Избранница



повесть

Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч;

о, если бы ты был холоден, или горяч!

Но как ты тепл, а не горяч и не холоден,

то извергну тебя из уст Моих.

Откр. 3, 15–16

Обычно жизнь человеческая течет тихо и однообразно. Но бывает, что случается взрыв, тихость и однообразность вдруг рассыпаются и перед человеком открывается совершенно неведомая ранее дорога жизни, о которой и не думалось, что она есть, что она вообще возможна. А она — вот она! Все, чем жил раньше, о чем думал, все переиначивается, переворачивается. И это может случиться в течение нескольких дней и даже часов. А то и минут. Это может случиться как со взрослым, так и с ребенком. То, о чем здесь речь, случилось с ребенком, с семилетней девочкой по имени Зоя.

На несколько часов Зоя оказалась у бабушки, с которой до этого не виделась целых два года — мама не возила. Зоя с мамой жили на другом конце Москвы. Зоина мама со своей мамой, Зоиной бабушкой, очень не ладила и почти не общалась, даже по телефону. А если и общалась, то общение было такое:

— Не утомляй и не утомляйся, не привезу я тебе Зайку! — так всегда называла Зою мама.

На том конце провода бабушка тягостно вздыхала:

— Да ну хоть чмокнуть ее в щечку, хоть пирожков моих отведать…

— Знаю я твои пирожки!.. Окрестишь ее втихоря, как меня тогда! Обложилась иконами!.. Мне и к дому твоему подходить тошно. Забыла молодость свою?!

Последняя реплика летела уже навстречу частым гудкам в трубке. После чего мама свирепо бросала свою трубку на рычаги.

Нет, бабушка не забыла свою молодость. Как можно забыть погоню за тобой с топором собственного мужа, когда он от дочери своей (будущей Зоиной мамы) узнает, что ее крестили: «И в водичку окунали, и крестик целовали…»

Своего дедушку Зоя видит два раза в месяц. Дедушка давно уже, еще до рождения Зои, определен в Дом ветеранов, куда и ходят они с мамой навещать его. Когда-то он был страстен и одержим (это слово мама очень любит), жизнь прожил огневую, но огонь весь прогорел и теперь он никого не узнает, даже Зою с мамой. Звали дедушку Долоем. Еще более страстный Зоин прадедушка так его назвал — Долой. Ну, понятное дело: долой чего-то старорежимно-враждебное. В детстве его Долойкой кликали. Дочь свою Долой назвал Поревидема, то есть Победа революции и демократии. Зоя это знала — мама постоянно напоминала, но ни разу Зоя не слышала этого «Поревидема» от тех, кто общался с ее мамой. Все звали ее Сашенькой, ибо Александрой она была наречена при крещении. За это наречение, за перечеркивание славного новоязовского имени и гонялся тогда за супругой дедушка Долой.

Едва не пустили их с мамой к нему при последнем посещении. Но Зоину маму невозможно было куда-то не пустить, если она туда шла. Стоявшую на пути размалеванную развязную девку в белом халате она просто опрокинула своей рукой.

— Да он агрессивен стал! Мне сам главврач запретил пускать! — закричала опрокинутая.

Зоина мама остановилась, обернулась:

— А когда — тебя! к отцу твоему вот так не пустят?

— Да я лучше отравлю его, чем сюда сдам! — закричала та в ответ. — И вообще, нас скоро закроют. Не на что их больше содержать.

— А на что есть — вы разворовываете, — рявкнула мама.

— Да, — уже тихо и спокойно подтвердила опрокинутая. — И твоей дочурке тебя, когда ты будешь вот такая, некуда будет определять!.. — Зоя тогда (она и сама не понимала, почему) вдруг заплакала. Она никуда не собиралась маму определять и вообще не понимала, что это такое «определять».

Дедушка Долой, не мигая, глядел в живот маме, словно в телевизор и время от времени шевелил губами, будто букву «у» произносил. И совсем не реагировал на звук. Зоя даже испугалась его. Зоина же мама, поглядев на него немного, развернулась и в мрачной задумчивости пошла назад, потом побежала. Едва поспевала за ней заплаканная Зоя.

На следующий день на дверях Дома престарелых была пришпилена картина, на большом ватмане писанная: худой, небритый, со впалыми щеками и выпученными глазищами старик в линялой майке и пижамных штанах, жалобно простирал руки к проходящим мимо и взывал отчаянным взглядом: «И ты станешь таким же, не смейся над ветераном, лучше пожертвуй денег для него!» — так было написано внизу плаката. Мама была художником-монументалистом-плакатистом, а также еще и скульптором, владела своим ремеслом великолепно. У пришпиленного плаката сразу собралась толпа и не иссякала до тех пор, пока плакат не сорвала милиция.

Старый мамин приятель, бывший идеологический направитель, а ныне банкир и бизнесмен, смеясь, говорил ей так:

— Сашенька, над той образиной, что ты изобразила, смеяться никто не будет и денег для него никто не даст. Глядя на нее хочется заплакать и убежать.

— Однако, стояли и смотрели!

— Сашенька, она же еще и притягивает. Жуть от нее очаровательная веет… Сашенька, ну тебе столько предложений, чего ты дурака валяешь? Банк «Таллерреал» только твою лепнину на потолке хочет.

— Не дождетесь.

— Да там те же люди, которым ты уже лепила в Госплане, еще тогда, когда он был.

— Это уже не те люди… Ненавижу!..

— Эти люди всегда те, Сашенька, эх…

— И нечего «эхать», — взорвалась тут мама. — Не вы ли… не ты ли причастен к тому, что так переэхалось?! Не ты ли гонял по телевизору на Пасху всякую рок-эстраду?

— Я. И, по-моему, очень неплохое гоняние было.

— По-моему, тоже. Так чего ж ты теперь всю эту ночь Пасхальную службу гоняешь?! Не твоими ли деньгами, вон, храм Христа Спасителя строят?!

— Моими. Потом моими же и ломать будут, ха-ха-ха!

В ответ на это «ха-ха-ха!» Зоина мама крепко выругалась, крепко схватила Зою и почти побежала прочь.

Все, кто знал Зоину маму, говорили про нее, что она сознательная неудачница. Все ее картины-скульптуры нравились всем, но были не нужны никому. Во всех ее творениях присутствовало всегда нечто такое, что было чуждо текущему времени, а все люди, текущие по времени, всегда боятся того, что мешает их текучести.

«А куда течем?» — этот вопрос мама себе никогда не задавала, потому что она была раба своей идеи. Своим ремеслом, всем сердцем своим, всей душой своей она служила своей идее, а куда при этом свернет время, ей было совершенно все равно. Идея же — всеобщее равенство, братство и счастье. Но ее плакаты приводили в ужас тех, для кого они предназначались, и были смешны тем, против кого были направлены.

Однажды, давно уже, когда она еще общалась со своей мамой, Зоиной бабушкой, та, войдя к маме в комнату, сумки выронила и закрестилась в испуге, увидав законченную мамину работу: на громадном, в пол-стены щите яркими красками, смачно, выпукло, броско пялилась на зрителя невозможно гадкая морда — злобная, грязная и испуганная. От тонкой, в три кадыка шеи сразу начинались руки, которые волокли необъятных размеров мешок, переполненный, видимо, фрукто-овощной смесью, потому что именно она вываливалась из мешка. Внизу плаката красовалась кровавая надпись: «У себя воруешь!»

— Сашенька, ну это ж прямо бес, — сказала тогда бабушка.

— Он хуже, он — вор! — отрезала мама.

— Но хоть и вор, однако же — человек, а от него аж — ну точно серой пахнет. И смотреть страшно.

— И хорошо, что страшно. Заткни нос и смотри. Твой Боженька тоже ведь воровать не велит.

— Как «тоже»? — изумилась бабушка. — Все, что есть, — все от Него.

— А что толку-то? Что, крещеные твои не воруют?!

— Воруют, и именно мои. Ты, например.

— Я?! — мама яростно задохнулась. — Я?!!!

— Ты, ты. В школе математику все время списывала? Значит, воровала.

— Да ты в самом деле что ли рехнулась?! — Зоина мама ни с кем не церемонилась, а тем более со своей матерью. — Да это когда было? Да и вообще… — больше всего Зоина мама была поражена тем, что бабушка говорит совершенно серьезно.

— Да хоть когда! — возвысила тут голос бабушка, на хамство дочери она давно не обращала внимания. — Раз не каялась перед Господом, все при тебе и осталось. В столовой спе-ци-яльной обедаешь на халяву?!

— Да и!.. Да я член союза, мне положено.

— А кому-то не положено вообще есть. Вот именно тот кусок, который тебе положен. Ты у него изо рта вынула. А главное — у дочери своей, Заиньки нашей, воруешь, да не что-нибудь, а само Царствие Небесное. Да за нее, некрещеную, даже записочку в храме подать нельзя.

— Ну вот что! — рявкнула мама. — А ну, вон пошла со своим Боженькой!

— Может, за топор возьмешься?

— Топора у меня нет, а хлыст есть. Можешь им меня отхлестать за что угодно, я твоя дочь. Но еще одно слово о Боженьке — получишь им от меня, хоть ты и моя мать!

