Звёзды, души и облака



Предисловие

Кто такой участковый врач? Человек, который помогает нам в болезни, — что-то вроде обслуживающего персонала, в котором нуждаешься, но не придаёшь ему особого значения. Сначала болезнь мешает, а потом и тем более нет причин обращать на него особое внимание.

Но если отойти от потребительского взгляда, то вдруг окажется, что обычный участковый врач — человек, встречающийся с миром, охваченным самыми различными недомоганиями, наблюдающий самое разное отношение людей к своим болезням. И если это человек веры, он очень многое может увидеть такого, что никак не укладывается в его должностные инструкции. А если ему ещё дан дар слова — он способен рассказать нам о чём-то исключительно важном. Может быть, даже более важном, чем выбор нужной таблетки.

Татьяна Шипошина уже много лет работает участковым врачом. А еще ей дан дар слова. И то, что судьба провела и проводит её через болевые точки нашего времени, — это одновременно и дар, и суровое испытание.

В каждой из трех повестей вошедших в книгу своя внутренняя пружина, своя интрига, своя тайна спасения. Но главное — это слово ищущей души, обращенное к ищущей душе.

Таких книг сейчас поразительно мало. Такие книги сейчас нужны чрезвычайно. Нам нужно спасать свой дом, свой квартал, свою страну. А значит — спасать свою душу и помогать в этом друг другу.

Виктор Кротов

Звёзды, души и облака

«Господи! Не в ярости Твоей обличай меня, и не во гневе Твоём наказывай меня… Нет целого места в плоти моей от гнева Твоего; нет мира в костях моих от грехов моих».

Псалом 37

Тихо наплывает сверху кинокамера, охватывая широкую излучину на юго-западе Крымского побережья. Вот оно, ласковое лазурное море — вот она, огромная лазурная чаша, сияющая и безбрежная.

Море, на подходе к берегу, становится сначала изумрудным, потом зелёным, и завершается белой, пенистой полоской. Полоска изгибается при переходе к золоту песчаного берега — то исчезает, то появляется вновь.

В кадр попадает огромный, бездонный, синий купол неба и лёгкие, перистые облака в высоте.

Камера опускается ниже, высвечивая расположенные на берегу строения. Это детские санатории. Это прекрасные здания — с широкими крытыми верандами, с какими-то чудными растениями, с дорожками, бегущими до самого моря.

Видны кровати, стоящие на верандах. Широкие такие, высокие кровати на колесиках. Эти кровати можно легко перекатить из палаты на веранду, и обратно.

Вот мы уже и поближе к одной из веранд.

Уже видно, как вздувается лёгким и светлым парусом ширма, делящая веранду на мальчиковую и девчоночью половины. Я слышу бряцание гитарных струн, звуки нехитрой песенки… Я уже ясно вижу и слышу всё происходящее.

Вместе с кинокамерой я останавливаюсь на небольшом расстоянии. Я прекрасно различаю лица этих людей, я узнаю их. Кажется, я жду, что сейчас кто-нибудь из них повернётся ко мне и скажет:

— Не стоит, не подглядывай, это наша жизнь!

— Да, ваша. Но ведь эта часть вашей жизни давно прошла! — отвечаю я.

— Ну и что! Кто дал тебе право рассказывать о нашей жизни? Кто дал тебе право рассказывать о наших тайнах, раскрывать наши секреты?

— Никто не давал. Только смотри, вот та девчонка тебе никого не напоминает?

— Нет!

— Присмотрись хорошенько, это же я, вон там стою, с книжкой!

— Ты? Разве это ты? Как ты… изменилась…

— Постарела?

— Угу.

— А ты сам сейчас какой, не знаешь?

— А когда это — сейчас? Сейчас?

Говорят, что ничто в жизни, подвластной неизвестным для нас законам бытия… да… ничто в жизни не исчезает бесследно, всё существует вечно и где-то постоянно сохраняется. Понять это трудно, можно только принять на веру.

Как же мне правильно ответить на это — «сейчас»? Я могла бы сказать, что сейчас — это всегда. Тогда почему же мой собеседник так молод?

Ладно, я попробую по-другому. Всё, что было когда-то, остаётся в нас, где-то оседает, видоизменяется, и уж эту, прошедшую часть нашей жизни — мы никак не можем опровергнуть, изъять или вычеркнуть. Она есть, есть всегда.

Мне кажется, что наша жизнь подобна собиранию букета. Не стоит выбрасывать ничего, ибо мы не знаем, как, и не знаем, с чем, будут сочетаться в дальнейшем каждый наш цветок, каждый сучок и каждая колючка.

Честно говоря, мы и не можем ничего выбросить, разве что мы можем их по-разному поставить — и свои цветы, и свои колючки, чтобы прийти затем — к определённому конечному результату. И даже, когда, по незнанию мы не призываем Божьего имени, Бог смотрит на нас со Своей высоты и зажигает Свои искры в наших сердцах. Я снова наклоняюсь к своему собеседнику:

— Позволь мне написать о нас! Я не хочу нас очернить или обелить, я просто хочу рассказать, что мы были, и какими мы были.

— Разве это важно кому-то?

— Важно? А разве важно море? Важен вот этот жёлтый песок? А ведь есть люди, которые никогда не видели моря. А есть и такие, которые никогда не думали о нём.

— При чём здесь море, песок?

— При том, что в этом мире — важно всё, даже если этого сейчас у тебя нет. И даже если ты сейчас не думаешь об этом.

— Что-то мудрёно. Но про песок мне нравится. Я так люблю ходить по морскому песку. Как он ласково обнимает ноги! Как блестят и переливаются его ракушки, как липнет к ногам морская трава… Правда, я сейчас лежачий, ты видишь. Я по этому песку уже целый год не ходил…

Глава 1. Костик Шульга-1

Я так люблю ходить по морскому песку. Как он ласково обнимает ноги! Как блестят и переливаются его ракушки, как липнет к ногам морская трава… Правда, я сейчас лежачий. Я по этому песку уже целый год не ходил… И не купался в море, уже второе лето пошло. Я ведь местный. Я тут, в санатории, один всего местный, из наших двух классов, из девятого и десятого.

Даже во сне постоянно снится, как я разбегаюсь и прыгаю в воду. Или снится, что я ныряю с бортика, с высоты, потом лечу, лечу — ныряю, а вынырнуть не могу. Начинаю задыхаться и просыпаюсь. Это у меня сон страшный. А когда я во сне просто купаюсь, то это сон — не страшный, а хороший.

Только я никому об этом не рассказываю. Я вообще ничего и никому про себя не рассказываю, а если смог бы, то и сам бы про себя забыл. Вернее, всё бы прошлое забыл, а новое бы всё придумал.

Вот, например, так бы придумал, как будто папа у меня — капитан дальнего плавания. Как будто бывает мой папа в далёких походах. Как придёт из похода, как возьмёт меня на руки — и поднимет, и обнимет меня крепко. Кучу подарков привезет….

Или так бы придумал: папа у меня — геолог, ходит по пустыне, ищет алмазы. Каждый раз маме привозит алмазик маленький… Эх!

Папа-то неизвестно где. Бабка молчит, ничего не рассказывает, а мать я и не спрашивал. Мать появится у нас с бабкой, как ветер, налетит, деньги бросит — и ищи её, свищи. То в Ялту, то в Одессу, где пароходчиков побольше. Я, когда меньше был — плакал, а сейчас давно уже плакать перестал. А если пацаны дразнили, то я им морды бил. Последнее время меня уже и не трогал никто.

Когда нога заболела, бабке говорю, а она не верит. Когда совсем слёг, то матери позвонила. Пусть, говорит, эта б…. валютная о сыне вспомнит!

Мать объявилась, и давай меня по больницам и по рентгенам таскать. Вот тогда я её поближе и разглядел, а лучше бы и не глядел я на неё вовсе. Старая уже, а намазанная, накрашенная. Юбка короткая — «фирма». В больнице все на неё пальцем показывали.

Я чуть со стыда не сгорел. Говорю ей:

— Ты хоть в больницу юбку бы подлинней одела!

Она как понесла на меня:

— Ты кто такой, чтоб меня учить? Ты с бабкой на чьи деньги живёшь?

Потом, конечно, расплакалась:

— Прости меня, — говорит, — так получилось, что я по этой дороге пошла. Ты уже взрослый, так что принимай всё, как есть. Если бы я сейчас взятку не дала, так тебя бы в этот санаторий не приняли бы. Это же всесоюзный санаторий. Может, тебя тут на ноги поставят. Тут и операции делают, и выхаживают потом. И школа есть, учиться будешь.

Я к тебе не буду в санаторий приходить, смущать тебя, а ты про меня никому не рассказывай. Когда-никогда бабка придёт, принесёт чего-нибудь вкусненького. Ладно, ладно, не реви. Я ещё в товарном виде, поработаю, и денег подкоплю.

— Мам, не надо…

— Я завяжу, но попозже. У меня своя жизнь, у тебя своя. Смотри, учись, может, выучишься на кого-нибудь. На капитана, например. Я всю жизнь о капитане мечтала.

Может, ты капитаном станешь.

Как смешно. Я не сказал ей, что тоже мечтал о капитане, чтоб он был моим папой. А я теперь капитаном не стану. С такой болезнью, как у меня, не становятся капитанами. Не остаться бы хромым. Правда, геологом ещё можно.

Вот такая тайна у меня. На какие я тут деньги, на какие взятки? Может, приврала мать про взятки-то? Или нет?

А как спросят, где мама работает, то я говорю: «Проводником, на дальние рейсы всякие, Москва — Владивосток, например».

Спросили пару раз, да отстали. Кому какое дело до чужой мамы.

Глава 2

Кому какое дело до чужой мамы? Кому какое дело до чужой жизни?

Как вы уже поняли, дело происходило в советское время, в Крыму, в одном из прибрежных городков, в костнотуберкулёзном санатории имени выдающейся деятельницы революции.

Санаторий действительно был прекрасен. Дети по году и более находились там, лежали, если нельзя было вставать, учились, кто как мог.

Тут же были прекрасные операционные, и прекрасные хирурги. Сколько жизней было здесь спасено. Сколько судеб было выправлено и выпрямлено, в прямом и в переносном смысле этих слов.

Говорят, что Крым — теперь другая страна. Говорят, нет уже этих санаториев. Пошли санатории с молотка. Может, не все ещё пошли? Где же тогда лечатся больные?

У кого же поднялась рука на детский санаторий? Да ещё на такой санаторий?

Третий этаж был разделен на две половины, две больших палаты. В одной — девчонки, в другой — мальчишки. Палаты были, как бы условно, поделены ещё пополам, на девятый и на десятый класс, поделены входной дверью и находящейся напротив неё, дверью на веранду.

Палата могла вместить до двадцати функциональных кроватей, таких кроватей на больших колесиках, с регулируемым подъёмом изголовья.

И народ в палате тоже делился. На лежачих и ходячих. У ходячих — или болели руки, или это были «поставленные» лежачие, то есть те, которых уже прооперировали, кто вылежал после операции положенный срок, обошёлся без осложнений и готовился к выписке. Таких было мало. Многие были на костылях.

Лежачие — тоже делились. На спинальников, у которых болел позвоночник, потом — на тех, у которых были поражены таз и бедро, и тех «счастливчиков», у которых болели колени, или голеностопные суставы. Первые и вторые могли только лежать. Третьи же могли на кровати сидеть, а когда все врачи уйдут, могли прыгать на одной ноге, бегать на костылях, а то и просто могли побегать — ну, это уж как они сами хотели, как они сами рисковали.

Правда, о том, что происходило, когда врачи уйдут, лучше я потом, особо расскажу.

Хоть санаторий и назывался костно-туберкулёзным, лежали там дети не только с костным туберкулёзом, но и с другими костными болезнями. Болезни эти были не менее опасны, и так же требовали длительного лечения, длительного нахождения в лежачем положении.

В простонародье это называется — быть «прикованным к постели» Вот они-то, «прикованные», и лежали тут по году и больше, в надежде встать на ноги и уйти. Уйти отсюда однажды далеко-далеко, в большую, взрослую и здоровую жизнь.

Утро и время до обеда занимал обход врачей, процедуры и перевязки, а время после короткого тихого часа отводилось школе. Ходячие везли лежачих. Девчонок десятого класса везли в палату к мальчишкам, а мальчишек девятого — в палату к девчонкам. В каждой палате, на боковой стене, висела обычная классная доска.

Программа в школе тоже была обычной. Поблажек почти не было. С тех, кто мог, учителя требовали, и дополнительные задания давали, стараясь не проявлять жалости и не делая скидок на болезнь. Классы только маленькие, да ученики лежат, а так — обычная школа. И всё. Образование получить, школу закончить можно. Можно даже попробовать поступить из этой школы прямо в институт, если только поправиться. Только бы поправиться.

Глава 3. Маша Иванихина

…Образование получить, школу закончить можно. Можно даже попробовать поступить из этой школы прямо в институт, если только поправиться. Только бы поправиться.

Кому я буду нужна, в деревне, с больными-то ногами. В семье нашей — ещё четверо, все младше меня. Как они там? Теперь, наверно, вместо меня Настя заправляет. А то ведь — весь дом был на мне. Мать — на ферме с утра до вечера, отец — то в мастерской, то пьяный, то опять в мастерской. Хорошо, хоть нас не обижал. А весь дом — на мне. И готовить, и стирать, и скотина, и огород.

Больше всего на свете я учиться люблю. Учиться у меня всегда хорошо получалось, все даже удивлялись: «И как это ты, Машка, эту математику решаешь?» А у меня времени не было — даже уроки готовить. Все заснут, а я ночью тетрадки разложу, и так мне хорошо становится! Так здорово цифры идут одна к другой! А алгебра! Когда буквы в учебнике вместо цифр начались, так как будто песня внутри запелась… Кому расскажешь, засмеют! Какая там математика, иди вон в огород, сорняков подёргай.

Так в огороде ногу и поранила. Кеды уже старые были, копать неудобно. Кед соскочил, и лопата по ноге прошла. Всё загноилось, опухло. Сначала мать дома лечила, мёд прикладывала. Потом к фельдшерице пошли, примочки делали. А потом так плохо стало, что чуть не умерла.

Фельдшерица на машине повезла меня в район, там уж всё и разрезали, чтоб меня спасти, и ногу мою спасти. А чуть оклемалась, перевезли сюда на поезде, прямо из Курска, как сельскую, да как из многодетной семьи.

А тайна есть у меня. Я рада, что здесь оказалась. Я здесь могу математику делать, сколько захочу. Возьму учебник, так аж плачу от счастья.

А стыдно, что дом оставила, что трудно там моим без меня, без старшей. Я тут радуюсь, а они там, бедные, на огороде вкалывают. Как же так? Что же это, со мной, а?

Мне ещё до операции месяца три, потом после операции месяцев пять. Как раз девятый закончу и половину десятого. А может, и весь десятый закончу тут. И вот тогда — в институт пойду, если мать позволит. В педагогический пойду, на физмат.

Кому я в деревне нужна, хромая. А вот учительницей — можно. Мама, мама, прости меня, прости. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Разобьюсь теперь, а в институт попаду. Нету теперь мне пути другого. Позарастали все мои другие стёжки-дорожки.

Глава 4

…«Па-а-зарастали стёжки-дорожки, где проходили… Эх… милого ножки…» Песня сопровождается характерным железным громом. Ещё минута, и в дверях обрисовывается фигура нянечки Любы, обвешанная десятком тёмно-зелёных суден — горшков для лежачих. Наступил «час икс», или «обслуживание».

— Кто обслуживаться будет? — гремит Люба — пр-р-р-а-шу слабонервных удалиться!

— Люба, Люба, потише! — девчонки берут судна и быстренько прячут их под одеяла.

— Сейчас всё женихам расскажу!

Её круглое лицо, повязанное по самые брови косынкой, её круглая фигура с отсутствием всяких намёков на талию, белёсые, почти незаметные брови и улыбка с отсутствием одного из передних зубов — что может быть прекраснее? Где ты теперь, Люба, наш белый ангел?

Через минуту её голос гремит уже с половины «женихов», вызывая почти такую же реакцию у мальчишек, как и у девчонок. «Обслуживание» происходит сразу после тихого часа, перед школой.

Любу все любят, несмотря на её пошлые прибауточки, и полное отсутствие брезгливости. В Любе нет пренебрежения к нам, прикованным к постелям. Для неё всё происходящее — просто течение жизни, как и для нас.

Какая вонь, однако!

Как только проветрилось немного, в палату зашла медсестра дежурная, Лидия Георгиевна, или просто Лида. Лиде лет около пятидесяти, она полновата, слегка отдутлова-та, но лицо её приятное, добродушное. Покрикивает она, чаще всего, для порядка:

— Люба, кровать из подсобки закати! — и ко всем: — «Завтра новенькая у вас, в девятый! Ходячая! Куда поставим?»

Давайте к нам! — отозвалась красавица Асия. — Вот сюда, к нам с Машкой. Вот наши кровати подвинем, и сюда вкатим! Давай, Люба! На нашей половине ходячих нет!

Аська откинула назад иссине чёрное крыло своих длинных, гладких волос, наклонилась к Маше и сказала шепотом:

— С того края — Нинка бегает, а у нас — мне приходится. Залесскую в расчет не берём.

— Да, Лидия Георгиевна, давайте её к нам, — сказала Маша.

Маша сидела в платке, повязанном на лоб. Когда привезли её в больницу, в Курск, у неё нашли вшей. А так как была она тяжёлой, то не пожалели её, обрабатывать волосы не стали, и остригли наголо. А тоже хорошая коса была, на хуже, чем у Аськи, только белая. Сейчас уже волосы прилично отросли, но Маша всё равно редко снимала платок. Не то, чтобы стеснялась — всё равно все всё знали. Привыкла в своём платке, что ли.

— Давайте к нам! — повторила Маша.

Это и решило дело. Машу уважали не только в девятом, но и в десятом. Не только в десятом — Машу уважали и сотрудники.

Глава 5. Асия Губайдуллина

…Да, конечно… Машу уважают… Вот, только сказала — к нам, так медсестра сразу и согласилась. А я — кричу-кричу, а все — ноль эмоций.

Зато я красивее всех. Рост — уже почти метр семьдесят, талия — шестьдесят пять сантиметров.

Я красивая, красивая, красивая. Вот и девчонки все говорят: «Какая ты, Аська, красивая!» И Машка тоже говорит. Да я и сама в зеркало вижу — не слепая. И я ещё буду счастливой, буду, буду — назло всем. Назло кому? А кому?

Семья у нас богатая, и в семье все красивые. По сговору — уже жених у меня был, из другой такой же семьи, тоже богатой, и тоже красивой. Я его фотографию видела, такой симпатичный парень. Ренат.

А тут — на гимнастике упала и ногу ушибла, правую. И всё болит и болит нога, всё не проходит. Родители встревожились, стали по врачам таскать. Потом долго лечились у бабки, у знахарки. Читала бабка заклинания, да ничего не помогло.

Попала в больницу, когда нога была, как колода, и диагноз уже был — «заражение крови». Спасали меня врачи и ногу распахали — от колена до щиколотки, да с двух сторон. «Лампасные» разрезы, как при гангрене, так врач сказал. Жизнь спасли, а нога — страшная, колено не сгибается, свищи открылись.

В семье жениха, как узнали, что со мной, так от свадьбы отказались. Отец мой, от всего этого, чёрный как ночь ходил, на меня не смотрел. Как отрезало его от меня — ещё бы, не оправдала надежд, семью подвела.

Пустил он клич среди друзей, чтоб разузнали, где такие болезни лечат. Деньги кому-то платил, путёвку доставал, и сам меня привёз сюда.

— Лечись, — говорит, — но часто приезжать не будем. Мне ещё брата твоего надо на ноги ставить. Вылечишься — посмотрим, что делать с тобой.

В смысле — что же мне делать с тобой, никчёмной такой, такой увечной, такой хромой.

Когда отец уехал, я плакала недели две. Потом успокоилась немного, а потом у меня появилась тайна. Вот такая появилась у меня тайна — я не вернусь домой.

Я не вернусь туда, где я — уже никто. Никогда я для них уже прежней Асенькой не буду. Да я и для себя уже прежней не буду никогда. У меня теперь здесь семья — роднее, чем там.

Маму только жаль немного, но я не хочу быть такой, как мама. Я не хочу всю жизнь плакать и молчать, и за того жениха выходить замуж, которого они мне будут теперь искать, может, ещё и деньги приплачивать, чтоб он на хромоногой женился. Я сама себе жениха найду. Я брюки надену, и почти не видно ничего.

Нет, мне надо к зеркалу, потому что я боюсь. Я боюсь — вдруг я встану, а у меня нет красоты. Я боюсь, боюсь, боюсь — и это моя вторая, ещё более страшная тайна.

Я измучилась внутри, потому что рассказать об этом никому не могу. Я боюсь потерять то, что у меня ещё есть…

Глава 6

Боюсь потерять то, что у меня еще есть… Скорее, скорее к зеркалу!

Аська вытащила ногу из лонгетки, встала с кровати и подпрыгала к старому шкафу, у которого было, на внутренней стороне двери, большое, мутноватое зеркало.

Зеркало отразило правильный, прямой нос, пухлые губы и большие карие глаза с контуром из длинных ресниц. Красота была на месте.

— Да красивая, красивая! — сказала Маша. — Кончай прыгать, врачи ещё не ушли.

— Красивая, как корова сивая, — пропищала Нинка Акишина. — Сколько можно перед зеркалом полы протирать! На второй этаж провалишься.

Аська молча плюхнулась опять в кровать.

— Я — красивая, — подумала она, — моя красота со мной. Мне немножко надо уверенности в себе. Вон Машка, сидит, как ни в чём не бывало, спокойная всегда, уверенная. Вот кому Бог даёт. А я? А я всё боюсь, боюсь…

Машка же, глядя на красавицу Аську, думала:

— До чего же хороша эта Аська! Все ребята на неё заглядываются. И хромоты не видно почти. И умница такая, как учится легко! И родители у неё богатые… Такая уж точно — и мужа хорошего найдёт, и институт закончит. Я не завидую, нет, просто кому даёт Бог красоту, а кому нет. Кому даёт удачу, а кому нет. Кто из города, кто из деревни. А кто — вообще дурак-дураком.

Закончив это философское размышление, Маша стала складывать учебники.

Две почти одинаковых мысли — Аськина и Машкина — встретились и повисели немного посреди палаты. Потом они задержались у двери на веранду и, прихватив с собой парочку других, отправились в своё вечное странствие — туда, куда невидимо и неслышимо собираются все наши мысли.

Туда, где живут они своей, невидимой и неслышимой нам жизнью. Туда, откуда Бог раздаёт всё, кому что нужно на сегодня, а так же готовит нам всё, что будет нужно в будущем.

А наша жизнь продолжалась, всё шло дальше — своим заведённым порядком.

— Кто мальчишек повезёт сегодня? Что, у нас ходячих нет? — Это Нинка Акишина подаёт глас — безличный глас вопиющего в пустыне.

Тишина. Тогда вступает «тяжёлая артиллерия» — Маша:

— Наташка, ты на весь девятый одна ходячая. И Стёпа ещё на ногах. Тебе, Наташка, пока не скажешь, так ты не встанешь. Вставай, вон уже десятый возит. Вон уже Стёпка пришёл. — Маша говорит, не повышая голоса, но не услышать её нельзя.

Наташка Залесская — ходячая. Наташка довольно высока ростом, правда, пониже Аськи.

Светло русые волосы собраны в хвост. Подбородок, который называют «волевым», с небольшой ямочкой посредине. Большие, чистые серые глаза.

Лицо её не простое, оно примечательное, как бы «породистое». Только вот губы поджаты, кривятся, уголки их как-то неуловимо опускаются, и впечатление от лица остаётся размытым, нечётким.

Наташка встаёт неохотно, говорит неохотно, возит неохотно. Даже, можно сказать, делает это всё как бы свысока, если можно делать что-либо свысока в столь тесном сплетении людей. По меньшей мере, она делает всё неохотно, как-то брезгливо, и это чувствуют окружающие.

Особенно это чувствуется во время умывания, когда ходячие ходят с тазом и чайником, от одного лежачего к другому. Надо ходячему набраться терпения, пока все зубы почистят, да поплюют тебе в таз. А все видят, что Наташка брезгует, и нарочно её доводят. Особенно Колька Миронюк — тот её, бедную, доводит больше всех. Нарочно зубы по пятнадцать минут чистит и плюётся вовсю.

Да вот и сегодня, то же самое опять было: Наташка приходит после умывания и давай рыдать:

— Як этому дураку… Я к этому животному больше не пойду! Я его в следующий раз из чайника оболью! — Наташка пристукнула кулаком по подушке. — Пусть потом перестилается два часа!

— Наташка, перестань! Чего ты так рыдаешь по такому пустяку! — Аська пытается успокоить её, но тут вступает Нинка Акишина и, как всегда, усугубляет ситуацию:

— Ах, не трогайте мамзель, это она от несчастной любви! Она в Миронюка влюбилась, а он на неё внимания не обращает! Только плюётся!

Рыдания Наташки превратились в рычание, она вскочила — и, если бы не медсестра, то она бы вцепилась Нинке в волосы.

— Девочки, заканчиваем умывание, скоро обход! Ну-ка, кроватки подтянули!

Да, не очень-то Наташка любит все «ходячие» дела. В конце концов она поднимается, когда десятиклассники перевезли уже почти всех своих, и сами начали возить девятый.

Странное место у Наташки болит — ключица. Никакую косточку болезнь не щадит.

Глава 7. Наташа Залесская-1

…Никакую косточку болезнь не щадит, никакую. Никакую косточку, никакую девочку.

Откуда эта болезнь ко мне привязалась? Хорошо ещё, что очажок маленький. Мама сказала, что в конце лета заберёт меня отсюда. Сказала — поедешь на конец девятого класса, а потом летом отдохнёшь, в Крыму побудешь, и заберём тебя домой, дома долечим. Десятый будешь дома, в своей спецшколе, заканчивать.

А в Крыму — море, солнце, грязи. Уж профессорской дочке — будет в этом санатории всё, что надо, всё по полной программе. Путёвка именная, через учёный совет.

Это папа достал, он профессор, в Ленинградском университете преподаёт. А мама — в мединституте, на кафедре химии. И дедушка у нас профессором был, дома книжек его — целая полка.

Знали бы родители, какая у меня тут «полная программа»! Приходится тут этих Миронюков умывать, кровати эти придурошные, тяжеленные кровати возить.

И эти… все девчонки эти… и мальчишки… как бы это сказать… быдло… Да, быдло! Видели бы они нашу квартиру в Ленинграде, нашу библиотеку, рояль!

Я маме написала, а она — потерпи, мол, доченька, это самое лучшее место в Союзе, где такие болезни лечат.

Пишет мне — изучай жизнь! Хорошо ей издали писать, чтоб я жизнь изучала.

А пожила бы с этими многодетными, да с деревенскими. Да с этими лежачими! И не любят меня здесь, не любят. А я их презираю! Я их всех презираю!

Они тут в мальчишек своих влюбляются, а я ни на кого смотреть не могу.

Разве что Славик… Славик красивый и, по-моему, не хромой. У него нога от танцев заболела, он бальными танцами занимался. Но я всё равно здесь влюбляться ни в кого не буду! Я никого здесь не люблю!

Скорее бы школа кончилась, скорее бы лето. Как бы этот месяц май вытерпеть!

Глава 8

— Скорее бы школа кончилась! Как бы этот месяц май вытерпеть!

У Нинки Акишиной были свои, достаточно натянутые отношения со школой. Конечно, на второй год здесь не оставляют, но, честно говоря, Нинкино образование давно застряло, застряло где-то в непроходимых дебрях многотрудной Нинкиной жизни. И застряло на уровне класса пятого-шестого.

Врождённое чувство гордости не позволяло Нинке признаться в этом никому, даже себе. Поэтому на уроках она пристраивалась всегда поближе к Маше и списывала у неё всё, что могла, и так ловко, как могла. Но Нинка не была дурочкой, поэтому учила устные предметы, делала русский, однако подглядывая — то к Маше, то к Аське. У Наташки списать было невозможно — или не давала, или давала, но «с лицом».

И была эта учёба — в тягость свободолюбивой Нинкиной натуре, и неизвестно, кто больше ждал конца месяца мая — Наташка Залесская, или Нинка Акишина.

Хорошо учились из девчонок трое: Маша — отличница, у Наташки — только по математике четвёрки, у Аськи — то все пятёрки, то четвёрки с трояками.

Дальше были троечники, начиная с Нинки. Рядом с Нинкой стояла кровать Мариэты Оганесян — маленькой восточной красавицы, только совсем не такой красавицы, как Аська.

Если бы можно было сравнить Аську и Мариэту с цветами, то Аська была похожа на слегка растрёпанную, прекрасную розу. Мариэта же — похожа была на грустную и нежную белую лилию, несмотря на своё смуглое от природы лицо.

Русский давался ей с трудом, но она была старательна, и не просила ни у кого списывать без крайней нужды. Была она «сидячей» — болело у неё колено. И так грациозно она сидела! Так чудесно поворачивалась, так интересно бы ло каждое её движение. Сразу вспоминались сказки Шехе-резады, волшебная лампа Алладина…

У Мариэты было прозвище — не прозвище даже, а как бы ласковое название — Мариэта-Статуэта, а бывало — Мариэтка-Статуэтка. Сходство с фарфоровой статуэткой, несомненно, было.

