, чтобы родители поняли. О, если бы могла им все объяснить бабушка, но ведь даже и ее родители не понимали. Как-то так уж получалось, что всегда, когда а они с бабушкой выходили из храма, раздав всем просящим милостыню, вылетало быстро из Катиной головы то, что она видела и слышала, забывались молитвы и возгласы, из памяти души выветривалось чувство благоговения, которым она была охвачена в храме. Жизнь улицы и дома совсем не походила на жизнь храма, где, как говорила бабушка, живет Бог. Оказалось, что и историй бабушкиных, которых была, пожалуй, тысяча, не помнит она совсем. Папа ждал, а Катя не знала, с чего начать… Папа погладил ее по голове:

— Оболванила тебя бабка, чепуху всякую в головенку вдолбила…

Это папино богохульство и преобразило Катю. Никто из нас не знает, отчего наш взор часто просветляется тогда, когда нам сказано злое слово. Один Бог знает. Сколько раз от нас отскакивали умные и правильные нравоучения, а один лишь вздох укоризненный приводил вдруг в доброе чувство! Неведомы нам тайны собственной души, Один Бог их ведает. И Катя начала рассказывать. Оказалось, что она помнит, как крестили ее два года назад. Ничего больше не осталось в памяти от того времени, а крещение — помнит.

И если ее рассказ ошеломленным родителям покажется тебе, мой дорогой читатель, слишком складным для шестилетней девочки — не удивляйся: Бог даст, и у тебя случится такое же, если о Нем тебе придется говорить.

— Сначала было рождество Богородицы… — начала она.

— Какое рождество? Какой Богородицы? — вскричал папа. — Ты о ваших с бабкой делах говори.

— Никаких дел нету, — невежливо глянула Катя на папу. — А началось все с рождества Богородицы.

Больше папа не перебивал.

— Без Нее бы и Спасителя Христа не было, а значит, и вообще ничего бы не было, потому что не было бы христиан, а без них люди давно бы загрызли друг друга, как ты Понырева все загрызть хочешь. Папе и маме Богородицы, Иоакиму и Анне, Она была подарком от Бога. Праздник есть такой, осенью бывает — Рождество Богородицы. И вся земля в это время рождает, людям плоды отдает, которые ей Бог повелевает отдавать.

А в Христово Рождество, зимой, наоборот, на земле тишина и покой. Христос тихо родился, в пещере, в городе Вифлееме. Папа у Христа — Бог, а мама, Богородица, — человек, а Сам Христос, значит, Богочеловек, Бог Сын. Вся земля, все люди Его Рождению внемлют, ждут. И как родился — радуются, а до этого постились, ждали… А нехристи, когда христиане постятся, Новый год празднуют. А какой же Новый год, когда Христа еще нет? Не от чего года отсчитывать! А свершилось Рождество — тут и время наше пошло. Потом маленького Христа Спасителя в храм принесли Богородица и Иосиф-плотник, а Симеон праведный — он триста лет жил, ему обещано от Бога было, что не умрет, пока Спасителя мира не увидит, — сказал: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром». Эту песню на каждой всенощной поют.

А когда вырастет Спаситель, Его Иоанн Креститель окрестит. Это праздник Крещения. Самый мороз на земле. Все христиане в храмах воду берут крещенскую, святую. И вся вода в этот день на земле — святая. Из всех святых вод крещенская вода — самая святая, целебная. Если с верой выпить ее — любую болезнь исцелит.

Потом, к весне ближе, масленица наступает, Прощеное воскресенье, все друг у друга прощения просят, и сразу — Великий пост. До Пасхи скоромное не есть, молиться и от зла воздерживаться надо.

Папа вздрогнул. Кто уж его знает — почему.

— В Великий пост два больших праздника — Благовещение и Вербное воскресенье. В Благовещение Архангел Гавриил посетил Богородицу и объявил Ей, что у Нее будет Сын. Сын Божий, Богочеловек.

В Вербное воскресенье Христос на осле в Иерусалим въехал. Как Царя Его встречали, а когда Он торгующих из храма Иерусалимского изгнал и стал доброте да кротости учить, а не войска собирать, чтоб римлян побить — потому что тогда Иерусалимом римляне владели, — возненавидели Его иудеи и замыслили убить.

И убили, на Кресте распяли в Страстную пятницу, а в четверг Спаситель подарил людям Причастие, чтоб каждый день Его Тело ели и Кровь Его пили во здравие души и тела. Только надо говорить не «ели и пили», а «вкушали». И каждый день на литургии мы, — теперь вздрогнула мама и даже за сердце схватилась, — их вкушаем. Но Тело и Кровь Его — они в виде вина и хлеба, а иначе людям не вместить, иначе страшно. А претворяются хлеб и вино в Тело и Кровь Духом Святым, Который нисходит с Неба в алтарь. Священник об этом Его просит, молится — Он и сходит. А еще на литургии Евангелие читают, мертвых поминают, чтоб не в аду, а в Царствии Небесном жили. И живых поминают, чтоб хорошо и без греха на земле жили. И поют, так сладко и красиво, как нигде больше не поют! А всего красивее на Пасху поют: «Христос Воскресе!» Всем великая радость, всех праздников Праздник. И в колокола всем разрешают звонить, и я звонила. Распяли, похоронили, а Он воскрес, и для всех теперь, кто в Него верит и Его слушает, Царствие Небесное открыто. И врата Царские в алтарь всю Светлую седмицу открыты. Через две недели Пасха — сами увидите.

Наконец папа и мама очнулись.

— М-да-а! — сказал папа. — Сла-ав-ненько, нечего сказать.

Это верно, что сказать ему нечего было. Взрослые часто, когда им нечего сказать, говорят «м-да» или «ну и ну», а после этого «хо-ро-шо» или «вот те на» и, наконец, бессмысленное «нечего сказать». Мой юный друг, когда ты будешь взрослым и тебе будет нечего сказать — промолчи.

Катя тоже была поражена тем, что так складно выплеснулось из ее уст на голову родителям, которым нечего было сказать. Сейчас ей казалось, будто это бабушка стояла рядом и говорила родителям то, что когда-то говорила Кате. Но ведь не только бабушкины слова выходили из Катиных уст! Нет, и своих, из души идущих слов очень много было! И откуда они там взялись?

— Катерина, выброси немедленно всю эту глупость вон из головы! Это я тебе говорю, слышишь?

Катя, конечно же, слышала, что говорила мама. Тем более что говорила она это… Каким словом объяснить, что за голос, что за тон были у мамы? Если бы повесть эта предназначалась только взрослым, я б назвал его железным, каменным, ледяным. Ну а ты, мой юный читатель, представь просто, что нашел где-нибудь в овраге заряженную мину и решил испытать в квартире, взорвется она или нет. А когда тебя схватили за руку, ты заявляешь, что у тебя еще одна есть и ты все равно ее испытаешь. Скажи, каким голосом тебе мама скажет: «А ну-ка, выброси это из головы»? Вот точно таким же и сказала мама Кате.

Во что бы перешли мамины угрозы и чем бы все это кончилось, неизвестно. Возможно, интеллигентный папа на примере обезьян и кота Маврика доказал бы Кате, что Бога нет и не может быть, потому что не может быть никогда. Нечего теперь гадать. Это теперь совсем неинтересно, а начинается-то как раз самое интересное. Самое удивительное начинается.

Во время всего этого разговора папа и мама сидели в разных углах комнаты: папа на кровати, а мама на стуле у двери. Катя стояла напротив огромного зеркала и, когда поворачивалась к нему, видела себя, а вот папа и мама, посмотри они в зеркало, себя бы не увидели, а увидели бы друг друга. Таков закон зеркал. И они посмотрели. И они увидели. Мама закричала вдруг так, как если бы из зеркала на нее прыгнул тигр. Папа не закричал, а выпучил глаза, повалился назад и издал короткий хрипящий звук. Катя испугалась и тоже повернулась к зеркалу. И она сразу поняла, что в зеркале она какая-то не такая. Никакого румянца на щечках нет, лицо какое-то серое, и нос слегка кривоват, и губы не такие розовые, как всегда, и уши оттопыренные. Катя удивилась, вгляделась: вроде она стоит в зеркале и… не совсем она.