С тех пор они и не общались.

А с картиной той страшный конфуз получился. Она была заказана председателем районной администрации. Сам он ее не видел, а в секретариате, также не удосужившись посмотреть, распорядились повесить при входе на крупнейшую в Москве плодоовощную базу, что и исполнили работяги (еле вытащили из квартиры). Пока водружали щит, вокруг него сразу начала скапливаться толпа — сбежались, побросав работу, все работники базы, а их оказалось очень много. Ужас наводящий мордоворот с плаката был будто скопирован с директора базы, старого кореша председателя администрации. А когда подъехал сам на умопомрачительной иномарке и увидал плакат, с ним чуть ли не инфаркт сделался, еле откачали. Председатель же на несколько минут просто онемел, до инфаркта у него дело не дошло, отделался полуобморочным состоянием. А мамин старый приятель хохотал до упаду, как и большинство зрителей. Полуобморочный председатель знаками велел (говорить он еще не мог) сорвать картину и вдвоем с корешом своим, трясясь от ярости, они принародно растоптали шедевр. Только благодаря энергичному вмешательству маминого старого приятеля Зоина мама была избавлена как от оргвыводов, так и от бандитских разборок.

И вот недавно ей сделали новый заказ, сверхсрочный. Вечером надо было начать, а утром сдать работу. При работе должны были присутствовать люди, а также собиралось некое совещание единомышленников по важнейшим вопросам и, как не крути, а места до утра для Зои в квартире не было. И деть ее было некуда, кроме как бабушке сдать. Зоя была тщательно проинструктирована, ей было наобещано множество угроз, если она будет слушать «бабкины россказни», а угрозы самой бабушке прозвучали по телефону еще более весомо.

По дороге к бабушке Зое вдруг вспомнился плакат на двери Дома престарелых. Она задумчиво сказала маме:

— Мама, а давай вернем моего папу.

Мама резко остановилась и очень недовольным голосом проговорила:

— У тебя нет папы, у тебя есть только я. Свои решения я не отменяю. И я тебе это много раз говорила. Твой папа — спившийся негодяй.

— Но ведь и ты пьешь.

— Зайка, давай не касаться взрослых тем. Предоставь это взрослым. Я пью, но не спиваюсь. Это невозможно, я всегда помню, что у меня есть ты. А этому… на это было наплевать. Все. Забыли! И чтоб больше не напоминать!

Бабушка встретила Зою около выхода из какого-то метро, от которого жила в нескольких автобусных остановках. Когда тебе всего семь лет, два года в твоей жизни — это очень много. Зоя встретилась с бабушкой… никак, безо всяких чувств, и, только видя, как радуется бабушка, слегка прониклась и заулыбалась.

Домой к бабушке они пошли пешком, и Зоя тут же начала рассказывать ей, как у нее прошел день, и перво-наперво с восторгом сообщила, как лихо отлупила сегодня соседа, ровесника Севку, за что получила похвалу от мамы: «Так и надо, мало ему!» Драться Зоя с маминой подачи умела и любила. Дальнейший рассказ бабушка тут же пресекла:

— А я вот не похвалю. Драться вообще гадко. А уж девочке-то…

Сказанное бабушкой не возымело на Зою никакого действия, ибо было, как сказала бы мама, пустой фразой, простой нудой, на которую все дети мира никак не реагируют. Но прозвучал довесок:

— Господь Бог наш, Иисус Христос, не велит. А ударили тебя — смирись. И пусть лучше тебя еще раз ударят… Я же знаю его. Я их с мамой в нашем храме каждое воскресенье вижу. Вы хоть и Севкой его кличете, а он — Севасьян. А то, вообще-то Сева — это значит Всеволод. Все переиначите…

— Что же, и сдачи сдать нельзя? Вот глупости-то… — это было мамино выражение, которое Зоя часто любила повторять.

— Глупости это ты сейчас говоришь, а то, что говорит Господь Бог, есть самая правда из всех правд.

Зоя остановилась:

— Бабушка, тебя же мама предупреждала.

— Да уж чего там, предупреждала, убить обещалась. Да, небось, при тебе и говорила. Наша мама никого не стесняется.

— А думаешь, и вправду может? — уже испуганно спросила Зоя.

Бабушка очень серьезно глянула Зое в глаза и очень серьезно сказала:

— Думаю, может, — и вдруг широко улыбнулась, — А ты знаешь, ну и пусть. Зато глазенки твои на правду Божью приоткрою. А за это и смерть можно принять, хоть даже и от родной дочери.

— Ой! И не страшно?!

— Как не страшно, еще как страшно. Но, думаю, пытать не будет, не даст Господь, боюсь пыток, да и не в ее это характере. Даст чем-нибудь по голове, вот и все.

Тут Зоя совсем уж испугалась. Особенно поразило ее спокойствие, с которым это было сказано. Да как это «вот и все»?! Да что же это такое — «Господь Бог», что родная дочь из-за Него мать убить готова, а та говорит: «Ну и пусть»? Вопрос этот в короткой Зоиной жизни не вставал вовсе. Мама очень ретиво защищала ее от этого вопроса, и вот сейчас вдруг неожиданно вспомнилась мамина реплика учительнице, реплика тогда сразу же забытая, но вот сейчас вспомнилась, и даже голос мамин слышится:

— Юлия Петровна, я прошу вас защитить Зайку от этого… нового веяния!

Эх, как это было сказано! Сейчас Зоя остановилась даже, точнее ноги сами собой остановились, даже по ногам озноб прошелся, когда вспомнилось-услышалось, сколько ненависти прозвучало, и будто черный ветер из маминых губ, — ве-я-ни-я!..

— Чтобы не слыхали Зайкины уши про Боженьку…

— Не волнуйся, Поревидема Долоевна, — отвечала тогда Юлия Петровна. — Спокойно, товарищ. Защищу!

Только Юлия Петровна называла так Зоину маму. Юлия Петровна была и есть — уникум. Юлия Петровна не бросала слов на ветер, Юлия Петровна имела на своем боевом счету пятьдесят три выпуска начальных классов. «Как у Покрышкина», — с гордостью говорила она (были тут и ускоренные). Уже довольно пожилой, нынешний директор школы, был ее выпускником, и с гордостью рассказывал на Дне учителя, как Юлия Петровна его, второклассника, за чуприну таскала. День учителя был для Юлии Петровны таким праздником, как для Зойкиной бабушки — Пасха. В День учителя к Юлии Петровне собиралась несметная толпа ее выпускников, и сейчас Зое вспомнилось одно из сборищ (мама притаскивала Зою, когда та еще в школу не ходила) и восклик маминого приятеля (тоже выпускника):

— А давайте, Юлия Петровна, крестным ходом пройдем в честь вас вокруг школы. Эх, вот жаль колоколов нет!

Юлия Петровна в ответ очень серьезно погрозила ему пальцем:

— Пройтись, конечно, можно, но не кре-ст-ным ходом! Со знаменем нашим!

— Ур-ра! — загремела тогда собравшаяся толпа. Большая часть толпы проорала это с веселым хохотом, а кое-кто и с издевкой, потому как давно уже плевали на все знамена, кроме доллара на флагштоке (но всех их все равно тянуло к Юлии Петровне в День учителя). И прошлись-таки вокруг школы с громким пением кто во что горазд (и Зоя там шла с мамой), а самый удачливый из «покрышкинской обоймы», разливая всем коньяк (пятнадцать ящиков привез), кричал на весь район:

— Юлечка! — (так все дети за глаза звали Юлию Петровну), — на будущий День обязательно колокол приволоку!..

И ведь приволок, точнее на грузовике привез. Только звонить не получилось, так и стоит он до сих пор, стопудовый, около школьных дверей. И теперь у Юлии Петровны забота как бы убрать его отсюда, чтоб не смущал учащихся буквами на себе «ВО СЛАВУ БОЖИЮ» (колокол-то старый, настоящий). Да вот никак не удается дозвониться до самого удачливого выпускничка, до бандита солнцевского.

— А может, убили его уже? Может, он уже все в жизни совершил, когда колокол привез? — смеясь говорил мамин приятель.

Юлия Петровна резко пресекла его смех. Она вообще редко смеялась, она смеялась только, когда смотрела старое кино «Веселые ребята».

Все это вихрем сейчас промчалось вдруг в Зоиной голове, и недоумением глядело на бабушку из ее глазенок, которые, оказывается, как только что сказала бабушка, надо открывать.

— Бабушка, а от Боженьки можно защититься?

«Боженька» — мамино выражение, только прозвучало это вопросительно, а не злобно-иронично, как у мамы.

— Нельзя, Заинька, — ответила бабушка, улыбаясь, — да и не нужно. Не защита от Бога нужна, а у Него просить защиту, — бабушка присела на корточки, будто шарф ей поправляя. — Вот ты думаешь, почему тебя вдруг мама мне отдала?

— А ей рисовать надо и гости у нее.

— Точно. Только и гостей и рисование ее Господь ей устроил, чтоб ты у меня оказалась.

— А… ты откуда это знаешь?

— А я попросила Его об этом.

— А… разве это можно?

— Можно. Это молитвой называется.

— А… ты не обманываешь?