Троечницей была и Наденька Лукинина. У Наденька болела спина, у неё были поражены грудные позвонки. Лежала она уже два года, и неизвестно, сколько ей было ещё лежать. По крайней мере, доктор всегда от прямого ответа на вопрос: «сколько?» — на всех обходах уходил. Наш доктор, Ярославцев, Евгений Петрович. То отшутится, то строгим прикинется, мол — не трогайте меня, я важными делами занят.

Родители к Наденьке приезжали два раза в год. Оставляли немного денег, покупали сладости. Всегда ходили к главному врачу, разговаривали. Потом к Наденьке придут, поцелуют, и уедут. «Полежи, доченька, доктор сказал, немного ещё осталось, и поставят тебя на ноги!» И опять Наденька лежит — не перележит.

Хорошенькая была Наденька! Личико, как у куколки! Вокруг лба — весёлые кудряшки (правда, не без помощи бигудей). Только вот мала была Наденька ростом, и был у неё, был всё-таки, горб? — в грудном отделе спины. Небольшой горб, который она тщательно всегда прятала. Поэтому старательно лежала Наденька, не позволяя себе даже на бок лишний раз повернуться — знала, что чем больше на спину нагрузка, тем больше горб.

Училась же, как могла, чтоб не очень уставать. Могла бы лучше, конечно, но как спина устанет у неё, так она сразу все книги кладёт, ляжет ровно, и лежит — спину расслабляет, как её наша массажистка, Вера Николаевна, учила.

Кровать Светки Пылинкиной ставили всегда в сторонке, не в первых рядах. Симпатичное, но какое-то слегка ассиметричное личико Светки, с постоянной улыбочкой, с робким и тихим выражением, глядело на мир урока два-три, потом Светка могла заснуть и до конца уроков проспать. На последнем уроке проснётся, и снова с улыбочкой, как ни в чём ни бывало. Ни учителя, ни мы — никто её не трогал.

Сколько лежала Светка, никто не знал. Она тоже не знала. Наверно, лет с пяти, когда нашли её, полумертвую, одну в заброшенной квартире. Мать её, горькая и беспробудная пьяница, ушла в неизвестном направлении, и не объявлялась больше никогда. Сколько пробыла тогда Светка одна в квартире, никто не знает. Может, и месяц.

Было у Светки заражение крови, после чего остались очаги в костях — ив бедре, и в колене, и на стопе, и в плечах. Был даже маленький очажок в скуле, который, правда, быстро зажил, оставив в её лице небольшую асси-метрию.

Сколько было у неё операций, Светка тоже не помнила. А вот раны, постоянные свищевые раны оставались везде. И правое бедро уже было фиксировано. А всё равно текло. Так Светка и не набралась сил, чтоб выздороветь.

Уроки Светка делала, делала старательно. Могла упражнение по русскому переписать, могла какой-нибудь параграф по истории выучить. А чаще — просто напишет в тетрадочке своей: «Упражнение №…», или «Задача №…», а потом, через промежуток небольшой, напишет слово: «Ответ». И всё.

Светку все любили, учителя спокойно трояки ставили, медсестры и нянечки — подкармливали, всякие лакомства приносили.

При всех этих грустных обстоятельствах, Светка не была умственно отсталой. Наоборот, она была как-то по-особому разумной, при этом — спокойной и всегда добродушно настроенной. За это и любили её, а не просто жалели.

Ну а про мальчишек из девятого — попозже расскажу. Всё, тихо! Люба уже в звонок позвонила — уроки начались.

Глава 9. Света Пылинкина-1

Уроки начались. Математика. Можно даже не начинать слушать.

Я давно уже знаю все трещинки на этом потолке. Сколько уже смотрю на него… Не помню, сколько…

Как хорошо, что я здесь! И сестры, и нянечки хорошие. И девчонки такие хорошие, добрые.

В прошлой больнице нянечки какие-то злые были — и постель не перестилали, и судно не давали. А я идти-то не могла, один раз — так и упала, и поползла к туалету. Хорошо, что врач заметил, заставил их меня поднять. Да я про это уже почти не вспоминаю.

Что-то происходит со мной в последнее время — как будто всё растворяется вокруг, расплывается, и я как будто ухожу куда-то. Вот, опять начинается! Это сон? Как будто сон — но не сон, а явь.

Открывается такое огромное зелёное поле — такое широкое, чистое. Над полем — высокое синее небо — светлое, сияющее. Я вижу, как будто вдалеке появляется мама. Лица её я не вижу, но я знаю, что это — она.

И я так хочу ступить на это поле, и хочу пройти по нему… Я хочу коснуться маминой руки…

И так мне хорошо, так светло. И я не хочу возвращаться назад…

…Эх, вернулась! Звонок опять, что ли? Как-то стала затекать нога, прямо от бедра! Больно, ноет. Совсем не могу пошевелить пальцами… Сейчас… А, получилось! Если напрячься, то получается. Плохо, правда. Раньше лучше получалось. Сказать завтра Ярославцеву, что ли? Да нет, не стоит. Что Ярославцев сделает? Пусть уж всё идёт, как идёт.

Эх, девчонки мои милые, как вы далеко то меня! Я иногда на вас смотрю, как будто с краешка моего поля — вот, сейчас опять так смотрю, как будто с краешка поля — куда вы плывёте, куда?

Как будто сверху смотрю — а вы всё уходите, уходите вдаль…

…Звонок! Уже историчка в классе. А я ведь читала историю. Послушаю сейчас. Чего там спрашивают? Ну, Ми-ронюк даёт, как всегда!

— А чого? Лэнин у шалаш пишов! Що, нэ пишов? А куды ж вин пишов?

Глава 10

— Куды ж вин пишов?

— Нет, Миронюк, это не Ленин в шалаш не пошёл, а у нас с тобой так дело не пойдёт! — учительница, Дарья Степановна, тётка добрая, но, видно, что уже терпеть не может. Или ты учи, или я тебе два в четверти поставлю!

— Ну да, — ворчит Миронюк, — вин там у шалаши сы-див, а Мыронюк — видповидай тут за нього!

— Дарья Степановна, надо было Миронюк в шалаш посадить! — вступает Нинка. — И посмотреть, какая бы из него получилась революция!

— Мабуть нэ така погана, як у тэбэ! — огрызается Миронюк.

— Ага, сала побольше!

— Акишина! Сейчас сама всё рассказывать будешь! — Дарья Степановна, в общем-то, и не злится совсем. И вдруг сама говорит:

— Надо было бы их с Акишиной вдвоём в шалаш посадить, и посмотреть, кто больше сала съест!

Тут уж все хохочут.

— Дарья Степановна, она бы загрызла его там! Нет, Дарья Степановна, они бы там свинопитомник развели! Он бы, он её съел! Нет, они бы там пограничные столбы поставили!

Ладно, хватит! Кто сам хочет рассказать? Давай, Василенко, расскажи нам про эту славную страницу нашей истории.

Славик Василенко, симпатичный, стройный, смуглый. Мечта девчонок не только девятого, но и десятого класса. Он сидит на кровати с прямой спиной, со спокойно сложенными на одеяле руками. Пальцы на руках длинные, тонкие, ногти — какой-то удивительно красивой формы. И само лицо замечательное — чуть-чуть вздёрнутый нос, чуть-чуть раскосые карие глаза и пухловатые губы — красавец! И не горбатый, и практически не хромой.

Славик — в недалёком прошлом — танцор, подававший большие надежды. Бальные танцы танцевал. Он этим гордится, рассказывает всем про конкурсы, про то, как весь Союз объездил. Рассказывает даже, как в Польше был, в городе Кракове, на каком-то престижном конкурсе, и там занял то ли второе, то ли третье место.

Рассказывает и про партнершу свою — ну, уж это только мальчишкам рассказывает. Партнёрша старше была, целых семнадцать лет. Ну, она его многому научила. Всё то показала, про что сверстники его ещё и думать боятся. Письма от неё мальчишкам показывал — пишет, не забывает. Хотя партнёр у неё уже новый давно.

Лежит Славик месяцев пять, скоро уже операция — наверно, сразу после конца четверти. Если повезёт, встанет через четыре месяца и, может, даже без хромоты. Хоть опять танцуй. Вовремя лечить начали, лечили правильно — повезло человеку!

Но и это ещё не всё! Славик ещё на гитаре играет, и поёт! Родители привезли ему гитару месяц назад. Теперь все мальчишки гитарой заразились. Костик тоже у бабки гитару выпросил — купи, говорит, бабушка миленькая, мне гитару, и можешь мне — хоть два месяца ничего не носить, и денег не давать. Бабка сжалилась и купила.

Но далеко ему до Славика. Славик три года в музыкальной школе учился на гитаре играть!

Эх Славик-Славик, сколько девичьих сердец бьётся быстрее при взгляде на тебя! А сколько ещё женских сердец падёт к твоим ногам!

Вот и сейчас, слушают, затаив дыхание, про Ленина в шалаше — и Аська, и Наташка, и даже немножко — Маша. Как они смотрят!

Нинка — вот кто просто смотрит. Нинка спокойна, как танк. Красавчики — не в её вкусе.

Грустно смотрит Наденька, сознавая, что никогда такой, как Славик, не посмотрит в её сторону. Лучше и вовсе не смотреть, чтоб не расстраиваться.

Смотрит Мариэта — смотрит, как на картину. Интересно, думает она, а бывают в Армении такие красивые ребята?

Смотрит Светка — смотрит издалека, как на сказочного принца из сказки. В её сказке есть небольшое местечко для принца. Её принц немного похож на Славика, но ведь это совсем разные люди. Её принц просто немного похож на Славика, но он никакого отношения к реальному Славику не имеет.

И, пожалуй, маленькая Светка ближе всех к истине, как всегда.

Реальный Славик преодолевает и Финляндию, и шалаш. Он получает свою четвёрку, похвалу Дарьи Степановны, и ворчание Миронюка о том, что много грамотных развелось вокруг после октябрьской революции.

А вот и она. Вы видите? Нет, не революция!

Вот она, под потолком палаты. Она расцвела, почти невидимыми, маленькими, беленькими и голубенькими цветочками.

Так всегда расцветает Первая Любовь. Да, это она. Вот она опускается пониже, и обхватывает собой всех, включая и Дарью Степановну.

Дарья Степановна узнала гостью. Она легонько отмахнулась от неё рукой — иди, мол, не приставай, я это всё уже давно проходила. Но любовь не улетает. И даже звонок не испугал её, а только заколыхался сильнее бело-голубой ковёр, заходил волнами.

«Бедные вы мои, бедные ребятки, и это тоже — вам надо пережить», — подумала Дарья Степановна, выходя из класса. Началась маленькая переменка.

Остался ещё один урок, химия.

— Джем, ну ты как, перекатал? Тетрадку дай! — Сла вик потянулся за тетрадкой, чтоб забрать её у Джемали.

Лежачий Джемали сложил тетрадь трубочкой и запустил её вперёд, но тетрадь развернулась и упала на пол.

— Вах, извини! Стёпка, тэтрадку дай!

Вместо Стёпки поднялась Наташка Залесская и подняла тетрадь. Маленький квадратик, сложенный вчетверо тетрадный листок перекочевал из Наташкиных рук в тетрадку Славика.

— Извини, извини… — заворчал Славик.

Глава 11. Славик Василенко

— Я хоть и ворчу, но я не обижаюсь. Вернее, я совсем не на то обижаюсь. А на то, что здесь нас — два чемпиона, я и Джем. Джем — по своей борьбе чемпион. Пусть он своей Грузии чемпион, но он-то чемпион настоящий.

А я — наврал один раз, что я по танцам турнир Союза выиграл, потом наврал, что в Польше — второе место занял.

И теперь уже никак, назад пути нет. Как теперь пацанам скажешь, что наврал? А девчонкам?

Вот и мучаусь теперь. Не то, что мучаусь, а противно, и почему-то всё время злость на Джема разбирает.

Остальное всё про танцы — правда. Я здорово занимался. Самое высокое у нас с Викой, партнёршей моей, было — по городу — пятое место. И ничего ей было не семнадцать, а четырнадцать. Тут-то никто не знает, что танцы у нас — так же строго по возрастам, не хуже, чем борьба Джемова. Джему-то шестнадцать уже исполнилось, а я ещё по четырнадцати выступал.

Это я тоже, ну, про то, что с Викой у нас было — это я тоже всем наврал. Мы с Викой только целовались один раз, и всё. А что я пацанам врал, то это мне старший брат рассказывал, студент, уже второго курса.

Эх, заврался я совсем, заврался.

А, я хотел ещё с девчонками решить. Светка Петрова из десятого класса мне нравится, давно уже. И Аська наша нравится — такая она… как из сказки. Но Светка — она взрослее, она уже с ребятами из десятого дружила… целовалась…

Я ещё потому врал, что хотел перед Светкой цену себе набить. Да нет, надо правду сказать — я перед всеми себе цену набивал.

Конечно, я и так всем нашим сто очков вперёд дам. Стёпка говорил, что все наши девчонки за мной бегают. Даже Наташка за мной бегает. А что, Наташка тоже симпатичная — но Светка! Это совсем другое!

Всё, решено — Светке Петровой записку пишу, а если Светка не захочет — тогда Наташке напишу. Или Аське.

Славик раскрыл тетрадь, и на одеяло выпал посторонний листок бумаги, сложенный вчетверо. Что это там? «Славик, ты мне очень симпатичен. Давай с тобой встретимся после ужина, на веранде. Напиши ответ. Наташа».

Вот это да! Это в мои планы не входило! Смотри-ка, сама написала! Что же ей ответить?

Нет, она мне, конечно, нравится. Можно было бы и с Наташкой… вместо Светки. Нет, я всё-таки Светке Петровой сейчас записку напишу! Светка такая… красивая, взрослая. И смелая. Как бы это правильнее сказать… Светка в любовных делах — опытнее.

Так и сделаю, как решил.

Славик вырвал из тетради листик, положил на учебник по истории, посидел немного, и начал писать.

«Дорогая Света!»

Нет! Славик смял листик, вырвал из тетради другой, и начал снова:

«Света! Ты мне очень симпатична. Давай с тобой встретимся после ужина, на веранде, сегодня. Напиши ответ. Славик Василенко.»

А с Наташкой как быть? Ладно, проскочим как-нибудь. Может, потом, если со Светкой не получится.

Ух ты, уже и химия закончилась! Пронесло меня! Сейчас Стёпке записку дам, пусть в десятый отнесёт.

Глава 12

«Сейчас Стёпке записку дам, пусть Наденьке отдаст», — это уже подумал Серёжа Тимофеев, худенький невысокий мальчик, лежачий, с фиксированным бедром. Срок его болезни был так велик, что лежание его уже почти не тяготило. Почти, почти.

Наденька давно нравилась ему, нравился её нежный голосок, её кудряшки. Более того, он ощущал в ней родственную душу, как бы ровню. И ещё одно. Рассказы Славика разбудили в нём такое страстное желание кого-то обнять, что терпеть он больше не мог. И он написал записку.

Мальчишек уже отвезли в свою палату. Взъерошенный, вихрастый Стёпка, похожий на подбитого воробья со своей поджатой рукой, встал посреди мальчишеской палаты:

— Господа! Кто ещё приглашает дам? Джем, тебе кто нравится?

— Мнэ всэ нравится!

— Нет, всех мы приглашать не будем. Надо одну выбрать.

— Нэт, одну — нэ могу пока!

— Ну и Бог с тобой! Костик, ты как? Костик обнял гитару:

— Моя подруга со мной, моя семиструнная!

Как ни странно, Костику нравилась Нинка. Его сердце затрагивал Нинкин свободолюбивый нрав, отсутствие страха перед старшими. Только вот, когда смотрел он на Нинку, ему сразу вспоминалась мать. И снова Костик останавливался, боялся и записки писать, и дружбу предлагать.

— Ну, тогда я полетел на крыльях любви! Это я, гордый буревестник! — Стёпка помахал здоровой рукой, как крылом. — Потом пойду летать, ответы вам собирать.

Меньше всего был похож Стёпка на гордого буревестника, разве что ещё меньше он был похож на ангела любви…

Однако пусть меня опровергнет тот, кто точно знает, как выглядят ангелы любви.

Вот мы почти всех мальчишек и узнали.

В углу — кровать Славика, потом — Стёпка, за ним — Джемали.

Стёпка — маленький, хрупкий. Болит у него рука, правая, болит давно, он и не помнит, сколько. В плече не сгибается, вверх не поднимается. Сколько ни вспоминает себя — всё вспоминает себя в больницах. За столько лет болезни рука как бы высохла, стала тонкой, прижатой к телу.

У Степки родители лишены родительских прав. Здесь, в санатории, его семья, мы все — сестры его и братья. И вообще, Стёпка — такое весёлое, такое безотказное существо, его все любят. И он отвечает всем любовью и добродушием.

Он хорошо учится, только один трояк, по геометрии, так как трудно ему чертить.

Джемали, Джем — не высокий, а длинный, как это будет правильнее сказать про лежачего, ноги вылезают из-за решётки кровати. Грустное лицо с большими, «бараньими» глазами, длинные и густые ресницы. Широкие плечи, большие руки. Богатырь! Он родом из высокогорной грузинской деревни. Там, у себя в деревне, был он сильнее всех ребят. Сильнее и выше. Там и увидел его приезжий родственник, и привёз его в районный город, чтобы показать тренеру по вольной борьбе.

Тренер сразу оценил его богатырскую стать. На первой же тренировке Джем играючи положил на лопатки всех своих сверстников.

Так началась карьера Джема-борца. Отпустил отец Джема в город, потом уже — забрали Джема в Тбилиси, в спортивный интернат. Два раза был Джем чемпионом Грузии, в своём возрасте. Собирался на чемпионат СССР.

Только стало у Джема бедро болеть. Сначала думали — ушиб, растирали всё. Да ничего не помогало. Джем терпел боль до тех пор, пока на тренировке не упал в обморок.

Когда диагноз стал ясен, вся команда плакала, даже тренер плакал. Сам тренер и нашёл это место — санаторий этот, сам путёвку пробивал через спорткомитет.

Мать в церковь ездила, в район, всё молилась за него. Даже отец один раз в церковь поехал.

Так и оказался здесь Джем, уже лежачим, ждёт теперь, когда очаг фиксируется, и можно будет операцию делать. Только операция эта такая, что бедро потом сгибаться не будет. Называется — «фиксация». Это Джем узнал уже здесь.

Трудно было Джему привыкать к своей новой жизни. Поначалу стеснялся всех, особенно нянечек.

Даже с мальчишками не разговаривал, лежал молча, и всё. Спал плохо, во сне кричал. Грустная история. А у кого тут история не грустная? Потом Джем стал привыкать, стал разговаривать, и оказался нормальным и даже весёлым парнем.

Рядом с Джемом — Колька Миронюк, эдакое хитрое, ворчливое и беззлобное создание, Колька — сидячий, с больным коленом. Вернее, Колька — прыгающий на костылях, особенно, когда врачи уходят. Колька — уже после операции, вроде как всё хорошо у него.

Он откуда-то из дальних западных областей Украины, из большой многодетной семьи.

Хоть и ворчат все на Кольку, но без него и жизнь в девятом была бы скучнее в десять раз.

А як же-ж!

На другой стороне палаты — Серёжа, Костик, Юрка Владимирский и Валерка Таран, а через проход уже десятиклассники.

Юрка не лежит — мучается. Он спинальник, и заболел всего год назад. Горба у него нет, уже давно у него ничего не болит, и раньше он всё он пытался встать и побегать.

Только попытки эти быстро закончились. Лежит сейчас в гипсовой кроватке, да ещё и привязанный, бедняга, к кроватке этой.

Вообще-то кроватки у всех спинальников есть, как и лонгетки для конечностей (для тех, у кого ноги болят).

Но привязывать стали одного Юрку, после того, как поймали пару раз в коридоре. Вызвали его мать, она у него медсестра, и хотели Юрку выписать за нарушение режима.

Мать плакала, просила Юрку оставить, и дала добро, чтоб привязывать его. Ну и ей навстречу пошли, как медику. Строго у нас вообще с режимом — но нет правил без исключений.

Давно уже Юрка научился отвязываться, но ходить уже боится, не ходит даже ночью. Говорит — мать жалею, она меня одна воспитывает. Хороший Юрка пацан, добрый.

Анекдоты собирает — у него их целая тетрадь переписана.

И Валерка — тоже парень хороший. Да разве у нас плохие есть? Валерка — сидит, ждет, пока нога заживёт. У него такая болезнь, что можно без операции обойтись. Его уже скоро собираются поднимать, он ждёт-не дождётся. Яро-славцев обещал — через две недели снимок, а там, может быть, и вставать. Пора уже — уже сидит почти год.

Глава 13. Степан Рокитянский

«Уже почти год я здесь. И до этого поступал два раза. Первый раз это так давно было, что ещё в детском отделении лежал. Операция будет уже третья».

Стёпка не боялся операции. Он боялся совсем другого.

Стёпка знал, что настоящий его дом — здесь. Честно говоря, он, когда попадал в детдом, всегда ждал, когда же раны снова открываться начнут. А ещё честнее, то он и не хотел, чтобы они заживали.

В детдоме было плохо Стёпке. Нравы были там жестокие, там был он слабым, презираемым. Все дразнили его, а то и били. Могли и еду забрать.

Издевались и по-другому, но об этом старался Стёпка не вспоминать — это вообще было страшно, позорно.

Ещё, как ни странно, мальчишки не любили его за то, что он хорошо учился. Как это он мог хорошо учиться — больной, слабый, всю свою жизнь проведший то в детдоме, то в больнице? Уму непостижимо!

Чем больше учителя его хвалили, тем больше не любили пацаны. Не все, конечно, не любили, а издевались — все, потому что старших пацанов боялись.

Здесь же было место, где он мог быть самим собой. И он им был. Здесь он был — свой среди своих.

Здесь он был любим уже за то, что был ходячим. И он нёс свою «ходячую» службу, нёс её с удовольствием. Он служил мальчишкам в своей палате, как служат братьям.

И он старался не думать, что будет, когда он станет старше, и его уже не смогут направить сюда. Эта тема для размышлений была ещё более запретной, чем воспоминания о перенесённых издевательствах.

Последняя тайна появилась у Стёпки совсем недавно.

Часто бывало, что Стёпка сидел на посту с медсестрой Лидой. Сидел, рассказывал ей про свою немудрёную жизнь. А Лида ему — про свою.

Муж у Лиды умер два года назад, от рака желудка. Лида мужа очень любила, и до сих пор тосковала по нему. Дочь же у Лиды вышла замуж за военного и уехала на север. Где-то там, далеко на севере, была у Лиды внучка.

Сидели Лида со Степкой, сидели, и вот однажды Лида говорит:

— А что, Степка, пойдёшь ко мне жить? Я одна, и ты один. А если приедут мои, то веем места хватит.

Так она сказала, а у Степки дыхание перехватило. Неужели? Неужели случится с ним такое, сбудется мечта, которая так далеко и глубоко лежит внутри всю его жизнь? Степка и не думал, что такое может случиться с ним! Однако Лида снова вернулась к этому разговору, недели через две.

— Я узнавала, — говорит, — просто так взять тебя — я права не имею. Никто мне не даст. Надо опекунство оформлять. Ты как, согласен?

Согласен ли он? Он не знал, согласен ли он. Замерло сердце, и не хотело отмирать. Он хотел бросится на шею Лиде, обнять её, и одновременно хотел убежать далеко-далеко, убежать, чтоб никого не видеть.

— Вот пойду летом в отпуск, и можно будет попробовать, оформить бумаги. Пока ты здесь, а потом, после десятого, можно в техникум. У нас есть рядом, как раз для тебя — финансово-экономический.

Лида посмотрела на Стёпку:

— Да ты что! На тебе лица нет! Ладно, иди пока, мы с тобой потом поговорим.

Лида сама обняла Степку и прижала к себе. Сквозь знакомые больничные ароматы Стёпка впервые ощутил особенный, её, Лидин запах, и от этого запаха на его глаза навернулись слёзы.

Слёз Стёпки не видел никто, потому что он уже бежал вприпрыжку по коридору. Чувства теснились в его груди, шумели и толкались, как дети в младшей группе.

Стёпка пробежал по коридору раз, потом другой. Потом он выскочил на лестницу и бегом сбежал вниз, а потом — так же, бегом, взлетел вверх.

Ему немного полегчало. И он подумал:

— Даже если не получится ничего — наверно, я был сегодня счастливее всех. А что будет со мной завтра — знает один Бог. Да, один Бог знает.

Глава 14

Один Бог знает — как, почему собираются люди под одну крышу? Как собираются люди в одну палату? С таких отдалённых концов огромной страны мы собраны сюда — зачем, для чего?

Ужин пролетел, медсестры нас накормили и сами пошли чай пить. Наташка лежала с закрытыми глазами на своей кровати. Наташка ждала, сама не понимая, чего ждёт больше — ответа «да», или ответа «нет».

А Наденька уже ответила — «да». Серёжка нравился ей, и чувствовала она примерно то же, что и он. Дверь на веранду была чуть-чуть приоткрыта, и слышно было, как Стёпка выкатывает чью-то кровать.

Стёпка заглянул со стороны веранды, постучал в стекло:

— Наденька! Вывезти тебя?

— Я вывезу! — отозвалась Наташка. — Ей очень хотелось выйти на веранду. «Зачем я написала эту записку, зачем, зачем! Просто так обидно стало, что я всё одна да одна. А Славик симпатичный такой, и самый порядочный из всех, не то, что эти… Но я же не хотела!» Наташка подошла к зеркалу, посмотрела на себя.

«Я — ничем не хуже этой Аськи!» — подумала она и взялась за спинку Наденькиной кровати.

В таких вот растрёпанных чувствах она и выбралась на балкон, изрядно встряхнув Наденьку на пороге веранды.

В одном углу веранды стояла кровать Серёжки, в другом — кровать Славика. Наташка подвезла Наденьку к Серёжке, а сама пошла к сторону Славика, пошла медленно, неуверенно, сама не понимая — зачем это она идёт. И всё же шла, шла, как заворожённая, повинуясь неведомым силам своего сердца.

— Наташка… извини… ты такая девчонка хорошая… умная такая… извини, Наташка… — мямлил Славик, не в силах поднять на неё глаз.

«Дурак я, — думал он. — Надо было подружить с Наташкой сначала, потом видно бы было. Поссорились бы, как все. Светка бы не делась от меня никуда. Теперь сижу здесь, как дурак, оправдываюсь. Эх!»

В это время стукнула дверь на веранду, и Стёпка с Сашкой выкатили кровать, на которой, во всей своей красе, восседала десятиклассница Светка, вся в завитых белых локонах, с подкрашенными глазами и губами.

Наташка поняла всё. Сказать по правде, была она даже как бы рада такому ходу событий. Она не расплакалась, а поджала губы и, ни слова не говоря, пошла с веранды.

«Значит, я права! Некого мне тут любить, не с кем дружить!»

Наташка вошла в палату, и молча наела босоножки вместо тапочек.

— Наташка, ты в самоволку? — Нинка аж приплясывает на кровати. — Купи банку килек в томате, а то трубы горят!

Хорошо нас кормили, но у Нинки — аппетит, как у мужика здорового. Весь ужин умнёт, и через пол часа у неё уже горят трубы, и просят килек в томате. И обязательно — чтоб с чёрным хлебом, а ещё лучше — с бородинским, который Нинка всем нянечкам заказывает, но получает редко, так как нет его в окрестных магазинах.

— Иди и сама покупай, я тебе не слуга! — отвечает Наташка. Разве может она сказать кому-то — как тяжело ей сейчас, как обидно и как тоскливо. Какие тут кильки в томате?

Наташка частенько ходит в самоволку. А что? По ней не видно ничего — не хромая, не на костылях. Денег у неё много. Пойдёт, купит пирожных пару штук, да съест. Или колбаски докторской — вообщем, того, чего в санатории не дают. Бывает, что накупит конфет, и всех угощает — под настроение.

— Наташка, купи! — просит Нинка.

Хочешь, пошли вместе — тут близко! — вдруг предлагает Наташка. — По палате же бегаешь!

«Нет, пусть хоть кто-то будет рядом, хоть Нинка!» — подумала Наташка. — «Не могу я быть одна сейчас!»

— А что — точно, пошли! — Нинка как будто ждала, как будто поняла Наташку, откликнулась сразу. — Всё, я с тобой иду!

— Нинка, не ходи!

— Не ходи, Нинка! — все девчонки пытаются удержать Нинку, даже Светик.

Но Нинку уже понесло, её уже не уговорить. У неё есть припрятанный резиновый бинт, она плотно перематывает больное колено. Ещё минута, и Нинка готова.

Две лёгкие тени выпархивают из палаты на лестницу. Через минуту Нинка возвращается. Она просовывает в дверь свою шуструю смугловатую физиономию, убирает со лба темные, ровно и коротко подстриженные волосы. Она похожа издали на мальчика-цыганёнка. Она шипит:

— Машка, сделай куклу!

— Чего?

— Сделай куклу на кровати моей, как будто бы я сплю!

— Да кто поверит, что ты спишь, в восемь-то часов! Ладно, иди, сделаем!

Улетела Нинка, как лёгкий ветерок. Всё стихает на минуту, только слышно, как бренчит на гитаре Костик, выводя, сбиваясь, и снова выводя: Мерно шагая вдали, Объят предрассветною мглой, Караван большого Али Возвращается домой…

— Эх, забыли опять Любе батарейки заказать! Так мой «Меридиан» уже неделю молчит. — Аська скучает. Уроки делать неохота, а по телевизору нету ничего. Телевизора в палате нет, есть только в холле. Да и то скрипит весь.