— Ой! — опять вскричала мама. — Господи, что это?!

Она вся дрожала и показывала рукой на зеркало. Потом шагнула к нему, чтобы увидеть себя, и тогда Катя заголосила, да, пожалуй, пострашнее Маши из бабушкиной истории, когда та на себя горячий суп пролила. Мамино платье в зеркале было в должном порядке, на руки и ноги Катя не обратила внимания — да и на что тут было еще внимание обращать, когда вместо маминого лица в зеркале из маминого платья торчала жуткая бесформенная всклокоченная башка с ужасной оскаленной харей. Да-да, по-другому никак нельзя назвать то, что обыкновенно было маминым лицом. Громадные зубищи, губищи отвислые, так что подбородка не видать, и глазищи… страшные, нечеловеческие какие-то, маленькие и злые. И почти нет лба. И все это черно-кровавого цвета, а глазищи — белые. Они хоть маленькие, но назвать их глазами просто язык не поворачивается.

Справа от Кати в зеркале возник папа. Но разве это был папа?! Его лицо, прости Господи, даже харей нельзя было назвать. Его глазищи, наоборот, в отличие от маминых, были с блюдце, а черные зрачки, будто кляксы чернильные, смотрели так страшно и в то же время притягивающе, что Катя, хоть и трепетала от ужаса, не могла оторваться от них! Все остальное на этом бывшем лице можно, конечно, описать… Однако пойми меня, юный читатель, очень не хочется.

Поверь, что страшное и злое описать писателю куда проще, чем красивое и доброе. Точно в пальцы, которые ручку держат, и в голову, которая этими пальцами командует, вселяется некая сила: она и слова смачные подсовывает, которых не знал до той минуты, да как раз к месту! И удовольствие даже от этого описания чувствуешь… Очнешься от этой силы, глядишь — и-и, сколько настрочил! Избави, Господи, от этой силы. Так что обойдемся, наверное, без точного описания бесовской маски.

— Что же это такое, Костя? — наконец спросила мама. Голос дрожал и заикался. И сама дрожала, но, слава Богу, больше уж не кричала. Папа с мамой переглянулись, снова посмотрели в зеркало, снова переглянулись и опять — в зеркало. Мама приблизила лицо к зеркалу, дотронулась до своего отражения, провела по нему пальцами и, теперь уже шепотом, произнесла:

— Господи, что же это такое?

А папа улыбнулся — и какую же отвратительную гримасу состроило в ответ его отражение:

— М-да! Интересненько! Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи… — но, несмотря на улыбку, его всего передернуло. — Я думаю, что из-за Катькиного рассказа мы все немножко сошли с ума. Пойдемте-ка поедим да подумаем, а там посмотрим, — бодро закончил папа.

И папа с мамой, оглядываясь на зеркало, вздыхая и восклицая, вышли из бабушкиной комнатки. Они сели за стол напротив друг друга, и папа опять сказал свое знаменитое «м-да» и виски потер, а мама вздохнула и покачала головой.,.

— Пожалуй, они тебе великоваты, — сказал вдруг папа, глядя маме за спину, и улыбнулся.

Мама обернулась. Перед родителями стояла Катя. Она была очень серьезна, и на ней были надеты бабушкины очки. Тут и мама улыбнулась. А Катя на улыбки родителей ответила так:

— Я вас в эти очки вижу такими же, как в зеркале.

— Что?! — Папа вскочил и чуть стул не опрокинул. — Ну-ка, дай сюда. — Он быстро снял с Катиного носа очки и надел. Долго смотрел на маму, потом снял и сказал со вздохом: — Да. Та же морда. Ну, и я, естественно, такой же.

Катя кивком головы подтвердила, что такой же. Мама стала суетиться и искать на столе свои очки — она была близорука — нашла, нацепила дрожащими руками и вскинула глаза на папу, потом на Катю.

— Ну и что? — спросил папа. — Все нормально? — Он хоть и вопросительно спросил, но по его голосу слышно было, что он в этом и так уверен.

Мама, сглотнув воздух, кивнула головой.

— М-да, чудят бабусины вещички, — многозначительно сказал папа. — Ин-те-рес-нень-ко.

А Катя стояла тихая и задумчивая. Обед прошел молча и тягостно, кусок никому не лез в горло. Папа и мама пустыми глазами смотрели в свои тарелки и ели машинально…

Пустые глаза — это вот что значит. Когда ты, мой дорогой друг, чем-нибудь сильно занят, твои глаза поглощены этим занятием; на себя в этот момент ты, конечно, не смотришь. Но если кто-нибудь на тебя посмотрит, увидит их работающими — думающими, сосредоточенными, веселыми, грустными. Да-да, грусть — это тоже работа глаз, никто никогда не скажет, что грустные глаза — пустые. И даже когда глаза отдыхают, они ни в коем случае не пустые. Перед сном, когда ты смотришь в потолок, они у тебя усталые и готовятся смотреть сны. Итак, глаза всегда куда-то смотрят, хотя бы в потолок, а пустые глаза смотрят в никуда и — ничего не видят. Мечтательные глаза, кстати, тоже можно назвать пустыми. Ведь мечта — это «фу», нечто несуществующее. Пустым делом занимается тот, кто смотрит на то, чего нет.

После обеда все немного оттаяли, успокоились. Мама с папой только и делали, что в очки и на очки смотрели и к зеркалу бегали, а папа его еще и обследовал, то есть ощупал, со всех сторон и сказал: «М-да», — и, конечно же, добавил: «Интересненько».

Папа и мама корчили зеркалу рожи, и такое от этого получалось отражение, что не приведи Бог и в страшном сне увидеть. Катя же сидела тихо и в родительской суетне, на игру похожей, не участвовала. На душе у нее было тяжело.

А родители, навосклицавшись, надивившись странному явлению, совсем успокоились и решили срочно вызвать дядю Лешу, папиного брата, а Катиного дядю — большого ученого. Они уже развеселились, а папа, надев очки, даже похохатывал, когда на маму смотрел. Особенно, когда она руками махала и прикрикивала: «Перестань!»

— Дядя Леша будет в восторге, — сказал папа.

Катя же никак не могла взять в толк, чем здесь восторгаться, и все больше мрачнела.

Наконец, дядя Леша пришел. Папа жестом остановил его в дверях, навел бабушкины очки и глянул… И так вдруг засмеялся, что поперхнулся и закашлялся. Иногда про такой смех говорят: «Заржал». Но мы так не будем говорить. И ты, мой юный читатель, никогда не говори так про человека, даже если это очень похоже: ведь человек не лошадь.

Мама сняла с папиного носа очки, надела и тоже засмеялась. Катя подбежала:

— И мне дай. — Она, взглянув, вскрикнула ужасно и очки отбросила так, что папа едва перехватил их на лету.

Дядя Леша настолько был страшнее папы и мамы, насколько их морды через очки были страшнее их настоящих лиц.

Дядя Леша конфузливо и галантно улыбнулся в ответ на все это и спросил:

— Так что все это значит, граждане родственники?

Ты хочешь спросить, дорогой читатель, что такое «галантно». Это когда твоя мама (очень хорошо, если подобного не было в твоей семье) полчаса, положим, рассказывает папе, какая плохая тетя Клава (назовем ее так), и вдруг — звонок в дверь, и на пороге тетя Клава. «О, — говорит мама, — как я рада». Мамину улыбку при этих словах вполне можно назвать галантной. И конфузливой тоже.

— Да вот, дядя Леша, ознакомься, — сказал папа уже серьезно, хотя и не без улыбки. — Надень-ка, — и он протянул дяде Леше очки.