— Нет, Заинька, — бабушка глядела на Зою, как на взрослую, а все дети это всегда чувствуют. — Когда о Боге говоришь — врать нельзя ни полслова. Да и вообще врать нельзя.

— А ты никогда не врала?

— Да как же, — бабушка тяжко вздохнула, — было, и не раз. Но, чтоб про Бога соврать, это жуткий грех, это никак нельзя.

— А Он правда есть? Правда живой?

— Он всегда живой, Заинька, и знаешь зачем Он мне тебя дал? А чтобы окрестила я тебя.

— Ой, бабушка! — Зоя даже слегка отпрянула, сейчас в ее ушах очень отчетливо прозвучало мамино «убью» в адрес бабушки. И именно за это, за это слово, которое произнесла сейчас бабушка.

— Ну что «ой», — возвысила та голос. — Ну, погоняется за мной с хлыстом, с топором за мной уже гонялись, а большего Господь не допустит. А вот коли не окрещу я тебя сегодня, ты ж мне до утра всего отпущена, вот тут-то уж не отбоярюсь, вот тут-то Господь и взыщет: дочь свою среди нехристей оставила, да еще и внучку, — бабушка не на шутку готова была заплакать. Зоя почувствовала, что у бабушки вообще ничего не бывает, что — «на шутку».

— Уж ты пожалей меня, старую, мне ж и вправду умирать скоро, чего я тогда Господу отвечу? А как не отвечать, милая, только тогда и отвечать. Душенька-то наша бессмертная, с нее и будет спрос, да какой! Это здесь нам милость, а там — ответ! За все ответ. За каждую малую малость, в чем не покаялись, потому как отпущено Им время, а уж, коли внучку окрестить не смогла!.. Вот тут-то и будет «ой».

Зоя совершенно потерялась под тяжелым взглядом бабушки, для взрослого предназначнного.

— Бабушка, а Он что, такой злой?

— Нет, Заинька, Он долготерпелив и многомилостив.

Зое очень понравились два эти слова, которых она раньше никогда не слышала. Две приставки, «долго» и «много», придавали им совершенно необыкновенный оттенок, нечто таинственное и могущественное излучалось от их звучания.

— Но тогда почему же?! — воскликнула Зоя.

— А потому! — перебила бабушка. — Всему предел есть. И Его терпению тоже. И предел этот — наша с тобой жизнь. А жизнь нам, Заинька, не для того дана, чтобы есть мороженое, да малевать бесов, а чтоб через крещение в мир Божий войти, вот в этот, где мы живем, а потом в Царство Его Небесное.

— А… а без крещения никак?

— Никак! — почти закричала бабушка, даже прохожие на них заоборачивались. — Без крещения ты вне Бога. Пока младенчик ты, пока не соображаешь — и спроса с тебя нет. А тебе уже семь лет минуло, взрослая уже! Не отбояришься!

«Да я же ма-а-аленькая», — заныло тут в Зоиной душе.

— И ты уже не маленькая! — продолжала бабушка, будто угадав Зоины мысли. — С тебя уже спрашивать надо, а я спрашивать не буду. Без крещения, без креста на груди — смерть человеку! — лицо бабушки стало совсем уже страшным. — Крест — хранитель всей Вселенной, и кто его не носит, те вне его охранения. И… и как Владимир наш святой, Красное Солнышко, загнал киевлян в Днепр, так и я тебя в купель загоню, силой затолкаю! — и тут бабушка обхватила Зою, прижала ее к себе и расплакалась.

Зоя же совсем потерялась, — она почти ничего не поняла, что ей выкрикнула бабушка, а тем более про киевлян, про Днепр, но ей стало очень страшно от ее слов, особенно про смерть.

— Бабушка, — прошептала ей на ухо Зоя, — успокойся. Окрестимся. Только… давай маме не скажем.

— Давай, — бабушка, вздыхая, поднялась. — А там, как Бог даст, там посмотрим, там и хлыста получить в радость будет, — они снова шли медленным шагом. — И больше ты уж не дерись, Заинька. И Севкой больше того мальчика не называй, он — Севастьян. У тебя ж и именины с ним в один день, и не когда-нибудь, а завтра. Это ж почти самый главный день в году — именины. Вот и окрестишься сейчас, и Зоя-мученица у тебя отныне покровительница твоя небесная, пред Христом-Богом за тебя предстательница. Замечательные это святые — Севастьян и Зоя…

Зоя, раскрыв рот, слушала размеренный рассказ бабушки о совершенно неслыханных ранее вещах. Во-первых, она поразилась, что через два дня не будет того, чего все ждут, а ждут все Нового года.

— Будет же всемирная языческая пьянка, — так и сказала, — ибо Новый год не может быть раньше Рождества Христова, а оно будет через целых девять дней по нашему православному календарю, который только и есть единственно правильный, а нынешние дни, — дни самого строгого поста. Телевизор-то? А вот приду как-нибудь к вам потихоньку и грохну его, потому как придумали его люди, а бесы в оборот взяли… Бесы-то? А ты мамины картины видела? Вот это они и есть… Нет, Заинька, это не придумки, не сказки. Какие там придумки! На маму, вон, свою глянь, дочь мою… Эх, Господи, помилуй! За что она не возьмется, все бесы за нее решают, все ей подсовывают, а она и бегом за ними. Уж как молюсь, да все никак! Знать, плохо да мало молюсь. Вот ты теперь за то же берись, может, вместе отмолим. Важнее этого для нас, Заинька, ничего нет…

— Бабушка, а ты дедушку Долоя видишь?

— Нет, Заинька, незачем. Меня он все одно не узнает, гостинцы ему приносить бестолку — ему ничего не достается… Одна молитва моя ему нужна. А вот теперь и твоя. Молиться же надо о здравии раба Божия Севастьяна. Да-да, он тоже Севастьян, потому как «Долой» — не имя, даже и не кличка, а сплошь — безобразие. А окрестила я его в Севастьяна, споив до полубеспамятства, вот так! А по другому — никак. Развезло уж его, а я ему все подливаю, ну и молюсь как могу. Ну, подобрел он, вроде, на все согласный. На себе его к пруду притащила, в пруду мы его крестили. Батюшка-то уже ждал, вроде как в сговоре мы с ним. Это еще до рождения мамы твоей было… Ох и осерчал он потом, «раскрещусь» орал. Да раскреститься, слава Богу, нельзя, потому как в памяти был. Ну, Господь, понятно дело, волюшку его дурную слегка прихлопнул… Во-от, и записочки за него с тех пор подаю в храм. И коли помрет раньше меня, отпоем его по-православному, тут уж маму твою спрашивать не буду.

— А мой папа? — спросила Зоя, спросила неожиданно для самой себя, обычно мамины запреты сами собой прихлопывали все вопросы.

— Папа твой, Зайка… да и не знаю, что сказать… Нормальный, в общем, мужик, и пил не больше других… Ты все понимаешь, что я говорю?

Зоя все понимала, она была сообразительная и развитая девочка и очень много читала. Правда, читала строго отобранное мамой. И еще замечательно рисовала. Слово «мужик» она от мамы слышала очень часто. Вот только непонятно, если он «нормальный», отчего его надо выгонять и зачем называть негодяем?

— Не сложилось у них, а жаль, — продолжала бабушка. — Да и не представляю я, у кого с ней сложиться может? Я ж вижу его, заходит он ко мне, о тебе спрашивает. А что я ему скажу? За столько лет, вон, первый раз тебя за руку держу. А он же у тебя тоже Севастьян, ты ж Севастьяновна. Ты вся получаешься в Севастьянах. Маме твоей еще и от этого тошно. Не ей, конечно, а этим, — бабушка кивнула головой в сторону левого плеча и перекрестилась. — А у меня дома икона семейная, дивного письма: мученики Севастьян и Зоя рядом выписаны. Как придем, увидишь. Кровью новомученика освящена, который ее написал. А у этой иконы и исцеления были. Ее наш Севастьянушка-богомаз давно написал. Одна раба Божия, ее, как и нас с тобой, Зоей звали, ему эту икону перед смертью своей вернула (это он ей на заказ когда-то писал) и рассказала, как она перед ней трехдневной беспрерывной молитвой больную дочь вымолила. Ну вот, а тут приболела я, ох худо было. Ну, звоню маме твоей, чтобы помогла чуть, лекарство б из аптеки принесла, а она говорит: «Приду, только ты на это время икону выставь куда-нибудь». «Нет уж, — говорю, — уж лучше помру с иконой, чем без нее помощь получить, хоть даже и от тебя». И знаешь, в чем ее чудотворность?

Зоя впервые слышала это слово, но сразу поняла, что оно значит. Это значит — чудо творить, ну, положим, как в сказке вдруг медведь заговорит. И она спросила:

— А может она такое чудо устроить, чтоб медведь заговорил?

Бабушка улыбнулась:

— Заинька, если Господь захочет, то и камни эти заговорят.

Зоя обернулась, вокруг себя оглядывая серые дома.