«На телевизор» выезжают редко, если только фильм какой-нибудь, или в выходной. Выезжают сразу по нескольку человек. А кому охота сидеть одному в пустом холле?

Чего? А? — Маша с трудом отрывается от книги. Вот уж книгочейка! Библиотека в санатории хорошая, и библиотекарша приходит два раза в неделю. Можно ей книги заказывать, она ищет и приносит. А как заказывать, когда не знаешь, чего заказывать? Поэтому, как книга хорошая попадётся, так Машу не оторвать. Аська тоже лежит с книгой на пузе, но толку от этого нет.

То, что Славик и Светка из десятого выехали сегодня на веранду, затронуло и Аську. Аська давно поглядывала в сторону Славика, хотя бы по той причине, что только трое из обоих классов — подходили ей по росту.

Джем сердца Аськи не трогал совершенно, а вот Славик, и Витька, были предметами её мечтаний, причём попеременно. И всё-таки Славик волновал её больше, чем Витька. И вот…

— Маша! Славик-то со Светкой, ты поняла?

— А? Да, я поняла. Аська, прекрати расстраиваться!

— Маша, ну почему так? Кто-то влюбляется, целуется, а мы с тобой никак! И никто нам дружить не предлагает. Мы что, какие-то не такие, что ли?

— Мы — такие, как надо! Наша любовь — впереди.

— Ага! Как в песне поётся: «Кто ты, тебя я не знаю, но наша любовь впереди…» Сколько ждать ещё? А, Маша? Сколько ждать?

— А что сделаешь? Подождём! — определённо, Маша философ.

— Подождём. У моря погоды… — Аська откинулась на подушку, и попробовала снова взглянуть в книгу. Буквы смешались в её глазах, поплыли. Нет, не плакала Аська. Просто лежала с закрытыми глазами. «Подождём», — повторила она про себя ещё раз.

Хорошее это время — после ужина. Мариэта пишет письмо, старательно выводя армянские буквы. «Здравствуй, дорогая мамочка!»

Глава 15. Мариэта Оганесян

«Здравствуй, дорогая мамочка!

Мамочка, всё у меня хорошо, только скучаю я по вам, скучаю по сестрёнке и по братику, и по папе. Здесь мне хорошо, никто меня не обижает. Я стараюсь учиться хорошо».

Мариэта остановилась и поняла, что совсем не знает, о чём писать дальше. За год её пребывания в санатории все родные как бы отдалились, а она, Мариэта, как бы жила совсем другой жизнью. И было ей от этого страшновато. Всю жизнь она была с кем-то, она была чья-то — и вдруг она одна.

Нет, родные никогда не бросят её! Дядя Арсен сказал, что устроит её — даже диктором на телевидение. А что? Я ведь симпатичная, а у диктора разве заметно — хромая, или нет? Садись за стол и читай текст.

Всё равно что-то не так! Откуда же это противное чувство, что я одна? Или надо согласиться, что каждый живёт свою собственную жизнь? Что каждый живёт её сам?

Просто из-за болезни мне приходится так рано начинать — жить самой за себя.

Как вы там, милые мои, родные мои? Помните ли вашу Мариэту? Не оставляйте, не оставляйте меня! Я не хочу быть одна, я хочу быть вашей дочкой, вашей сестрой, вашей племянницей, вашей внучкой!

Но вот как получается — это я, ваша Мариэта, тут, на этой кровати, в этой комнате — я тут живу свою жизнь, живу её рядом с такими же, как и я. Нет, мне не плохо, не плохо — мне просто — как-то по другому….

И мне страшно, что это другое может мне больше понравиться, чем то, что было раньше. Всё тоньше и тоньше становится ниточка, которая связывает меня с прошлой жизнью. А я держусь за неё, держусь крепко, боюсь отпустить…

Я боюсь, что она порвётся, а она — всё тоньше, тоньше…Мама, что со мной?

«Нет, не пишется мне сегодня письмо!» — подумала Ма-риэта и отложила ручку и тетрадь.

Глава 16

И только Мариэта отложила ручку и тетрадь, как влетели в палату запыхавшиеся Нинка и Наташка. Запыхалась, в общем, только Нинка — с непривычки.

— Девчонки, ура! Живём! — Нинка вытащила из пакета целых две банки килек и полбуханки чёрного хлеба. — Сейчас, сейчас! Сейчас бутербродов наделаю!

И только Нинка натянула на себя одеяло, как вошла медсестра, Лида.

Лида была женщиной доброй, хотя и говорила всегда строго. Никогда врачам о всяких мелочах не докладывала, не то, что другая, сменщица её, Ирина Николаевна. Ирину, кажется, даже сам Ярославцев побаивался.

Лиду мы любили, но это не значит, что можно было так вот прыгать перед ней.

Счастливая всё-таки эта Нинка. Как успела в кровать залезть!

А вошла Лида не одна. С ней — новенькая девчонка, с левой рукой, подвязанной на косынке.

— Ничего себе, у нас новенькие в девять часов приезжают! А врачи как же? — Нинка переходит в наступление, чтоб отвести внимание от тапочек.

— Нинка-Нинка, всё тебе надо больше всех! Она уже десять дней в изоляторе лежит, ждёт, пока справку ей по почте перешлют.

— Какую справку?

А что в доме нет инфекций! Что в контакте ни с кем не была. Они справку забыли дома, а вы же знаете Ярославцева нашего. Придрался, и в изолятор её посадил. А справка сегодня вечером с почтой пришла. Вот я вам и привела её, всё равно завтра Ярославцев справку увидит. Ну что, довольна твоя душенька?

— Так точно, товарищ командир! — сказала Нинка, косясь то ли на новенькую, то ли на кильки в томате.

— Ну ладно, — говорит Лида, — вы тут знакомьтесь, да не забудьте свою гулёну через десять минут закатить.

Лида подошла к выходу на веранду, постучала в стекло:

— Эй, на веранде! У вас десять минут!

Лида ушла, а новенькая так и осталась стоять посреди палаты. Была она не очень высокой, и не очень красивой, но лицо было живым и смышлёным; рыжеватые, густые и волнистые волосы были собранны в низко расположенный хвост. От этих волос, да ещё от подвязанной на цветную косынку руки, вся она казалась как бы чудной — с чудинкой, что ли.

— Здравствуйте…

— Что ты стоишь посреди палаты, иди к нам! — сказала ей Маша.

— Да, к нам иди! Как тебя зовут? — спросила Аська.

— Аня. Аня Кондрашова.

— Ты откуда?

— Из Севастополя.

— А, близко. А что с рукой?

— Остеомиелит.

— Давно?

— Скоро год.

— Операций сколько?

— Ну, вскрывали когда… два раза… и потом ещё одна, в Симферополе делали, в больнице.

— Свищи есть?

— Угу.

— Ну не расстраивайся, тут все такие. Или почти такие. Хорошо, что ты хоть ходячая, и хромать не будешь, и горбатая не будешь. А платья с рукавами — какая ерунда!

— Да я ничего…

— Ничего, привыкнешь. Тебя завтра Наташка в курс дела введёт, расскажет, что у нас ходячие делают.

— А чего завтра? — спросила Наташка, — пошли сегодня, уже Наденьку завозить пора.

Наташке и хотелось, и страшновато было выходить на веранду. Совсем не о новенькой думала она сейчас.

Всё-таки Славик ей нравился, нравился, нравился, и сколько бы она себя не уговаривала, что она выше всего этого, сердечко её ныло, ныло. «Хорошо ещё, что никто не знает, что я Славику записку писала. А если узнают, то скажу, что про уроки с ним хотела поговорить. Да, да, про уроки. Вон, по литературе доклад надо делать. Как всегда — раз ходячая, значит, надо в библиотеку переться, и доклад этот сочинять. Хорошо, что теперь эта Анька есть — завтра пусть сама идёт, умывает всех. Теперь её очередь, пусть помучится с Миронюком! И доклады теперь — пополам!»

— Пошли, — сказала новенькая, — да я знаю, как возить, я же в больнице, на перевязки, всех наших возила. Откуда везти-то надо?

— Пошли.

Наденьку привезли. Лицо её сияло, губы то и дело разъезжались в улыбку, на щеках играл румянец. Можно сказать, что Наденька была счастлива.

— Да, любовь зла! — выразила общее впечатление Нинка, — однако любовь приходит и уходит, а кушать хочется всегда. Статуэтка, открывалку давай! Сколько можно смотреть на закрытую банку, скажите мне, люди добрые? Анька, иди бутерброды делать, и раздавай всем!

Наташка тоже достала кулёк и вытащила конфеты, как всегда — она покупала разные, всякие карамельки, сосал-ки, а потом идёт, и всем по горсточке насыпает — кому что достанется.

— Ура! Пируем!

И мы пировали. Ведь главное — не что, а как и с кем. Это потом, во взрослой жизни, становится всё важнее и важнее — что! И от этого жизнь теряет свою остроту, становится пресной, как несолёная пища. Ведь я не ела в своей жизни ничего вкуснее этих килек и ничего слаще этих барбарисок.

Глава 17. Нина Акишина

Да… Кто как, а я свободу люблю. Я из-за этой свободы всю жизнь страдаю, но всё равно — я больше всего на свете свободу люблю.

У матери нас — трое, три девчонки. Двое — на мать похожи, беленькие и спокойные. А я самая младшая, и вот — чернявая получилась. Мать всегда смеялась: на белую — белил не хватило, говорит. Напоследок — только на чернявую. А отца я не видела, он перед моим рождением на шахте погиб.

Бабка меня как-то «цыганчой» назвала. А мать как цыкнет на неё! Молчи, говорит, старая, молчи. И так на неё посмотрела, что бабка язык проглотила.

Ну а я, как подросла, начала из дома бегать. До двенадцати лет бегала, пока не заболела. Не то, что дома мне плохо было, нет. Просто тянуло куда-то, хотелось в степь, погулять. Сяду, бывало, на горке, и смотрю, как солнце садится. И не надо мне в жизни больше ничего.

Мать спрашивает меня: «Разве, Нинка, плохо дома тебе? Разве кто тебя обижает? Или ты голодная?» Я заплачу, мать обниму, и так мне жалко её становится! Я и сама не рада, что я такая, что меня всё тянет убегать.

Говорю: «Нет, мамочка, я больше никогда бегать не буду!» — и, главное, сама уже вроде не хочу. А месяца два пройдёт, и опять — что-то меня гонит, и опять я убегаю.

А нога заболела в одном из моих походов. В последнем уходе-походе нога заболела, распухла, после того, как я сильно её ушибла. Еле домой приползла. Мать сначала даже обрадовалась. Говорит: «Ну, теперь дома будет наша Нинка сидеть!» Но нога всё не проходила и не проходила, и потащила меня мать — по врачам.

Потом уже наоборот стала говорить: «Эх, лучше бы ты, Нинка, бегала-гуляла, чем вот так болеть!» И опять плачет. Целый год по разным больницам провалялась, тоже — резали-резали, а всё без толку. Пока сюда путёвку не оформили, как дочери погибшего шахтёра.

Вот, не бегаю теперь. А самоволка эта — не в счёт, это так, баловство. Хотя на улице хорошо! Тепло уже совсем!

Вот школа закончится, нас в летний корпус переведут, прямо возле моря будем! Здорово в летнем корпусе! Я в прошлом году только две недели там была, я сюда в конце августа поступила.

Там можно ночью встать и на звёзды любоваться. Жаль, купаться в море нельзя ночью. Сторож возле самого корпуса сидит. Эх, скорее бы лето!

Жаль, что мне летом лежать придётся, потому что операция. А то как лето настаёт, так меня тянет, тянет. Хоть куда-нибудь, хоть в летний корпус.

Нет, а Наденька-то какова! Любовь у неё! Но я не против! Пусть хоть тут налюбится, где все свои! Как ей там, за забором, со своим горбом-то дальше жить!

Да и я бы тут всю жизнь жила, только бы выходила путешествовать — и назад! Как нравится мне здесь! И ещё… я приду, а Костик чтоб меня ждал…

Конечно, Костик! Костик — лучше всех! Костик, Костик, Костик… Я что, тоже влюбилась, что ли? Вот это да! Ну, нет! Нет…

Глава 18

Нет! Сопротивление бесполезно! Если уж приходит время любить, ничего не сделаешь — не убежишь, не спрячешься. И каждый мечтает о ней, страдает, каждый ждёт. Каждый мечтает о любви — о любви непременно большой, непременно чистой, непременно светлой.

А самое-то интересное в том, что у каждого эта любовь — своя, собственная. Если ты хочешь полюбить, как Джульетта, то тебя и звать должны — Джульеттой! А если зовут тебя Нина, или Маша, то ты и полюбишь, как может полюбить Нина, или Маша!

Вот о чём все забывают! Все хотят — как Джульетта, или как Ромео. И расстраиваются, чудаки, если у них так не выходит!

Но первая любовь имеет ещё одно свойство, которое одинаково — и для Ромео, и для Джульетты, и для Нины, и для Маши, и для Коли, и для Саши. Настоящая первая любовь всегда бывает — на полную силу, на полную катушку.

Человек впервые всегда любит в полную свою силу. Скажи мне, какая у тебя была первая любовь, и я скажу, какая в тебе скрыта сила. Что скрывать человеку, когда он любит в первый раз? Когда нет для него никаких условностей, когда почти не занимает его ничто материальное.

Вот почему так прекрасна первая любовь.

Почему же первая любовь бывает, чаще всего, неудачной?

А это потому же, почему не складываются, не получаются некоторые жизни. Подыми голову вверх, и спроси.

Спроси, почему люди бывают жадны, злы, безжалостны и беспомощны?

Спроси, почему полны тюрьмы? Спроси, почему есть дома ребёнка, и дома престарелых? Почему люди так поступают друг с другом?

А ведь у всех у них, у всех была первая любовь…

Спроси, спроси по всё это. Спроси…

Просто про неудачную первую любовь принято рассказывать всем, а вот про свои неудачные жизни люди говорят гораздо меньше.

Некоторым — стыдно. Как это — жизнь неудачно сложилась? А что же ты делал всю жизнь, что же ты складывал-то её так неудачно? Стыдно, больно.

А другие — просто не понимают, как их жизнь сложилась. И понимать не хотят. Живут себе — не тужат. Живут, как живётся.

Но и те, и другие, редко вспоминают свою первую любовь, то есть редко вспоминают то время, когда они жили на полную катушку.

Да, есть ещё и третьи. Это те, кто до старости всё бьются, всё хотят жить так, как жили, когда любили в первый раз. Они всё стремятся куда-то, всё бегут вперёд.

Можно сказать, что бегут они всю свою жизнь — за первой любовью.

Вот и бьются они — путешествуют ли, исследуют ли что-то, песни ли поют, а может — стихи сочиняют, труды всякие научные пишут, или что другое делают — но что-то они обязательно делают! И делают так, чтоб — на полную катушку, на трезвую голову и твердую память. На полную силу. На первую любовь, так сказать.

Такие-то и могут иногда сказать честно, насколько жизнь их сложилась. То есть — сколько мгновений в своей жизни смогли они прожить — на полную катушку, на полную силу, на первую любовь.

Только первых и вторых — больше, больше…

Все наши давно уже давно улеглись, а спать не хочется никому. Слышно, как у мальчишек играет тихая музыка — у них ещё батарейки не сели в приёмнике.

— Хоть бы сказку рассказал кто-нэбудь, э! — просит Мариэта.

— Тебе рассказать сказку, как дед… — это Нинка вступает.

— Э, нэ надо про коляску твою! Твоя коляска уже вся… э… запачканная стоит…э… никому нэ интэрэсно!

— Новенькая, Анька, ты сказку расскажи! — просит Аська.

— Да я вообще-то знаю одну, русскую народную. Я её потому знаю, что специально читала, чтоб в палате, в больнице у себя рассказать. Мы там все по очереди рассказывали.

Мы тоже по очереди рассказывали, только всё рассказали уже. Давай свою русскую народную.

Ну ладно. В некотором царстве, в некотором государстве, жил был царь, и было у него три сына…

Тихо потекла мерная мелодия сказки. Анька оказалась хорошей рассказчицей. Она рассказывала так, что все аж переживать начали, как там Иванушка справлялся со своей непростой задачей.

— Ну и вот. Залез Иванушка коню своему златогривому в правое ухо, а в левое вылез, и превратился он в добра молодца, так, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Размотал грязную тряпку с пальца, а там — сияет перстень самоцветный. Обнял он царевну, поцеловал в уста сахарные, и стали они жить поживать, и добра наживать. А царь дал им пол царства, как и обещал.

Тут и сказке конец, а кто слушал — молодец. Все помолчали немного, потому что здорово Анька сказку рассказала.

— Всё! Будешь ты теперь у нас сказочницей-рассказочницей! — первой опомнилась Нинка.

— Да я больше, так подробно, ни одной не знаю! — отнекивалась Анька.

— Ничего, в библиотеку сходишь.

— А что, библиотека есть?

— Есть, есть. Читать любишь? — это уже Маша спрашивает.

— Люблю. Очень люблю, и читать могу быстро.

— Правда, вот привыкнешь немного, и пойди в библиотеку. Там и на мою долю возьмёшь чего-нибудь.

— Нет, Анька, ты скажи, как это он — в одно ухо влез, а в другое вылез? — Нинка ещё не успокоилась.

— Честное слово, сколько раз эту сказку рассказывала, столько раз все спрашивают одно и то же! Всем всё понятно — и про коня, и про терем, и про поцелуй. Непонятно только, как это — в одно ухо влез, а в другое вылез!

Девчонки посмеялись немного, а Нинка продолжала:

— Сейчас бы влезть в одно ухо, а в другое вылезти!

А где ты ухо возьмёшь?

— А я вот сюда, в подушку влезать буду, в подушечный угол!

— В подушку влезешь, а из другого конца — курицей вылезешь! — это Аська.

— Нет, жабой вылезешь!

— Нет, бабой Ягой!

— Нет, чудом вылезешь! Чудом в перьях!

— Ну вот, раскудахтались! — Нинка уже сидела, положив подушку на голову, загнув один угол внутрь, как генерал в треуголке. — Я думала, вы добрые, а вы… Вот вам назло никуда влезать не буду!

— Девчонки, сколько можно хихикать! Ну-ка спать всем! — отозвалась со своего поста Лида.

— Спокойной ночи всем! Анька, не забудь сказать: «Приснись жених невесте, на новом месте». Завтра расскажешь, кто приснился.

— Угу. Не забуду. Спокойной ночи.

Глава 19. Аня Кондрашова-1

«Мне самой интересно, что это мне на новом месте приснится».

Анька закрыла глаза и полетела в светлую даль. Она привычно вступила в свой ночной полёт, как вступают в тёплое, ласковое море.

И сон ей снился — всегда один и тот же, с того самого времени, как она заболела. Или этот сон, или вообще ничего не снилось.

Ей снилось, что она поднимается на больших крыльях и летит прямо к солнцу. Крылья же у неё — как на картинке, которую она видела в книжке, там где читала легенду об Икаре. Как он поднялся на крыльях к солнцу, и там растаял воск, который скреплял крылья. Крылья растаяли, а Икар упал, и разбился.

Ну вот, летит она прямо к солнцу, и уже ей жарко, так жарко — невозможно.

«Всё, сейчас упаду, и умру», — думает во сне Анька.

Но вдруг она чувствует, что кто-то стреляет в неё, стреляет метко, чтобы попасть не в сердце, а в левую руку. Анька снова и снова чувствует боль и начинает падать.

Она понимает — тот, кто стрелял — спас её. Иначе она бы улетела ещё выше, на солнце, и потом, падая, разбилась бы насмерть. А так — она стремительно падает вниз, больно ударяется о землю, но остаётся в живых. Анька снова чувствует боль в руке и просыпается.

Что, уже утро?

Опять сон, всё тот же сон. А я и ночи не заметила.

* * *

— А я и ночи не заметила.

— Доброе утро, доброе утро! — Лида распахивает двери палаты. — Вставайте, девчонки, вставайте, умывайтесь, кровати стелите.

Лида разносит таблетки, а Светке — уколы делает, сразу два. Светка не реагирует на уколы, только улыбочка чуть кривится в сторону.

— Всё, порядок, Светик, молодец! — Лида уходит.

— Давайте, давайте! Подъём! — вот уже и Люба с суднами. — Веселее, птички мои!

Подъём — в семь, а смена у персонала — в девять. Все утренние процедуры — на ночной смене.

— Анька, ты беги в ванную, умывайся сама, и иди, лежачих умывай! Теперь давай по очереди ходить. Наконец-то я от этого Миронюка вздохну, хоть через день — и то легче!

Наташка откровенно радуется облегчению своей жизни.

— А что, и мальчишек тоже я должна умывать? Это что, положено?

— Положено, положено, иди!

— Ну, раз положено… А то страшно…

Не бойся, привыкнешь, познакомишься со всеми, — ободряет её Маша, — иди, не бойся. Наши мальчишки — налево, узнаешь по такому красивому, который сидит, по Славику.

Никто и не заметил, как вздрогнула Наташка. «Как хорошо, что мне туда идти не надо», — подумала она ещё раз.

Вздохнула и Аська.

Анька берёт в умывальной таз и чайник. Набирает половину чайника воды, потом останавливается и топает на пищеблок. Там, в титане, добирает чайник горячей водой и идёт в палату к мальчишкам.

— О, новенькая! — все взоры устремляются на Ань-ку. — Как зовут?

— Аня. Кто будет умываться?

Пока Анька отвернулась, Миронюк сделал Славику знак — сейчас, мол, проверим эту новенькую, из чего она сделана!

— Ой, вода тёплая! — Серёжка подставил руки под струю. — Ой, здорово как! Ты где это тёплую взяла?

— В титане! На кухне-то всегда тёплая есть!

— А ты откуда знаешь?

— Жизненный опыт! — слова сами выскочили. «Откуда у меня эти слова выскочили? Я ведь не знаю таких!»— подумала Анька.

— Ну, ты молодец, спасибо! — Серёжка — человек бесхитростный, и благодарит сразу, от души. Анька же переходит к Миронюку.

Миронюк уже орудия пыток достал — мыло в зелёной мыльнице и зубную пасту со щёткой.

— Ой, водычка тэпла! — начал Миронюк. Он плескался, фыркал, брызгался, плевался, пока ему самому не надоело, или стыдно не стало — кто знает.

Анька же стояла спокойно, и как бы не глядя на Кольку, хотя и воду подливала вовремя. Она смотрела в окно и, когда, по мысли Миронюка, она должна была бы уже сорваться, она вдруг спокойно сказала:

— Как красиво, у вас из окна море видно! В нашей палате его какой-то павильон загораживает!

Миронюк поперхнулся и закашлялся, на этот раз — по настоящему.

— Кончай там плескаться, Колька, а то вода остынет! Не только тебе хочется тёпленькой! — Славик давал Миронюку отбой.

— Да ничего, пусть моется, я ещё наберу! Мне всё равно ещё девчонкам набирать!

Это сразило всех сразу, и наповал. Аньку приняли.

— Всё, больше её не обижаем, пацаны! — сказал Костик, когда она ушла.

Девчонки тоже были поражены тёплой водой.

— Как это ты догадалась?

— А я думала, у вас всегда так! У нас в больнице нянечки умывали, так они всегда тёплую добавляли. Это не я, вернее, не я сама придумала, — как бы оправдывалась Анька.

Маша посмотрела на Наташку, посмотрела только.

— Ну да, я же по вашим больницам не лежала! — Наташка, конечно, была обижена.

— Да тебя никто и не винит! — сказала Маша. — Ничего особенного и не случилось. Будешь умывать, так теперь добавляй горячей. Приобретай жизненный опыт.

— Очень мне нужен этот опыт!

— А кто его знает? Может, пригодится когда-нибудь. Ты что, всю свою жизнь наперёд знаешь?

Всю жизнь наперёд Наташка не знала, поэтому ей пришлось замолчать и согласиться.

Завтрак пролетел, и вот уже забегали медсестры:

— Девочки, готовимся, готовимся! Обход скоро, обход! Кровати чтоб красивые были, с тумбочек всё убрали!

— Да убрали уже, убрали, хватит! — ворчит Нинка.

Хоть и бывает обход два раза в неделю, всё равно все волнуются немного, даже у кого перемены в здоровье никакой не предвидится. А уж о тех, кого должны поднять, или у кого срок операции подходит — о тех и говорить нечего.

Лечаший врач у нас — Ярославцев, Евгений Петрович.

Глава 20

Ярославцев, Евгений Петрович — небольшого роста, худенький и, наверно, от этого всегда грозен и сердит.

Вышибить из него улыбку — практически невозможно. Он ещё молод, но главврач уже разрешает ему оперировать самому. Есть среди наших люди, которых оперировал уже сам Ярославцев. Но самых тяжёлых оперирует всё равно главврач, величина недосягаемая. В отличие от маленького Ярославцева, он высок и могуч. Его фигура величественна. Седые волосы красиво ложатся на лоб, и сам лоб — высокий, прямой — «сократовский». И все его боятся — и врачи, и сестры, и нянечки. И мы, конечно.

Кроме хирургов, есть ещё терапевты. Наша — Жанна Арсеновна, красивая пожилая женщина. Она — действительно красива, и, кроме того, как я это понимаю сейчас, она — ухоженная женщина. И главное, у неё всегда — туфли на высоких каблуках. И каблуки эти выстукивают в нашем коридоре песенку: «тук-тук… тук-тук…», размеренно так выстукивают, слышно, что Жанна Арсеновна идёт, от самого конца коридора, от самой ординаторской. И если идёт она по улице, под верандой, тоже слышно её: «тук-тук…тук-тук..». А так, чтоб «тук-тук-тук», никогда не бывает.

Вот все уже приготовились, натянули одеяла на кроватях — так натянули, что ни морщиночки нет. Обход сегодня — без главного, но Ярославцев сам шороху на всех нагоняет. Сестры так докладывают, как будто мы все только вчера поступили, а не по году, или даже больше уже лежим. Остановились возле нас, сестра Аньку представляет, новенькую.

— Ну-ну, привыкай! — Полежи немного, сделаем тебе снимки новые, ну, а операцию — где-то в начале лета, если по снимкам всё хорошо будет. Привыкай, привыкай! Вот, вместе с Асей и возьму тебя.

И пошёл Ярославцев дальше.

— Пылинкину — на перевязку возьмёте, меня позовёте сегодня! Как твои дела, Света?

— Хорошо. У меня — хорошо дела, — отвечает Светка в спину Ярославцеву.

— А я? — А меня когда поставите, Евгений Петрович? — Наденька кричит вслед, не надеясь на ответ.

И вдруг Ярославцев оборачивается и говорит сестре:

— Да, а Лукинину на завтра — на рентген! — и все медики переходят на половину десятого класса.

И все кричат «ура!» Кричат пока беззвучно, только рты открываются, и взлетают вверх руки со сжатыми кулаками. «Ура, ура, ура!» А Наденька укрылась с головой, и только видно, как ноги дрыгают. Вот это да! Вот это новость! Это Ярославцев раньше ничего не говорил, и всё пугал Наденьку, чтоб не встала раньше времени.

И только Аська почему-то не разделяет общей радости.

— Подожди ещё, Наденька, это только снимок, — говорит она тихонько, — подожди радоваться, дождись, что снимок покажет.

— Всё равно — здорово! Наконец-то! — Наденька уже вылезла из под одеяла — хоть надежда появилась.

Надежда появилась и своими тёплыми, крепкими руками обняла маленькую Наденьку, а вместе с ней — и всех нас.

Странное существо — человек. Часто, а в молодости почти всегда, он всё ждёт чего-то, всё надеется, всегда считая новое — лучшим. А ведь новое — не значит лучшее. Разве мы понимали это тогда? Может, на месте Наденьки, надо было кричать Ярославцеву:

— Дайте мне ещё полежать! Не поднимайте меня! Я не хочу уезжать отсюда, я хочу остаться, остаться здесь подольше!

Кто знает, что лучше? Как бы жили мы, если бы знали, как лучше, если бы знали, как правильно?

Глава 21. Аня Кондрашова-2

Кто знает, что лучше? Как бы жили мы, если бы знали, как лучше, если бы знали, как правильно?

Вот меня всю жизнь заставляли всё делать правильно. Мама у меня — учительница, а папа — на заводе, экономист. И вот они меня так воспитывали, чтоб я всё правильно делала. Я вот помню, до школы ещё, меня в танцевальный кружок отдали. Придут за мной и спрашивают:

— Ну, как наша Аня вела себя? Сколько замечаний было?

А я знала уже — если одно, то значит — полчаса в углу, а если два, то час — дома в углу стоять. А если три — то ещё и в кино, в воскресенье, не пустят.

Танцевальный — ещё ничего, а когда в вышивальный отдали, то я бедная была. Я это вышивание просто терпеть не могла, всё нитки путались, всё рвались, всё узлы делались. Настоялась в углу, по самые уши.

А когда школа началась, то меня все работы, что с ошибками, заставляли переписывать. Бывало, плачу, а всё переписываю, раз по пять. Потом я привыкла, ошибок меньше стало, а если ошибусь, то сама уже всё переделываю, не жду, пока носом тыкать начнут.

Иногда так хотелось сделать чего-нибудь, придумать чего-нибудь этакое, а я боюсь, что неправильно будет, что опять начнут наказывать, да мораль читать. Только фантазировать и могла — в своё удовольствие.

То ещё помогало, что училась я легко — память у меня хорошая. Один раз прочту, и всё помню. А два раза прочту, и помню почти наизусть.

Потом уже сама всё всегда старалась правильно делать. Один раз в пионерский лагерь поехала, так там у меня кличка была: «Святая». А кто ссорился со мной, тот кричал: «Святоша!» Так и жила.