Дядя Леша надел очки и взглянул на папу. Брови у него поехали на лоб, лоб сморщился, рот раскрылся, а сам он как бы присел, напружинился. Несколько мгновений он пробыл в такой неудобной, смешной позе и переводил взгляд с папы на маму. Затем выпрямился, снял очки, протер их, опять надел и, держа уже руки в боки, снова осмотрел через них маму, папу и Катю. На Катю он глядел почему-то гораздо дольше. Он был спокоен и задумчив. Ученый ведь!

Потом папа проводил его к зеркалу, и он обстоятельно изучил свое, папино и мамино отражения. Катя наотрез отказалась и смотреть, и демонстрировать.

— Так. Очки мне на исследование дадите? — спросил дядя Леша.

— Нет, — ответила Катя, — они бабушкины.

— Хоть одно стеклышко? — Дядя Леша сел перед Катей на корточки, и его глаза оказались на уровне глаз Кати. — Да я тебе его верну. Я только узнаю, отчего оно такие чудеса показывает, и отдам.

— А ты узнаешь?

— Обязательно. Человек, когда захочет, все может узнать.

Катя с сомнением посмотрела на дядю Лешу.

— Ты ученый?

— Ага, — почему-то с улыбкой ответил дядя Леша. — Но, если бы я был просто ученый, я бы никогда это не разгадал. Просто ученый посмотрит в это стеклышко и с ума сойдет или скажет, что это чепуха и быть этого не может. А я, видишь ли, в свободное от бездельничанья на работе время, — все взрослые улыбнулись, — занимаюсь парапсихологией. Это… это… как бы тебе объяснить — наука, изучающая психические и духовные силы человека. Она стремится дать человеку возможность взять эту силу в руки: огня не бояться, предметы двигать на расстоянии… Я ведь почти могу уже на столе маленькие чашки передвигать! В общем, стремимся душой управлять. Я ведь верю, что душа — та душа, которую пощупать нельзя, — она существует.

— А в Бога ты веришь? — спросила Катя.

— Фу, Катенька, скоро в первый класс пойдешь, а о таких глупостях говоришь! Какой там Бог?! При чем тут Бог? Просто в природе все запрятано. Надо шире и зорче смотреть.

— Так ты колдун, что ли?

— Точно. В какой-то мере — да. В темные века людей, повелевающих духовными стихиями, колдунами называли. И даже на кострах сжигали.

— Правильно сжигали, — вдруг сердито заметила Катя.

— Как?!

— А что же еще делать с колдунами, если они колдуют и к Богу повернуться не хотят?

— А что это ты про Бога так часто упоминаешь?

— Потому что я в Него верую.

Дядя Леша выпучил глаза так, как не выпучивал их, когда в бабушкиных очках впервые на папу и на маму смотрел. И затем вопросительно посмотрел на папу. Папа махнул рукой и сказал:

— Мы уж тут наслушались… Денек!..

О мой юный читатель, ты, возможно, уже устал от дяди Леши и его умного многословия. Ничего не попишешь — ученый! Ученые сродни вам, детям, только не по чистоте сердца, а по любви к играм. Ведь наука для них — что для вас шайбы или куклы. Да еще и хвастают притом: «Мы — одержимые!» Про одержимость ты подробнее позже узнаешь, а сейчас я открою тебе один дяди Лешин секрет, его страшную тайну. Он ведь в самом деле бездельничает на работе, у взрослых это бывает (спроси у своих родителей), и не в этом, конечно, тайна. Во время безделья на работе он постоянно думает об аппарате, который конструирует и строит дома. Аппарат этот он назвал душеловкой. Вроде мышеловки, только не мышей ловить, а души человеческие. Душа ведь только у человека есть — у зверей ее нет. И на душу человеческую аппарат его уже реагирует. Грандиозный успех! Лампочка красная загорается, если рядом человек стоит. Если же вместо человека собаку поставить, лампочка не загорается. Вот какой дядя Леша. Он как раз рассказал уже Кате про аппарат.

— А зачем тебе такой аппарат, дядя Леша? — спросила Катя.

— О, — ответил тот, — он принесет много добра. Когда удастся загнать (так и сказал — «загнать», ученый! душу, отделив ее от тела, в мой аппарат) ее же можно изучать, узнать, из чего она состоит, лечить душевные болезни можно… О… — что-то еще хотел сказать дядя Леша, но Катя его перебила:

— Дядя Леша, так если ты у человека душу отнимешь, человек же умрет.

— Ну да… Но мы ему обратно ее вернем — оживет. Да и вообще, мертвых людей оживлять будем, душу впрыскивать будем. Наконец, делать можно будет души — как булки печь! Будем, Катя, вместо Бога!.. А стеклышко мне это очень бы сейчас пригодилось. Понимаешь, может быть, и не придется от человека отнимать душу: нам ведь увидеть ее достаточно будет! А стеклышко это… Как бы тебе сказать, оно, по-моему, краешек души видит! На кого твой папа через очки похож?

— На беса.

— Фу, Катя, опять ты! Это стеклышко видит только черную часть души и показывает нам эту черноту в понятном для нас виде, в виде страшной морды. Но черная часть — это не обязательно зло, то есть это даже совсем не зло. Ведь черная икра вкусная, да, хоть и черная? — Дядя Леша улыбнулся. — А черная составляющая души, — ох уж эти ученые! — это могут быть неправильные — неправильные, слышишь, а не злые — мысли, неверное видение окружающего мира… и все такое. Сколько дважды семь будет? — вдруг спросил дядя Леша.

— Не знаю, — ответила Катя.

— Вот видишь, не знаешь, а незнание — это тоже черная область, потому что цель души — познавать мир.

— А бабушка говорила, что цель души — Царствие Небесное.

— Тю, опять ты за глупости!.. Ладно, это трудности твоих родителей. М-да, ин-те-рес-нень-ко, — проговорил дядя Леша папину приговорку. — Только непонятно, — сказал он, задумчиво глядя на стеклышко, — почему они светлую часть души не видят? Почему такой примитивный образ черной ее части? Да и вообще, откуда вы взялись, милые стеклышки?.. А Бога да беса выкинь из головы. Разве может человек быть бесом?

— Нет, — твердо ответила Катя, — человек бесом быть не может, а бес в человеке может быть — так бабушка говорила. А стеклышки эти,— Катя на секунду задумалась, — никакую не черную часть души видят, а всю душу — такой, какая она есть. Вот.

— Что ж, у меня такая черная душа? Такой плохой я человек? — спросил дядя Леша и снова нагнулся к Кате.

— Значит, так.

— Я плохой человек? Я что, похож на плохого человека?! Да я ничего в жизни злого не сделал.

— Богу виднее, — вздохнула Катя. — Бог по-другому меряет, не то что люди. Все безбожники себя считают хорошими, а христианин должен считать себя худшим из всех людей — так бабушка говорила.

— Это для чего же я должен на себя наговаривать? — уже даже раздраженно спросил дядя Леша.

— Не наговаривать, а недоговаривать, — поправила Катя. — Ты в Бога не веришь — значит, главную заповедь нарушаешь. А что ж про другое тогда говорить! А папа, — Катя перевела строгий взгляд на папу, — потому на беса похож, что Понырева от злости съесть хочет, а врагам прощать надо — так бабушка говорила. И в Бога он не верит.

Лицо у папы изменилось, стало сердитым, но дядя Леша, который не хотел, чтобы скандал был при нем, сделал папе знак рукой, чтобы тот молчал, и спросил Катю:

— Так что ж, по-твоему, кто в Бога не верит, тот на беса похож? Ты только сама ответь — большая ведь уже, — на бабушку не кивай.

Катя задумалась. Но только чуть-чуть. Когда, бывало, папа давал Кате задачи по арифметике или из конструктора и говорил: «Подумай», — ох, тяжело это думанье получалось, а сейчас ей удивительно легко думалось и вспомнилось.

— Да, — твердо сказала Катя, — потому что Бог милостив и принимает всех, кто приходит к Нему, что бы они ни натворили до этого.