— Да, да, и дома эти закричат, — что-то такое было в голосе бабушки, что заставило Зою поежиться. — А закричат они: «Эй, люди недобрые, опомнитесь, не переполняйте меру зла, в котором мир лежит, дальше некуда. Скоро мы, камни, лопнем от вашей злобы, которой вы переполнены, лопнем и на вас обрушимся!» — все это бабушка проговорила, глядя перед собой, со странным отстраненным взглядом, и так сжала Зоину руку, что та едва не вскрикнула.

— Ой, прости, Заинька, — бабушка опомнилась от чего-то. — А чудо-то было такое, что когда дочь моя бросила трубку и отказала мне, болящей матери, в помощи, я, вместо всегдашней злобы на нее (а я, ох, злая, половина материной злобы — моя), я вдруг такую жалость к ней почувствовала, такую, будто пеленой какой меня накрыло. И — любовь. Я ж вообще любить не умела и не умею, а тут от иконы этой, от Севастьяна, стрелами пронзенного…

— Как стрелами?!

— А из него мишень живую сделали и стрелами стреляли. И от Зои, за волосы повешенной…

— Как?!

— Ага, вот так ее мучили… Ну, вот, от них ко мне такое исходит!.. А от меня — к дочери моей, маме твоей. Когда мне ее в роддоме принесли, комочек маленький, не испытывала я к ней того, как тогда. А все от того, что мученики наши, Севастьян и Зоя, они ж, вот сила-то, они же любили своих мучителей-то, во как!

— Это как же? — Зоя даже остановилась.

— А как же! Идем, идем, не останавливайся. Батюшка уж заждался, небось. Если бы они, мученики наши, злобой исходили, нешто крестились бы, на них глядя, тысячи людей. А пронзенный стрелами Севастьян молился ко Господу об мучителях, мол, не вмени им, Господи, греха сего. Потому как Сам Господь наш, Иисус Христос, взывал так же на кресте к Отцу Небесному про своих мучителей…

Зоя слушала бабушку с небывалым для себя напряжением, а от того, что она говорила, напряжение росло. Зоиного разума не хватало, чтобы вместить то, что она слышала, но слышанное уходило куда-то туда, где находилась душа, и туда могло вместиться очень много, еще даже больше, чем сейчас туда направлялось. Только надо было еще приоткрыть горловину этого вместилища, на что и требовалось напряжение. Никогда ничего подобного не испытывала Зоя ни от каких слов, ранее ею слышимых, а уж от мамы она слышала ой как много всего-всякого назидательно-повествовательного. И теперь Зоя, хоть и мало запомнила и поняла из того, что бабушка вывалила на ее головенку и почти не открытые ее глазенки, но приняла все. И даже впервые услышанное слово «литургия» уложилось в ней вполне. Правда, не верилось в то, что по словам бабушки, это самое главное из того, что происходит на земле. Ну, собираются под крышей с крестами люди, собираются, чтобы творить то, что бабушка называет молитвой, про которую вот только что из ее уст узнано, а оказывается, что результат этой молитвы — схождение с небес Духа Святого на молящихся. И только это и нужно людям. Когда схождение перестанет быть, перестанет быть и земля, а когда совершится последняя литургия на земле, тут и явится своим вторым пришествием Спаситель. И горе тем, кто в разуме и некрещен!..

Зоя опять остановилась:

— Бабушка, а когда она будет, последняя литургия на земле?

— Этого, Зайк, нам знать не дано.

— А вдруг сейчас?! — Зоя и сама не ожидала, что столько страха прозвучит в ее вопросе.

— Сейчас? — бабушка посмотрела на часы. — А что ж, в городе Владивостоке сейчас утро, литургия там уже началась, колокола народ созывают. А народ не идет. Сходит Дух Святой, величайший дар! Задаром! А принять его некому! Представляешь, какая обида Тому, кто дарует нам такую святыню? Терпит Он, плачет про нас, предел Своему терпению Сам положил, и где он, этот предел, нам неведомо.

Широко раскрытые глаза Зои выражали теперь уже даже больше, чем страх, — она прошептала сдавленным шепотом:

— Так можно опоздать?!

— Можно, — грозно ответила бабушка. — И грядет Он с облаками и узрит Его всякое око и те, которые пронзили Его, и возрыдают перед Ним все племена земные!.. Вот как сказано. И горе опоздавшим. Да не тяни ты так, бегать я не могу, — и тут бабушка улыбнулась. — Не бойся, мы не опоздаем. Я же молюсь Ему о тебе, и ты ведь уже выбрала.

— А Он тебя послушает?

— Конечно. Вот, как ты думаешь, я тебя люблю?

— Думаю, да.

— А Он, Иисус Христос, в Которого ты идешь креститься, Он любит тебя больше. Так, как любит Он нас, мы, люди, любить не умеем. Он же Отец наш Небесный. И коли мы с Ним, коли не распинаем Его грехами своими, ничего нам не страшно: ни ругань, ни хлысты, ни стрелы, ни пули. Пока здесь живем, все что нужно, у нас будет, а чего не будет, того и не надо, а что нам нужно, Он знает лучше нас…

Бабушка все говорила и говорила, а уже успокоенная Зоя слушала так, как не слушала до этого никого. Особенно поразили ее слова: «Неимущему дарует крепость, а надеющиеся на Господа обновятся в силе. Поднимут крылья как орлы, побегут и не устанут, пойдут и не утомятся…»

— Как красиво, как здорово сказано, как… божественно, — нашла Зоя слово.

Ей уже стало казаться, что она видит то, что говорила бабушка: и чудного старца Серафима, кормящего из рук медведя, и юного Севастьяна, пронзенного стрелами, и вид этот совсем не страшен, и вообще, даже самое страшное совсем не страшно, не страшно, когда страшные люди в кожаном расстреливают старичка Севастьяна, деревенского иконописца, а Зоя, тогда совсем молодая, будущая Зайкина бабушка, из-под носа у кожаных выхватывает окровавленную икону и убегает. Догонять ее кожаные не стали. «Да ладно, — сказал один другому, — у нас вон три подводы старых икон. А эта только что писаная, какая ей цена…»

Уже дома у бабушки она долго смотрела на икону. Севастьян и Зоя были изображены рядом. Оказалось, что Севастьян был ни кто-нибудь, а начальник императорской стражи, а Зоя — женой одного из его воинов. Севастьяну вполне возможно было устроить переворот. Ну, хотя бы попытаться. Все равно грозила смерть, ну так хоть не задаром. Вырезать всех сторонников императора, прикончить его самого, и тем облагодетельствовать жителей еще одной революцией. Именно так учила жить всех и вся Зоина мама. И сама жила так.

А лица пронзенного стрелами Севастьяна и повешенной за волосы Зои светились счастьем. Именно так назвала про себя Зоя то, что они выражали. И ей подумалось сейчас, что старичок-иконописец Севастьян смотрел так же, когда его расстреливали. Слово «батюшка» Зоя тоже слышала впервые, оно обрамлялось чем-то таким в устах бабушки, чем-то, …ну никак не определялось это «чем-то». Скажешь — уважением, но нет, чем-то большим, чем уважением. И вроде подобострастие, приниженность звучали, когда бабушка к нему обращалась, ан нет, чего-то совсем другое. Ох, уж эти «чего-то». Он казался Зое как бы отделенным от всех людей некоей стеной, хоть и прозрачной, но — стеной.

— «Царство Мое не от мира сего», — это было последнее, что произнесла бабушка за время дороги, когда они стояли уже у дверей ее квартиры. Так Христос говорил о Своем Царстве. И возникший в открывшейся двери батюшка в необыкновенной одежде и с большим медным крестом на груди, показался Зое как раз из того Царства. И еще прозвучало таинственное слово «рукоположение». Это бабушка нашептала ей, отвечая на вопросы, пока готовились ко крещению и наливали детский надувной полиэтиленовый бассейн. Что такое рукоположение, Зоя не знала, но отчего-то почувствовала, что прозрачность стены, отделявшей ее от батюшки лишь в том, что прикасаться к нему нельзя, если он того не позволит, но из-за слова этого, «рукоположение», он есть ей и всем остальным самый необходимый человек на земле, ибо без него нет литургии, нет схождения Духа Святого, и возможно, именно ему служить последнюю литургию на земле и крестить последнего человека, не желающего опоздать.

После таинства крещения батюшка присел, отдыхая, на край диванчика и, обращаясь к Зое, сказал такое слово:

— Принять тяжкие муки во имя Господа нашего Иисуса Христа есть самая высшая заслуга, за которую дарует Он и самую высшую награду — Царство Небесное. Мы, грешные, боимся и страданий и смерти. Оно и понятно, ведь мы созданы для вечности и думы о смерти, а тем более страшной, пыточной, нам не выносимы. Но Христос воскресением Своим отверз нам Царство Небесное, и если ты по-настоящему веруешь, бойся не самой смерти, ибо ее нет, а бойся умереть с грехами, ибо это смерть вечная. Тот, кто принял муки за Христа, тот совлек с себя все грехи, и обелен и вознесен, если даже до мученичества вся жизнь его была сплошной грех. Жил в Риме пьяница и блудник Вонифатий, но принял добровольно муки во имя Иисуса Христа и теперь он главный проситель перед Ним за пьяниц всей земли. И не только проситель, но и помощник. Вот сегодня, Зоинька, новокрещенная Зоя, у тебя самый великий День твоей жизни. С тебя совлечены все грехи твои, все до единого, из воды окрещенная ты вышла, свята, как Ангел небесный. Это после с каждым шагом мы снова ступаем на тропу греха, но все, что было до крещения, все стерто, все прощено. А способность пойти на муки, есть особый дар Божий, бесценный! Он дан, Заинька, очень немногим, мы ж боли очень боимся. И не взваливает Господь на наши плечи больше, чем они выдержать смогут. А влезая в драку, думаешь, вот, одолею врага, ему больно сделаю, он, правда, тебе тоже может больно сделать. И все тут на одно заострено: опередить, чтоб не мне, а ему, и ярость клокочет… А врагов, Заинька, любить надо. Так нам сам Господь повелевает. Это, ох, тяжко, это почти невозможно для нас, грешных, но — почти. Взмолись — и все возможно. Глянь на икону, глянь на наших Севастьяна и Зою, глянь на их лики. И только им даровано перенести пытки, которые невозможно перенести никому!.. — очень разволновался вдруг батюшка.