В восьмом классе меня избрали комсоргом. Было начало лета, и мы всем классом в поход пошли. Места у нас, под Севастополем, красивые такие. Наша классная с нами не пошла, по причине пожилого возраста. А пошла с нами молодая училка, только после института. Если бы наша классная пошла, то, может, и не было бы ничего, а так…

Короче, наши пацаны набрали вина, «Биомицина», уж не знаю, сколько у них бутылок было. «Биомицин» — это дешёвое вино такое, креплёное, по-украински — «Билэ мицнэ», «Белое крепкое». Это даже не портвейн, который у нас все пьют, а ещё хуже вино, просто, как говорят, «бормотуха».

Мы сидели сначала все вместе у костра, потом пацаны стали уходить по одному, а потом и девчонки за ними потянулись.

Училка побежала туда, а там народ — тёпленький уже. Половина песни поёт, половина — просто так валяется. Двое же — подрались, и сидели под кустами, красные сопли размазывали, а девчонки их успокаивали. Так бесславно наш поход закончился.

А потом уже, в школе, страшные разборки начались. Училка молодая всё директору расписала в красках. Меня директриса вызвала, и говорит: «Ты — комсорг, ты за всё отвечаешь. Садись и пиши, как дело было, кто зачинщик этого безобразия, кто пил, кто дрался, кто из девочек с ними был. Всех из школы выгоним!»

И, как всегда — как ты могла, ведь у тебя мама — учительница! А что — как я могла? Что я могла?

Я говорю: «А можно, я в классе всё напишу?» Она разрешила. А я уже еле живая, еле до класса доползла, а там все меня ждут.

Я листок положила на парту, и всё им рассказала, что мне надо написать. Какая буря в классе началась! Как стали все кричать!

— Неужели, — кричат, — напишешь всё? Неужели нас всех предашь?

— А чего же вы пили? А чего же вы поход испортили? Пьянство — это плохо, тем более в школе, тем более в походе! Пьянство — это не правильно!

— А чего от неё ждать, от этой святоши! Иди, пиши, предавай всех! Предавать — это правильно!

Когда снова я услышала это словечко — «святоша», так у меня сразу голова закружилась.

А когда сказали про предательство, у меня всё в глазах поплыло. Я потеряла сознание, и упала. Мне потом рассказывали, что я лежала долго, что медсестру вызвали, а медсестра мне делала уколы в руку, в левую руку, и прямо через одежду колола, так как я в себя не приходила долго. Очнулась я, когда меня на «Скорую помощь» грузили.

Так я заболела. Дома сразу температура поднялась, потом рука вспухла. Потом — в больницу, а там уже — и кололи, и вскрывали, а потом в областную больницу перевели.

Мама хотела на школьную медсестру в суд подавать, за то, что инфекцию занесла мне в руку. Но я всё плакала, и уговорила маму не делать этого. Ведь медсестра, можно сказать, спасла меня. Не пришлось мне, из-за болезни, ничего писать на этом листике — ни кто пил, ни кто рядом сидел. Медсестра спасла меня от предательства.

И от того ещё спасла, чтоб я оправдала тех, кто пил.

Я знаю, почему я заболела. Потому, что я оказалась между двумя правдами. И пить было нельзя, и предавать было нельзя. Я честно хотела сделать всё правильно, но впервые я не знала, где правда. Две одинаковых правды разорвали меня пополам.

Я не знаю, что бы я делала, если бы не заболела. Я не знаю до сих пор.

Глава 22

Я не знаю до сих пор, откуда в санатории была такая прекрасная библиотека. Высоченные стеллажи из темного дерева были доверху заполнены книгами, причём корешки некоторых наводили на мысли о чём-то таинственном, о каких-то давно забытых, скрытых за этими корешками древних тайнах.

Конечно, Аньку не пустили порыться в книгах.

Ответить на вопрос: «Что ты хочешь почитать?» — было очень трудно. И тогда Анька попросила Чехова, в принципе зная, что такой писатель существует, и что это — писатель хороший, раз его изучают в школе. Но, по максималистской своей сущности, Анька попросила сразу всё собрание сочинений, в чём ей и было благополучно отказано. Дали только два тома.

— Если одолеешь, дам следующие два, — сказала библиотекарь.

— Маша, будешь со мной Чехова читать? — спросила Анька, придя в палату. — Будем с тобой своё образование… свою образованность повышать. Может, и ты, Аська тоже будешь? А вообще, можем все по очереди читать.

— Не, я не буду, — сказала Аська, — я не выдержу, у меня терпения не хватит. Дадите, если что интересное будет.

— Я буду, давай! — Маша с удовольствием взяла серенький томик. — Я беру первый, а ты — второй, а потом поменяемся.

— Наташка, будешь с нами Чехова читать?

— Очень мне надо здесь читать! У меня дома такое же собрание сочинений — на полке стоит.

— Ну, как хочешь! Конечно, хорошо, что дома стоит. Если захочешь, можешь потом на себя в библиотеке взять.

Так мы начали Чехова, зачитываясь, смеясь над его рассказами, и преодолели первые тома с лёгкостью. Читали — и Аська, и гордая Наташка, пытались читать и Наденька, и даже Мариэта. Правда, последние тома Анька преодолевала в одиночку, медленно читая письма, и пытаясь изо всех сил понять — зачем же они напечатаны.

Была и ещё одна причина, по которой Чехов был близок его читательницам. Хоть и не костным, а лёгочным, но болен был Чехов — туберкулёзом, и жил здесь близко, в Крыму.

Если бы жил в наше время, мог бы где-нибудь в соседней палате лежать.

Анька же приобретала доверие библиотекарши — очень ей хотелось забраться туда, в стеллажи.

— Зачем тебе туда залезать, в книжки эти? — недоумевала Нинка. — Чего тебе не хватает?

Дело было вечером, уже после ужина. Наденька была на веранде, «крутила любовь». Светка спала.

— Я стихи хочу найти, — сказала Анька.

— Какие?

— Я не могу точно сказать…

— Про любовь?

— Может, и про любовь.

— Так ты про любовь у Наденьки возьми! У неё есть, она их в тетрадку переписывает. Эдуард Асадов написал. Там эта любовь во всех видах описана.

— Нет, я как раз и не хочу таких, как у Асадова. У него… как бы это сказать… сопли размазанные. Я хочу другие найти Я не могу сказать, какие. Ну, как бы в них ничего не сказано, и в то же время — всё сказано. Вот, послушай, это я в больнице, листик нашла. Из книжки какой-то. Так и вожу его с собой.

— Давай, давай, прочти! — присоединилась к разговору Маша.

— Сейчас! — Анька достала из блокнота сложенный, вырванный из какой-то книги, оборванный с края желтоватый листок. — Сейчас…

Водопад Ниагара — вуаль у меня на лице.

Запах пота под мышками —

ароматнее всякой молитвы…

Я весь — не вмещаюсь между башмаками и шляпой…

— Нет, ты слышишь, что он пишет! — Анька не выдерживает и прерывает чтение — Он — не вмещается между башмаками и шляпой! Понимаешь, я ведь тоже не вмещаюсь между тапочками и косынкой! Не вмещаюсь!

Маша молчала. Наверно, проверяла, вмещается ли она.

— Слушай, а я тоже не вмещаюсь! — Нинка аж подпрыгнула на кровати. — Я-то уж точно не вмещаюсь, я даже сама в себя через раз вмещаюсь! Меня всё время что-то гонит, что-то всё подгоняет, и из себя выгоняет!

— Я — тоже не вмещаюсь. — Маша сказала это тихо, как тайну. — Иногда — тесно мне… тесно…

— А дальше есть? — спросила Аська.

Наташка тоже слушала разговор, правда, молча.

— Дальше совсем немного, но здорово, — Анька и не смотрела в свой листок, потому что давно помнила всё наизусть:

Солнце, ослепительно страстное,

Ты насмерть опалило бы меня —

Если бы во мне самом

Не было такого же солнца!

— Вот как дальше. Дальше, как сказка.

— А кто написал? — спросила Наташка.

— Не знаю. Хочу порыться в библиотеке и поискать, может, найду. Почитать бы, что ещё этот человек написал. А ты, Нинка, говоришь — Асадов!

— Да, Асадов отдыхает, — литературный критик Акишина вынесла свой приговор. — Давай, Анька, ищи — потом нам прочтёшь.

Анька вложила жёлтый листок в свой блокнотик. Блокнотик был небольшой, и исполнял роль не то дневника, не то сборника всяких мудрых изречений. И тех, и других записей, было совсем немного, потому что, заводя блокнотик, Анька решила записывать в него не всё, а только самое главное.

На первой страничке было написано: «Никогда не доверяйте людям, которые хотят подорвать вашу веру в возможность добиться чего-то значительного в жизни. Эта черта свойственна мелким душонкам». Марк Твен.

Потом было ещё несколько изречений.

Анька давно хотела почитать Марка Твена, сразу после того, как прочла эту фразу. Но в школьной библиотеке, не было ничего, кроме «Приключений Тома Сойера».

«Как это я забыла? Надо будет взять его здесь, после Чехова», — подумала она.

В середине книжки было всего одно предложение: «Надо не забывать, что могут быть две разные правды». Это уже был плод собственного жизненного опыта.

Анька захлопнула блокнотик и спрятала его подальше в тумбочку.

За окошком палаты было уже совсем темно. Пора забирать Наденьку с веранды.

Батарейки наконец купили, и Маша настроила приёмник на тихую музыку. Что-то наподобие вальса, с повторяющимся круговым ритмом, завораживало пространство палаты. Проснувшаяся Светка вдруг попросила:

— Анька, потанцуй!

— Да я не умею! — сказала Анька. — Я не знаю, как надо! У меня танцевальный кружок на всю жизнь желание танцевать отбил.

— А ты потанцуй, как хочешь, а не как надо.

Анька вылезла из кровати и робко, неуверенно сделала круг посреди палаты. Она сняла повязку с руки. Руки сначала плыли внизу, потом, как бы набирая обороты, взмыли вверх. Сначала она просто шла, потом пошла быстрее и закружилась, напоминая своими движениями птицу, страстно желающую взлететь. Птицу как бы привязанную, или птицу, бьющуюся в клетке.

Со стороны десятого класса вышла Ленка, ходячая, ещё на костылях. Один костыль она оставила, потом, помявшись немного, оставила и второй, и просто встала в центре па латы. Зато руки её плавно двигались, кисти рук изгибались, взлетали над головой.

Захваченная непонятной силой, в круг вышла Наташка, встав рядом с Ленкой. Её руки двигались порывисто, ростом она была выше всех и, казалось, что взлетят они все вместе — сначала Наташка, потом Ленка, потом Анька.

Музыка закончилась внезапно, как и началась. Девчонки разошлись по кроватям.

— Как здорово! — сказала Светка.

— Здорово! — сказала Наденька.

— Ну, вы даёте! — сказала Нинка.

А Маша лежала, закрыв глаза. Маленькая слезинка выкатилась у неё из-под века, тихо покатилась по щеке. Никто и не заметил.

Глава 23. Костик Шульга-2

Никто и не заметил, что бабка моя сегодня приходила. Эх, бабка моя бабка! Вот кто за меня переживает. Только и бабка не скажет мне, что делать. Решай, говорит, сам. Большой уже. Костик снова достал то, что бабка принесла. Это было письмо от отца.

«Здравствуй, мой дорогой сынок! Прости меня — это пишет тебе твой отец. Может быть, твоя мать рассказывала тебе обо мне, а может нет. Я ведь сижу, сижу уже пятнадцатый год. Когда я сел, ты только должен был родиться. Я убил человека. Убил я его в драке, когда заступался за твою мать — не хотел верить, что про неё говорят. А тебе я не писал, потому что не мог. Теперь же пишу потому, что скоро мне выходить. Я не знаю, как ты живёшь. Если ты видеть меня не хочешь, ты мне напиши. Я даже в город наш не поеду, потому что там у меня не осталось никого, кроме тебя. Если ты не хочешь, я не приеду. Напиши мне, пожалуйста, сынок, и прости меня за всё. Твой отец».

Костик закрыл глаза. Эх, родители! Зек и проститутка! Что же вы делаете со мной! Вот тебе и капитан дальнего плавания, вот тебе и геолог! Что делать?

Костик видел, какие приходят «оттуда» зеки. У них во дворе был один. Худой, весь в наколках. Сядет на корточки на крыльце и сидит молча, только плюётся. А когда напьётся, то матерится по-страшному, кричит и в драку лезет.

Костик представил, что таким будет и его отец, и содрогнулся внутри. Потом он представил, как отец приходит к нему сюда, как все ребята видят его, и от стыда закрыл глаза.

Нет! Нет! Не было его пятнадцать лет, и сейчас он не нужен! Как быть?

Что-то мешало Костику окончательно сказать «нет». С кем бы посоветоваться? Славик? Серёга? Джем?

Да, Джем! Джем не проболтается!

— Стёпка, подкати меня к Джему! — попросил Костик. — Я хочу спросить у него что-то.

— Что случилось? — сразу спросил Джем. — Ты, Костык, на сэбя нэ похож.

— Вот, читай! — Костик протянул Джему письмо отца. — Только не говори никому. Никому, Джем, обещай!

— Нэт, нэ бойся. Нэ скажу, чэстное слово, Костык.

Минуты, пока Джем читал письмо, показались Костику вечностью. Письмо было написано коряво, Джем читал медленно, останавливаясь, и как бы повторяя про себя строчки. Наконец он закончил чтение и посмотрел на Костика.

— Что ты хотэл спросить?

— Ну, это… я хотел… не хочу я, чтоб он ехал сюда. Представляешь, что он сюда припрётся? Он же зек!

— Костык! Ты знаэшь? Ты нэ бойся. Ты напиши ему, пусть едет к тэбэ. Пусть едет, он же отэц твой. Ты сэбэ потом нэ простишь, что его прогнал. Нэльзя отца прогонять. Можэт, он хороший чэловэк будет — и тэбэ хорошо будет.

— А если он плохой будет?

А будет плохой, тогда скажэшь ему, чтобы уходил. А эсли тэпэрь его прогонишь, будэшь до смэрти своэй мучится, что отца прогнал!

Странные слова Джема, что будет он до смерти мучиться, как-то изнутри тронули Костика. За их странностью и непривычностью почувствовалась ему правда.

Да, так. Прогонит он теперь отца, и будет потом думать — а вдруг прогнал он нормального человека, человека, который хотел жить по-человечески. Не просто человека, а ведь отца!

А если не сможет отец по-человечески жить? Что же, разве я могу за него решать? А за мать — разве я решаю? За кого же я решаю? Я решаю за себя. Пусть приезжает, я стыдиться не буду. Вытерплю всё, вытерплю…

— Спасибо, Джем, я всё понял. Поеду ответ писать. Стёпка, будь другом, кати меня назад! Костик прикрыл глаза и подумал ещё раз: «Вытерплю. Я всё вытерплю».

Глава 24

— Я всё вытерплю, кроме голода! — Нинка поглощала бутерброд с килькой, как будто её не кормили целые сутки. Нинка теперь повадилась в самоволку бегать. Сегодня она бегала вдвоём со Стёпкой.

Сейчас же все были на местах и доедали бутерброды.

— Анька, ты что сачкуешь, не бегаешь с нами! В следующий раз вместе пойдём.

— Я боюсь! Не положено же бегать! Поймают — выгонят.

— Не трусь! Не поймают! Мы же бегаем, когда все врачи уходят, а сестры — чай пьют. Тем более — ты ходячая.

— Но ведь не положено!

— Положено, не положено! Тебе если скажут — положено, то ты, небось, жареные гвозди будешь есть!

— Буду есть — тебя не спрошу! — пытается огрызнуться Анька.

Что ты дёргаешь её! Не может она пока! Бегаешь вон с Наташкой, так бегай! — Маша заступилась за Аньку. — Смотри, ты сама набегаешься — колено твоё не заживёт.

— Заживёт! На мне, как на собаке, всё заживает!

— Если бы заживало, ты бы тут не лежала — молчи уже!

— Я хотэла попросить. — Мариэта махнула рукой со своей кровати. — У меня день рождения в субботу. Может, дэвочки сбэгают за тортом? И за конфэтами?

— Ладно, пусть Нинка сидит, с коленом своим! Я сбегаю. Только я не знаю, куда идти. Сбегаем с тобой, Наташка? — Анька, наконец, решилась.

— Сбегаем, сбегаем. Всё, спать давайте!

— А сказку? Анька, давай сказку!

— Сказку, сказку!

— Сказку! — пискнула Светка.

— Ну ладно, раз я уже в самоволку согласилась, тогда я вам сказки буду рассказывать, которые сама придумала.

— Давай, давай хоть какие!

— Я один раз маме одну рассказала, так она меня ещё и выругала — говорит: — что ты мне всякие глупости рассказываешь. А они, сказки эти, у меня сами придумываются, внутри. Это неправильные сказки.

— Давай, рассказывай уже!

— Ну ладно, только не ругайтесь. В общем, так:

Анькина сказка № 1

— Жил-был один мужик. И была у этого мужика одна тайная привычка. Этот мужик коллекционировал понедельники.

— Что? Что? — Нинка поднялась на кровати. — Что?

— Я же говорила — не ругайтесь! Этот мужик коллекционировал понедельники. Ночью, с понедельника на вторник, он всегда сидел до двенадцати часов, ждал, пока понедельник кончался. Только часы пробьют, он сразу — хвать, хватает понедельник и кладёт его в коробочку. Жена всё это знала. Сначала она ругалась, а потом поняла, что бесполезно, и перестала ругаться.

— Тут заругаешься! — Аська как бы входила внутрь Анькиной сказки, и ей там было совсем не плохо.

— Друзья же говорили ему — дурак ты, дурак! Хоть бы ты воскресенья коллекционировал! Воскресенье — самый лучший день недели!

— Нет, — отвечает мужик. — Воскресенье — и так день особый, когда все отдыхают. А вот понедельник — это совсем другое дело! И не приставайте ко мне со своими воскресеньями.

Так прожил мужик двадцать лет. И скопилось у него — за двадцать лет — Машка, посчитай сколько!

Машка полежала маленько и сказала:

— Больше тысячи. Одна тысяча… сорок три… сорок пять..

— Вот. Скопилось у него — больше тысячи понедельников, и уже некуда было коробки с понедельниками складывать. Жена ему и говорит, мол — собирал ты, собирал их всю жизнь, а что толку! Только все спотыкаются о коробки твои. Грузи свои понедельники на тачку, да вези, продавай! Может, хоть какая-то польза будет для семьи.

Погрузил мужик понедельники на тачку и повёз на такой рынок, где всякие птички, рыбки и щенки продаются.

— На птичий рынок! — подсказала Наташка.

— Да, на птичий. Привёз, встал в уголке — понимает, что надо коллекцию продавать, и жалко ему в то же время. Тут подходит к нему другой мужик и спрашивает:

— Что продаёшь?

— Понедельники.

— За сколько лет?

— За двадцать.

— А сколько хочешь за свою коллекцию?

— Тысячу рублей!

Эх, жаль, что у тебя одни понедельники! Я бы у тебя твою коллекцию купил, если бы хоть воскресенья у те были. А кому нужны чужие понедельники, да ещё за двадцать лет!

И ушёл. Стоял, стоял мужик, до самого закрытия рынка достоял. Никто и не подошёл к нему больше. Уже темнеть стало. Вдруг подходит к нему снова тот же самый мужик.

— Ну, что, — спрашивает, — продал понедельники свои?

— Как видишь! — отвечает мужик.

— Ладно, давай, куплю я у тебя, — только дать тебе могу — вот, три рубля!

Грустно мужику, но что делать! Пока стоял, столько всего передумал про свою жизнь, про свои понедельники, про свои вторники и даже про свои воскресенья.

— Давай, — говорит, — твои три рубля! Может, хоть тебе мои понедельники пользу принесут!

Взял мужик три рубля, пошёл в магазин. Купил бутылку портвейна…

— Килек в томате, — вставила Нинка.

— Килек в томате, хлеба буханку, детям карамелек купил и пришёл домой.

— Давай, жена, — говорит — накрывай на стол!

Сидел мужик с женой, пили они портвейн, и было на сердце у них хорошо, потому что начинали они новую жизнь. С тех пор мужик уже ничего не коллекционировал, но каждый год, в этот день, он шёл на базар, покупал портвейн, килек, конфет, и был у них с женой маленький праздник, наподобие годовщины свадьбы.

Один раз я там была, только чай у них пила, потому что портвейна мне — не наливали!

— Да, сказка какая! Ну и сказка — не понятная совсем! — Наденька тянет тоненьким голоском.

— Нормальная сказка! Мне понравилась! — Аське сказка понравилась сразу. Она как будто сама стояла с тем мужиком на птичьем рынке.

Что-то было в этих понедельниках и от её незадачливой жизни.

— Главное, что всё закончилось кильками и портвейном! — сказала Нинка. — Так что сказка — с хорошим концом. А кто слушал, молодец!

— Я бы всё-таки собирала воскресенья, — сказала на прощанье Светка, на удивление всем не уснув — до самого окончания Анькиной сказки…

Когда все утихомирились, Маша потихоньку спросила у Аськи:

— Что Мариэте на день рождения подарим?

Глава 25

— Что Мариэте на день рождения подарим?

— Открытку красивую подпишем. У меня есть, — ответила Аська.

— Я знаешь, что думаю, — продолжала Маша, — помнишь, она всё время песню такую пела: «Ой, серум, серум»? Давай выучим слова и споём ей. Ей приятно будет.

— А слова где возьмём?

— А мы Аньку попросим, она где-нибудь найдёт, у армянина какого-нибудь.

— Давай, только утром.

— Спокойной ночи.

Утром проект подарка был одобрен всеми. Аньке и Наташке оставалось найти армянина.

После обхода, в пятницу, Аньку осенило. Не говоря никому, она вышла из палаты вслед за Жанной Арсеновной.

— Жанна Арсеновна, извините, вы по-армянски понимаете?

— Да я уже обрусела совсем, — ответила Жанна Арсеновна. — У меня муж — русский, я уже и забыла, когда по-армянски говорила.

— А вы такую песню знаете — «Ой, серум, серум»?

— Такую песню даже самый обрусевший армянин знает, — ответила Жанна Арсеновна.

— Жанна Арсеновна, миленькая, перепишите нам слова, только по-русски!

— А зачем вам?

— У Мариэты в субботу день рождения, и мы хотим выучить и спеть ей. Хоть два куплетика напишите!

— Сейчас напишу и принесу тебе. Когда, говоришь, день рождения? В субботу? Надо поздравить! — и, отойдя немного, спросила, обернувшись: «Как же такое вам в голову пришло?»

— Это Маша.

— Молодец…

Жанна Арсеновна принесла Мариэте красивое, расшитое полотенце. Она принесла его уже в понедельник.

А вечером, в субботу, мы праздновали день рождения Мариэты, поедая торт, конфеты и мороженное, принесённые Наташкой и Анькой — из своей первой самоволки.

И вот, когда торт был съеден, Маша сказала:

— А теперь, Мариэта, мы дарим тебе наш подарок.

Мы запели. Мариэта сначала не поняла, а потом… она подпела чуть-чуть, потом откинулась на подушку, и губы её задрожали. Мариэта плакала.

А когда песня закончилась, Мариэта сказала:

— Спасибо. Я нэ забуду, никогда нэ забуду. Вы всэ — тепэрь сестры мои… Вы — мои сестры…

На стороне мальчишек тоже знали, что мы празднуем. Полторта Анька отнесла им.

И в ночной тишине мальчишкам была слышна грустная армянская песня, которая неизвестно, чем больше трогала сердце — чудной мелодией, или непонятностью слов….

Глава 26. Джемали Сахалашвили-1

Песня давно закончилась, но не спал, долго не спал один человек — Джемали, Джем.

То ли песня, то ли Костик разбередил его сердце своим письмом, то ли свои мысли и чувства, глубоко спрятанные днём, к ночи ближе — выбрались наружу. Как там отец? Как там все наши?

Джем думал, конечно, по-грузински. В глазах у него поплыли знакомые горы, небо, облака, дом. Вот на крыльцо дома вышла мама, в чёрном платье. Мама у меня — самая красивая в нашем селе. А отец — самый сильный.

И я был самый сильный, — подумал Джем, — был, был! Кто поймёт, как это — вчера быть самым сильным, а сегодня за тобой чужая женщина должна выносить твою грязь, горшок твой!

Кто же это положил меня на лопатки? Я сам до этого всех на лопатки укладывал, а теперь — сколько времени я смотрю в потолок? Вот тебе и чемпион СССР!

Эти грустные мысли Джем отгонял от себя, ибо, если им удавалось полностью овладеть сердцем Джема, они ввергали его в тоску. В такую тоску, что хотелось уйти из жизни совсем, навсегда.

Поэтому Джем всеми силами отгонял эти страшные мысли. Он старался думать о другом — о матери, об отце, о братьях, о горах, о небе.

Как ни странно, чем дольше он лежал здесь, с такими же, как он, «ранеными», тем реже тоска достигала былой, почти сокрушительной силы.

А теперь у него появилась ещё одна мысль, которая добавляла ему сил, чтобы жить дальше. Это была мысль об Аньке, об этой хрупкой, как бы испуганной девчонке с пушистыми рыжеватыми волосами.

Мысль эта светло оживала в его сердце, но едва только она поднимала свою пушистую голову, как ей навстречу, оттуда, из неизведанной сердечной глубины, сразу вставала другая мысль — сухая, чёрная. Чёрная мысль была — о фиксированном бедре, о хромоте и слабости. Так эти две мысли и стояли друг против друга, и ни одна не хотела уступать.

Тогда Джем начинал думать снова. Он снова представлял, как он подходит к Аньке, как берёт её за руку, как обнимает и гладит её по пушистым, рыжеватым волосам.

«Мамао чвено, рамели харцата щина цминда ихав сахе-ли шени…. Отче наш, сущий на небесах…» — читал он молитву, которой научила его мать. «Да будет воля Твоя». Твоя, Твоя, Твоя…

Тихая крымская ночь, середина мая. Воздух прохладен и свеж. Джем ощущает прохладу, какие-то пьянящие запахи, слышит ночные звуки.

Шум прибоя едва слышен, его прерывает шорох ветра в верхушках тополей. Там, над ними, сияют звёзды. Мы все знаем, что звёзды смотрят на нас со своей высоты. Знаем, но забываем.

Глава 27

Мне всегда хотелось посмотреть сверху на всех нас — так, как смотрят звёзды. Как мы выглядим оттуда, с небес? Не кажутся ли оттуда, с небесной высоты, маленькими и незначительными наши большие проблемы?

Может быть, при взгляде оттуда главным становится совсем не то, что кажется нам главным здесь. Потому что оттуда видно всё, что здесь скрыто для нас.

Может, и скрыто оно для того, что нам положено во всём разбираться вслепую, что нам положено с болью, и даже иногда с кровью, отделять главное от второстепенного, нужное от ненужного?

А потом, выходя на новую дорогу, плача, или смеясь над собой, всё ненужное — выбрасывать, а всё второстепенное — ставить на своё, второстепенное место?

Что мы помним о своей жизни с течением лет? Что мы помним в своей жизни яснее и дольше всего?

Наверное, мы помним те малые мгновения, когда нам открывались тайны. Те мгновения, когда мы понимали — что главное, а что нет.

Те мгновения, когда, сжалившись над нами, небеса приподнимали перед нашими сердцами свою вечную завесу.

— Я нашла, нашла, нашла! — Анька влетела в палату, прижимая к груди тоненькую книжку.

— Ты что там, рубль нашла? — это Нинка, как всегда.

— Я нашла стихи!

— Что, те самые?

— Нет, другие, но тоже такие же, как те.

— Как называются?

— Сейчас. Фредерико Гарсия Лорка. Я как открыла, так и закрыть не могу. Сейчас прочту:

И тополя уходят,

И свет их озёрный светел…

Анька читала сначала взахлёб, потом всё медленнее, медленнее — так, что потихоньку из её слов стали проявляться и озёра, и тополя, стало слышно, как смолкал ветер, и как

Крохотное сердечко — раскрывалось на ладони.

Девчонки слушали. Такие стихи не могли не затронуть сердца.

— Тебя что, в библиотеку пустили?

— Пустили, наконец! Я там два часа сидела, рылась на полке, в поэзии, и вот, нашла. Тут ещё такие есть… одно — это прямо песня, слушай, Маша:

Юноша с тёмною кровью,

Что в ней шумит, не смолкая?

— Это вода, сеньор мой,

вода морская!

А дальше… девушка… торгую! Она отвечает, понимаешь — торгую! Торгую водой, сеньор мой! А дальше — мать, мать говорит: плачу водой, сеньор мой! Как здорово! Маша, это точно песня! Вот бы музыку придумать! Та-та-та-та-та…

Подчиняясь внутренней музыке, Анька прикрыла глаза и слегка покружилась возле кровати.

А ты к Славику пойди! Может, он тебе музыку сочи нит. Он же на гитаре играет хорошо!

Маша могла почувствовать, чего жаждет чужая душа.

— А чего, пойди! — сказала и Аська. — Пусть сочинит, а мы потом споём.

— Страшновато. А вдруг не захочет?

— Иди, иди — чего не попробовать!

И Анька отправилась в палату к мальчишкам — музыку сочинять.

— Можно?

Аньке были рады, только Джем лежал, закрыв глаза. Нянечка Дора мыла полы, широко размахивая шваброй. Суть дела была изложена, Славик прочёл стихи.

— Хорошие какие! Правда на песню похоже. Только я сочинять-то не умею!