— О! — Дядя Леша поднял вверх глаза. — Ты прямо как опытный проповедник говоришь. Ну и ну! А в чем же это Он Себя проявляет?

— В творениях Своих… Так бабушка говорила, — все-таки добавила Катя.

— М-да, я вижу, спорить с тобой — гороху надо наесться. Так даешь мне на время стеклышки?

— Даю. На время.

— Назовем-ка мы эти стеклышки духовными очками, видящими нашу душу!

— Тьфу! Чтоб вас, болтунов! — резко и громко прозвучал папин голос. Довели-таки его, не сдержался.

Сначала он повернулся к Кате:

— С тобой и со всеми твоими «так бабушка сказала» я разберусь особо.

Затем он повернулся к дяде Леше:

— А ты-то, кандидат наук! В душу веришь! Стыдно. Ничего нет в человеке, кроме мяса, костей, нервов и крови.

Катя засмеялась так, что все вздрогнули. А папа, которому бы на этот смех рассердиться еще больше, вдруг остыл.

— Папа, а как же зеркало, стеклышки? — спросила Катя.

Папа махнул рукой:

— Разберемся.

— Точно, — подтвердил дядя Леша, надевая плащ, — разберемся. Ну, я пошел.

Слова Кати о Боге так поразили дядю Лешу, что, пока он рассказывал Кате про свой аппарат, испуганное выражение не сходило с его лица. Так и не сошло до самого его ухода.

— Ладно, пойду проветрюсь, — сказал папа, — а то от этих зеркал, стекляшек и душеловок в самом деле с ума сойдешь. А с тобой, — добавил он, обращаясь к Кате, — завтра говорить будем. Воскресенье, времени хватит. Я с тобой литургию проведу.

От этих слов Катя вздрогнула и поежилась. И папа пошел проветриваться. А проветриваться он пошел в пивной зал, что напротив, чтобы пива выпить и, может быть, вина. У взрослых дядей, к сожалению, такое желание часто появляется. Про всех, у кого появляется это желание, говорят: «Душой слаб». И папа, хоть и считал, что в человеке нет ничего, кроме мяса, костей, нервов и крови, сам, однако, говорил про себя гостям с улыбкой: «На хорошее винцо я слаб душой».

Винцо, как ты, наверное, сам догадываешься, здесь ни при чем. Раз уж слаб на вино, так и во всем слаб. Но ты, конечно же, понимаешь, что крепость души — это совсем не то, что крепость мускулов. Ох, сколько их, крепких мускулами и хилых душой! Ты, наверное, сам часто замечал на улицах пьяных дядей с сильными мускулами. А душа их, значит, мускулам не чета. Жалей их, мой юный читатель, всех слабых душой, жалей и не осуждай. И, Бог даст, откроется тебе, как стать крепким душой. Только на физзарядку не надейся. Физзарядка не поможет. Вот отчего папе Катиному понадобилось пивом проветриваться, а он ведь каждое утро такую физзарядку проделывает, что Боже упаси.

Дело в том, что взрослый, когда чего-то не понимает и понимает, что понять этого «чего-то» он ну никак не может, он, знаешь, что делает? Он начинает злиться, а взрослая гордыня-капризуля, сидящая в нем, искать начинает, на ком бы злость сорвать. И чаще всего срывает на домашних своих. А как ему с гордыней-капризулей справиться, когда у него в душе оружия против нее нет? Разве может быть духовное оружие у мяса, костей, нервов и крови? Нет, конечно же. Одно остается — забыться. Слабые душой любят забываться.

Пожалей их и не осуждай.

Итак, папа ушел проветриваться. Маме очень хотелось начать с Катей разговор про их жизнь с бабушкой, но она вдруг поняла, что совершенно не знает, с чего начать. И еще она поняла главное: теперь запрещать и кричать уже нельзя, сегодня с Катей случилось что-то такое, чего уже не свернешь в ней никакими запретами, криком и нотациями.

Взрослые и писатели очень любят такие слова, как «что-то», «какое-то», когда речь идет о том, чего они сами не знают и, мало того, не узнают никогда. Так говорят о непостижимом. О, на свете очень много непостижимого: например, бесконечность, например, любовь и то, что случилось с Катей. Говорят, будто древние люди думали, что земля стоит на трех китах. Так вот, жизнь души также покоится на трех китах — разуме, воле и чувстве. Причем чувство, самое, казалось бы, последнее из всех трех, оказывается гораздо понятливее, когда человек приступает к непостижимому. Мама чувствовала (чувствовала!), что разумом и волей не понять ей Катю, а чувство материнское говорило: «Нет никакого повода для беспокойства!»

Пока еще, конечно, очень хотелось маме разубедить Катю, однако третий кит души очень этому мешал. Почти все время, пока папа проветривался — а проветривался он долго, — мама и Катя молчали. Молча они постояли немного перед зеркалом (очень гадкая все-таки рожа была в зеркале!), потом так же молча поужинали.

— Мама, — спросила Катя, — а колбаски сухой нет?

— Нет, — ответила мама.

— А почему?

— А потому что у нас денег нет. До нашей получки еще пять дней, а денег у нас пять рублей — по рублю на день.

Никогда до этого мама не говорила Кате о деньгах и о том, что денег у них мало.

— Так мы бедные?

Мама улыбнулась и сказала простую правду:

— Да, мы бедные. Нам с папой мало платят, хотя работаем мы много.

— А давай я буду у храма милостыню просить — там всем дают! Может быть, там нам больше заплатят.

— Нет, Катя, попрошайничать нехорошо, — укоризненно сказала мама.

— И не попрошайничать вовсе, а милостыню просить! В бедности ничего нет зазорного. Всем нельзя быть богатыми. Если у всех богатых все отнять и бедным отдать, то всем все равно не хватит. Те, кому не хватило, обидятся и будут думать, как бы снова отнять у тех, кому досталось. Как говорила бабушка, чертоворот получится.

— Катя, я хочу сказать, что если можешь работать, то надо работать, а не милостыню просить.

Катя подумала чуть-чуть, и ей показалось, что мама права.

— Главное — не завидовать, да? И на бедность не обижаться? — спросила Катя.

Мама со вздохом и улыбкой согласилась и сказала еще:

— Кто не работает, тот не ест. Это основной закон нашего общества.

А Катя вдруг засмеялась:

— И никакой это не закон нашего общества, а так апостол Павел сказал почти две тысячи лет назад. Мне про него бабушка рассказывала.

— А кто этот Павел?

— Ученик и апостол Христа Спасителя. Всем правду про Христа рассказывал… А я тоже пробовала про Него Ваське рассказывать, а он только смеялся. Дурак. Рыжий задавака!

— Но-но! Во-первых, Вася, а не Васька, а во-вторых, знаешь народную поговорку? Не тычь на соломинку в чужом глазу — из своего бревно вынь.

— Так это не поговорка, мама, — так Христос Спаситель учил, это Его слова.

— Что?! — Мама ужасно удивилась. — Правда?

— Да, мне бабушка про это в Евангелии читала.

— Да ну, у тебя сейчас, о чем ни заговори, все Христос получается.

Катя надулась и отвернулась.

— Ладно-ладно, не дуйся, — шутливо сказала мама. — Вон отец идет, иди спать готовься.

От папы вином пахло так, будто целую бочку на пол разлили.

— Так. А теперь будем разговаривать, — сказал он, приближаясь к Кате.

— Не надо сейчас разговаривать, — встала между ними мама.

— Нет, надо, — сказал папа и качнулся. — Бога нет, понятно?

— Да ты в зеркало на себя глянь! — воскликнула мама.

Она имела в виду обычное зеркало. Вид у папы был очень смешной и неприятный.

— Да, действительно, пойду-ка я гляну на себя в зеркало, — сказал папа пьяным голосом и пошел в бабушкину комнату.