Зоя даже удивилась, ибо только что свершенное над ней крещение он совершил спокойно, медленно и величаво. И Зоя в самом деле чувствовала, что с ней происходит нечто небывалое. Когда нужно было просто сказать, что отрекаешься от сатаны, она закричала во весь голос:

— Отрекаюсь!

Бабушка даже ойкнула испуганно, а батюшка сказал тихо:

— Кричать не надо, Заинька, криком его не возьмешь, его через таинство наше православное, молитовкой да постом — это для него страшнее плетки…

И когда, согласно обряду таинства, надо было изобразить символический плевок в знак окончательного отречения от князя тьмы, она вдруг увидела слева от себя, чуть выше уровня своей головы, черный круг, и в нем черную же, но лакированную голову, безлобую, безбровую, с остатками ухмылки на тонких губах и светящихся зубах. Будто вот только что дали чем-то тяжелым по черной голове, а она по инерции продолжает ухмыляться перед тем, как завыть от боли. И Зоя по-настоящему, всей слюной, что была у нее во рту, плюнула в черноголова, прямо в его ухмылку, и тот-таки взвыл перед тем, как пропасть вместе с черным кругом.

Когда надо было залезть в батюшкин походный бассейн, Зоя почувствовала, что она будто оплетена какой-то сетью, некоей паутиной, тонкой, но необыкновенно прочной. Она опутывала ее всю прошлую, короткую жизнь, но замечена, почувствована ею была вот только сейчас. Самой никогда не вылезти из сети, и ничьими сторонними силами человеческими ее не совлечь. И страшная суть этой сети, вот только сейчас осозналась она в словах дивного старца Серафима, о котором, пока к дому шли, бабушка рассказывала, что любое дело не ради Христа сделанное — пустое дело, не впрок идет. А какое может быть дело во Имя Его, если ты вообще некрещеная, если даже первого шага к нему не сделала? Но зато всю жизнь бегом бежала к черноголову, и вот они, его путы. И только вода в бассейне, в которую войдешь сейчас, которую батюшка купелью называет, смоет эти путы. И Зоя рыбкой сиганула в купель. И вылезать не хотела. Силой вынимать пришлось. Вынимали ее уже без паутины, вся она в воде растворилась. Потом сидели за столом при свечах, бабушка читала вслух принесенное батюшкой детское Евангелие с картинками, рассказывала, сколько помнила жития святых, и спать легли глубокой ночью.

— А лампадку не надо гасить?

— Нет, Заинька, она ж и зовется так — неугасимая.

Зоя улыбнулась, уже в полусне: все, к чему она сейчас прикоснулась, несло на себе печать вечности, даже вещи, руками сделанные, лампадка стеклянная, и то — неугасимая.

А лампадкин неугасимый свет стал ярчеть и раздвигаться, и вот совсем уже ослепительные лучи его устремились на Зою, она даже зажмурилась, а когда открыла глаза, увидела, что никаких лучей уже не видно, но они очень чувствовались, она лежала на них и качалась, как в гамаке. Они проходили, невидимые, сквозь нее, давая ощущение совсем уже необычайное, которое никакими словами человеческими не объяснить, «неизреченный» — вспомнилось батюшкино слово. Чего изрекать? Если он невидимый, то, если не видишь, что можно о нем сказать? Но, невидимый, он был видим. Как об этом сказать? Он был видим открытыми Зоиными глазами, он был везде и во всем, казалось, что вне его жизни нет. Но она была. Слева, где-то далеко, Зоя увидела кусок тьмы, который стремительно приближался и затем резко остановился. Перед Зоей стоял черный круг, а в нем своей черно-полированной жутью хохотал черноголов. Черный круг был вне света, вне неба, где царил свет, где на невидимых волнах плавала Зоя, он был под небом, в поднебесье.

В хохочущей пасти черноголова царило какое-то человеческое мельтешение. И первый, кого она там разглядела, был дедушка Долой. Все сжалось в Зоиной душе, из открытых глаз упала слезинка и со звоном ударилась о невидимую световую нить. «Господи», — прошептала Зоя. Световой луч, на который упала слезинка, задрожал, зазвенел, и слезинка со скоростью света, самой большой скоростью в мире, устремилась по нему, как по рельсам, куда-то в неведомую и невероятную даль, которая тоже была неизреченна. И Зоя увидела предел этой неизреченности. Этим пределом была бабушкина неугасимая лампада, от которой источался свет. Слезинка на луче влетела в маленькую красную точечку-огонек на фитильке, опущенном в лампадное масло, распалась на множество совсем мелких капелек, и они окропили собой икону, с которой взыскующе и милующе взирал Сам Спаситель.

И Зоя увидела, что взгляд у дедушки Долоя в пасти черноголова осмыслился: он со страхом озирался и видимо пытался понять, где он находится.

«…Мое, Заинька, главное дело в жизни, вымолить несчастного моего заблудшего Севастьяна, чтоб он Долоем быть перестал, чтоб в себя пришел перед смертью, чтоб поисповедовать бы его…» И не одна слезинка, а целые потоки их текли по бабушкиным щекам, когда она это говорила…

И Юлия Петровна, и орущая толпа учеников ее вокруг, тоже были там, в пасти черноголова, и еще великое множество всяких: и вонючих оборвышей, и надушенных толстяков в малиновых пиджаках, и Зоиных прыгающих сверстников, и бессильных стариков на постелях с желто-серыми лицами и пустыми глазами. И у всех у них что-то переменилось в лицах от упавшей на луч слезинки. Глаза черноголова зло зыркнули на Зою, и черный круг стал отлетать.

— Стой! — закричала Зоя, — стой, гадина! Отдай их!

Черноголов в черном круге с хохотом удалялся.

— Криком и руганью его не возьмешь, — услышала Зоя рядом с собой незнакомый Голос. Голос тоже был неизреченным. И будто по голове гладил. Зоя хотела попросить, чтоб Голос еще что-нибудь сказал, чтоб просто услышать его, но услышала дребезжащее треньканье телефонного звонка. Телефон звонил так, что ясно было — звонит мама. Телефоны тоже чувствовали мощь и требовательность мамы. Оказалось, что Зою вести надо прямо в школу, не заходя домой.

При расставании у дверей школы бабушка заплакала. И у Зои глаза были мокрые:

— Ничего, бабушка, мы теперь часто видеться будем, ты звони, когда мамы дома не будет.

— Да, конечно… И на праздник твой великий, на крестины-именины и подарить-то не знаю что: от мороженого на морозе как бы горло не застудить, а святыньки дарить, мать твоя учует и выбросит, негоже. А икона, где мученики Севастьян и Зоя с кровью Севастьяшеньки-иконописца нашего — твоя. Да и весь Красный угол, как помру — твой. Может, обломается у мамки дурь-то ее… А?

Учебы уже никакой не было, оценки за полугодие были выставлены. Сегодня Юлия Петровна устраивала утренник-опрос на тему «Кем быть?» и чувствовала, что ничего хорошего для ее душевной устойчивости это не принесет. Да какая уж тут устойчивость по нынешним временам. Учебная программа у Юлии Петровны была очень насыщенная. Методичек нынче никаких не спускалось: незачем, некому и не на что их было спускать. Да Юлия Петровна ни в каких методичках и не нуждалась. Из-за насыщенности она и не смогла толком узнать поближе своих первоклашек. А также и из-за того, что пришлось разрываться на две смены, тянуть на себе третий выпускной класс. В полвосьмого утра она в школу приходила и в полвосьмого вечера уходила. Даже на экскурсию к мавзолею только один раз первоклашек водила, рассказывала, какие очереди тут стояли, как караул шагал. Абсолютное равнодушие детишек вызвало в ней бурю негодования, едва сдержалась. Все ее рассказы о Ленине были киданием гороха в стену. Рассказы о Николае Втором у первоклашек вызывали ту же реакцию. В своем классе она таких рассказов не допускала, а в соседнем присутствовала, когда его классная, личный враг Юлии Петровны, приглашала какого-то профессора семинарии (во дожили!), и тот негромко, но страстно рассказывал, какой замечательный был Николай Второй и как злодеи убивали его и его семью. Юлия Петровна внутренне стонала, но и злорадствовала — тот же горох и в ту же сторону: ну убили, и убили, по телевизору вон сколько убивают, убитого французского десантника, которого Бельмондо играет, жальче… Ну, взрывали храмы, и ладно, теперь вон чинят и открывают. По телевизору целые планеты взрывают…

С удивлением обнаружила, что ее личный враг совершенна равнодушна к реакции подопечных. Имела с ней разговор после:

— Так ты монархистка?