— Ты же учился в музыкалке! Попробуй, — Анька начала напевать. — Вот так как-нибудь!

Славик взял гитару и начал сочинять, подбирая аккорды. Думал же он при этом примерно следующее: «Знала бы ты, как я учился в этой музыкалке! Полгода выдержал, а потом от сольфеджио убежал. Аккорды только брат показал». Эх, тайны, тайны!

Славик честно пытался сочинить песню, только вот мелодия получалась — обычная, состоящая из аккордов «квадрата», и вместо испанского чуда вырисовывалось что-то чуть ли не блатное. Не получалось!

Анька собиралась уже уходить, как к кровати Славика, отложив швабру и тряпку, подошла нянечка Дора. Доре было неопределённое количество лет, та как лицо её носило явные отпечатки того, что было выпито за всю её жизнь. Скуластое, испитое лицо с резкими чертами, с прямыми черными бровями. Волосы были вечно покрыты низко повязанным платком. Из всех нянечек была она самой немногословной, вечно выходила курить — то на веранду, то в подсобку.

Дора обтёрла руки о полу халата и молча взяла у Славика из рук гитару. Лёгким движением она подтянула расслабленные струны. И вдруг запела. Запела тихим, низким голосом, запела на незнакомом, чуть гортанном языке.

Анька сразу поняла, что она поёт. Она пела те стихи, что пронзили Аньке сердце, только пела Дора их — по-испански, на языке оригинала, так сказать.

Лицо Доры преобразилось. Как будто изнутри появился свет, высветив нечто — то самое, что покорило Аньку в этих стихах. Глаза Доры были прикрыты. Дора не смотрела на нас. Было такое чувство, что и пела она не для нас и, уж конечно, не для себя.

Когда Дора закончила петь, в палате была классическая «немая сцена». И мальчишки, и Анька — сидели замерев и открыв рты. Потом Анька опомнилась:

— Дора! Как! Откуда ты так умеешь? Дора!

Мальчишки тоже заволновались, все, кто мог, подтянулись поближе.

— Умею, умею! Это я сейчас — Дора, Сергиенко, по мужу… А вообще-то я Долорес, Долорес Гарсия. Да… Я из испанских детей — может, знаете, нас привезли перед войной. Теперь… вот тут живу. Только я и сама забываю иногда — кто я.

— Дора… Долорес… тебе… вам… вам надо со сцены выступать! — Анька не знала, как обратиться к Доре — ведь это была уже совсем не Дора!

— А я и пела. Пока пить не начала. Пить начала — всё потеряла, опустилась совсем. Теперь вот выгребаю потихоньку, с вами вместе. Да, с вами вместе я выгребаю… Уже почти год не пью. Я гитару в руки зареклась брать, пока уверенной в себе не стану. А то снова захочется выпить.

— А сейчас?

— А сейчас — ну, это просто смотреть было невозможно, как ты, Славка, песню портишь. А тебе спасибо, Анька! Как это ты нашла стихи эти. Я их тоже люблю, и песню эту люблю.

Дора достала «Беломор» и пошла к веранде. На пороге она обернулась:

— Только не просите меня играть больше! Когда смогу, сама к вам приду, концерт давать! Анька, молчи! Не смей просить! И вообще — если песня из сердца выходит — не проси никого, бери гитару, и сама пой!

— Я не могу…

— Не могу, не могу! Захочешь — сможешь. Всё.

Швабра валялась на полу, Анька сидела на кровати у Славика, и все мы — молча смотрели в сторону веранды, где курила Дора.

Платок съехал на тугой узел волос, собранных на затылке, открыв прямой пробор. Дора стояла прямо, отставив руку с дымящейся папиросой. И веяло от всей её фигуры жарким испанским воздухом. Тайна стояла на нашей веранде, стояла и курила наша Долорес Гарсия, наша Дора. Вот вам и Дора.

— Пойду, расскажу девчонкам, — Анька забрала свою книжку. Стихи она знала уже наизусть.

А вот вечером, вместо сказки, Анька читала вслух «Цыганское романсеро». Причём читать пришлось два раза. Потому что Стёпка сначала послушал со стороны веранды, потом пришёл, и прямо таки утащил Аньку прочитать ещё раз, на этот раз — в палате мальчишек. Так что плакали все — и девчонки, и мальчишки. И в девятом, и в десятом.

А вот смен Доры теперь Анька ждала. И не только Анька. Многие ждали, когда Дора станет снова — Долорес, и придёт к нам, придёт к нам первым — давать свой концерт.

Глава 28

— Сколько можно, Нинка, прекрати давать свой концерт! Поставят, поставят тебе трояк по математике, не бойся!

Я не боюсь, только хочу, чтоб всё гладенько проскочило! Значит, Машка, вы с Анькой на разные варианты садитесь, и сразу мне передаёте.

— Передаём! Ещё надо Джему написать и Юрке. Всё, звонок.

Это последняя контрольная. От экзаменов все освобождены. Лето! Лето! Скоро лето, летний корпус, купание, море! Это кому можно, конечно. У кого ран нет, и т. д., и т. п. Таких и нет почти! Но всё равно — здорово.

Наденька грустит: она поедет в летний корпус — лежачей. Ярославцев снимки посмотрел и сказал — ещё месяца три. Хорошо, что хоть сколько, но сказал; а то раньше и не говорил ничего. Ладно — три так три, полежу, думает Наденька. Тем более Серёженьке моему — тоже лежать ещё. На операцию готовятся трое — Аська, Анька, Степка. Потом — Джем, потом, может быть, Маша и Нинка Акишина. Операции должны сделать в июне, а потом врачи пойдут в отпуска.

Вот сейчас последнюю контрольную напишем — и всё! Все суетятся, болтают, только что-то Светка наша всё хуже и хуже — то спит, то лежит молча. И ест совсем плохо, даже от бутерброда с кильками отказывается.

Анька ей приносила такую колбаску вкусную, копчёную (из самоволки, конечно, приносила). Так она съела два кусочка, и всё. Сегодня все уроки проспала. На последней контрольной — и то спит.

Спокойно решает Маша, грызёт кончик ручки Аська. Ловко скатывает Нинка Акишина, делая при этом совершенно невозмутимое лицо. Пишет для Джема Анька, не зная, что Джем складывает все её шпаргалки, как любовные записки. Маша же написала уже и Юрке, и Ма-риэте.

Косой предзакатный луч солнца прорезает палату наискось, и мелкие пылинки образуют столб света. Остановись, мгновенье!

Вот и последний звонок. Контрольная закончилась. Все те, кто хотели, списали всё, что хотели. До свидания, школа!

Уроки закончились, и мы постояли немного в нашем классе-палате, поболтали, посмеялись, вспоминая, как передавали записки с контрольными вариантами, кто как решал, и кто как перекатывал. Маленький такой последний звонок, вместе с выпускным вечером. Так все и разъехались.

Сегодня ещё и баня — воду дали. Баня проходит так. Если воду дают вечером, девчонки — до ужина, мальчишки после. А перевязки после бани — просто постовая сестра пройдёт потом, и сделает. Завтра всё равно всех перевяжут, как надо.

Лежачих привозят не на кроватях, а на каталках, потом прямо с каталок перебираются они на щиты, лежащие поверх ванн. И потом уже моются — кто сам, а кого нянечки моют.

Стёпка везёт Костика, а Анька — Джема. Что-то чувствует Анька со стороны Джема, и старается взять его каталку. Вперёд! Степка тоже рвётся вперёд, а Костик его подгоняет:

— Вперёд! Вперёд, мой конь! Обгоняй Джема!

— Ну, нет! Джем, держись! Адские водители выходят на трассу! У-у-у!

Гонки по длинному коридору заканчиваются победой Стёпки. Джем тяжёлый и большой, и ноги его — то и дело норовят слететь с каталки на виражах.

— Ничего, будем брать реванш на обратном пути! — говорит Анька.

— Да, мы в следующий раз — побэдим! Эй, водитэль! Спасибо! — и Джем решается протянуть Аньке руку. Как будто молния пронзает обоих. Ещё мгновение, и оба превратятся в пепел! Но друзья не дадут сгореть — и вот уже Стёпка толкает Аньку в спину:

— Уходи, проход не загораживай! — в ванную завозит мальчишек Стёпка сам. — Иди, там Юрка ещё остался.

Что же это? Что это было?

А вот назад везти — боится Анька, нарочно выжидает, чтобы Джема увёз Степка, или Сашка из десятого.

Всё, угомонились все. Снова надвигается ночь, снова развешивает звёзды на своём высоком куполе.

Нет, не надоедает ей — из ночи в ночь одно и тоже, всё те же звёзды, та же луна. Учитесь, дети, терпению и постоянству!

И только месяц — то растёт, то стареет. Хотя, если вдуматься, это тоже — постоянство. Сколько же постоянств скрыто от нашего взора? Чудесно устроен наш мир… А мы? Как устроены мы?

— Анька, сказку давай!

— Светка, ты спишь?

— Нет.

— Сказку будешь слушать?

— Давай… я твои сказки люблю.

— Давай, Анька, давай!

— Ладно!

Анькина сказка № 2

Жила-была одна девчонка, и была она совсем неправильная. То есть всё у неё было — и руки, и ноги, и голова. Только она всегда делала что-нибудь не так. Умоется, причешется, а часы — на ногу оденет, бант — на руку привяжет, а кофточку — обязательно наденет пуговицами назад. Так и гулять идёт. И в школу так идёт.

В школе — тоже чудеса. На пении — сидит тихо, за учителем всё записывает. А на математике — баловаться начинает, а то и петь. Учителя, естественно, ругаются, родителей в школу вызывают.

И ела так. Обязательно — сначала компот, потом — второе, а на закуску — борщ, или суп какой-нибудь.

А комнату как убирала! Всё уберёт, чистоту наведёт, а вазу — возьмёт, перевернёт, а цветы разложит кругом — на кровать, на подоконник. Или возьмёт ковёр из квартиры, и на лестничную площадку постелит.

И так родителям это надоело, что пошли они к старой колдунье, и стали просить:

— Сделай так, старая, чтоб дочка наша нормальная была! Ну, чтоб всё делала так, как надо!

— Хорошо, — отвечает колдунья. — Я сделаю. Только если вы захотите всё назад вернуть, то годы ваши назад не вернутся!

— Давай, давай, делай! — обрадовались родители.

Стала колдунья колдовать, а родители с девочкой вернулись домой.

И стала у них она с того дня нормальной, и даже нормальнее нормальной. Всё делала так, как надо. Но только ни улыбки на лице у неё, ни слезинки — никогда не было.

Так прошло много лет. Родители стали старыми, а дочка — совсем взрослой. Она по-прежнему делала всё правильно. Только тоска была в доме, полная тоска.

Сидели как-то родители одни, и плакали.

— Что же мы наделали, — плакали они. — Не дочка у нас, а робот какой-то. Как будто и не живёт вовсе! Может, пойдём к той колдунье, пусть расколдует её?

А потом опять плачут:

— Мы теперь старые такие! Так она нам хоть стакан воды подаст, а если расколдуем — уйдёт ведь, обидится, что лишили её всего в жизни! Может, пусть уж будет всё, как есть!

Так сидят и плачут до сих пор. Тут и сказке конец, а кто слушал…

— Ну, уж нет! — быстрее всех вступает Нинка. — Ну, уж нет! Давай-ка конец нормальный!

— Какой это — нормальный? Что они так и не пошли никуда, и так и померли, а потом и дочка их — жила, как робот, до самой смерти?

— Нет, ты хороший конец давай! — требует Нинка. — Пусть её расколдуют, что ли!

— Давай, пусть принц прекрасный её поцелует, и расколдует! — просит Наденька.

— Да, принца давай! — просит Аська.

— Принца! Принца! — присоединяется Нинка.

— Давай хороший конец, — просит Светка.

— Ну ладно. Плакали, плакали родители, и решили — если не пойдём к колдунье, это будет всё равно, как будто мы дочь свою убили! Пока не поздно, пойдём, даже если на старости придётся нам одним жить. И пошли. Колдунья ждёт их, злорадствует:

— Ну что, не нравится вам с нормальной дочкой жить? Жизнь-то свою потеряли и её жизнь — искалечили! Что будем делать?

— Возвращай все, и будь, что будет! Не имеем мы права чужую жизнь забирать! Будем у дочки прощения просить!

— Ладно, идите домой. — И начала колдовать. Пришли родители домой, и легли спать. Просыпаются — а перед ними дочка их, живая-здоровая, и снова ей — четырнадцать лет. В квартире всё убрано, и только картина на стене — вверх ногами висит. Посмотрели родители друг на друга, да как засмеются! Приснилось нам всё, думают, или не приснилось?

Дочка тоже смотрит на них и не понимает, чего они смеются. Думает: почему это они меня ругать не начинают?

Мать спрашивает:

— Скажи, а почему картина вверх ногами? — а на картине было изображено озеро, а вокруг озера — лес.

— А это, — отвечает дочка, — я нырнула в озеро, и у меня всё перевернулось!

— А… — говорит мать, — а времени сейчас сколько? Дочь посмотрела на ногу и говорит:

— Семьдесят восемь минут двадцать шестого!

— А я думала — уже восемьдесят минут, — ответила мать.

— Ура! Ура! — закричала дочка!

Ура! Ура! — закричали родители. И стали они жить поживать, и добра наживать. Тут и сказке конец, а кто слушал — молодец.

— Ну вот, хоть и без принца, но хорошо! — сказала Маша, — так ещё можно.

— Да, а то не заснёшь — будут всякие роботы сниться! Нет, нельзя человека насильно заставлять, даже заставлять хорошим быть. Вообще ничего нельзя насильно делать с человеком. Нинка повернулась на бок. — Главное — свобода! Спокойной ночи!

— У мэня вопрос… э… а что, мать её — тоже стала часы на ногэ носить? — Мариэта задаёт очень беспокоящий её вопрос.

— Да нет, — отвечает Анька. — Я думаю, со временем и девчонка эта часы на руку перевесила.

— А почэму?

— А с руки время лучше видно, не надо ногу задирать.

Смеются девчонки, смеются.

— Спасибо за хороший конец, — сказала Светка. — У тебя, Анька, всегда правильные концы в сказках получаются, когда тебе напомнишь. Ты просто старайся сама про них не забывать.

Сказав такое длинное предложение, Светка устала, и почти сразу уснула. А девчонки шушукались ещё долго. Завтра начинались летние каникулы.

Глава 29

Всё-таки решился Костик Нинке записку написать. Написал: «Нина, если хочешь, выезжай на веранду после ужина. Костя». Понятно каждому, что такие записки означают.

Нинка прочитала, показала сначала Маше, потом Ань-ке и Аське. Потом долго лежала и смотрела в потолок.

— Нинка, э… ты заболела?

Мариэта сразу поняла, что тут что-то не то. Тогда Нинка передала записку и Мариэте.

— Поедэшь?

— Поеду! А чего мне не поехать! Он же не замуж мне предлагает! Замуж — я не хочу. Я, может, вообще замуж не выйду — очень надо!

— А тебя про «замуж» никто ещё и не спрашивает! — сказала Аська. — Мала ещё!

— А я — и взрослая буду, а не захочу!

— Не зарекайся! А Костик >— парень хороший, надёжный. За такого можно и замуж — это уже мудрая Маша говорит. — Только ты, Нинка, сама ненадёжная!

— Чего это я ненадёжная?

— А у тебя на неделе — семь пятниц…

— И все — во вторник! — это Анька. Теперь уже все смеются, включая саму Нинку. Чего-чего, а обид Нинка не держит. Обиды просто не доходят до неё, пролетают мимо, не задерживаясь.

— Ну ладно, девицы-красавицы, давайте подруженьку на первое свидание собирать! Нинка, бери кофточку мою! — говорит Маша.

— Нинка, тебе тушь для ресниц дать? — Наденька тоже хочет помочь.

— На кого ты нас, Нинка, покидаешь? — притворно страдает Аська. — Смотри, с первого свидания не целуйся!

— Смотри, Нинка, нэ бэзобразничай! — предупреждает Мариэта.

— Девчонки, да вы что? Отстаньте! — Нинка пригладила ладонями свои вихры. — Я поеду, как всегда! Анька, я готова давно, что ты там застряла? Вези!

Нинка с Костиком немного подержались за руки. Потом они легли на бок, вернее, на бока, лицом друг к другу, и начали без устали рассказывать друг другу смешные истории из своей жизни. Потом они сели, и снова рассказывали.

Костик рассказывал, как он нырял, как плавал, как был в лагере. А Нинка — как уходила из дома, как сидела в степи, как ночевала в шалаше.

Потом они начали вообще вспоминать всё смешное и смеялись так громко, что две другие парочки — Славик со Светкой из десятого, и Наденька с Серёжкой — подтянулись к ним, при помощи вышедшего на смех Стёпки. Так они на веранде вшестером и хохотали. А Стёпка сидел на кровати у Славика, и тоже хохотал до упаду.

Потом Стёпка взял у Юрки Владимирского тетрадку с анекдотами, и тогда уже смех на веранде начался такой, что на веранду стал подтягиваться весь народ, все — кто мог, и кто не мог.

Вышла и Наташка, и, сев на кровати у Наденьки, смотрела на Славика. Она, конечно, смеялась, но это было не главное. Она смотрела на Славика, любовалась спадающим на лоб его чубом, и, наконец, нашла в себе смелость сказать правду — самой себе, конечно.

«Я люблю его» — сказала она самой себе. — «Я люблю его. Я ведь просто хочу сидеть, и смотреть на него, и мне ничего, ничего больше не надо».

Славик изредка посматривал в её сторону. При каждом взгляде на Наташку сердце его как бы вздрагивало. Он отворачивался и снова хохотал над очередным анекдотом, не успевая понять, что же происходит.

Мы стояли и смеялись, пока медсестра не разогнала всех. Так прошло первое Нинкино свидание. Хотела ли она чего-то другого? А Костик? О чём он мечтал? Кто теперь скажет правду?

— Пора, пора уже вас на веранду вывозить! Уже тепло! Возьмёте по два одеяла и не замёрзнете. — Лида дождалась, пока всех завезли и спросила:

— Светка, как ты?

— Хорошо.

— Тебе ещё один укол назначили, сейчас приду, сделаю. Ты уж держись! Вы бы, девчонки, вывезли Светку завтра, пусть воздухом подышит. Ночевать то на балконе нельзя ей, это вам, кобылицам, пора на волю.

Все так насмеялись, что угомонились почти сразу. И тут раздался голосок Светки:

— А сказку? Что, Анька, сегодня сказки не будет?

— Да насмеялись так! Неохота! Мои сказки — все грустные.

— А ты — весёлую придумай! — просит Светка.

— Я не могу! Я пробовала! Специально — у меня вообще ничего не получается. Ладно, Светка, я расскажу одну коротенькую. А конец придумаем по ходу, потому что у меня он грустный, как всегда…

Анькина сказка № 3

Жила-была одна молодая девушка, которая ждала своего принца. А чтобы быть красивой, когда принц придёт, она накрутила себе чёлку — на большую бигудю. И вот ждала она принца, ждала, и бигудю всё не снимала и не снимала. И спит — с бигудёй, и даже на работу — с бигудёй, только косынку завяжет сверху, чтоб видно не было.

Ей бы раскрутить бигудю, причёску сделать и на какой-нибудь бал сходить, а она боится и всё ждёт — где же принц? Должен же прийти, должен!

Тем временем она старела, на лице появлялись морщинки… По ходу жизни родились у неё два сына, а принц всё не приходил.

— Нет, а как же два сына — без принца? — спрашивает Наденька.

— Как, как! От простого мужика, — тебе же сказали — по ходу жизни! — Нинка нетерпеливо отзывается на На-денькин вопрос. — Или тебе рассказать, как дети рождаются?

— А может, от заезжего молодца! — Смеются сегодня девчонки, смеются.

— В капусте нашла! Аист принёс!

— Ну, хватит вам, — Маша пресекает этот смех. — Что там дальше, Анька?

— Да, — продолжает Анька, — дальше всё старела она, старела. Совсем уж она постарела, и тут…

Принц пришёл и сказал: «Зачем ты мне такая нужна, старая корова!» — теперь уже не выдержала Нинка. Слова Нинки вызвали хохот, почти такой же, какой был на веранде.

Со стороны веранды, в двери, показался Стёпка:

— Что за смех? Что, анекдот новый?

— Стёпка, иди отсюда, это мы сказки рассказываем!

— Ничего себе сказки — так хохочете, что у нас никто не спит! Мне тоже сказку расскажите!

— Иди отсюда! Привет передавай пацанам, пусть там не кашляют!

Стёпка удалился.

— Давай, Анька, рассказывай.

— А что рассказывать. Конец грустный. Ждала, ждала она принца, а принц так и не пришёл. Так бедняга и умерла. Стали её одевать, чтоб в гроб класть, решили бигудю снять. А бигудя у неё на лбу — окаменела. Не стали люди ничего делать, так и похоронили, бедную, с бигудёй, только косынку покрасивее одели. Всё, можно плакать. Сказке конец.

— Нет. Ну, так нельзя! — Аська просто возмущена. — Так в сказках не бывает! Давай сейчас же хороший конец!

— А ты сама давай! Придумай ты, сама.

— Сейчас…

— Объявляется конкурс на самый хороший конец для сказки! Я уже свой — рассказала! Так, так, думайте, детки, — командует Нинка.

— Сейчас… — мучительно придумывает Аська. — Как бы придумать, что принц пришёл…

— Или — почэму принц нэ пришёл? — вступает Мариэта.

— У принца — хронический понос был! — у Нинки определённо талант. Опять хохот, только теперь уже Лида кричит с поста:

— Девчонки! Я к вам ночевать иду! Теперь уже девчонки смеются тихо, держась в темноте за животы:

— А кому нужен такой поносный принц! Хорошо, что не пришёл! А то убирай за ним всю жизнь! Всю жизнь по больницам его таскай!

Наконец все отсмеялись, и опять Светкин тоненький голосок нарушил тишину.

— И всё-таки, Анька, где твой хороший конец?

— У меня только один вариант, — сказала Анька. — У старшего сына этой женщины через некоторое время родился внук. И так этот внук её любил, и она его так любила, что взяла к себе жить. Вот однажды заснула эта женщина, а внук начал из кубиков паровоз строить.

И понадобилась ему труба. Взял он ножницы и тихонько у бабушки бигудю и отрезал. Поставил на кубик, и загудел: «Ту-ту!»

Просыпается она от его гудения, а бигуди-то и нет!

— Ура! Ура — закричала женщина. — Мне не надо больше никого ждать! Вот, оказывается, кто мой долгожданный принц! Вот кого люблю я больше жизни!

Оказывается, чтобы снять бигудю, ей самой надо было кого-то полюбить, а она всё ждала, что кто-то придёт, её полюбит. Вот тут и сказке конец, а кто слушал, молодец.

— Да, Анька, ты у нас — сказочница! — говорит Аська.

— Да, правильный конец! — признаёт Нинка.

— Спасибо, — отзывается Светка.

Глава 30. Светка Пылинкина-2

Спасибо. Отозвалось в Светкином сердечке слово «спасибо». Спасибо всем и за всё. Светка давно уже поняла, что скоро, очень скоро придёт пора ей покинуть этих милых девчонок. Анькины сказки почему-то казались ей мостиками к её полю, поэтому она так ждала их, и так настаивала, чтобы конец был хорошим.

Ей казалось — чем лучше, чем светлее будет конец очередной сказки, тем легче будет ей выйти на своё поле, тем легче будет идти по нему.

Она была искренне рада за эту женщину с бигудёй, была рада, что женщина не умерла с окаменевшей бигудёй на лбу. Она была рада за неё, как за себя.

Светка не думала о смерти, как таковой. Светка просто знала — пора. Она закрыла глаза, и полежала немного, вслушиваясь в ночные звуки. Потом звуки ушли, отодвинулись, и показался краешек зелёного поля.

Потихоньку Светка перестала чувствовать ноги, потом руки. Ещё немного, как огонёк, потолок палаты островом плыл среди зелёного поля… потом он растворился в зелени…Не было ни боли, ни тяжести. Светка ступила на поле…

Время остановилось…

Глава 31

Время остановилось…

Утро в палате началось, как обычно. Очередь умывать была Анькина. Сначала никто не обращал внимания, что Светка не высовывает своего улыбающегося личика из-под одеяла. Только когда Анька подошла умывать, она почувствовала что-то неладное.

— Светка! Светка! Светочка!

Светка ещё дышала. Дыхание было прерывистым, неровным. Лицо Светки заострилось, рот был приоткрыт, губы же приобрели серо-малиновый оттенок.

Анька бросила таз.

— Девчонки! Лида! Лида! — Анька помчалась к посту сестры, крича: Лида! Лида!

— Что?

— Там… Светка… Плохо ей!

Лида сразу поняла, в чём дело, как только увидела Светку.

— Анька! Светку к лифту вези и поднимай сама на четвёртый, к операционной! А я побежала Ярославцеву звонить! Дора! Где ты, Дора, выходи, иди сюда! Вези кровать вместе с Анькой!

Аньке не дали побыть со Светкой на четвёртом этаже. Операционная бригада — кровать перехватили, и, сразу же, на лифте, отправили Аньку назад. А Светку повезли к реанимационной палате.

А в нашей палате — нельзя сказать, что жизнь совсем замерла, но все притихли и делали всё как-то с оглядкой. И все ждали вестей. В палату пришёл Ярославцев и немного успокоил нас. Сказал, что Светке лучше, но что теперь ей придётся полежать на четвёртом этаже. А потом, может быть, придётся перевести её в другую больницу, где лечат почки, так как давно уже у Светки плохо с почками, поэтому, мол, такое состояние и возникло.

Мы хотели ему поверить, мы и поверили.

— А передать ей можно что-нибудь?

— Нет, сейчас у неё всё есть, — сказал Ярославцев как-то грустно.

Но мы и тут ничего не поняли. Не хотели понимать.

— Сейчас Дора придёт, Светины вещи соберёт и отнесёт ей наверх.

— Мы записку напишем!

— Пишите, — Ярославцев посмотрел на нас усталым взглядом, и вышел.

Ближе к вечеру пришла Дора и стала молча складывать Светкины вещи. Вещей-то было — едва набралось два небольших пакета.

Маша писала записку, а мы все помогали: «Светка, дорогая наша Светка, держись! Мы все тебе желаем быстрее поправиться и вернуться в палату. Мы все тебя ждём!»

— Напиши — держи хвост пистолетом, а уши — топориком! — подсказывает Нинка.

— Да ну тебя, с твоим пистолетом! — Маша подписала последнюю фразу:

«Светик наш! Мы тебя целуем, обнимаем и ждём!» Маша прочитала записку вслух, сложила и протянула Доре.

— Передавай привет Светке! — сказала Маша.

— Передам, — ответила Дора. И тихо прибавила: «Рано или поздно».

Этого мы тоже предпочли не услышать.

Через несколько дней, вечером, уже ближе к отбою, пришла в палату Люба, по виду слегка пьяненькая. Люба присела на кровать к Мариэте и достала из-под полы халата початую бутылку портвейна.

— Люба, ты чего?

— Помянем, девки, помянем Светку вашу, Царство ей Небесное! Мы с Ирой сидим, поминаем. И вам решили налить.

— Что-что?!

— А вы что, не знали? Схоронили Светку вашу сегодня!

— Как?

— А как хоронят, так и схоронили. Закопали, бедную, на кладбище, за казённый счёт. Я была, да Дора, да Лида.

— А Ярославцев? — почему-то спросила Аська.

— А Ярославцев и Жанна тут провожали.

Люба прошла промеж кроватей и каждой плеснула в кружку понемногу вина.

— Помянем рабу Божию Светлану, да будет земля ей пухом, да будет ей Царство Небесное.

Люба налила и себе, взяв у Мариэты стакан.

— Отмучилась, отмучилась бедная Светка ваша. Никому-то она зла не сделала. Видно, за мать свою грешную страдала, перед Богом материны грехи искупала. Искупила, наверное, вот и призвал Бог её, пылиночку-былиночку нашу.

Люба ещё что-то попричитала, потом встала и, забрав свою бутылку, вышла из палаты. Хорошо, что Люба сказала нам правду, а не кто-то ещё. Так, обжигая непривычные глотки сладко-горькой жидкостью, смешивая её со слезами, поздним майским вечером оплакивали мы свою Светку. Причитания Любы о Небесном Царстве несли в себе, не смотря ни на что, какую-то непонятную светлую надежду.

— Значит, мы записку писали, а она уже мёртвая была! — Наденька размазывала слёзы. Мы все плакали.

— А может, правда там Царство Небесное есть? — Ань-ка сквозь слёзы пыталась успокоить всех, и себя первую. — Там наша Светка сейчас летит, и на нас смотрит.

— Есть, наверно. Мне бабушка рассказывала, что есть, — сказала Маша. — Только она в Бога верила, а мы же не верим.

— Мы так — не верим, а в глубине — верим, что есть Царство Небесное. Я — верю! — сказала Нинка. — Я верю, что Светка не совсем умерла, а перешла в Царство Небесное.

— И я верю.

— И я.

— И я.

Ещё долго не могли мы прийти в себя, глядя на пустое место, где стояла Светкина кровать. Утешали нас все — и сестры, и Ярославцев, и Жанна Арсеновна.

Поихоньку жизнь брала своё.

Уже совсем тепло было на улице. Нам разрешили стоять и спать на веранде. Аська была уже в оперблоке, уже прооперирована. Миронюк стал ходячим, ему разрешили официально — три часа в день на костылях. Подняли и Валерку, уже скоро выписывают — у него уже разрешение на два часа без костылей.