Вскоре истошный крик раздался в бабушкиной комнате, и папа выскочил оттуда, громыхнув стулом. Глаза у него стали трезвые, но страшные — красные, выпученные.

— Что? — испуганно спросила мама.

— Кошмар, — только и сказал папа. Сказал очень хриплым, глухим голосом. Он махнул рукой и пошел спать.

Катя тоже легла в постель. А мама, дождавшись, когда они заснули (а заснули они скоро), пошла тихонечко в бабушкину комнату. Мимо зеркала она прошла отвернувшись и подошла к столу, где лежали бабушкины книги. Она долго смотрела на лик Богородицы. На руках Богородицы восседал Младенец с сияющей головой и тоже смотрел на маму. Мама вздохнула и стала искать Евангелие. Наконец нашла. Развернула и увидела, что их четыре. Она почему-то закрыла глаза и открыла наугад. И сразу ей бросились в глаза строки: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное».

«Это как же? — подумала мама, и в душе ее возник протест. — Что ж хорошего, если нищ духом? Что-то тут не так». Не согласилась мама с этими словами и стала читать дальше: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут». Слова были понятны, непонятно только было, где они утешатся и где помилованы будут. Потом мама посмотрела на первую фразу про нищих духом и поняла, что все это будет в Царствии Небесном. Мама вздохнула. Царствие Небесное она представить не могла, поверить в него не могла. Но, прислушавшись к себе, мама заметила, что злости в ней нет — той злости, которая охватила ее, когда Катя вдруг про иконы заговорила. Мама перевела глаза на следующие строки: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю». С этим мама совершенно не согласилась, так что даже очки свои с носа сбросила. «Наоборот же, — закипел в ней протест, — кротких все обижают, оттесняют! Кто сам за себя не постоит — никто за него не постоит!» Маме почему-то вспомнилась сказка, как кроткого и доверчивого зайца лиса из дому выгнала. «А вспомни, чем сказка закончилась», — вдруг будто кто посторонний ей на ухо шепнул. Мама сморщила лоб, задумалась. Да, на силу нашлась сила. Выгнал петух лису. Не кто-нибудь — петух! А медведь могучий не мог выгнать. И получил-таки кроткий заяц свою избушку. Это неожиданное размышление заставило маму снова прочесть про кротких. Она вспомнила свою мать, Катину бабушку. Уж такая кроткая — дальше некуда! Ей даже место в автобусе не уступали. А была ли она несчастлива? Маме сейчас показалось, что не было на свете счастливее бабушки, хотя все ее владения — комнатушка маленькая. Может быть, спокойное удовольствие от того малого, что имеешь, и мир в душе — и есть то, что здесь названо «наследуют землю» ? У мамы даже немного голова закружилась, как она свой ум напрягла. «За этими шестью словами еще многое кроется»,— подумала она. Столько вдруг мыслей стало в голове появляться! Сочетание «мир в душе», которое возникло впервые в ее разуме, она также не совсем поняла. И что еще с ней впервые случилось — это потребность размышлять и искать глубину в словах при чтении. Ни одна книга до этого не возбуждала такой потребности. Вспомнился ее муж. Вот уж в ком кротости, как говорят, ни на грош. И на работе он ругается, за правду воюет… Ну и что? Много навоевал? И зарплата у него меньше всех, да и вообще…

Мама прекратила думать и стала читать дальше: «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся». Где они насытятся правдой, это мама сразу поняла: в том же Царствии Небесном. Но не стало оно ей ближе. Она подумала еще и согласилась с тем, что прямо из этих слов вытекает: на земле правдой не насытишься! Что-то (ох уж это «что-то»!) мешает. Один мамин знакомый правдоискатель пять лет пороги разных высоких чиновников обивал, справедливость восстанавливал. Восстановил. А сам таким злющим и нервным стал, что не подойти. Невмоготу с ним жить стало, и ушли от него жена и дети. Вот тебе и «правду нашел»!

Вообще-то, мама, как и любой нормальный человек, хотела бы на земле увидеть правду. И ей казалось, что она есть обязательно, не может не быть. Но она совсем не такая, видно, как ей представляется. И, конечно, не такая, какую искал ее несчастный знакомый. «Не такая, и искать ее надо не там», — заключила про себя мама.

«Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят». Мамино сердце забилось чуть-чуть сильнее, когда она прочла эти строки. Оно ей всегда представлялось чистым и незлобивым.

А что все-таки такое — чистое сердце? У Кати чистое оно? Нет, мама это сразу поняла: и капризничает она, и злится. «А уж я-то…» — подумала про себя мама. Она имела в виду злость на что-либо, которая так часто в ней вспыхивает.

Она тут же почувствовала огромную неправду той мысли, будто сердце ее чистое и незлобивое. Как же надо вычистить сердце, чтобы вообще не злиться? «Да это невозможно!» — даже возмущение послышалось маме в собственных мыслях. Возмущение против Того, Кто так учил. Невозможно же! «А вдруг возможно? » — опять будто кто со стороны спросил. Маме вдруг очень захотелось взглянуть чистым сердцем, чтобы напрямик узнать, есть ли Он — Бог? И еще ей почему-то захотелось, чтобы Он был!

Мой юный читатель, если ты почувствуешь, что тебе хочется, чтобы Бог был, знай: это вера стучится в твое сердце. Открой ей.

Маме вдруг стало страшно. Она вспомнила, что когда-нибудь она умрет. Эта мысль показалась ей безумием. Она почувствовала, что только одно у нее есть желание в жизни, ничего ей больше не нужно. Желание это — жить вечно. Она возмутилась неустроенности и бессмысленности жизни, где надо умирать. Ох, как бы хорошо, чтобы было Царствие Небесное!

«Как поверить в него?!» — едва не вырвался крик из маминых уст. Она закрыла глаза, закрыла книгу. Ужасно она все-таки устала. Затем открыла глаза и опять открыла книгу. Глаза ее упирались в строчки: «Ищите и найдете, стучите и откроется вам».

Как завороженная смотрела мама на эти строки. От каждой буквы веяло силой и властью говорящего так. И мама не могла объяснить себе, почему это. Простые ведь слова-то, немудреные… Что-то все-таки, наверное, случилось с маминой душой. Да, мой друг, ничего более умного, кроме «что-то», не могу найти. Бог даст, ты вырастешь и найдешь.

Мама в третий раз закрыла и открыла книгу. «Если свет, который в вас, тьма, то какова же тьма?» Эти слова поразили маму своим простым и одновременно бездонным смыслом. Волосы зашевелились на ее голове. Когда она попыталась представить ту, настоящую, тьму, она очень ясно поняла, что нам только кажется про самих себя, будто в нас есть что-то хорошее, светлое. А пороешься, поглядишь на себя внимательнее — все черно. А уж татьма!.. Мама содрогнулась. Она закрыла книгу. Долго еще сидела и смотрела на иконы. И наконец, глубокой уже ночью побрела спать.

Катя спала в своей кровати и улыбалась. Она видела бабушку. Она ее сразу увидела, как только заснула. Бабушка была помолодевшая и радостная.

— Хорошо тебе, бабуся? — спросила Катя.

— Да, милая, — ответила бабушка. — Сейчас хорошо, а когда мытарства проходила, натерпелась страху.

— Какие мытарства?

— А каждая душа, милая, она после смерти на мытарства идет, так ей Бог повелевает. Покружится три дня возле тела, поскучает, послушает, что там про нее говорят, и — на мытарства, на Суд, значит.

— А ты слышала, что про тебя говорили, когда кружилась?

— Слышала, да только теперь мне это неинтересно.

— Расскажи про мытарства.

— Подхватили меня Ангелы и несут…

— А какие они, Ангелы? С крыльями?

— Крылья у них духовные, невидимые; это они, когда людям являются, тот облик принимают, который на иконах — с крыльями да в светлых одеждах. Ну вот, несут они меня вверх, вроде как внутри трубы большой, далеко-далеко вверху свет ослепительный крохотной точкой сверкает. «Ох, — думаю, — только бы долететь, только бы донесли!» Лишь подумала, кто-то цап меня сзади когтем. Ясно кто — бес. Остановились Ангелы, обступили нас три страшных-престрашных беса.