— Что вы, Юлия Петровна, избави, как говориться, Бог. Следующая беседа будет о том, что самое светлое пятно в истории России — это Февральская революция, которая смела монархию. Понимаете, дети должны впитать всю, так сказать, гамму исторического и культурного пласта. А вот убивать нехорошо, так что большевиков, увы, не люблю.

— Так ты демократка?

— Эх, да что ж вы все ярлычки навешиваете? Я за общецивилизованные ценности.

— А зачем тебе «Закон Божий»? Лучше пусть в футбол играют.

— И в футбол будут играть.

— Так ты что, в церковь ходишь?

— Захаживаю.

— Зачем?

— Свечку поставить и вообще. Красиво там.

— Так есть Бог?

— А это не имеет значения, Юлия Петровна. Он — часть общечеловеческих культурных ценностей.

Почему-то после этого разговора Юлия Петровна еще более невзлюбила соседнюю классную. А по поводу хождения к мавзолею, ее даже в бывшее РОНО приглашали (как оно теперь называется, Юлия Петровна не знала и знать не хотела). Бывшее РОНО в огромном здании, в котором Юлия Петровна бывала тысячу раз, занимало теперь всего три комнаты полуподвала, все остальное было сдано банку и под офисы. Но штат был больше, чем раньше, и они процветали в отличие от школ, которые курировали. И начальник был тот же, что и раньше, бывший ученик Юлии Петровны.

— Юлечка, ну зачем тебе этот мавзолей? Давай побольше бабочек-розочек, поменьше идеологии, — и сразу начальственно поморщился, опережая ее реакцию. — Только не надо о том, что я тогда заставлял вас очереди в него выстаивать. Скучно. Учти, в твоем классе некоторые родители, того, могут твои экскурсии оч-чень негативно воспринять.

— В моем классе всем родителям до лампочки, куда я их детей водить буду: в мавзолей, в мечеть, синагогу, православный храм или в публичный дом! Их воспитывать, все равно, что воспитывать тебя, — и все-таки добавила то, что вертелось на языке, — пуля вас воспитает. Да отвечай потом за вас!

— Отвечать точно придется, — раздался голос сзади.

Юлия Петровна резко обернулась. Перед ней стоял священник, молодой, худой, короткобородый, в рясе и с крестом.

— За каждую отравленную душеньку отвечать придется. Всем нам придется. А нам, священникам, больше всех.

Юлия Петровна подошла вплотную к священнику и забуравила его своим убойным взглядом. Она его знала, хотя он не был ее учеником, а учился в соседней школе. Но она вместе вот с этим вот начальником очень энергично воевала тогда за то, чтоб выгнать этого ныне свя-щен-ника, ух!.. из школы, и вообще к учебе не допускать, а то и посадить за то, что засекли его несколько раз в церкви, а он всенародно в своем классе о своей вере заявил.

— Рано хорохоришься, господин служитель культа, думаешь, ваша взяла? Как бы не так! Хоть церквей и понаоткрывали, а вас сколько было, столько и осталось. Публики прибавилось, а публика первая и разбежится, когда мы снова вас… Только, небось, и думаешь о мести мне?

Священник сокрушенно покачал головой:

— Избави Бог, Юлия Петровна, нам и гневаться-то грех. Но гнев — это душевное, этого трудно избежать, гневался на вас, уж простите. А месть — это уже действие, этого никогда не будет. Не надейтесь. Впрочем, это я не вам.

— Чего? — не поняла Юлия Петровна.

— А это я вот ему, кто сейчас на вашем левом плече сидит, сам смеется, а вашими словами вас же в истерику вводит.

Это было уже слишком! Она обернулась к начальнику:

— А ты запомни, ба-бочка-ро-зочка!.. В моем классе закона Божия не будет! И я, между прочим, ворошиловский стрелок! Сам Клим, первый маршал, мне диплом вручал. И винтовка моя цела. Я сначала вас тут всех как собак перестреляю, вместе с банкирами, перед тем как вот его, — она ткнула кулаком в иерейский крест, — его на штык подниму!..

Очень разволновалась тогда Юлия Петровна, однако же вскоре и оттаяла. Если на учительской работе не оттаивать, то через год в сумасшедшем доме будешь. Последствий для нее разговор не имел, и главным образом потому, что начальник знал: уж коли она в самом деле винтовку возьмет — хана, надо будет или за границу убегать, или ее саму убивать…

…Дети шумно рассаживались. Юлия Петровна сидела и, уперев кулаки в подбородок, ждала. Очень плохо спала она эту ночь, а где-то часа в три аж вскочила, от чего ее прямо подбросило, хотя спала без снов, и пугаться вроде нечего было. И когда открыла глаза в темноту комнаты, и тут, точно в телевизоре, из тьмы возникшем, наблюдала в течение нескольких мгновений картинку, будто из другого мира, из невозможно далекого времени, когда мир действительно был другим, картину, которую она не могла помнить, слишком мала еще была: ее мать стоит, плача на коленях, перед иконой, на которой очень отчетливо различались пронзенный стрелами юноша и подвешенная за волосы девушка. Мать взывала о выздоровлении тяжко болящего младенца Юлии, которая лежала в горячке распластанная рядом на постельке. «Ты у меня отмоленная», — часто повторяла мать. Вот только сейчас вспомнилось. Аж пот прошиб Юлию Петровну, до конца ночи так и не заснула, думая, что бы это значило…

Зоя в класс вошла последней, поздоровалась. Юлия Петровна кивнула, и утренний опрос начался. Юлия Петровна очень увлекательно рассказывала о всяких разных профессиях, а личный, так сказать, душевный порыв к профессии, к «кем быть», узнавала, наклонившись ухом к каждому в отдельности, чтоб не стеснялись — дети ведь много чего стесняются, чего взрослым смешным кажется. Но дети не стеснялись. Из пятнадцати мальчиков семеро хотели быть банкирами, пятеро — охранниками, двое — ворами в законе, один — киллером. Юлия Петровна долго не могла прийти в себя, растерянно осмысливая статистику. Последнего она спросила, знает ли он, что такое киллер. Оказалось, не знает (слегка отлегло на сердце у Юлии Петровны), но по телевизору видел, как при слове «киллер» люди ежились и опускали голову в плечи со страхом. И юный телезритель очень желал, чтоб перед ним тоже ежились и втягивали голову в плечи. Еще ему нравилось, что за киллером гоняется полиция, а пострелять в полицию он тоже был бы не прочь.

— Ну, а вы, — обратилась она к «ворам в законе», — разве вы не знаете, что воровать плохо?

Ответ читался в их глазах: «А почему, собственно?» Но вслух они ответили почти одновременно:

— А воры в законе не воруют.

— Как?! — поразилась Юлия Петровна. — Они же воры.

— Воры в законе «бабки» собирают, — последовал снисходительно-назидательный ответ.

— А космонавтом или летчиком никто не хочет быть? — робко спросила Юлия Петровна.

Густое мрачное молчание первоклашек было явно наполнено тезисом: «Совсем рехнулась бабка. Может, еще пограничником?!»

Дальнейший короткий опрос мальчиков показал, что курс доллара на текущий день знают все, а «киллер» знал наименований иномарок больше, чем Покрышкин сбил самолетов, а Юлия Петровна сделала выпусков.

— А защитниками Родины никто не хочет быть? — спросила Юлия Петровна, грозный ворошиловский стрелок.

Не напугаешь, нет, никто не хочет, но все хотят иметь последний «Мерседес». Девочек Юлия Петровна решила спрашивать, поднимая их с парты, и чтоб они отвечали вслух. Зоя должна была отвечать последней — опрос шел по алфавиту, и из двенадцати девочек до Зои, Юлия Петровна услышала вот что: шестеро хотят быть рок-певицами, четверо — топ-моделями, одна — банкиром (видела женщину-банкира по телевизору), а одна — в казино у папы обслуживать иностранных гостей.

— Как обслуживать? — насторожилась Юлия Петровна.

— Любовью и ласками.

Юлия Петровна сглотнула слюну и часто задышала:

— А мама о твоем таком решении знает?

— Знает, — певуче ответила девчушка. — Она до пенсии у папы так и работала, а потом они поженились.

— Сколько же маме лет?

— Тридцать лет. Мама говорит, что с такой работы раньше уходят.

Уши горели у Юлии Петровны, глаза ее были закрыты ладонями рук, локтями опиравшимися на стол.

— А какая у тебя любимая песня? — неожиданно для самой себя спросила Юлия Петровна, и девчушка спела, покачивая личиком и играя глазами:

— Путана, путана, путана, ночная бабочка…

— Хватит, — прихлопнула пение Юлия Петровна.

— Ее мама все время поет, она всем нравится, — обиделась девочка.