Вот-вот должны были взять на операцию Аньку и Нинку, прямо в четверг, на следующей неделе. Аську — в палату, а Аньку и Нинку наверх, в операционную. За ними в очереди был Стёпка.

Маленькая, хрупкая Светка уходила всё дальше, дальше в своё Небесное Царство, и казалось, что мы забывали её, занимаясь течением жизни. Мы ещё не знали, что ничего из этой жизни не исчезает бесследно.

И даже сейчас, по прошествии стольких лет, среди всех утрат — среди ушедших родных, среди покинувших этот мир друзей — ты первая, Светка, кто ушёл в Небесное Царство — где ты? Смотришь ли ты на нас со своих небес?

Рано или поздно, как сказала когда-то Дора, мы передадим тебе свой привет — передадим его просто так, из рук в руки.

А пока — жизнь продолжается!

Глава 32

Тихий час, мы на веранде, и спать совсем не хочется. Ширма между девчоночьей и мальчишечьей половинами поднята, чтоб обеспечить обзор для медсестры Антонины Ивановны. Антонина Ивановна — старенькая медсестра из детского отделения, заменяет Иру, ушедшую в отпуск. Она боится, чтоб мы чего не натворили, и поднимает ширму, а сама сидит со стороны мальчишек и вяжет бесконечной длины шарф. Жарко.

Поставили нас так: внутри — девятый, а десятый — по краям. В десятом тоже образовалось две влюблённых парочки. Вообще, в десятом есть люди, которым уже скоро и восемнадцать исполнится. Взрослые там уже есть, совсем взрослые. Вот нас так и поставили: детей — к детям, а взрослых — по краям. Но мы не считали себя детьми — мы тоже были взрослыми, и не сомневались в этом.

С наступлением лета, когда все уже размещаются на веранде, парочки могут встречаться, наоборот, только в палате. В палате же душно, и встречаются наши влюблённые пореже.

Лучше всех — Нинке и Костику. Нинка — первая со стороны девчонок, а Костик — со стороны мальчишек. Если можно назвать эту парочку влюблённой. Им хватает постоянных переглядок и пересмешек.

Вот и сейчас они лежат на боках, лицом друг к другу, и строят друг другу какие-то рожи. Дальше — Анька. Она читает, как всегда. Чехов уже прёодолён, и начался Толстой, Лев Николаевич. Марк Твен встал в очереди третьим.

Толстой продвигается похуже Чехова. Анька часто застревает, не в силах преодолеть длинных описаний или философствований.

Маша же честно перешла на детектив, который тоже отложен в настоящий момент, потому что Маша читает Наденькин альбом. В альбоме собраны всякие стихи и стишки о любви, приклеены фотографии артистов и цветочки, вырезанные из открыток. Смотрен-пересмотрен, читан-перечитан этот альбом. Просто — жара, и мысли тоже спят. Анька сдаётся, Толстой падает, и вот уже Анька спит.

Настоящая жизнь начинается ближе к вечеру. Ходячие разносят ужин. Кормят нас здорово. Вечером — пирог, почти каждый вечер. И черешню дают, и клубнику, и молодые яблочки. Каждый день что-нибудь из фруктов дают, а то и по два раза. И всё равно ещё хочется. Нинка теперь повадилась бегать на вечерний базарчик, покупать черешню, вишню.

Вечером мальчишки на гитарах играют. Уже и у Костика неплохо получается. Сначала мальчишки поиграют, а потом уже и девчонки начинают петь. Всё, что знают — и русские народные, и детские, и эстрадные. Всё что слышат по радио, всё поют. Иногда Анька записывает слова прямо с приёмника, благо память у неё хорошая. Потом все слова перепишут, и уже можно петь.

Южная ночь опускается быстро. Зажигаются первые звёзды, шуршат ветвями тополя. Ясно слышен шум прибоя, особенно если есть ветерок…

Благословенное Крымское побережье. Разве мы знали, что мы были счастливы?

— Анька, расскажи сказку! — просит Наденька.

После смерти Светки, а потом и после перевода всех на веранду, сказки у нас как-то перестали рассказываться. Казалось, что без Светки сказка будет совсем другой. Аньке и самой не хотелось ни придумывать, ни рассказывать ничего.

Но что-то стронулось в сердце этой ночью. Тишина, шум прибоя, лёгкий шепот ветра…

— Анька, расскажи! — ширма поднята, и сказку просит Костик, благо кровать его близко.

— Расскажи, — просит и Джем, который стоит от Костика через кровать Миронюка.

— Ладно, я не сказку расскажу, а легенду. Только я её немного по-своему расскажу.

Слушайте.

Анькина сказка № 4

— В незапамятные времена, в одном далёком городе, в древней Греции, жили-были отец и сын. Сына звали — Икар. Были они в плену у одного богача. С утра до вечера работали они на виноградных плантациях, скот пасли, и вообще, занимались всякой тяжёлой работой.

— Да, на виноградникэ тяжэло работать! — сказал Джем.

— У сэли завжды тяжка праця (На селе всегда тяжело работать), — добавил Миронюк.

— Да ладно вам! Давай, Анька, дальше.

Анька продолжала:

— Местность была гористая, и если забраться на высокую гору, можно было увидеть далёкую, прекрасную и свободную страну. И задумали отец с сыном убежать от хозяина. Стали они думать, как им выбраться. И отец придумал. Он придумал — сделать крылья и улететь.

И вот стали отец с сыном ночами делать крылья. Они собирали перья больших птиц и скрепляли их пчелиным воском. Большие, широкие делали они крылья.

— Не может человек летать на крыльях, в смысле махая, крыльями, — вставил Славик. — Это наукой доказано. Ему силы не хватит.

— В сказке — хватит! — сказала Маша, — увидишь!

— Сделали они крылья, и собрались лететь рано утром. Отец говорит сыну:

— Смотри, не забирайся высоко к солнцу, а то воск может не выдержать, и крылья твои растают!

Сын пообещал. Вот настало утро, вышли отец с сыном на вершину высокой горы, и полетели. И тут наступил рассвет. Побежали по небу первые лучи солнца, и появился солнечный диск — сияющий, прекрасный!

Всё забыл сын! Красота солнца заворожила его. Ему показалось, что он всё может, что он всесилен, и что не просто он может вырваться на волю, а может и до самого солнца долететь. Стал сын забирать вверх, к солнцу.

Кричит, кричит ему отец, а он не слышит. Чем ближе к солнцу, тем мягче становился воск. Стал воск мягким, стали крылья похуже слушаться. Сын все равно пытается — всё вверх, вверх!

— Ось трэба батька слухаты! — прокомментировал Миронюк.

— Колька, замолчи!

— Если бы дальше сын продолжал лететь, крылья бы у него растаяли, и упал бы он вниз, и разбился бы о скалы…

— А ведь оно так и было! Я легенду эту знаю! — это уже Серёжка вставил слово.

— Все знают! Разбился бедняга, когда воск растаял!

Анька лежала на кровати, заложив здоровую, правую руку за голову. Всё, что она рассказывала, живо стояло перед её глазами. Она точно знала, что хочет сказать.

— Я обещала одному человеку, что не будет в моих сказках плохих концов, — сказала она.

На самом деле всё было так: там, внизу, стоял могучий богатырь. Видит он, что один беглец правильно летит и вот-вот пересечёт границу свободной страны. А второй почему-то летит вверх. И подумал богатырь — ведь этот, второй, если взлетит ещё выше — разобьётся насмерть! «Надо спасать беднягу», — подумал богатырь.

Взял он свой огромный лук, вставил стрелу, и…

Стрела попала богатырю прямо в руку. Если хотите, то в ногу. Хуже, конечно, если в спину. Но стрела поразила Икара не насмерть. Стал он падать, ушибся сильно, и упал к ногам богатыря. Стонет, бедняга, корчится!

Богатырь поднял его и говорит:

— Очень уж ты высоко собрался взлететь! Спас я тебя. Но я не хочу, чтоб ты снова в плен попал. Сейчас я отнесу тебя к себе, вытащу стрелу, залечу твои раны…

— Полежишь три месяца до операции, месяцев пять — после! — таким же тоном, как Анька, продолжила Нинка.

— В гипсовой кроватке полежишь!

— На костылях побегаешь! — народ сразу понял, в чём дело.

— Да, так. Вы точно догадались. Так оно и было, — продолжала Анька. — Стал его лечить богатырь. Может, и в гипсовую кроватку положил. Лечил его богатырь, лечил, и учил при этом, как быть сильным, и как не быть дураком.

И, когда время пришло, сделал Икар себе новые крылья и вырвался, наконец, на свободу. Отца увидел…

С тех пор в Греции есть поговорка — стрела, что ранит, может и спасти.

— Что, правда в Греции такая поговорка есть? — спрашивает Славик.

— Наверно, есть. Такой поговорки не может не быть. А вообще-то я придумала её, — ответила Анька.

— Да, — сказал задумчиво Джем, — я вышэ всэх хотэл — хотэл чэмпионом СССР быть!

— И я высоко хотел, — сказал Славик.

— И я.

— И я — я хотела, чтоб всё правильно было! — сказала Анька и про себя.

— А я — свободы, свободы, блин! Я и сейчас хочу! — Нинка развела руки в стороны. — Свободы!

— Вот и лежишь тут, в ногу раненная! — Маша тоже знала, куда, в какое небо неслась она сама, на своих восковых крыльях…

— Хорошо, что не в голову раненная! — это Наденька, которая уж точно не знала, за что ранена.

— Нет, наша Нинка точно в голову раненная!

— Или в ж….!

— Летел подстреленный Икар, упал на коечку… — запел Костик.

— …И…кар-р!..кар-р! — закаркала Нинка, взмахнув руками, как крыльями, логически завершив песню.

— Эх вы, такую сказку опошлили! — заступился за сказку Серёжка.

Не все смеялись. Задумчиво смотрел в потолок Славик. Молча лежал Джем. Юрка тоже притих.

Так, постепенно, все и затихли — закончилась сказка.

— А за что же Светик наш? — повернувшись к Аньке, почти шепотом спросила Маша.

— Я не знаю. Помнишь, Люба говорила — «отмучилась за мать свою, непутёвую».

— А что, бывает так, что один человек мучится за другого?

— Не знаю.

— Можно ли вообще знать, кто и за что? — сказала Маша. Этот вопрос она сама частенько себе задавала, но не получала ответа.

— Не знаю.

Наверняка, каждый из лежащих задавал себе такой, или похожий вопрос. Разве можно представить себе человека, который, хоть раз, хоть один единственный раз, не крикнул бы в небо со своей больничной койки — почему? За что?

Только вот ответ… Ответ….

Наташка тоже почувствовала в сказке что-то важное. Суть сказки мелькнула как бы лёгкой тенью, которую хотелось поймать, схватить, рассмотреть.

Но она, эта суть, была лёгкой, как Икар. Суть взмахнула крыльями, покачалась на волнах смеха, потом наклонила голову набок, как бы спрашивая — мне побыть ещё, или уже пора улетать?

Красиво развернувшись, суть — или истина, если хотите, — взмыла вверх, оставляя мерцающий свет, который маленькими звёздочками, как блёстками, окутал всех сидящих и лежащих на веранде.

Все потихоньку угомонились, даже Нинка с Костиком перестали пересмеиваться. Маша сладко сопела, укутавшись одеялом до самого носа.

Только Аньке не спалось.

Глава 33

Нет, никак не заснуть было Аньке! Уже все угомонились, даже Нинка с Костиком перестали пересмеиваться. Маша сладко сопела рядом.

Только Аньке не спалось.

Нет, не спалось, никак не спалось! Анька села на кровати. Потом она тихонько встала и подошла к краю веранды. В чёрном небе сияли неправдоподобно огромные звёзды. Ветреная южная ночь протянула к Аньке свои нежные прохладные руки.

Небо не было полностью чистым. Налетающий порывами со стороны моря, тёплый ветер нёс по небу беловатые, рваные облака. Это были неплотные и быстро бегущие облака. Поэтому звёзды спокойно смотрели сквозь них.

Порывы ветра налетали на тополя, шевеля их гибкие ветви, быстро перебирая их дрожащие листья. Шелест листьев напоминал песню — звучащую то сильнее, то слабее, то уплывающую, переходящую в тихий шепот.

Издали же, как могучий, но далёкий хор, как бы сопровождающий песню листьев, доносился шум моря.

Сердце Аньки разрывалось. Ей хотелось раскинуть руки и вместить в своё сердце всё, что сейчас здесь происходило… вернее, все, что находилось…все что было…все, что, существовало…

Ей хотелось раскинуть руки и взлететь вместе с порывом ветра, и взмыть туда — в тополя, в облака, в звёзды…

И всё это стало само собой складываться в слова. В слова… в слова… Анька вернулась к кровати, вытащила из тумбочки тетрадку, приготовленную для писем, и вырвала из неё листок. Потом достала ручку и стала быстро, почти не задумываясь, записывать плывущие из глубины сердца слова.

Вот к кровати слетаются звуки —

Шелестящие, тихие звуки,

Словно чьи-то незримые руки

Обнимают меня слегка.

В облаках укрываются звёзды,

Серебристые, тихие звёзды.

Очень просто, всё — очень просто,

Только видно — издалека.

Не дотронуться и не измерить…

Не найти ни окна, ни двери…

Кто заставил ветер проверить,

Как у тополя ветвь гибка?

Облака с тополями, да звёзды —

Зарезвились, как малые дети!

Кто собрал воедино эти

Звёзды, ветви и облака?

Анька подумала немного. Чего-то не хватало… Чуть-чуть, самой малости — не хватало… Она прочитала строчки ещё разок, потом перевернула листок на другую сторону, и написала быстро, и почти вслепую:

Кто собрал воедино эти

Звёзды, ветви и облака?

Звёзды, ветви и облака… Души, ветви и облака… Души, звёзды и облака…

Анька сунула листок в тумбочку и откинулась на подушку. Теперь всё было в порядке. Она обняла почти всё, что хотела обнять. Она улетела… почти улетела туда, куда стремилась.

Всё было в порядке, и Анька заснула незаметно. Её ровное дыхание сплелось с дыханиями всех, кто спал на веранде.

Всё было в порядке. Дыхания спящих уносились вместе с ветром. Они вплетались в ветви тополей, шевелили листву на ветках и улетали к облакам. Сначала — к облакам, а потом… потом к звёздам, к звёздам….

А души? И души…

Анька очнулась от того, что Маша теребила её за плечо:

— Анька! Что это ты разоспалась сегодня? Вставай, пора уже!

Ещё не совсем проснувшись, Анька открыла ящик тумбочки. Листок с летящими строчками был на месте. И Анька засунула его в тетрадку, а тетрадку положила на самое дно ящика. «Потом почитаю, потом», — подумала она.

Начинался новый день.

Глава 34

Утреннее солнце позолотило всё вокруг. Начинался новый день. Подъём. Ширма опущена, утренняя суета, завтрак, обход.

Ярославцев идет вдоль заправленных кроватей, делая серьёзное лицо, в важность которого никто не верит.

— Готовимся, готовимся! — говорит он, проходя мимо девчонок.

— Как там Ася наша?

— Ася — хорошо. Операция у неё была сложной, пришлось повозиться. Вот Жанна Арсеновна знает. Сейчас уже всё хорошо, всё хорошо.

Закончен обход, начинаются перевязки. Везут в перевязочную не всех. Из наших — Машу, Нинку, а Анька идёт сама. Потом идёт возить мальчишек. Возить стало тяжелее, приходится перетаскивать каталку через порог. Возят теперь по двое. Анька возит вместе с Наташкой.

Наташка, в последнее время, стала как-то мягче, добрее. Всё меньше огрызается, меньше обижается по пустякам.

Ничего дурного не предвещал этот день, однако стал он для многих невесёлым.

Началось с Нинки, как всегда. Опять собралась она в самоволку после ужина.

Говорит:

— На операцию скоро, потом залягу капитально, не буду бегать. Надо напоследок килек наесться! От вас, — она имела в виду Наташку и Аньку, — не дождёшься даже килечки паршивой! Всё самой приходится!

Легко, как тень, скользит Нинка за порог палаты, и вот уже свист снизу — стоит под верандами, машет рукой, не боясь ничего.

Пошла Нинка, на этот раз, в город. Проехала на трамвае несколько остановок, сошла с трамвая и погрузилась в атмосферу вечернего курортного города.

Светящиеся витрины, мелькающие люди, одетые в светлые, красивые наряды, сыграли с Нинкой злую шутку.

Бродила Нинка, не разбирая дороги, любовалась витринами.

Иная жизнь вставала перед ней. Красивые, загорелые взрослые. Разбалованные дети, сидящие вместе со взрослыми за столиками в кафе. Музыка, музыка — звучащая отовсюду. Запах шашлыка, мороженое на всех углах.

Сначала она наслаждалась происходящим. Особенно после двух порций мороженого. Потом в её сердечке стала подниматься тревога.

Не то, чтобы она заблудилась — нет, она нашла бы дорогу назад. Но было уже поздно, и маленькая Нинка просто устала, растерялась.

Нет, она не заплакала — просто устала и села отдохнуть на лавочку. На лавочке сидели двое, сидели обнявшись, и не заметили бы Нинки, если бы она не вздумала спросить у них дорогу к санаторию.

Парень на лавочке повернулся, и… лучше было бы Нинке вообще никого ни о чём сейчас не спрашивать… Потому что на лавочке сидел Ярославцев.

Нинку привезли в санаторий на «Скорой помощи». Сбивчивым шепотом она рассказала девчонкам всё. И мальчишкам — тоже, так как ширма была уже поднята на ночь, и почти никто ещё не спал.

Слышно было, как Ярославцев распекал в коридоре дежурную сестру, грозя выговором и увольнением. Потом Ярославцев вышел на веранду и проговорил тихо и значительно:

— Завтра, Акишина, я буду во всём разбираться с тобой. Готовься.

Тон Ярославцева не предвещал ничего хорошего.

— Ну, ты и вляпалась! — это было общее мнение.

Глава 35

— Ну, ты и вляпалась! — сказала утром медсестра, придя на подъём. И нам из-за тебя попало, и ещё разборки будут, если Ярославцев до главврача дойдёт. Всем устроила!

Нинка держалась до тех пор, пока после завтрака не пришла Люба — звать Нинку в ординаторскую.

— Иди! — сказала Люба, — велено тебя на костылях привести.

— Я сейчас сама приду, — сказала Нинка.

Люба ушла.

Нинка встала на костыли и тоже ушла из палаты. Через десять минут снова пришла Люба.

— Где Нинка? Ярославцев ждёт!

— Как где? Пошла, уже десять минут назад!

— А куда же она пошла?

Короче, пропала Нинка. Все, кто мог, стали искать Нинку, пока ничего Ярославцеву не говоря. Нинки нигде не было.

Нинку нашла Анька. В дальнем конце коридора была кладовка, замок там был слабенький и открывался легко. А изнутри кладовки была хорошая, добротная защёлка. Анька дёрнула дверь в кладовку. Дверь не поддалась.

— Нинка, ты здесь? Нинка, это я, Анька! Я одна, не бойся.

— Анька, пойди, сделай чего-нибудь!

— А чего?

— Сделай чего-нибудь, ради Бога, потому что если меня выгонят, то я отсюда не выйду! — Нинка говорила всхлипывающим, срывающимся голосом. — Я домой не поеду! Меня мать убьёт… Я отсюда не выйду! Я тут повешусь, так и знай, я тут повешусь! У меня верёвка тут есть! Если меня выгонять будут, я повешусь!

— Нинка, подожди! Подожди, я сейчас Любу позову….ты только не вешайся, ради Бога, не делай ничего. Нинка, обещай, что меня дождёшься!

— Ладно, — всхлипывая, проговорила Нинка, — сделай что-нибудь, Анька!

Анька кинулась искать Любу. Люба была ближе всех, Люба никому не скажет.

Через пять минут Анька и Люба стояли под дверью.

— Повешусь! Повешусь! — Нинка уже других слов не говорила.

— Придётся за Ярославцевым идти, — послушав Нинкины крики, сказала Люба.

Ярославцев сразу оценил ситуацию. Он не стал разговаривать, а, разбежавшись, ударил плечом по двери. Дверь вылетела, и все увидели маленькую, заплаканную Нинку, сидящую на нижней полке среди чемоданов. Рядом с ней лежал кусочек лохматой бечёвки, которой перевязывают посылки и бандероли.

— Койку её в палату вывезти! — скомандовал Ярославцев. — Пойдите, наберите… — назвал он медсестре лекарства, которые надо было вколоть Нинке.

Нинку укололи. Она укрылась с головой и затихла. Люба осталась сидеть рядом.

На веранде все тоже притихли. Разговаривали шепотом, как при тяжело больном.

— Ну и Нинка! Вот отмочила!

— Девчонки, что же будет? — волновался Костик.

— Всё, тю-тю твоя Нинка! — сказал Славик.

— Пойидэ до дому, до хаты, — отозвался Миронюк. — Вона в усьому мисци цю скамэйку, мабуть, шукала!

— И дошукалась на свою голову!

— Ещё и вешаться вздумала.

— Конечно, кому охота, вот так — и вдруг домой. Её же в четверг на операцию должны были взять.

— Эх, Нинка! — Костик сокрушённо вздохнул, — что ты наделала!

— Маша, Маша, — зашептала Анька, — так ведь нельзя! Если Нинку выгонят, она ведь пропадёт!

— Это точно, — сказала Маша.

— Мы ведь все бегали, а Нинка одна попалась! Теперь отвечает за всех. А если повесится? Что делать?

— Не знаю. Я не знаю, что делать, — ответила Маша. — Но как-то надо спасти эту дурочку. Угораздило же её, на скамейку к Ярославцеву сесть. Она совсем страх потеряла, вот и попалась.

— Как? Как? — Анька крутилась, крутилась на кровати. А вдруг повесится? Это же смерть? Это смерть!

Анька посмотрела на Машу, на Наташку. Хотела сказать что-то, но передумала.

Потом она встала и вышла с веранды. Пройдя по палате, спросила Любу:

— Ну как, спит?

— Спит.

— Ты что об этом думаешь, Люба?

— А что думать? Дура она, конечно, Нинка ваша. Разве можно так? Губит себя, губит. А ещё и сестру, и врача под суд подводит. Жаль её, да что сделаешь, с дурой-то…

Анька вышла из палаты, подошла к ординаторской, постояла. Потом вроде бы пошла назад. Потом снова вернулась и постучала в дверь.

— Войдите, — сказал Ярославцев. — А, это ты! Что скажешь?

— Евгений Петрович! Я просить пришла… не говорите главврачу! Не выгоняйте Нинку! Она пропадёт! Она до Горловки своей не доедет — или повесится, или сбежит… Не выгоняйте, простите её! Она после операции будет хорошо лежать — это она перед операцией вышла, как бы напоследок…

— Значит, мы вас тут лечим, мы вас тут оперируем, а вы сами всё разрушаете! Вы не цените ничего, не умеете ценить! А если бы Нинка ваша под машину попала? Кто бы под суд пошёл? Я? Нет, надо выгнать её. Чтоб другим неповадно было! Как я могу такую историю скрыть!

— Евгений Петрович, нельзя Нинку выгонять! А если она с собой покончит? Она же пропадёт… Евгений Петрович, тогда надо всех нас выгонять… мы тоже бегали…

— Кто бегал?

— Я… Стёпка… Наташка Залесская…

— Ах, так? — вместо того, чтоб пожалеть Нинку, Ярославцев, казалось, разозлился ещё больше. — Вот вас и выгоню всех — и тебя, и Акишину, и Залескую! А Степан-то чего? У него деньги откуда?

— А он мальчишкам покупал…

Иди в палату, а я сейчас приду к вам, — голос Ярославцева не предвещал ничего хорошего.

Анька прошла на свою кровать, как во сне.

— Что ты, Анька? — встревожилась Маша.

Всё, — только и могла произнести Анька… Внутри у неё было пусто.

Глава 36

Ярославцев пришёл после обеда. Молча прошёл на веранду, откинул ширму.

— Я пришёл к вам по поводу, который известен всем вам. Люба, как там Акишина, проснулась? Давай-ка её сюда.

Люба закатила кровать Нинки.

— Одна из вас — Акишина — была мной обнаружена вчера в городе, в самовольной отлучке.

Как выяснилось, ещё некоторые из вас также ходили в город. Я хочу задать вам два вопроса: первый — думали ли вы, что могло бы случиться с вами в городе? Вы могли попасть под машину, на вас могли напасть хулиганы. Во всех этих случаях сотрудники санатория могли сесть в тюрьму. Из-за ваших развлечений могли быть поломаны судьбы тех, кто спасает вас от болезни.

И второй вопрос, который я хочу вам задать — понимаете ли вы, что если вам предписано лежать, а вы встаёте на ноги, вы разрушаете себя? Вы будете выздоравливать ещё медленнее, хромать ещё сильнее, у вас будут горбы ещё больше. Государство содержит вас здесь, содержит бесплатно, чтобы вы могли лежать столько, сколько нужно. Вы не только разрушаете себя, вы плюёте на государство.

Поэтому я принимаю решение: всех нарушителей выписать из санатория досрочно, за нарушение режима. Всех! И тебя, Степан, и Акишину, и Кондрашову, и Залесскую. Завтра я всё доложу главврачу, а потом напишем письма вашим родителям, чтоб ехали за вами. А тебя, Степан, на той неделе в твой детдом отвезём.

Акишина же будет под наблюдением, до приезда матери, а потом пусть хоть вешается, хоть под поезд бросается — только дома, а не в санатории.

И Ярославцев ушёл. Сначала была тишина. Потом послышались всхлипывания Нинки, а потом голос Наташки:

— Ты! Это ты! Ты сказала про нас? — наступала она на Аньку.

— Я.

— Как ты могла? Как ты посмела?

— Я хотела Нинку спасти…

— Ты предательница! Предательница!

— Я… я не знала, как Нинке помочь… она сказала — повесится… это ведь смерть…

— Да я и не собиралась вешаться, — вдруг вставила молчащая с утра Нинка. — Это я так сделала, как раньше… я так всегда делала, когда мать меня не пускала гулять. Я в чулан залезу, и кричу, что я повешусь. Мать поплачет, а меня всё равно выпустит. Как скажешь, что повесишься — всегда помогает. Ты, Анька, зря паниковала — я бы не повесилась! Пусть этот Ярославцев зловредный сам вешается!

— Как? Как? — Анька не могла произнести не слова. Она сидела на кровати с каким-то остановившимся лицом, и даже слёз у неё не было. — Ты не собиралась? А почему ты мне… мне… не сказала…

— А ты бы тогда меня спасать не бросилась!

— Бросилась бы…

В наступившей тишине раздался голос Мариэты:

— Ду ихат лав ахчике, байц аранц хелк! — сказала она по-армянски, что случалось с ней крайне редко.

— Что? — не поняла Нинка.

— Нэ умная ты, Нинка! — перевела Мариэта.

— Что? — переспросила Нинка.

— Дура ты, Нинка! — подитожила Маша.

— Нинка-то дура, а ты, Анька, предательница! — ещё раз сказала Наташка.

В голове её молнией пронеслись несколько вещей: как мама получит письмо, как приедут родители, как будет стыдно ей перед ними. Хотя мама писала, что приедут за ней в конце июля, но ведь ещё только начало июня! И, самое главное, Славик! Славик, Славик! Я уеду, и не увижу его больше!

Наташка уткнулась носом в подушку и заплакала. Предательница, во всём виновата эта предательница!

Глава 37

«Предательница, я предательница». Эта мысль, повторялась в мозгу у Аньки, повторялась неотвязно. Вот как всё повернулось, вот какой стороной!

«Я снова… там, в школе, мне болезнь помогла, а тут — вот оно, вот, самое страшное — предательница! Как я могла? Как я не остановилась? Мне надо было только про себя говорить, а не про Стёпку, и не про Наташку. Я думала, так Ярославцев больше смилуется. А он — наоборот.

Как теперь я буду жить? Как я буду жить, когда я — предательница?»

К кровати Аньки подошёл Стёпка.

— Анька, ты чего? Не плачь! Это не предательство! А за меня не беспокойся, меня в детдоме с ранами держать не будут. Сразу в больницу, а потом я опять сюда попрошусь. Я тут уже третий раз. Подумаешь, очередь на операцию пропущу. В сентябре сделают!

— Стёпка, прости, я предательница! — просопела Анька.

— Да нет, ты правильно сделала! Я сам бы пошёл с тобой, если бы знал, что ты к Ярославцеву пошла. Да только бесполезно это.

— Чего? Почему бесполезно?

— А Нинку всё равно не исправишь и не спасёшь. Она если убежать захочет, ни на кого не посмотрит. И тебя ещё подставит. И Ярославцева не разжалобишь, он что решил, то сделает. Ты просто мало тут ещё, а я уже такого навидался! Так что учти, я на тебя не в обиде. Все бегали, все и получим.

— Я думала — он узнает, что не только Нинка бегает, и оставит её, чтоб она не повесилась.

— Может, и оставит ещё. Может, и получится у тебя. Я на тебя не в обиде, так и знай. Вешаться не будем, а? — Стёпка улыбнулся и полетел к себе, своей быстрой прыгающей походочкой.

Стёпка не сказал Аньке самого главного — если выгонят его, разве сможет Лида оформить опекунство? С вылетом терял он не только очередь на операцию.

Возможно, он терял гораздо больше — может быть, он терял свою дальнейшую жизнь — жизнь обычного человека, только человека в семье. Он снова терял мать, которую толком и не успел обрести. Но он не говорил этого даже себе.