— Такие же, как папа с мамой в зеркале? — спросила Катя.

— Что ты, милая, — бабушка покачала головой, — куда страшнее. «Она наша! — кричат. — Она дочь свою, — маму твою, значит, — Закону Божьему не учила, в храм не водила! Наша она, наша!» — и когти свои потирают, даже искры сыплются. Ужас. Серой воняет!

— А ты бы молиться начала; ты ж сама говорила, что от молитвы и от крестного знамения бесы разлетаются.

— Эх, Катенька, — вздохнула бабушка, — прошло мое время молиться за себя. Человеку на молитву о себе на земле время отпущено. А уж как умрет — все. Поздно теперь молиться. Теперь за все свои земные дела, за всю свою жизнь отвечать надо. Вот здесь, на мытарствах, отвечать. Ну, думаю, все — сейчас меня за шкирку…

— Как за шкирку? — удивилась Катя. — Разве душу можно за шкирку?

— Да нельзя, конечно. Это я так, по привычке. Ну так вот, сейчас, думаю, меня в преисподнюю, в геенну огненную, в бесовское царство. Вдруг откуда ни возьмись у одного Ангела меч светлый появился. И говорит он: «Это страдания ее телесные и духовные за этот грех, которые она пережила, по милости Божией, там, на земле». И у второго Ангела вижу вдруг такой же меч. И говорит он: «А это молитвы ее слезные за дочь свою, — за маму твою, значит, — и молитвы других, которых она, — я, значит, — просила молиться. Как махнули Ангелы этими мечами по бесам — те и сгинули. А мы — дальше лететь.

— Значит, молитвы и страдания — это вроде как мечи острые против бесов?

— Да, милая. Ну вот, летим мы дальше. То место, где за пьянство судят, мы пролетели, не останавливались. Ох, а сколько же там людей закончили свои мытарства и с бесами в ад низринулись! Я, грешным делом, папу твоего вспомнила. Здоровый бесище там свиток вынимает, хохочет; человек чернеет и — вниз, с ним. Ангелы плачут, а ничего сделать не могут. На земле — милость Божия, а здесь — справедливость. Время — было, зря это время прожил — вот и получай.

Там, где за нерадение к Церкви Божией судят, за непосещение храма, за невнимание на молитве, за лень к ней, тоже мы пролетели быстро… И вдруг снова — цап меня! Да как больно, больнее гораздо, чем в первый раз. Гляжу — бесов толпы. И такие они!.. Те, первые, по сравнению с этими так просто красавцы. Вонища мерзкая. А эти-то скалятся, радуются. «Наша! — кричат. — Наша! Здесь почти никто не пролетает, здесь почти для всех ловушка!» Это они врут, конечно. Их же хозяин, сатана, — отец лжи, и они стараются не отстать.

— Так что же это за место такое страшное, бабушка?

— О, это место, где приступают бесы гордости. Ох, Катюша, главный порок людской — гордость. Пока меня они терзали, ох, сколько душ, погибших от нее, в бездну упало! Страх! А меня эта гадина, доложу тебе, всю жизнь преследовала. Несколько раз поддавалась ей. «Ну, — думаю,— вот сейчас тебе за это и будет…» Маячит передо мной этакая громадная страхолюдина, машет перед моими глазами свитком и орет: « Ага, попалась! Вот они, — и свитком трясет, — все дела твои тут!»

Ох, грехи наши тяжкие, Катенька… И перечислять-то эти дела мои устанешь. Сколько их! В молодости, бывало, разряжусь как павлин, иду, и всю меня распирает: так я собой довольна, так горда, что ни у кого больше такой шляпки нет! А как-то, помню, идет мне навстречу такая же гордячка, а шляпка-то на ней — красивее! И такая меня вдруг черная зависть взяла, такая злость!.. Потом забылись, конечно, и зависть, и злость, однако — вот где самое страшное — след на всю жизнь оставили. Злость да зависть — дочки гордыни. Да уж и в старости было. Идешь с тобой по улице; ты, как бабочка, порхаешь в своем платьице, а меня опять гордость донимает: и что ты такая красивая у меня, и что платье на тебе лучше, чем на других, и что платье-то это ведь я тебе купила! Или в храме стою — я ведь все молитвы, все возгласы священника, все песнопения наизусть знаю, — так вот, покошусь я на соседок и вижу, что они-то не знают! И снова меня эта змеюка — цап и, хоть немного, а укусит. Глядишь, и уж из-за этого от службы, от литургии отвлеклась. Выходит, Бога на беса променяла.

Гордость всегда Богу противится, а смирение кланяется. А скольких осуждала я в своей жизни: папу вот твоего или если кто в очереди толкнет… Даже мысли о мщении были — вот какой ужас.

А что говорит Господь? Он говорит: «Мне отмщение, и Я воздам». За кротких Он сам, если надо, отомстит. А еще что говорит? «Не судите, и несудимы будете» — вот как говорит.

Вдруг мимо нас вверх стрелой Ангелы промчались: несли кого-то к Свету. Бесы врассыпную от них разлетелись. Я у своих Ангелов спрашиваю: «Это кто же? Святой какой преставился, что без задержек пролетел?» «Нет, — говорят, — это знакомая твоя нищенка из храма, которой ты много раз милостыню подавала. С тобой в один день померла. И никакая она не святая: и нерадивая была, и жадна изрядно, и приворовывала даже, и обманывала…» «Так как же?» — спрашиваю. «А так, — говорят Ангелы. — Зато она за всю жизнь не осудила никого, и все грехи и грешки ее за это в прах рассыпались. Так Господь рассудил». Вот, Катенька, что такое не осуждать других, вот какая на это мера у Бога.

Я-то все дрожу, а Ангел Хранитель мой откуда-то вдруг мешочек вынул! А в мешочке монетки золотые позвякивают. Как швырнет он этот мешочек бесам! «Вот, — говорит, — вам выкуп за нее. Это ее добрые дела, которые она на земле делала». А те смеются, ревут: «Мало, мало!» Тогда Ангелы говорят: «Она все эти грехи исповедала перед Богом на исповеди ». А те еще громче ревут: «Знаем, знаем! То-то и оно, — орут, — что только исповедовала, только перечисляла, но не каялась — мы-то знаем!» А вот тут они соврали. Каялась я, Катенька, сильно каялась — в меру сил своих, конечно. Как сама я несовершенна, так и покаяние мое несовершенно… Однако смотрю — в руках у меня щит появился. Это здесь, значит, такой образ покаяния. Их главный бес только хотел меня когтем вниз сдернуть — я и загородилась им. Клацнул только коготь по щиту, а меня не задел. Бес даже завизжал от обиды и от боли. Вдруг вижу, у одного Ангела в руках меч засверкал, небольшой такой. «Ага, — думаю, — не иначе молитвы за меня отца моего духовного, ныне здравствующего, в бой пошли».

— А кто это духовный отец, бабушка?

— Это священник, которому ты грехи свои исповедуешь и у которого советов, как жить, спрашиваешь.

Вижу, спускается огромный меч, даже смотреть на него больно — так сверкает. Сразу я догадалась, что это ходатайство за меня покровительницы моей — мученицы Василисы, меня ведь тоже Василисой зовут, в день ее памяти у меня именины. Начали Ангелы мои от бесов этими мечами отбиваться, а те не пропадают никак, не отступают. Уворачиваются и визжат: «Мало, мало!» Заплакала я горькими слезами, духовными. Ох, Катенька, а духовные-то слезы горше земных, соленых! Вот и итог твоей жизни, гордячка, — это я о себе так подумала. — Вот она, страсть-то какая, гордыня: раз уж укоренилась, так даже молитвы святых с трудом вырывают ее, проклятую!»