Юлии Петровне стало представляться вдруг, что весь мир вокруг — это вот ее класс, и это — казино, где девчухин папа главшпаном, а ее мама — главшпаншей, за столом играют-гуляют банкиры и одна банкирша, на сцене дергаются рок-певицы и дифилируют, демонстрируя купальники топ-модели, мрачными тенями прохаживаются охранники, за отдельным столиком сидят воры в законе, ждут, когда им подвезут «бабки», а рядом скучающий киллер «пасет» очередную жертву. Вот только работать некому и защищать некому.

«А может, и защищать это не нужно, а разом их всех…» — такая вот даже мысль пробежалась в голове Юлии Петровны… — Ну, а ты что скажешь, Зоя? — совсем уже равнодушно спросила уставшая Юлия Петровна.

Зоя поднялась, поправила платье и громко сказала:

— Я хочу быть молитвенницей.

Враз равнодушие и усталость испарились из Юлии Петровны.

— Повтори, не поняла, кем?

— Молитвенницей. Это самая нужная профессия — молиться Христу Богу за себя и за всех.

— А это че такое? — спросил «киллер».

— А за это платят? — спросили разом оба «вора в законе».

— Нет. За это не платят.

— А как же жить тогда? — спросила «банкирша».

— С Богом жить. А если с Богом жить — все будет. Так в святых книгах написано, мне бабушка говорила. А все, что в них написано, есть вся правда мира. А молитва — это то единственное, что нужно человеку, потому что молитва — это общение с Богом, а больше ничего в жизни не нужно.

Все первоклашки недоуменно и напряженно смотрели на Зою. И при этом все заметили, как стало меняться лицо Юлии Петровны.

«Ай да излагает первоклашечка, ай подарочек Поревидеме», — Юлия Петровна забыла уже о казино, о киллерах с путанами, она видела только Зою.

— И где и когда ты этого всего набралась? — шипением кобры прозвучал вопрос, хотя и ясно уже было Юлии Петровне откуда, вслух произнесено про бабушку, знает она о ней от Поревидемы.

— Я вчера крестилась, Юлия Петровна. А сегодня самый главный мой праздник в году, сегодня мои именины, сегодня день мученицы Зои — ее мучители за волосы подвесили. И еще день Севастьяна, он тоже мученик — из него мишень сделали, в него стрелами стреляли, вот.

— Крутые разборки, — сказал один из «банкиров».

— За что ж их так? — спросила одна из «топ-моделей».

— За Иисуса Христа, — громко ответила Зоя.

Только хотела Юлия Петровна ладонью об стол шлепнуть и закричать, чтоб имя это не произносить в классе, как ее опередил звонкий крик:

— А так им тогда и надо!

Кричала юная «путана». Кричала громче, чем хотела выкрикнуть Юлия Петровна. Она знала это Имя. Знала и ненавидела Его, потому что Он мешал сейчас папиному бизнесу. Все разговоры обо всем родители вели при ней, и она знала уже, что есть противные попы, есть здания, которые называются с одной стороны строением №153-Б, сданным в очень долгосрочную аренду (считай, продано) ее папе, а с другой — храмом Христовым — именно так называет его тот противный поп и требует его возврата у папы в «лоно Церкви», именно вот так выражается поп. Очень хорошо помнит юная «путана» папин разговор с попом.

— Да твоя церковь уже отказалась от этого здания, понял? — четко и жестко внушал попу папа. — И бумага у меня от Патриархии есть об этом, понял? Сколько понаоткрывали, мало? А я, знаешь, сколько бабок отвалил на храм Христа Спасителя? У меня бумага есть с благодарностью, понял? И от Мэрии, от комитета недвижимости договор есть, понял? Тебе что, служить негде, чего ты к моему казино прилип?!

— Это не казино…

— Это казино!!! И будет казино!..

Зоя повернулась к «путане» и сделала к ней шаг. «Путана» даже отпрянула слегка от такого ее шага. Все знали, что дерется Зоя не хуже мальчишки. А у Зои и в самом деле взыграло ретивое, она собиралась продолжить свой путь к ней, но почувствовала, что будто бы мешать сразу что-то стало. Не понятно что, но мешало явно, и будто где-то голос там, внутри: «Не бузи». Так бабушка несколько раз говорила за время их общения. Зоя остановилась и сказала «путане»:

— Мне батюшка Севастьян вчера про Ивана Златоуста рассказывал, это святой такой, а тот велел богохульнику сокрушать уста. И если не заткнешься, я тебе их сокрушу.

«Ох, поревидемкина кровь», — подумалось Юлии Петровне, а вслух она сказала громко, обращаясь только к Зое:

— А ну, прекратить!

Только диспута на эту страшную тему, да еще с мордобоем не хватало на утреннике «Кем быть?» Вначале она, было, обрадовалась внезапной союзнице в лице юной «путаны» — ну как же, эдакий выкрик! Ну прямо, как во времена ее юности. Но тут же и тоска взяла, «тоже мне, союзничек». Она знала смутно, что папа юной «путаны» ведет победоносную войну за строение №153-Б с тем самым попом, которого она на штыки поднять собиралась, и который собирается у соседних первоклашек «Закон Божий» вести.

Этот папа был ее ученичком-выпускничком. Выпустила… И все время оправдывала себя тем, что потом его старшие классы испортили. Когда она узнала, что он на волне нового демо-времени стал сутенером при какой-то большой столичной гостинице, она едва не умерла. Ее ученички, конечно, в дальнейшей своей жизни совершали всякие выверты («И зачем я их учила?» — такая даже мысль проскальзывала), но чтоб такой! Теперь вот в хозяина казино выдвинули. Маму «путаны» она не знала, родом она была вообще не из Москвы.

Юлия Петровна смотрела на Зою и думала, что сказать, с чего начать. И Зоя смотрела на Юлию Петровну. Глаза в глаза. Все ее ученики из пятидесяти трех выпусков помнили взгляд своей учительницы и когда взрослыми становились. Без слов, одним сверканием сразу по всем направлениям, ее взгляд пришибал любую бузу в классе. А уж когда он был направлен на отдельного первоклашку-индивидуума!.. Сейчас же будто два потока встретились-сшиблись, один из глаз Юлии Петровны, другой — из Зоиных. И Зоин поток задавил и задвинул соперника назад. Оторопь взяла Юлию Петровну. Она глядела на Зою и видела — перерождение. Неслыханное, небывалое, невозможное. Но невозможность перечеркивалась фигуркой Зои, стоящей напротив нее. То, что определялось этим словом «перерождение», ни разу не встречалось ей за всю ее необъятную педагогическую практику. Насколько это было возможно, она все время пыталась узнавать дальнейшую судьбу своих учеников. И не знала ни одного случая, чтобы кто-нибудь из них сделал то, что называется «сломать себя». Невозможность этого слова она всегда подсознательно чувствовала и всегда протестовала против сей невозможности. Но протестуй — не протестуй, против рожна не попрешь. И, конечно же, себя сломать за сутки эта девчуха не могла, да и с чего бы и зачем это перерождение? И явно извне, вроде некоей пропитки, когда окунули тебя в нее, и пропиталась каждая клетка всего существа и уже ничем этой пропитки не изгнать, носитель ее умрет вместе с ней.

И тут Юлия Петровна увидала, что по щеке Зои ползет капелька-слезинка. Вот она доползла до подбородка и упала вниз. И будто звон послышался. И перед глазами встала та икона, что ночью из темноты возникла. И мать на коленях перед ней. «От-мо-лен-ная, отмоленная…» — будто хор запел вдруг в голове. Юлия Петровна даже головой отмахнулась от пения и рукой отбрасывающее движение сделала. А Зоя увидела, как слева от головы Юлии Петровны возник черный круг и в нем черноголов.

— Юлия Петровна, — тихо сказала Зоя, — можно вам записочку передать?

— Что? Какую записочку? — опомнилась Юлия Петровна.

— От батюшки Севастьяна, который меня крестил. Он старенький, старше вас, он вас знает… Он сказал, будет возможность, передай. Вот возможность.

— А ну-ка, ну-ка, ну, давай! — очень грозно произнесла Юлия Петровна.

Это была первая записочка в ее жизни от попа. Раскрыла:

«Уважаемая Юлия Петровна, мир вам и здравствуйте. С этой минуты я начинаю непрерывную, сугубую молитву за вас и рабу Божию Александру. Ваша помощь нужна. Во всех храмах и монастырях возносится за вас взывание ко Христу Богу: помоги, Господи, заблудшим рабам Твоим, Юлии и Александре. Никогда не воевали они против Тебя Живого, ибо не может разумный человек поднять руку на Творца Вселенной. Они считают Тебя несуществующим и воюют с людьми, в Тебя верующими, потому что Ты мешаешь их одержимым лжеидеям. Безумен человек, говорящий, что Бога нет. Совлеки, Господи, с них безумство и одержимость, открой Себя, как открыл Ты Себя Савлу и стал он рабом Твоим, Павлом. Прогреми им громом с небес, как прогремел Ты Савлу, ослепи их для тьмы и пусть прозреют они для света. И да будет на вас воля Божья и да хранит Он вас, аминь. Недостойный иерей Севастьян».