Жизнь приучила его брать всё, что она даёт. Брать без ропота и сомнения. И он взял, он снова принял всё, как есть.

Стёпка то ли бежал, то ли шёл вприпрыжку. Как всегда, его худенькая фигурка напоминала воробья с подбитым крылом. В этой маленькой фигурке не было ничего примечательного.

Внешность обманчива, однако.

Немного полегчало Аньке, но было на сердце тяжело, тяжело. Ужинать она не стала, лежала, закрывшись с головой, и думала, и плакала.

Так же лежала и Наташка.

А Нинка пришла в себя. Плотно поев, она снова обрела свой весело-вызывающий вид. Перед отбоем, она совсем развеселилась и начала рассказывать Костику, как весело было гулять по городу, сколько порций мороженного она слопала и, наконец, как она шлёпнулась на скамейку к Ярославцеву.

Может быть, так она скрывала своё смятение?

Костик поддакивал, но на душе его скребли кошки. Что-то дрогнуло в нём, и не было прежней лёгкости, не мог он смеяться Нинкиным шуткам.

Уходила, отчаливала любовь от кровати Костика.

Он пытался удержать её. Костик зажмурился и сжал кулаки. Как бы хотел он, чтобы всё было по-прежнему!

А что было-то? Весёлый вечер на веранде, когда все смеялись? Лёгкость общения с Нинкой, какая-то иная, манящая необузданной свободой, её жизнь? И вот чем закончилась, на поверку, эта свобода — истерикой и враньём…

Всплыла в сознании фигура матери, потом сосед — зек, потом бабка, со своими вечными причитаниями. Костик потерял нить Нинкиного рассказа, перестал поддакивать и смеяться. Костику хотелось закричать.

— Нинка, перестань! — помогла остановить Нинку Маша. — Ночь уже давно! Надоела болтовня твоя!

Нинка не могла умолкнуть. Она боялась остаться одна, наедине с собой. Она не хотела думать, не хотела. Не хотела, не могла…

Анька же так и пролежала до отбоя, не открывала лица.

Глава 38. Аня Кондрашова-3

Анька не открывала лица.

Первая боль от того, что она оказалась предательницей, прошла. Теперь Анька думала о том, что же произошло. Как она сделала роковой шаг, где же она сделала ошибку?

Она пошла за Любой — правильно, Ярославцева позвали — тоже правильно. И что просить пошла — тоже правильно.

Вот где было не правильно — надо было говорить только о себе. Я не имела права говорить о Стёпке и о Наташке, потому что они не просили меня.

А я и сама их не спросила, может, они бы тоже со мной пошли. Я не успела спросить их, хотят ли они спасать Нинку такой ценой.

Мне казалось, что они думают так же, как и я, и не могут думать иначе — мы бегали все, а сейчас — одна Нинка за это умирает.

Я решила спасти Нинку, рассказав про себя — правильно. Собой я могу рисковать. Но когда я рассказала про Наташку и про Стёпку, это значит, я сама решила, что Нинка — важнее Наташки и важнее Стёпки. Важнее их вылета из санатория.

Но ведь Нинка — могла умереть! Никакой вылет с этим не сравниться! Я же не знала, что Нинка прикидывается…

Это было единственным оправданием Аньки — призрак смерти был сильнее разума….

— Ну и что же получается? — спросила она себя и ответила себе — Я за себя могу решать. Или вместе. Но я не могу решать за других, чем они могут пожертвовать.

Если я жертвую собой — это правильно, а если я жертвую другими, как собой, то это — предательство.

Аньке стало немного легче, когда она поняла, в чём дело Она поняла, где совершила ошибку.

Анька поднялась и в темноте нашарила в тумбочке свой блокнотик. Она открыла чистую страничку и написала там разъезжающимися во все стороны буквами, написала почти вслепую:

«Что бы ни случилось, я имею право жертвовать только собой».

Анька положила блокнотик на место и легла на спину, откинув одеяло. Шум моря, так, как и всегда, доносился до веранды.

Рядом спала Нинка, спала неспокойно, всхлипывая, говоря во сне короткие, непонятные слова. С другой стороны тихо посапывала Маша.

«Что бы ни случилось, я имею право жертвовать только собой», — повторила Анька про себя, и уснула.

Глава 39

Уснула — и проснулась, как будто ночи и не было.

— Анька, вставай, умывать пора! — Люба уже здесь, как будто и не было ничего.

Трудно Аньке, но она поднимается и идёт. Странное дело — мальчишки смеются чему-то своему, как ни в чём не бывало. Что поделаешь, у каждого своя жизнь. Их не выгоняют и не обвиняют в предательстве.

Анька подходит к Джему. Джем повернулся на бок, отодвинув рукой таз.

— Нэ надо, — сказал он. — Вот, возьми, это тебэ.

Джем открыл тумбочку и вытащил оттуда две завёрнутые в тетрадный листок чурчхелы. Эти виноградные палочки прислали ему в посылке уже давно, а он всё не ел их, сохраняя, как память о доме. И вот теперь он решил отдать их Аньке, понимая, как ей плохо сейчас.

— Ты ешь, — сказал он. — Нэ грусти. Ты правильно сдэлала.

— Спасибо, Джем! — сказала Анька. — Что — правильно, а что — не правильно. А тебе — спасибо! Выгоняют нас…

— Может, нэ выгонят?

— Выгонят. Будешь вспоминать меня?

— Я тэбя нэ забуду, — Джем не понял, как у него вылетели эти слова. — «Я тебя не забуду», — подумал он ещё раз, про себя.

Анька всех умыла, пошла в ванную, оставила таз и чайник и пошла вниз, на улицу, прямо ко входу в санаторий. Она пошла караулить Ярославцева, чтобы увидеть его до того, как он пойдёт к главврачу. Она успела вовремя.

Невысокий, худенький Ярославцев, с портфелем в руках, пересёк границу санатория ровно без пятнадцати девять. Без халата и шапочки он выглядел совсем юным, почти как мальчишка из десятого класса.

— Опять ты? — сказал Ярославцев.

— Евгений Петрович! Пожалуйста! Я прошу вас… последний раз. Пожалуйста, выгоните меня и оставьте всех! Я не хочу, чтобы людей выгоняли из-за меня! Из-за того, что я рассказала. А за Нинку мы все просим, весь наш класс! Если выгоните её, она пропадёт. Пожалуйста!

Иди отсюда, — сказал Ярославцев. Лицо его было мрачноватым, усталым и возражений не допускало. — Иди отсюда.

Анька села на бордюр, окружавший клумбу, вытянула ноги. Потом достала из кармана чурчхелы и начала их жевать, ещё раз складывая в сердце всё происшедшее.

Думала она примерно так:

«Я думала, что если я расскажу про нас, то Ярославцев оставит Нинку в санатории.

Это была моя правда. Моя правда.

А Ярославцев решил нас выгнать — это его правда.

Стёпка был согласен признаться, но считал это бесполезным — это его правда.

А Наташка считала, что признаваться не надо — это её правда.

И у Нинки — правда своя. Любой ценой остаться, что-ли.

А я решила, что моя правда — самая лучшая, самая главная. Главнее их правды.

Я всё и сделала так, по своей тогдашней правде. По своей правде сделала, а теперь — отвечаю за неё. И каждый расплачивается за свою правду, каждый отвечает, только каждый — по-разному.

Так сколько же правд существует, и какая правда — самая правильная?

Как хорошо, ясно всё было в учебнике: выполнить упражнение по образцу! Напишешь по образцу, и всё правильно. А если ошибся — возьми, перепиши! Или листик вырви из тетради.

А в жизни всё совсем не так. Когда две правды было, я заболела. А сейчас мне что делать, что? Как мне быть, когда сколько людей, столько и правд?

Где этот образец, где этот образ самой правильной правды, по которому мне теперь жить?»

Когда нам некого спросить, мы смотрим в небо.

Анька подняла голову и спросила бездонную синь:

— Где настоящая, единственная правда? Где тот образец, где тот образ, по которому мне жить?

Бездонная синь не поколебалась. Она была всё так же бездонна и величественна. Бездонная синь молчала.

Анька прислушалась.

Было слышно, как шумит ветер в гибких, светло-зелёных ветвях тополей.

— Ж-ж-ж! — сердито прожужжал ей на ухо майский жук.

— Жу-жу-жу! — подпела ему пчела.

— Цвик! Цвик! — вставил своё словечко кузнечик.

А простоватая белая бабочка, пролетая по своим делам, помахала Аньке крылышками.

— Потерпи немного, экая ты быстрая! — как бы говорили они. — Хочешь всё сразу! Будет тебе ответ, будет — в положенный срок…

Нет, в жизни всё иначе, чем в учебнике. Не вырвешь листок, не перепишешь начисто. Придётся терпеть и отвечать зато, что сделано. Придётся расплачиваться.

Терпковатый вкус чурчхелы, приправленный солёными слезами, был похож на вкус текущей жизни. Сладость смешалась с солью, а орешки были тверды, но их можно было разгрызть, можно, можно.

Впервые подумала Анька о том, что ждёт её дома. Ничего хорошего. Заедят нотациями — не за то, что выгнали, а за то, что бегала в самоволку, за то, что правила нарушала. Тоже правда — нарушала. А торт на день рождения? А пир с кильками? Что главнее?

Да и за то, что выгнали, тоже достанется. Где лечиться теперь? С таким трудом путёвку доставали. Мать ходила в партком, плакала там. И вот… Придётся вытерпеть всё это, — подумала Анька. Придётся вытерпеть..

Не всё в жизни можно исправить. Приходится согласиться с тем, что уже произошло, как бы тяжело это не было. Надо быть готовым отвечать за всё, что ты сделала. Поэтому думать, думать надо!

Надо выбрать, что главное, чтоб потом спокойно за это отвечать.

«Если ты выбрал одну из тысячи правд, ты не должен удивляться, что придётся отвечать за неё», — подумала Анька. — Надо записать к себе в блокнот, чтобы не забыть».

Жужжали пчёлы, сверху начало припекать солнышко. Чурчхелы были дожёваны. Слёзы высохли.

Анька сидела долго, долго. Потом поднялась и потопала к своей родной веранде, неся с собой свой собственный жизненный груз.

Глава 40

Свой собственный жизненный груз мы все несём на своих плечах. Груз своих сомнений, переживаний, расставаний и встреч. Груз совершённых и не совершённых поступков.

С каждым годом увеличивается груз. До поры-до времени бывает это незаметно. Потому что мы ещё растём, растут наши плечи, и прибавляется сил.

А бывает и так — сразу, в одночасье, падёт на человека такой груз, что колеблется человек под его тяжестью. Кто колеблется, а кто и падает.

Кто падает, и встаёт, а кто падает, и встать не может уже. Или не хочет, потому что в лежачем положении тоже есть свои преимущества. Лежачего не бьют, например.

Надо, надо вставать на ноги, надо идти. Говорят, что там, на небесах, известно точно, кому какой груз по силам. Всё точно отмеряно! И когда тебе кажется, что встать невозможно, ты просто отдохни чуть-чуть и вставай. Не залеживайся долго — чем дольше лежишь, тем труднее вставать.

Медленно шла Анька по лестнице, медленно шла по коридору к своей палате. Возле поста столкнулась Анька с заплаканной Лидой. Лида стояла рядом с Дорой и вытирала слёзы взятым на посту белым вафельным полотенцем.

— А вы чего плачете, Лидия Георгиевна? Это же не ваша смена была? — спросила Анька.

За вас, дураков, просить ходила! — ответила за Лиду Дора. — Вы-то домой поедете, а Стёпка куда?

До этих пор только Дора знала, что Лида хотела усыновить Стёпку. Теперь же пришлось открыть эту тайну Яро-славцеву — в надежде, что он сумеет сохранить её до поры, до времени, пока всё было так неясно с этим усыновлением.

Дора посмотрела на Аньку и, погодя немного, более мягко добавила:

— Иди, не мучайся. Мы за вас ходили просить. За всех.

На тумбочке Аньку ждала записка на тетрадном листике, сложенном вчетверо.

«Аня, давай встретимся у нас в палате после ужина. Джемали». Стукнуло сердце Аньки, сжалось. Она получила первую в своей жизни такую записку. Ей нравился Джем, но она и помыслить не могла, что может быть тоже влюблённой, как Наденька, или как Светка из десятого. И вот… В такой момент, когда она сама была противна себе! Джем… Джем… Спасибо, Джем.

На веранде все ждали, что будет дальше. Томительно тянулись минуты, часы. Странное дело — Анька уже не плакала и вообще, была более-менее спокойна. Внутри у неё всё уже было решено.

После тихого часа пришла Дора и сказала:

— Приберитесь на тумбочках и кровати подтяните. К вам идёт главврач.

— Дора, что там? Как там решили? — спросила Маша.

— Всё сами узнаете! Терпение надо иметь! Главврач пришёл вместе с Ярославцевым и Жанной. Его внушительная фигура не предвещала ничего хорошего.

— Кто ходил самовольно в город? — спросил он. Руки были подняты.

— Кто в плане на операцию, на этот месяц? — спросил главврач у Ярославцева. Наверняка, он и сам знал, кто в плане. Все были в плане, кроме Наташки.

А вы, значит, Наташа, — обратился главврач к Наташке Залесской. — Имел честь слушать лекции вашего дедушки.

На веранде было слышно, как летит муха.

— Да-с, молодые люди, — продолжал главврач, — мне доложили о ваших подвигах. Акишина кто?

Нинка съёжилась, поникла под взглядом этого большого человека.

— Нехорошо! Конечно, вы подлежите выписке за нарушение режима. А вы — Аня? — обратился главврач к Аньке. — Ну-ну.

Анька замерла.

— Но учитывая, что вы чистосердечно признались в том, что нарушали режим, мы с Евгением Петровичем решили проявить к вам снисхождение и оставить вас в санатории. Всех. Операции пройдут по плану. Да-с…

Сейчас вы все, я подчёркиваю — все — садите свои деньги медсестре. А мы на посту заведём тетрадь, в которую вы будете писать, что вам надо купить в городе.

И благодарите Евгения Петровича — это он за вас просил. Я надеюсь, что больше не будет нарушений. И больше не будет снисхождений.

Главврач ещё раз прошёлся взглядом по всем лежащим перед ним. Сколько больных, за всю его жизнь, с надеждой смотрели в его глаза. И эти — смотрят.

«Дети, дети… знали бы вы, как я люблю вас!» — подумал главврач, но вслух ничего больше не сказал.

Глава 41

Главврач удалился, а мы остались — обрадованные, ошарашенные. Как будто мы встретились на нашей веранде с добрым волшебником.

— Ура! — закричала Нинка.

Никто её не поддержал. Всё закончилось хорошо, но слишком много всего произошло за эти два дня, чтобы можно было кричать «ура».

— Ура йий! Усых пэрэбаламутила! — выразил общее мнение Миронюк.

Как бы событие ни закончилось, но ведь оно произошло. Нельзя было вычеркнуть его из жизни, и нельзя было сделать вид, что не произошло ничего.

— Как хорошо! Какой молодец Ярославцев! — сказала Маша.

— Ты видишь, Анька, всё хорошо! Значит, ты правильно сделала! — сказала и Наденька.

— Анька, живём! — крикнул и Стёпка со своей половины.

— Ну, Нинка, ты, наверно, в рубашке родилась! — сказал Славик.

— Сиди уже Нинка, не дёргайся больше, — сказал Костик неожиданно серьёзно. — Не надо, чтоб другие из-за тебя страдали.

Наташка сидела на кровати, пытаясь понять, что же произошло — хвалил главврач Аньку, или ругал? Больше было похоже, что хвалил. Так предательница она, или не предательница? А я? А я кто? И вообще, что всё это значит?

Одно она знала — позора перед родителями не будет, и она ещё побудет здесь, ещё побудет! Может, Славик поссорится со своей Светкой? Хоть бы поссорился!

Наташка уже перестала обижаться на Аньку. Нинка была спасена, и всё осталось на своих местах.

Только слово «предательница» стояло недвижимо и мешало жить дальше, как ни в чём ни бывало.

Анька была, конечно, рада. Не то, что рада, но спокойна, как будто знала всё наперёд. Хорошо, что Нинка осталась, и что все мы остались. Хорошо…

И ещё одно она знала — она постарается никогда не повторить того, что сделала. Никогда не повторить того, что хоть отдалённо может быть похоже на предательство. «Я могу жертвовать только собой, только собой, что бы ни произошло», повторяла она, как заклинание.

Запомнила она и вторую фразу, записанную в блокнот уже утром, — «Если ты выбрал одну из тысячи правд, ты не должен удивляться, что тебе придётся отвечать за неё».

Так и закончилась эта история.

Вечером Стёпка вывез Джема с веранды в палату, на первое свидание. И Анька пришла.

— Душно здесь, — сказала она, — давай, Джем, поедем в холл.

— Давай.

Анька вывезла кровать Джема в холл, туда, где одиноко стоял молчаливый, пыльный телевизор. Она взяла стул и села рядом с Джемом. Они ничего не говорили друг другу, просто сидели, держась за руки, несколько минут. Потом Анька осторожно положила голову на кровать Джема, уткнувшись в его широкую могучую грудь.

В пустом холле бродили неясные звуки, слышно было, как переговаривались о чём-то сестра и санитарка, звенели какие-то крышки, вёдра. Что-то упало, и раздался смех. Кто-то запел вдалеке.

Розовое небо постепенно темнело, сумерки подступили к окну, и вот уже стало совсем темно. На небо высыпали первые звезды, озаряя Землю своим мерцающим светом. Мерцающим светом вечной, и вечно манящей истины.

Темно было и в холле — электрический свет был далёким, слабым. От самого поста медсестры ложился на пол холла косой желтоватый квадрат.

И Джем, наконец, сделал то, о чём мечтал уже много долгих вечеров. Он опустил свою широкую ладонь на пушистые Анькины волосы и тихонько погладил их.

Глава 42. Джемали Сахалашвили-2

Странно чувствовал себя Джем. Джем снова чувствовал себя сильным!

Джем чувствовал себя даже более сильным, чем раньше. Этой силе не мешало то, что он был лежачим, и даже то, что у него будет фиксировано бедро. Джем совершенно забыл о своём бедре.

Джем чувствовал себя сильным, потому что знал — что бы ни случилось, он всегда защитит её, всегда примет её, эту девочку, в своё сердце.

Он примет её, что бы она ни сделала, и как бы она ни сделала — хорошо ли, или плохо, правильно, или не правильно.

Как там мама говорила: «Шеикваре ахлобели»… полюби… возлюби ближнего, как самого себя. Как себя. Он принимал эту девочку и любил её, как себя. И от этого он был сильным, и от этого он был мужчиной.

Глава 43

Он был мужчиной, а она — девушкой, женщиной. И ей было хорошо и тепло на его широкой груди.

Здесь мы и оставим их. Джема, обретающего силу, и Аньку, обретающую мудрость. И их обоих вместе, обретающих любовь.

Камера поднимается вверх и выплывает на веранду.

Вот умница Маша, которая будет учителем математики. И дети, и коллеги будут любить её. Мужа себе найдёт Маша поздно, уже в селе, где будет работать учительницей. И он тоже будет любить её.

Вот добрая Наденька, которой предстоят тяжёлые испытания. Она ещё долго будет болеть, потом ненадолго встанет, выйдет замуж и даже родит дочь. Потом будет рецидив болезни и долгое лежание по больницам. Муж уйдёт, а дочь воспитают родители.

Вот Славик, покоритель женских сердец. Он, конечно, опомнится. Истрёпанный, больной — только другими болезнями — он остановится у края пропасти. Осторожно, с опаской, как когда-то вставал после операции, он начнёт жить сначала. Я надеюсь, что он полюбит кого-нибудь — я просто об этом ничего не знаю.

Вот Мариэта, которая будет диктором, только на радио. На том самом армянском радио, про которое рассказывают анекдоты.

Вот Костик, который всё-таки станет капитаном — только капитаном прогулочного катера. Костик будет хромым — самую малость, и сделает справки, что он здоров — чтобы поступить в морское училище.

Вот Нинка, которая… нет, не буду я ничего говорить.

Удастся ли Нинке обуздать свой нрав? Удастся ли Аське стать самостоятельной и победить свой страх? Удастся ли Ань-ке помирить в своём сердце святошу и поэта, и наконец, найти тот самый, светлый образ — образ единственной и чистой правды? Удастся ли Джему найти своё место среди сильных мужчин? Удастся ли Стёпке обрести семью? И так хочется, чтобы у каждой сказки был счастливый конец…

Пусть камера поднимается всё выше, открывая вид на санаторий сверху, потом захватывая небо, и останавливаясь в широком пространстве моря, в вечном движении волн.

Слышите, как они шумят? Прислушайтесь…

Эпилог. Наташа Залесская-2

Прислушайтесь, как стучат каблучки по широкому коридору Ленинградского университета. Это идёт на свою кафедру органической химии гроза студентов, кандидат химических наук, доцент Наталья Александровна Залесская.

Наталья Александровна отвечает лёгкими кивками головы на почтительные приветствия студентов.

Что-то с утра настроение какое-то лирическое. Праздник витает в воздухе — двадцать пятое января, день студентов, конец сессии. Хорошо!

Наталья Александровна остановилась у окна, вглядываясь в желтоватое петербургское небо, в покрытые снегом ветви деревьев. Она снова вспомнила — вспомнила то, о чём и не забывала практически никогда, а просто как бы откладывала в памяти, как откладывают любимую книгу, или любимую драгоценность, которую одевают очень редко.

Наталья Александровна вспомнила другое небо — синее, бездонное. Вспомнила широкую веранду, вздувающуюся парусом ширму, и черноволосого мальчика-подростка с гитарой.

Сын Натальи Александровны недавно женился, и в скором времени ожидалось прибавление семейства. Как это там было в сказке у Аньки — родились два сына, по ходу жизни. Точно, по ходу жизни.

Была Наталья Александровна замужем года три, родила сына, и развелась без жалости, даже девичью фамилию вернула себе. Нет, Наталья Александровна не была обделена мужским вниманием, но, мысленно представляя всех мужчин своей жизни, она спокойно констатировала, что никого из них не любила больше, чем Славика.

Славик, Славик, где ты теперь? Наталья Александровна улыбнулась своему воспоминанию. Скоро родится внук. Кажется, я уже люблю его, люблю больше всех своих мужчин, и даже больше Славика. Больше Славика? И Наталья Александровна почти засмеялась.

Хороший конец к сказке! Как хорошо это было — придумать хорошее окончание очередной сказке и считать, что это главное.

А в жизни всё так сложно, что иногда и не знаешь, какое окончание — хорошее, а какое — плохое. И каждый из нас сочиняет свою сказку, и придумывает ей своё окончание.

Только некому рассказать её, эту сказку. Может быть, внуку?

Если бы можно было менять окончания своих жизненных сказок! Но нет, нельзя! Можно только придумать новую — по ходу жизни! И тут уж — неплохо бы заранее подумать о том, чем всё закончится…

И Наталья Александровна пошла по коридору, выстукивая каблучками почти такую же песенку, как когда-то Жанна Арсеновна. «Тук-тук, тук-тук, тук-тук»…

Хождение по асфальту, или Опыт усыновления сирот

посвящается моему мужу

Куда пойду от Духа Твоего, и от лица Твоего куда убегу?

Псалом 138

Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых… и не сидит в собрании развратителей.

Псалом 1

Глава 1

Ох, как есть хочется! Обед был уже так давно, что испарился без следа.

Иду домой совершенно голодная.

Можно было бы, конечно, зайти на наш пищеблок ещё раз. Вечерком, перед уходом. Посидеть за столиком для «персон», подождать, пока повариха принесёт чаю. Настоящего интернатского чаю. Специально заваренного, горячего. Наслащённого так, что противно его в рот брать. Принесёт к чаю — несколько толстых ломтей батона, поставит сливочного масла, нарезанного кубиками. А, может, и сырку положит. Или колбаски. Ешь — не хочу.

Можно было, можно. Врачу интерната — положено пробу снимать. А если очень хочется, то можно снимать эту пробу… хоть шесть раз на день!

Никто слова бы не сказал, если бы я пришла. Да только я уже не могу…

Если бы всё было так, как раньше! Если бы не знать ничего! Спокойно пить чай, есть свой батон, и всё, что положено к батону. Как я это и делала много раз, а может, и сотни раз.

Последнее время — не могу. Если бы я не знала, сколько они воруют… Как воруют, кто ворует… Ступаю теперь на пищеблок, как на минное поле. Где рожки торчат, где растяжки… Того и гляди — взорвётся.

Возможно, я не всё знаю. Скорее всего, не всё. Но порции на столах говорят сами за себя. Кто бы видел эти порции на столах… А ведь у нас в интернате — сироты! Дети у нас…

А раньше? Почему тебе раньше не было так противно? Сколько лет ты отработала, и ничего! И ела всегда столько, сколько хотела, и брала столько, сколько давали. Брала, брала.

Вот что ужасно — брала, и не мало. А если было мало — роптала, что мало.

А что? Всегда и везде так заведено, что «положено» врачу интерната. Положена из кладовой дань. Чтобы врач была своя и на всё глаза закрывала.

И я — тоже так жила. С закрытыми глазами. И брала свою дань.

Такая дань «положена» не только врачу, но и всей интернатской «верхушке». Завхозу, например, или бухгалтеру. Ну, и директору, конечно.

Директору — тому, уж я и представить себе не могу, сколько «положено».

Если мне, врачу, было столько «положено», что на машине привозили, то сколько «положено» директору — можно только предположить.

Правда, на машине возили не долго. Времена изменились. Продуктов становилось всё меньше и меньше. В смысле — тех продуктов, которые отпускали с базы на интернат. Наступили сложные времена, и нормы нам стали урезать.

И доля моя, соответственно, становилась меньше. Но, всё же, эта доля была достаточно приличной, чтобы можно было жить, не думая о хлебе с маслом.

А теперь вот — я иду домой голодная. Что произошло со мной? Почему перестала брать?

А потому, что — «не укради!» Заповедь.

Я стала верующей, вот что произошло со мной. Как-то потихоньку вызревала во мне вера.

Долго я определялась. Кто я, что я, зачем я… Долго думала. Наверное, можно было бы думать и побыстрее. Всё я искала, в чём смысл жизни. Сколько себя помню, с самого детства.

А вот верующей стала, когда уже за тридцать перевалило. Вернее даже будет сказать, что не за тридцать перевалило, а к сорока приблизилось.

Трудно было решиться в церковь прийти, особенно в первый раз. Ведь взрослая уже. И всё-таки я крестилась.

А вот теперь иду и думаю: «Как же я могла? Как я могла брать эту дань, эти интернатские продукты?» Как будто пелена спала с глаз, и стало мучительно стыдно прежней себя. Той, «берущей», себя…

Сколько, как я крестилась? Скоро год? Пока разбиралась, пока решалась…

Месяца три, как перестала брать. Не велик срок.

Так вот я и шла с работы, в таких вот невесёлых рассуждениях. Поздняя весна, скоро конец учебного года… Тепло, воздух чист и свеж. Почки, первые листочки. Как же хорошо кругом! Как будто нет на свете ни интерната, ни пищеблока… Благодать!

Уже вечерело, и кое-где мерцали огоньки. Не улице было совсем немного людей.

В ларьке, на углу, мне надо было купить сахару.

После того, как я перестала продукты из интерната домой приносить, в семье стало жить труднее. Материально, конечно. Масла нет, мяса нет. Раньше приносила, а теперь — необходимо стало всё это покупать. Шпроты, сгущёнка… Сыновья пострадали. От отсутствия сгущёнки.

Сахар — тоже раньше из интерната носила. Теперь вот — покупаю.

Я подошла к ларьку. На прилавке стояла всякая продуктовая мелочь. Пакеты макарон, сахара, печенья. Но главным было не это.

Главное — это был, ничем не прикрытый, лоток с жирной, лоснящейся, призывно пахнущей копчёной селёдкой.

Я была единственным покупателем.

Ух ты! В желудке засосало. В голове даже помутилось! Мне показалось, что ещё немного, и я потеряю сознание.

Как мне хотелось селёдки! Боже мой, как я хотела этой селёдки!

— Пакет сахару, — сказала я продавщице и протянула ей наш семейный бюджет. На неделю. Одной бумажкой.

— Ой, — сказала продавщица, — нету сдачи. Постойте, пожалуйста, я сбегаю в магазин, разменяю.

Продавщица убежала, и я осталась одна, наедине с лотком, полным селёдки. Я проглотила слюну, и услышала внутри себя явственный, уверенный в себе голос.

«Укради селёдку, — сказал голос. — Укради селёдку».

«Что?» — не сразу поняла я.

«Укради селёдку! Быстренько, быстренько! Возьми, и укради селёдку!»

В голове у меня по-прежнему мутилось, а челюсти сводило.

«А что? — подумала я. — Никого нет, никто не увидит. Раз, одну селёдку — ив мешок!»

«Правильно! — поддержал меня голос. — Укради селёдку! Сейчас её дома разделаешь, с лучком, с подсолнечным маслицем… Или даже — просто так нарежешь… Картошки сваришь… Укради! Укради селёдку!»

И тут мне стало смешно.

Я такие усилия предпринимаю, я отказалась от всех, практически, продуктов! Я вступаю, да нет, вступила уже, в борьбу с теми, кто ворует у меня на работе — и вот, на те бе! На какой-то селёдке! Так проколоться на какой-то селёдке! Уже почти в сумку положила…

«А вот тебе! — сказала я этому голосу, этому примитивному нахалу. — Вот и не украду!»