У Ангелов моих еще один мешочек с монетками объявился. Швырнули они его бесам — и те отступили. Подхватили меня Ангелы — и вверх. А знаешь, что в том мешочке? Последнее мое земное доброе дело: я пенсию свою всю в Псково-Печерский монастырь отправила. Всю до копеечки, чтоб молились там монахи за меня, за тебя, за родителей твоих. Туго тогда, помню, в нашей семье с деньгами было, папа с мамой на мою пенсию очень рассчитывали. Она хоть и крошечная, пенсия моя, однако все-таки подспорье. А я ее всю — в монастырь. Родителей твоих я ведь тогда обманула: сказала, что потеряла ее, — тоже грех, за него тоже здесь отчитывалась. А то, что деньги послала, — видишь, как помогло!.. Ни малейшей возможности, моя милая, не упускай для доброго дела. На мытарствах, которых никому не избежать, все в дело пойдет. Два денька всего не покушала, поголодала, а взамен — Царствие Небесное. Вот она, Божия справедливость… Оторвались, значит, мы от бесов гордости, летим…

— Бабушка, а откуда они вообще на свете взялись, бесы, а?

— А все от нее же, от гордыни! Давным-давно, когда еще людей не было, у Бога был любимый Ангел — Денница, из всех Ангелов самый прекрасный. Вот и возгордился он, да так, что захотел свергнуть Бога с Его Престола и сам стать вместо Бога. И других многих Ангелов за собой утянул. Но Архангел Михаил низринул Денницу с Небес, и все, кто за ним пошел, тоже пали. И стал с тех пор Денница сатаной, или дьяволом, а слуги его — бесами, а обиталище их — тьма кромешная, ад. Вот так…

Оторвались мы, значит, от тех бесов, летим. А копилка моих добрых дел пуста, откупаться теперь нечем. Страшно! Те места, где за воровство, за жадность судят, пролетели мы. Я все время щитом своим прикрывалась, только царапанье слышала, а Ангелы мои мечами отмахивались. И вдруг — стоп. Оказывается, влетели мы в вотчину бесов лжи. Тут тоже я натерпелась, особенно за наше вранье с тобой, будто мы на рынок ходили по воскресеньям. Как говорит Господь? А Он говорит: «Кто Меня постыдится, того Я постыжусь, когда явлюсь во славе». Вот и рассуждай. Щит мой покаянный, да мечи, да молитвы отца духовного да святых угодников не дали пропасть — и от них вырвались. И вижу, точка светлая вверху — уже не точка, а круг. И влетаем в Свет. Двадцать мытарств позади. Слава Тебе, Господи!

Я поначалу слепая была от Света и глухая от пения ангельского, да скоро обвыклась. Даже и не умею сказать тебе, как хорошо! Нет слов на языке человеческом.

А теперь, милая, я тебе историю расскажу, какую должна рассказать, а то скоро ночь кончится.

— Бабушка, ты про стеклышки расскажи…

— Со стеклышками все само собой устроится. Слушай историю. В Евангелии есть одна притча, про таланты. Талант в древности был денежной мерой, вроде нашего рубля, только гораздо ценнее: в таланте было больше пуда серебра. Вот какая дорогая деньга! Раздал один господин трем рабам деньги на дело: одному — один талант, второму — два, третьему — три. А сам уехал. Второй да третий таланты в дело пустили да приумножили, а первый — в землю зарыл. Ух и рассердился на это господин! Наказал его, единственный талант отнял и отдал тому, кто больше приумножил. Дан тебе талант — не зарывай в землю; много тебе талантов дано — много и спросит с тебя Господь. Это присловие, а вот тебе и слово.

Было это двести лет назад в земле нашей Российской. Плыли на парусном корабле по реке Дон русские люди. Много их там было, плыли каждый по своей нужде, кто зачем. Купец да крестьянин — торговать, дворянин — воевать. Меж ними ехали барин да девица, она была его крепостная. И был у той девицы один большущий талант — умела она ладно рисовать. И не училась нигде — да и где ж крестьянской дочке учиться? — а вот умела. Рисовала она то, что видела, — и похоже, и за душу берет. Заметил это барин и задумал ее в учение отдать, художницей сделать. Сделал барин все честь по чести: у родителей спросил, те согласие дали — и повез он ее в город Киев. Мало охотников среди крестьян дочь родную, помощницу, в город отдавать, да еще на такое непривычное крестьянину дело, однако отдали сразу. Семейство было зажиточное, и от дочки-отроковицы седые родители в хозяйстве мало проку видели: загордилась дочка талантом своим, помогать даже и в малом перестала. Забыла, Кто талант дал. На всех свысока смотрит, дерзит, огрызается, чует к тому же защиту барина и покровительство. Как же — талант! И махнули отец да мать рукой: «Езжай!»

Плыли люди на корабле, плыли кто зачем, думы думали да планы строили — и вдруг всем думам, всем планам враз конец пришел. Напали на корабль лютые разбойники, крымские татары, и, кого не перебили, тех в полон взяли. Взяли и барина с девицей. Человек сто взяли. Привели в Крым, к хану. А хан куражистый был и так порешил: если кто имеет какой талант, каким ремеслом заветным владеет, чтоб его, хана, ублажить, останется с ним, послужит ему своим талантом два месяца — и на все четыре стороны, на волю. А большинство из всей сотни бесталанными оказались, не дал Господь. И всех бесталанных хан велел туркам в рабство продать. Затем он и делал набеги на Русь.

Всего пятеро оказалось таких, кто хана ублажить может. Один песни умел петь, да так дивно, что птицы заслушивались, свои птичьи песни петь переставали; другой пироги такие выпекал, как ни один повар ни в одном дворце не испечет. Испек он хану пирог с рыбной начинкой, а хан едва пальцы не проглотил, так ему понравилось. Третий был кузнецом и такую саблю хану выковал, что она немецкие кованые латы от плеча до пояса разрубила и даже царапин на ней не появилось. Это ремесло хану больше всех понравилось. Барин сказал, что воевать умеет и войском командовать, и доказал это, заколов своей шпагой трех ханских поединщиков. «Ну, а ты что умеешь?» — спросил хан нашу девицу красную. «Я, — говорит, — рисовать умею, так, как никто больше не умеет!» Хитро усмехнулся хан — не всякие картины у крымских татар в почете, ибо вера их, мусульманская, запрещает им людей рисовать. Но почему-то все же повелел правитель принести холсты, дали девице кисть да краски. И приказал хан девице нарисовать его портрет, но такой, чтобы он ему понравился. Взяла девица кисть, к холсту приступила, кисть в краске замочила, руку с кистью подняла и — почуяла она, осознала, что ничего сейчас не нарисует, что рисовать-то она не умеет. Мгновение назад умела — и разучилась. Кровь бросилась в лицо девице, страх ее объял, страх не из-за расправы даже ханской, которая теперь ее ждет, а из-за того, как страшно и внезапно случилось это с ней. Раз — и нет умения, нет таланта. Был — и нет. Исчез. Так и замерла она с кистью в руках. «Так ты посмела обманывать меня?!» — взревел хан. «Умела я, — прошептала девица, — да вот стряслось что-то». И повелел хан запереть ее в темницу до утра. Если завтра она хана не нарисует или нарисует так, что ему не понравится, казнят ее лютой казнью. Привели девицу в каменный подвал, бросилась она на клок сена и горько зарыдала. Однако быстро в себя пришла: рыдай не рыдай — не поможешь рыданием. Она отыскала кусок мела и попыталась рисовать. И увидела девица, что даже домика простого, который любой трехлетний мальчонка нарисует, она нарисовать не может. И вспомнились сразу ей слова, с которыми она к хану обратилась: «Я рисовать умею так, как никто больше не умеет!» Стыдно ей стало. Ведь таких икон, какие в их сельском храме есть, ей никогда в жизни не нарисовать. Хватает и без нее умельцев…

Вспомнились ей мать да отец, вспомнилось, как груба была она с ними, как смеялась над сестрами и подружками, когда те, подражая ей, пытались срисовать березку. Ах, как негодно она себя вела! Она вдруг забыла об участи своей, о том, что завтра ее ждет, совсем о себе забыла — одни злые дела ее поплыли у нее перед глазами. Ох и тошно же было на них смотреть!.. И как только это случилось, в тот миг, когда о себе забыла, — слезы хлынули из ее глаз, но не те слезы обиды и страха, с которыми она на сено упала, а благодатные слезы раскаяния. И сразу же вспомнился Тот, Кто раздает людям таланты и отнимает их, если кто вместить их не может. И она уже не думала с ужасом, что да почему с ней случилось, а просто плакала и молилась: «Господи, помилуй». Так прошла ночь.