Юлии Петровне показалось, что слева от ее головы произошло некое движение воздуха и будто хриплый голос произнес:

— Во влипли.

Юлия Петровна удивленно глянула за плечо, потом скомкала записку и молча продолжала сидеть, глядя перед собой. Перевела взгляд на Зою:

— Я не нуждаюсь!..

— Нуждаетесь! — перебила вдруг Зоя и сама испугалась своего выкрика. Но испуг мгновенно прошел. — Давайте, Юлия Петровна, я вам расскажу про вашу святую, мне вчера читали про Юлию-мученицу.

— Что?! — Юлия Петровна сама себя не узнавала. Чтобы ею командовали?! Да кто?! Но будто поволока странная облекла вдруг все ее тело и сознание.

А Зоя тут возьми, да и растеряйся. Уж больно много всего свалилось на нее за вечер и ночь, от некоторого из услышанного одни урывки остались, в том числе и о страданиях Юлии-мученицы. В общем-то помнила, но чтобы складно рассказать… Да и оробела вдруг чего-то.

«Да ведь Дух Святой, бабушка ж говорила, всегда с нами, если призвать… И молитву говорила, да забылась…» И тут Зоя подняла голову, и зазвенел ее голос на весь класс:

— Дух Святой, сойди на нас, очисти нас от всякой скверны, пусть услышат все о святой Юлии! — она так смотрела куда-то ввысь, что все «банкиры», «воры в законе» и прочие «топ-модели» глянули туда же. И Юлия Петровна тоже. — От нее требовали одного: принести жертву идолам, а значит, предать Христа. Предать она не могла, она желала быть распятой за Него… — Зоя сама не узнавала своего голоса. Остальные, естественно, тоже, они были просто поражены, будто и в самом деле гром небесный ударил. И этот гром, те звуковые волны, что выходили из Зоиных уст, обращал в световые, и место истязаний юной красавицы Юлии было не на острове Корсика, а здесь, перед ошарашенными первоклассниками. Она стояла обнаженная, израненная, окровавленная, груди ее были отрезаны, отовсюду из ее тела вылезало живое кровоточащее мясо, следы полосований; недавно роскошные длинные волосы были наполовину выдернуты, скомканы и тоже были все в крови. Но она смотрела ввысь так, как недавно смотрела Зоя… Нет, совсем не так, таких глаз те, кто присутствовал при истязании, не видели никогда. Эти глаза явно видели Того, ради Которого сейчас ее мучили, ради Которого она идет на крест и благодарит Его за это. Крест, меж тем, уже соорудили. И те, кто его сооружал, мучители Юлии, были совсем уже не те, когда они начинали над ней издеваться, когда за волосы ее проволокли первый раз по камням. «Да как же можно вынести такое?» — этот вопрос сидел на каждом лице всех мучителей. А когда она уже висела, и прибитая, и привязанная на кресте, все они просто в ужасе разбежались, ибо каждый из них увидел, как перед ней, изнемогающей на кресте, оказались вдруг светоносные, крылатые… никто не знал, как их назвать.

— Ангелы! — завопил вдруг главарь казни и первый бросился бежать. Осталось только двое, которые были так заворожены, что не могли сдвинуться с места.

— Умирает, — сказал один из них, глядя, как склоняется ее голова к кровавой ране вместо груди. Изуродованные губы ее улыбались.

— Нет, — раздался тут голос, — возносится к Тому, ради Которого пошла на крест.

Двое завертели в испуге головами — откуда голос? И потом подняли их кверху — голос был оттуда. И тут они увидели, как из уст распятой, будто из самой улыбки ее, вылетела голубка и устремилась вверх, к небу, навстречу голосу.

— Ой, — закричал второй мучитель, — что ж теперь с нами будет ?..

И тут глаза Юлии открылись, она подняла голову и проговорила:

— Господи, Твои слова повторяю: не вмени им греха сего! — и при этих словах голова ее окончательно поникла, а глаза закрылись.

— Сказочка, — сказал «киллер», когда все очнулись.

— Нет, не сказочка, — сказала Зоя, как обрубила. — Потом, по приказу ангела монахи сняли ее с креста и похоронили на острове Горгона, рядом с Корсикой, а на том месте, где крест ее стоял, там храм стоит. А там, где лежали груди ее отрезанные, там теперь родник-источник, и кто той водичкой омоется, если болен — выздоравливает. А камень тот, откуда водичка святая та идет, тот каждый год, в день памяти ее, 29 июля, будто росой покрывается, чудо-жидкость проступает, на молоко похожая. И тоже — исцеляет.

— Это на Корсике? — спросил один из «банкиров». Он уже думал начать уговаривать родителей свозить его туда, на камень посмотреть — на пляже на Ривьере он уже был, надо теперь на Корсику смотать.

— М-да-а… — именно этим словом подвела черту Юлия Петровна. — Ну что ж, молитвенница, мо-лит-вен-ница, — мрачно продолжила она, покачав головой. — Вот так раз, вот так два, не знаешь, где найдешь, где потеряешь, — а затем сказала вслух ту мысль, которая впервые сейчас за всю ее жизнь тюкнула ей в голову, мысль «соглашательскую» и ранее невозможную, — Это все-таки лучше банкира и топ-модели.

И будто искорки колющие пошли по руке, пальцы которой сдавливали скомканное письмо иерея Севастьяна.

Необычно тихо и организованно расходились «банкиры» и прочие «рок-певицы» с «топ-моделями». Зою при выходе никто не встречал, да это и не нужно было, ей дороги не переходить. Пробегающий мимо «киллер» спросил весело:

— Зойк, а там, где в молитвенники принимают, диплом дают?

Вопрос был задан уже на улице, где толпились первоклашки вместе с родителями. Все родители были уже осведомлены, ибо им сразу выложили их чада-»банкиры» о чудном желании их одноклассницы.

— Дают, — громко ответила Зоя на вопрос «киллера».

Все стоящие вокруг смотрели только на Зою.

— И диплом с отличием — тоже? — с иронией спросил один из пап.

— Конечно.

— И какой же он, красный? — задающий вопрос широко улыбнулся.

— Красный. От крови. Крест, на котором Юлию распяли — вот наш диплом с отличием!

Сзади подошла Юлия Петровна:

— Сегодня как раз можешь его получить. Посмотрим. Я твоей маме позвонила. Она в ярости, — очень ярко это прозвучало, «в ярости», обычно с детьми так не говорят, но необычное было сейчас состояние у Юлии Петровны. — А вообще-то, с именинами тебя. Ну и маму мою, она у меня тоже Зоя.

— Вашу маму не с именинами надо поздравлять, про нее за упокой надо молиться.

— Вот и молись… — после того, как Юлия Петровна так сказала, она больше всего удивилась тому, как спокойно она это произнесла.

— А я еще не умею, — очень расстроено произнесла Зоя.

— На попятную?

— Нет, — Зоя улыбнулась. — Мне вчера батюшка Севастьян сказал, что «когда ты пришел на первое занятие в школу плотников, ты еще не плотник».

— Да и то, чего за мертвых молиться.

— Юлия Петровна, мертвых нет, все мертвые — живые. Это так батюшка Севастьян сказал, а он никогда не обманывает.

Зоя помнила его взгляд, с каким он глядел на нее, когда говорил об этом. Этому взгляду Зоя поверила сразу и без оглядки и попыталась сейчас так же посмотреть на Юлию Петровну. Если бы Зоя могла мыслить по-взрослому, то ее мысль, если ее озвучить, слышалась бы так:

— Ну, почему эти взрослые, глядя на очевидные факты, разумея очевидные понятия, почему они щарахаются от них, почему их мозг все время или занят какой-то ерундой, или все время хочет пощупать то, что пощупать нельзя, хотя оно реально существует. Если сказано человеком, который сам слышал голос Христа, который был водим Им всю жизнь, что никто не умрет, но все изменятся, то почему этому просто не поверить?! Не можешь? Так направь только на это все свои умственные и душевные силы. А ты что делаешь? Подлезет к тебе какой-нибудь хлюст с бойким «помелом», скажет тебе, скорчив умную морду: вон, инопланетяне прилетели, так тут же бросишь все и побежишь, потому что — поверишь хлюсту! А апостолу Павлу — нет! Ты считаешь, что сторонней злой силы, которая диктует тебе всю твою жизнь твои поступки, в природе нет, что ты все сам. Тем хуже для тебя. Раб из рабов страстей своих, себя считает властелином их. Вот дан тебе разум и разум немалый, плывешь ты на лодке своей по житейскому морю, дары моря собираешь, в мешок запихиваешь, вон уж берег другой скоро, где другая жизнь. Но лодка обветшала и стала погружаться. Выбросить надо мешок за борт, освободиться от балласта, а ты? Ты начинаешь жадно поедать из мешка, мол, до берега не дотяну, так хоть объемся. Ну не идиот? Или та же лодка течь дала, и затычка вот она, перед тобой, и молоток рядом, а ты сосредоточенно (и талантливо!) размышляешь на тему «Есть ли жизнь на Марсе?» И ведь видишь течь и средства к ее ликвидации, так нет же, все у тебя затмило. И участь твоя — на дно, вместе с твоим талантом.