Наутро она шла на казнь, творила ту же молитву и твердо была уверена, что достойна такой смерти. «Ну?» — вопросил хан и развалился на троне. Творя все ту же молитву и совершенно не думая о том, выйдет или нет, девица приступила к рисованию. И вышло. Да еще как! Исчезла насмешка с лица хана, как только он на портрет взглянул. Завизжал правитель от восторга: так он себе понравился. Видно, гордости да тщеславия в его душе было больше, чем веры мусульманской. Повелел хан посадить девицу в башню на морском берегу, велел, чтобы там повесили этот его портрет и привели бы туда его любимого коня и чтоб девица все два месяца день и ночь срисовывала бы их на холсты. И велел, чтоб кормили ее по-царски и одели в татарские одежды. Хан сказал — слуги сделали.

Тем временем решилась судьба остальных, бесталанных, которых в тяжелое рабство отправили. Над бесталанными Господь особое покровительство имеет. Если, конечно, они не ропщут на свою бесталанность да чужим талантам не завидуют. Блаженны нищие духом! Разбила буря корабль с закованными пленниками и всех невредимыми выбросила на берег, где их русские купцы подобрали. То-то было радости!

А счастливцам, избавленным от рабства талантами, новое испытание готово. Задумал хан опять поход на Русь. Призвал он барина и дает ему под команду отряд всадников, велит кузнецу тысячу сабель выковать, пирожнику — пирогов для похода напечь, а певцу — войско песнями подбодрить. И коль будут спориться у них дела порученные — награда им великая. Собрались вместе барин, кузнец, певец да пирожник, глянули друг на друга — и, слов лишних не говоря, к хану являются. «Нет, — говорят в один голос, — не пойдем мы против братьев своих и в набеге твоем разбойничьем мы тебе не слуги!» Рассвирепел хан. И бил, и пытал смельчаков — стоят на своем. Повелел тогда бросить их в темницу, а наутро казнить.

А девица тем временем знай себе рисует хана да коня его. Но однажды вечером такая вдруг тоска ее взяла, что и не описать! Ни думать ни о чем, ни рисовать, ни заснуть не может. Чует ее сердце, что с барином ее что-то неладное. А что — понять не может. Да разве сердечную тоску опишешь или поймешь?.. Отрывает она от своего стола доску, глядит на нее задумчиво и видит, что с доски на нее смотрит сам святой Николай Угодник. Испугалась девица поначалу, да сразу и успокоилась. Что ж Николая Угодника бояться! Схватила она краски и давай обводить да зарисовывать лик его и одеяние, которые на доске виднелись. Чудная получилась икона! Прижала она ее к себе, подошла к окну зарешеченному да и говорит: «Плыви, батюшка Никола, выручай моего барина!» И бросила икону в море.

Сидят наши узники, не спят — разве уснешь перед казнью! — молятся, к смерти готовятся, подкрепления у Бога просят, чтоб достойно муки принять. И вдруг почудилось барину, будто в углу темницы светится что-то. Подошел барин да так и замер: стоит на каменном выступе икона Николая Угодника! Дивно писанная икона, и свежей краской еще от нее пахнет. Кликнул он сотоварищей. Те дивятся, крестятся. А барин берет икону в руки, ликом вперед, да и говорит: «А выведи ты нас, свет-батюшка Николай, дай еще нам на свете белом погулять!» И пошел прямо к двери. Остальные — за ним. Толкает барин дверь — дверь открывается. Темень кругом, слышно, как стражники храпят, а от иконы — лучик света, будто фонарик, дорогу освещает. Еще три двери на пути были — все так же открылись.

Вышли наружу. Луна огромная глубокую ночь освещает, четыре коня татарские стоят, траву щиплют. Вскочили пленники на них — только их и видели! Как на Русскую землю прискакали, расцеловались, расстались полюбовно, всяк своей дорогой поехал, а барин к себе в свое поместье вернулся. Поставил икону в храм свой сельский, рассказал всем, как вывела она его из плена. Умилился народ, молебен отслужили… И вдруг сестрица младшая девицы-художницы прибегает и кричит: «Батюшка, матушка! Моя сестрица пропавшая объявилась, прямо из воздуха возникла — сама в одежде татарской, а в руках икона Богородицы!» Побежали все к дому, видят — и правда: стоит девица, кругом озирается и понять не может, где она. Увидала отца с матерью и барина, все поняла, расплакалась и поведала народу, что с ней приключилось.

С той поры, как икону Николы в море бросила, не могла она уже больше ничего писать-рисовать, кроме икон. Попыталась было опять за хана да коня его приняться — ничего не получается: с холста на нее Богородица смотрит! Обвела она Ее кистью, раскрасила. Приходят ханские посланники картины забирать, видят, нет картин, а на холсте Дева Чудная написана. Говорит девица: «Передайте хану, что не могу я больше рисовать то, что он хочет. Господь мой, — говорит, — тому противится, а Его я ослушаться не могу. Куда ни гляну — на холст ли, на доску ли, — отовсюду на меня лики святых смотрят, и рука моя как бы сама собой их обводит и разрисовывает. Не вольна я, — говорит, — в самой себе теперь и неволе такой рада безмерно. Так и передайте хану». Побежали ему докладывать, а девица уж знает, чем ей все это грозит — смертью неминучей. Страшно ей стало. И начала она молиться: «Господи Иисусе Христе, помилуй меня! Не готова я на муки. Не смерти боюсь, а боюсь осквернить имя Твое, коли пыток не выдержу! Никола Угодник, батюшка, походатайствуй за меня перед Господом!» И только она последние слова произнесла — очутилась в родном доме. Как уж это произошло — сказать не может.

Обрадовались все, а пуще всех барин. Взял он за себя замуж девицу, а икону Богородицы, в ханской башне написанную, на почетном месте в красном углу поставил… А сейчас икона эта — в моей комнатке: та, которая больше всех украшена. А Николы Угодника икона, которую народ наш деревенский узорешительницей назвал, избавительницей от всякого плена, значит, — она пропала. Как налетели на Русь-матушку ветры преисподней, когда брат на брата пошел и вообще невесть что началось… Храм тот сгорел, иконы многие из него люди себе забрали, а Николу с тех пор не видели. Ушел куда-то Батюшка. Бог даст — к тебе и придет.

— Бабушка, а откуда та икона Богородицы в твоей комнатке? — спросила Катя.

— Так ведь девица-художница да барин — это же мои прапрабабушка и прапрадедушка! И твои, стало быть, прямые предки… Катюша, скоро тебе просыпаться. Сегодня великий праздник — Благовещение. Глядишь, и в вашем доме благая весть плод даст. Молитвы-то на ночь не забывай, как нынче забыла.

— Бабушка, а ты еще придешь?

— Как Бог даст.

— …Ка-атя, Ка-тень-ка, вставай, — едва-едва расслышала Катя мамин голос и открыла глаза. Перед ней стояла мама, уже одетая и причесанная. — Пойдешь со мной на рынок? Пока папа спит.

— Ты же говорила, что у тебя денег нет.

— Есть немного. На сапоги мне отложены. Да сапоги подождут. Зато в воскресенье вкусно поедим, а? Тебе храп отцовский не мешал спать?