«Укради селёдку… — сказал он уже не так уверенно, а как бы просяще. — Укради… Смотри, какая жирненькая…»

«Нет», — сказала я, и тут вышла продавщица с деньгами, положив конец нашему диалогу.

«Ну и ну! — думала я по пути от лотка. — Вот это да! Это мне было… как это верующие говорят… искушение. Точно, это у меня было искушение. Но как грубо, как примитивно! И то я чуть не попалась. Правильно пишут святые отцы: выходя на борьбу, готовься к искушениям. Это я выступаю против воровства, и поэтому искушение у меня такое — воровством. Против чего борешься, тем и искушаешься».

Я перешла дорогу, и вступила в свой собственный двор. Но успокоиться я не могла.

«Почему же это искушение такое простое было, такое было примитивное? Как анекдот, честное слово! Может, и борьба моя — такая же примитивная? Такое явное искушение — явно и побороть, оно всё на виду. Ответь мне, Господи, ответь, что же это такое со мной было? К чему это, а?»

И уже когда я нажала на кнопку звонка, в тот короткий миг, когда я слышала за дверью топот ног моего младшего сына, бегущего открывать мне дверь…

Короткая, как молния, мысль промелькнула в моём мозгу: «Это сигнал тебе! Первый сигнал! Будь готова! Готова будь…»

Глава 2

Во вторник я работаю после обеда. Только пришла, только переоделась, слышу — ищут меня. — Где Наталья? Где Наталья?

Голос воспитательницы седьмого «Б», женщины хорошей, «понимающей», только очень эмоциональной.

— Да тут я, тут.

Я выглядываю из своего кабинета. Кабинетик у меня маленький, но уютный. «Келья» моя. Тут у меня любимая моя икона — «Умиление».

Причём я выбрала эту икону — просто так, за красоту. Выбрала, рамку купила и поставила икону под стекло.

Потом только узнала, как эта икона знаменита. Узнала, что именно перед такой иконой молился преподобный Серафим. И стала я к батюшке Серафиму обращаться, через эту икону.

Я перекрестилась на свою икону ещё раз и открыла дверь.

— Тут я, тут.

Воспитательница седьмого «Б», Татьяна Васильевна, стояла на пороге моего кабинета, держа в руках тарелку с нашим, интернатским пловом.

Сзади выглядывали две любопытные и живые мордочки — дети из её седьмого «Б». Они тоже держали тарелки.

Татьяна поставила свою тарелку мне на стол и не сказала, а всхлипнула:

— Нет, ты смотри, Наталья Петровна, ты смотри! Смотри, чем они сегодня детей кормят! Смотри, смотри!!

Смотреть, и правда, было на что, вернее — совершенно не на что. По тарелке что-то такое было размазано. Причём, в небольшом количестве.

Разваренный, размазанный рис, с точечными вкраплениями морковки. Вместо мяса — кусочки каких-то жил, хрящей. И тоже — совсем немного, чуть-чуть.

— Нет, Наталья, ты смотри, смотри! Можно так детей кормить? Посмотри, что это за порция! И посмотри, какая она, эта порция! Это седьмому-то классу! Они же растут!

Да… — сказала я.

Всё, идите отсюда! — прикрикнула Татьяна на сво их детей. — Тарелки ставьте, и идите в столовую, ждите меня!

Когда дети ушли, Татьяна села на стул возле моего маленького столика, и уже значительно тише сказала:

— Сделай что-нибудь, Наталья. Сделай что-нибудь.

— Что ж я сделаю?

— Ты же там ходить начала… в столовой нашей… Проверяешь, вроде…

Дело в том, что я совсем недавно стала кухню проверять. Как брать перестала, так и с проверкой смогла прийти.

Проверяю, как врачу положено. Закладку продуктов, выход готовой продукции. Раньше я это тоже делала, но совершенно формально. Зайду, улыбнусь, спрошу: «Как дела?». Спишу данные с меню-раскладки в свой бракеражный журнал. Это у меня журнал такой, где положено записывать результаты проб и их соответствие меню.

Потом пойду в комнату для администрации и поем. Вот и вся проверка. Никогда я с кухней не ссорилась.

А теперь…

По меню-раскладке — положено одно, а на столах у детей — стоит совсем другое. Например, котлеты. Положен выход сто двадцать граммов, а котлета весит восемьдесят. Да ещё и вкус! Больше напоминает хлебный мякиш, тушенный в бульоне, чем котлету. И всё прочее — примерно так же.

И что мне теперь делать со всем этим… Это только сказать легко, что я проверяю.

— Угу. Начала. Проверяю, — ответила я Татьяне. — Вот, бери эти порции, и пойдём к директору. Вместе. Пойдём, пойдём. Пусть видит всё, как есть…

Татьяна молчала. Потом она потёрла виски и сжала голову руками.

— Померь мне давление, что ли. Голова раскалывается. Я достала тонометр, закатала Татьяне рукав.

— Ворюги! — продолжала она. — Господи, какие ворюги… А к директору я не пойду. Уж извини меня, Наталья, но ты же знаешь… У меня семья… Наша директриса —' ни на что не посмотрит. Ни на заслуги, ни на возраст. Придерётся к чему-нибудь и уволит, на старости лет. А куда я пойду?

— Знаю, — сказала я. — Директор наша — всё может.

— Да они бы там, на кухне, не воровали бы так нагло, если бы она… директриса наша… не покрывала бы их… Кладовщица, Тамарка-то… уже так нос задрала, что с нами, воспитателями, и не здоровается. Ждёт, пока мы с ней первые здороваться начнём… Зато к директору — каждый день бегает, по десять раз.

— Сто пятьдесят на девяносто, — сказала я.

— Вот, повышается. От такой жизни…

— Повышается. Корвалола накапать? Или сразу адель-фана дать?

— Давай корвалол. Давай пока корвалол, а я приду через часок, и ты мне перемеряешь. Хорошо?

— Приходи.

Я накапала Татьяне её законные двадцать пять капель. Тарелки с пловом стояли на столе, взывая к небесам.

— Бери, Татьяна Васильевна, свои тарелки, — сказала я, — а я сейчас на обед пойду, и попробую сделать что-нибудь… Возьму, контрольное взвешивание сделаю. Пойдёшь в комиссию? Там же надо комиссионно проверку оформлять.

— Нет, Наталья, — Татьяна поджала губы и покачала головой. — Ты уж извини. Извини, ладно… Да и мои поели уже…

И она стала суетливо собирать тарелки, ставя одну на другую, прямо в плов днищами.

— Оставь одну, — сказала я. — Пойду я, всё-таки попробую до директрисы дойти.

Не ходи. Сегодня её нет, она в область уехала. А я — это всё так, в принципе… Ты не подумай…

А я и не думаю. Я и сама — не слепая.

Честно говоря, я испытала облегчение. От того, что нет директрисы. Объяснение откладывалось.

Хотя директриса наша, несомненно, в курсе всего происходящего. Она у нас — всегда всё знает. Даже невозможно предположить, кто ей все текущие новости… приносит. Чтобы не сказать — всё доносит. По-моему, у неё, как у всякого «приличного» начальника, имеются осведомители во всех службах.

Так вот и представляю себе ниточки, собирающиеся в её крепкий кулак. Да, похоже.

Наверно, только у нас, в медпункте, у неё нет осведомителей, потому что весь медпункт состоит из двух человек. Из врача, то есть из меня, и из санитарки, которой я доверяю, как самой себе.

Стычка наша с директором — неизбежна, и от этого на сердце тревожно. У директора, а, вернее, у директрисы нашей — крепкий характер… А я… Мне иногда кажется, что у меня — совсем характера нет.

Надо смотреть правде в глаза. Иногда — я просто боюсь нашу директрису…

Да её все у нас боятся. Воспитатели, учителя, обслуга… Вот и Татьяна. Всё, что угодно, только не объяснение с директором.

Татьяна забрала тарелки и ушла, а я двинулась на кухню, вслед за ней.

Обед заканчивался. В зале оставались два восьмых и девятый классы. Дети, в основном, уже съели свой суп и подходили к раздатке за пловом.

Дети шестого класса уже вышли из столовой, и только воспитатель шестого класса ещё крутилась около столов. Она сливала суп, оставшийся в кастрюльке для раздачи. Она сливала его себе в баночку. В другую баночку она складывала остатки плова.

Рядом, на тарелке, лежали кусочки хлеба, оставшиеся после детей. Воспитательница сливала суп, чтобы отнести эту баночку домой. И хлеб тоже — сейчас завернёт и спрячет в сумку.

Я сделала вид, что ничего не заметила. Боже мой, даже такой «плов» складывает!

До чего же мы нищие, Господи…

Поздоровавшись с кухонными, я встала возле раздатки.

Порции для восьмого и девятого классов были побольше, повесомее, но качество «плова» было то же самое. Я подозвала шефа. «Шефу».

Наша «шефа» — личность замечательная. Про таких говорят, что на них — «знак качества негде ставить». Это точно. Негде. Потому что всё — качественно весьма. В нашей «шефе», например, есть всё, чего нет у меня.

— Здравствуйте, Любовь Андреевна! Можно вас?

Эх, хороша была Люба в молодости! Это точно. Да она и сейчас хороша. Та самая баба-ягодка, которая опять.

У неё высокий рост, у неё стать. У неё — приятная для глаз полнота. У неё белые, крашенные волосы. Она проста в общении и обращении, она виртуозно ругается и заразительно хохочет. И вообще, она прекрасно знает в своём пищеблоке всё и умеет держать в руках своих кухонных.

И не только на пищеблоке — она всё знает. Она знает всё, что ей положено знать по пищеблоку, кладовой и бухгалтерии. А то, что ей знать не положено, она тоже знает. Знает, но молчит, как партизан.

Умеет Люба наша молчать и, что не маловажно, умеет вовремя прикинуться дурой. Такие качества всегда в цене у начальства.

— Любовь Андреевна, идите сюда! — настаиваю я.

Люба подходит. Она давно готова, и сейчас перейдёт в наступление. А что у нас скроешь? Ничего не скроешь! Все уже знают, что Татьяна Васильевна бегала ко мне жаловаться, да ещё потащила порции со столов.

— Что, Натальюшка? — Люба — сама предупредительность. А меня, иногда, она называет на ты, и без отчества. Так повелось как-то.

Иногда и я — её по имени называю хотя она и старше.

Я пришла на работу совсем молодой, по интернатовским меркам. Пришла, потому что, в тот момент, мне просто некуда было устроиться на работу.

Мы приехали в этот маленький городок четыре года назад. Вместе с мужем, военным в чине подполковника. Здесь он и на пенсию вышел, здесь и квартиру получили.

И я вот прикипела, осталась в этом интернате. Как устроилась сюда, не особо размышляя, так и уйти не смогла. Хотя, потом уже, и возможность была уйти. И в поликлинику, и на «Скорую». И даже — в стационар. Правда, на «Скорой» я подрабатываю, время от времени.

И вот, уже четвёртый год заканчиваю, работая врачом этого интерната. Четвёртый учебный год.

Нет, я не могу сказать, что плохо ко мне народ относится, нет. Сколько раз мне говорили, и говорят: «Как мы тебя любим!» И воспитатели, и кухонные, и технички. Самое главное — я сама детей люблю, к детям привязываюсь.

А с сотрудниками стараюсь не ссориться.

Если что надо — не кричу, а приду, попрошу. Потом — ещё раз приду. И народ откликается, почти всегда. Ни с первого раза, так с третьего. Ну, а если не откликается, то я, в основном, спускаю ситуацию «на тормозах». А, бывает — пойду, и сама всё сделаю.

Нет, надо честно признаться, что требовать я не умею. Не умею настаивать, не умею «стоять на своём».

Разве что, если касается больных. Тогда я могу. А в обыденной жизни… Нет, слаба.

Кухню я вообще раньше не трогала, и жили мы с Любой — душа в душу. Всегда была она мне симпатична. Хоть и разные мы с ней. Ох, какие разные.

Только на интернатских вечеринках мы одинаковые. Я петь люблю. Всякие песни, включая народные. И у Любы голос хороший. Как затянем мы с ней вдвоём…

Пожалуй, надо отвлечься от лирики.

Вот он, стоит передо мною, этот «плов». И что, я опять не смогу ничего сказать? Опять спущу всё «на тормозах» и ласково спрошу «шефу»: «Ах, Любовь Андреевна, почему это плов… не совсем хорош?» Ох, помоги мне, Господи!

— Любовь Андреевна, объясните мне, пожалуйста, что это за «плов»? Где тут мясо? Где тут масло? Где эти пять граммов масла на человека, которые написаны в меню? Вы сами масло в плов закладывали?

— Конечно, Наталья Петровна, конечно! Только такое плохое масло! Одна вода! Просто ужас! Я хотела вас позвать, да вас не было!

— А мясо? Мясо-то где?

— А мясо — такое было ужасное, такое ужасное! Одни кости!

— Вы взвешивали кости? В журнал отходов записали?

— Конечно!

— Сколько?

— Пять килограммов костей! Передок, одни рёбра, и хребет. Что тут можно взять?

Мяса, по меню, на плов полагалось одиннадцать килограммов. Но то, что размешано в «плове», не тянет и на шесть килограммов. У меня уже есть небольшой опыт. Накопился, за время проверок. Я уже могу без весов определить, сколько заложено. Примерно, конечно.

— Что это за мясо такое?

— А это ты уже у кладовщицы спрашивай, почему она такое мясо берёт! А мы что, что нам дают, из того и варим!

— Люба, я не знаю, из чего ты варила, — говорю я, — но ты посмотри, что ты сварила! Это же ужас, что такое! Это пластилин какой-то! И масла тут нет никакого!

«Шефа» переглянулась с поваром.

И в этот миг на кухню вошла кладовщица Тамара Васильевна. Эдакий вплыл корабль, с другого входа, со стороны мойки.

Тамара Васильевна плотно упакована в толстую безрукавку и в толстые, с начёсом, рейтузы. В кладовой отопление плохое, там холодно.

С видом полноправной хозяйки, даже не хозяйки, а барыни. Медленно, с тарелкой и ложкой в руках, кладовщица подплыла к маленьким кастрюлькам, стоящим на плите, и положила себе плова.

Плова настоящего, нормального цвета, с мясом, видимым издалека. Эти кастрюльки не для всех. Они — для «элиты» интернатской. Для администрации.

И мне сейчас положат из них, если я буду есть. И директору, и завучу, и старшему воспитателю. И бухгалтерии. И кухня поест из этих кастрюлек. В общем, на эти кастрюльки — достаточно клиентов.

Я сама ем из этих кастрюлек, из этих сковородок. Почему же меня так задевает круглая фигура нашей кладовщицы?

— Тамара Васильевна, подойдите сюда! — позвала я кладовщицу к общему котлу. — Посмотрите, что это сегодня за плов у нас?

— Что? Чего там? — не подойти Тамара не могла. Формально, конечно, но я была старшей по положению.

— Тамара Васильевна, вы в этот котёл гляньте! Ведь на эту еду — без слёз смотреть нельзя!

— А мне что? Они варили, с них и спрашивайте!

— А они утверждают, что мясо плохое. Вот, журнал отходов. Костей — почти пятьдесят процентов!

Я, что ли, выбираю его, это мясо? Мне что на базе Дали, то я и везу. Спасибо ещё, что это дают! А то — вообще ничего не дадут. Мясо — передок, говядина старая. Эта корова, наверно, старше меня была. А вы говорите — мясо!

Да ладно, Натальюшка, перестань! — «шефа» обняла меня сзади. — Перестань, перестань! Вот, смотри — плохой плов, а уже доели. Ишь, как выскребают!

Повариха Света во время нашего разговора хранила молчание, иско'са поглядывая в нашу сторону мутноватым взглядом, утопающим в припухших скулах. Она уже всем раздала второе и теперь выскребала со дна слегка пригоревшее «нечто». Это она и раздавала девятому классу, на добавку.

Худые, бледные, прыщавые девятиклассники стояли с той стороны раздатки, маленькой группкой. Дети у нас, в основном, из многодетных семей. Из социально неблаго получных, а половина — вообще сироты. Сироты официальные и неофициальные. С оформленными документами и с неоформленными.

Девятый класс, подростковый возраст. Денег у них нет. Вся их еда — только отсюда, из столовой.

Этим, что ни дай — всё сметут.

— Вкусно, ребятки? — слащавым голоском обратилась к ним Люба.

И получила ожидаемый ответ.

— Вот видишь! — и она повернулась ко мне. — Видишь, всё в порядке! Иди лучше, Натальюшка, пообедай!

В это время к раздатке подошла старший воспитатель, или просто — «старшая», как её все называют у нас. Светлана Сергеевна.

— Здравствуйте всем! — сказала она бодрым голосом. — Наталья Петровна, вы не обедали? Пойдёмте, пойдёмте вместе!

И я прошла с ней в комнатку для избранных персон. Для администрации. На пороге я обернулась и сказала им обеим — и «шефе», и кладовщице:

— Я завтра приду с утра. Без меня — не разделывайте мясо. Я хочу его сама посмотреть и взвесить. А также масло. В кашу, утром — не закладывайте без меня. И сегодня на ужин — я тоже приду, масло заложу в кашу. И порционное масло — взвешу. Имейте в виду.

Глава 3

Светлана Сергеевна прошла к столу впереди меня. Светлана Сергеевна — красивая женщина. Высокая, белокурая. Ей — лет около пятидесяти, и характер у неё твёрдый. Твёрдый — в том смысле, что эта женщина всегда твёрдо знает, что ей нужно.

Это не значит, что она всегда следует к своим целям твёрдо и прямолинейно. Нет. Иногда она подбирается к тому, чего хочет, очень мягко. Она мягко стелет, но спать бывает — по-разному.

Частенько воспитатели приходят ко мне поплакать, «от Светы», или мерить давление — после разговоров с нею.

Болтают про неё, что ей самой очень хочется быть директором. Но я, обычно, не прислушиваюсь к этим разговорам.

— Правильно вы их, правильно! — сказала «старшая», когда мы остались за столом вместе, вдвоём. — Правильно вы их, Наташа. Давно пора их пошерстить. Совсем уже за-воровались.

— Я раньше как-то и не думала, что так всё ужасно… Самой противно… — Я не могла успокоиться после своих резких слов. Тяжело они мне дались… Не умею я требовать, не умею…

— Правильно, ты раньше их почти не проверяла, — продолжала «старшая». — Ни кухню, ни кладовую.

— Да ведь не было же такого безобразия. Нет, ну брали, конечно…

— Брали, и брали всегда…

— Брали. На ведь и порции не были такими страшными.

Правильно, — сказала старшая. — Времена были другими. Всего было много, и всем хватало. И нашим, и ва вашим. Хватало — и приготовить вкусно, и в карман положить щедро. А теперь — время другое. Им хочется в кар ман так же щедро класть, как и раньше, а нету. Вот они и начали тянуть от детей, напрямую. И это происходит уже давно.

— А я — как-то и не видела… не замечала…

— А вы, Наталья Петровна, простите меня за прямоту, всегда ходили по интернату — в розовых очках. Или — в голубых. Или уж — не знаю, в каких. Вы же из них…

— Из кого?

— Сами знаете, из кого. Из тех, кому «положено». Это мне — что когда перепадёт, а вы? Вы ведь, сознайтесь… в доле?

Мне стало страшно. Всё, что говорила старшая, было правдой. Я «дружила» со всеми и розовые очки не собиралась снимать. Мне было тепло, уютно и сытно в них, в моих розовых очках.

И доля у меня была, доля не малая — плата за мои розовые очки…

— Вы же знаете, Светлана Сергеевна… Да, вы правы… Только это всё — в прошлом. Кажется, мои розовые очки дали трещину.

«И потом, я же крестилась год назад, — подумала я про себя. — Стала книги читать, писания святых. Вот какая у меня подготовка была — для снятия розовых очков».

— Есть десять заповедей, — сказала я, — и одна из них: «не укради». Короче, я уже несколько месяцев не в доле… Поэтому я могу теперь их проверять. Никто уже не может мне тыкнуть в нос, что я сама беру.

— Ну что ж, удачи вам. Удачи тебе, Наташа.

— Давайте вместе! Ведь вы — тоже имеете право! И закладку проверять, и выход готовой продукции. Если нас будет двое, мы уже будем — такая сила!

Светлана Сергеевна посидела немного, отставив от себя тарелку с недоеденным, очень жирным и вкусным пловом, положенным из особой кастрюльки. Потом она как-то особенно посмотрела на меня и сказала.

— Я — не могу пока. В прямую борьбу я пока не могу вступить. Но я твой союзник, Наташа. Если что, я поддержу. Потом, ты ведь должна главное понимать. Рыба гниёт с головы. С головы! А ты и она — это разные весовые категории.

Я посмотрела на Светлану Сергеевну. Она впервые говорила со мной об этом. И она была права.

— Ты должна это понимать, если хочешь добиться чего-нибудь.

— Я особо ничего не хочу добиваться. Чтоб не воровали в наглую, только и всего. Чтобы плов не был таким страшным, как сегодня. Я не собираюсь никого свергать с пьедестала.

— Ну-ну. А кто будет это определять: в наглую они воруют, или не в наглую? Или ты думаешь, что можно вылечить хвост, не откручивая головы?

Теперь уже пришла моя очередь смотреть на Светлану Сергеевну. Мои розовые очки трещали…

Светлана Сергеевна поднялась и величественно пошагала из кухни.

— Девочки, спасибо! Большое спасибо! Всё очень вкусно! — сказала она таким же, как и до обеда, бодрым и радостным воспитательским голосом.

— Спасибо… — буркнула и я, себе под нос, и побежала в своё, медицинское крыло.

Глава 4

Все эти тайны «мадридского двора» были мне, признаться, не по нутру. Всё-таки хорошо, что я врач, и у меня есть моё дело, в котором отсутствуют подобные сомнения и колебания. Я пошла смотреть больных в изоляторе.

Там у меня лежали трое. Двое — с бронхитом, и одна девочка с высокой температурой, и болями в животе. Её положили утром, без меня. Воспитательница привела.

Я начала с этой девочки, с Анютки. Боли были не сильными, и пока — совершенно мне неясными. Аппендицит? Нет, не похоже. Симптомов раздражения брюшины не было.

Я решила немного подождать, не отправлять её сразу в больницу. Может, проявятся эти боли. Или понос начнётся, или просто простуда такая. Завтра закашляет, и сопли потекут.

Я принесла Анютке жаропонижающее, принесла табле-точку ношпы.

— Укройся, Анютка, — сказала я, — и. постарайся уснуть. Я к тебе ещё приду.

Терпения, терпения дай мне, Господи. Терпения и внимания, чтобы не пропустить ничего.

Как же это терпение нужно, когда ты остаёшься с больным наедине, и надолго. Чтобы не паниковать, не бояться. Доверять себе и, главное, Богу доверять.

Господи, вразуми меня, чтобы я поступила правильно, и не навредила больным моим…

Паника — страшная вещь Я раньше работала под началом такой паникёрши-заведующей. В детском отделении, в стационаре. Вот уж мастерица была! И себя запугивать, и больного — в панику вгонять. И больного представляла всегда в три раза тяжелее, чем он был на самом деле.

Потом, после того, как мы с мужем уехали, я ещё целый год вздрагивала.

Мало того, что паника, так ещё и вечная «презумпция виновности». Ещё ничего не произошло, а мы все уже виноваты. Подчинённые, конечно.

Каким же надо быть неуверенным в самом себе, чтобы так третировать подчинённых, своих коллег?

А здесь у меня — всё совсем по-другому. Здесь я — сама себе хозяйка. Предпочитаю справляться сама, до тех пор, пока это возможно. Оставляю и бронхит, и ангину, если не очень тяжёлые. Мне ведь ещё и жалко их, этих детей. Одним, без родных, не сладко им в больнице. А навещать их тяжело.

Обычно воспитатели берут весь класс и — пешком, через весь город. Навещать. Пишут директору заявление, чтобы выписать продукты. Выписывают пару пачек печенья, пару банок сгущёнки, или килограмм яблок. Берут в кладовой и несут в больницу. А выпишут больного — надо санитарку посылать, чтобы забрала.

Вот я и кручусь — лечу сама. Балансирую, так сказать.

Медикаменты у меня пока есть. Правда, тоже — всё меньше и меньше, год от года. Но пока хватает. И на бронхит, и на ангину, и на понос.

Бывает, конечно, что и «Скорую» вызываю. Только стараюсь пореже.

Но в общем-то я — фигура трусливая и зависимая. Забилась в свой угол, смотрю себе детей, гоняю своих вшей, мажу свою чесотку. Никого не трогаю, и меня никто не трогает… Разве хватит у меня силёнок — порядок навести в пищеблоке?

И СЭС нас беспокоит, конечно, но не сильно. Больше — формально.

У нашего директора — и СЭС прикормлена. Надо смотреть правде в глаза. Надо, надо. И в эту сторону — мне тоже надо теперь смотреть.

Никогда от нас СЭС не уезжает с пустыми руками. Когда бы не пришли, им сейчас же — мини-банкет, или макси-обед. И уже бежит Тамара с коробками, грузит им в машину. А, бывает, и так приезжают, и ко мне даже не заходят. А сразу — к директору, и сразу — коробки, коробки.

Почему это не трогало меня раньше? Почему не возмущало? Строго говоря, эти коробки дают и мне определённую свободу. Может, из-за них СЭС не слишком мучает меня, а закрывает глаза на всякие мелкие недочёты?

Мы ведь существуем в мире субъективном. Вам что-то не нравится? Вы считаете это нарушением? А вот это, батенька, как посмотреть… Если через коробку, то совсем не так уж и плохо. Не правда ли?

Почему же я раньше воспринимала все это, как должное? Ведь, строго говоря, всё, что отдавалось СЭС, всё это — не доставалось детям?

А я была совершенно спокойна!

И вообще, где та граница, за которой заканчивается благодарность, положенная, так сказать, по долгу вежливости и службы, и начинается неприкрытое воровство, взятки, подкуп?

Где заканчивается делёжка — от щедрот, и начинается воровство — от сирот?

Как оценить отдельную кастрюльку для сотрудников? Накрытый для комиссии стол? Подарок проверяющему?

Как оценить? Скажите мне, как? Где тут правда, Господи? Или в этой порочной системе, где воруют все и вся, совсем нет правды? Или всё это — и есть наша правда, как бы не была она противна на вкус?

Я одно могу сказать точно. С тех пор, как я перестала брать, мне стало легче. Но, одновременно, мне стало и гораздо труднее.

Помоги мне, Господи. Помоги разобраться во всём этом!

А то розовые очки сняла, а теперь — свет режет мне глаза…

Глава 5

К вечеру я снова зашла в изолятор. Больным моим полегчало. У Анютки Аксёновой температура упала до тридцати семи и трёх. Она встала с кровати и вышла к столу, ко всем остальным.

В изоляторе, кроме троих больных, сидели ещё трое вшивых. Вшей у них нашли утром, при проверке. Утром санитарка моя ходила проверять младшие классы, и троих нашла. И вот теперь, к вечеру, воспитатели привели их на обработку.

Вшивый народец, в основном, клиенты постоянные. Мажешь их, мажешь, чешешь их, чешешь, а они — всё со вшами.

Где найти объяснение этому факту? Может быть, на уровне генетики где-то. Или ещё выше?

Эти несчастные позволяют шестиногим тварям жить на себе, кормят их, и дают им возможность размножаться. Бр-р-р!

Ну а мы — мажем, мажем, чешем, чешем. Гнид выбираем. А за окном — заканчивается двадцатый век. Так-то, господа.

Вши — это наша, интернатская, хроническая болезнь. Осмотр на педикулёз, то есть на вшивость — каждую неделю. Обязательно! И сколько не ходим, сколько не обрабатываем — всё равно, избавиться не можем. Потому что вещества для обработки вшей не убивают гнид, то есть яиц этих насекомых.

Стричь? Стричь налысо, конечно, было бы самым надёжным лечением. Но стричь волосы можно только малышам, да и то — со слезами. А старшие… Оставишь одну гниду, не выберешь, и вновь эти паразиты плодятся. Хоть и обрабатываем мы их, да по нескольку раз подряд.

Когда я в интернат работать пришла, я живую вошь увидела впервые. До этого — только в институте, под микроскопом. Думала, что всех вшей поубивали в Гражданскую войну. Ан нет, на мою долю ещё осталось.

С этими вшами получается прямо по библейски. Нет У нас гарантий, что на чисто выбритую голову, когда волосики отрастут на два миллиметра от макушки, не приползёт такая же голодная и наглая до невозможности вошь от соседа…

Как там сказано: тащит за собой, на чистое место, «семерых страшнее себя».

А на обход — мы всё равно идём, идём обязательно. Иногда — мы вместе с Наденькой на обход идём, а иногда — Наденька и сама выходит. Наденька — это санитарка медпункта, это моя главная помощница и главная моя радость.

Сама идёт, сама этих вшивых выявляет, сама обработает их и сама вымоет. Как сегодня.

И проследит, чтобы потом всех гнид выбрали. И ещё сказку им какую-нибудь расскажет, пока они сидят в изоляторе за столом, кивая своими головками, замотанными в полотенца. И дети её любят.

А если СЭС приходит, то тактика у нас своя, отработанная. Пока я комиссию отвлекаю, Наденька по классам идёт, и всех, кто с гнидами, выводит из классов, и прячет где-нибудь.

Так что официально — вшей у нас нет. СЭС ведь не помогает, а только акты пишет, да штрафует. Приходится приспосабливаться.

Что бы я делала без моей санитарки, без Наденьки моей? Вот уж человек! Вот уж доброта!

А медсестры нет у нас. Не держатся медсестры. Приходят, и увольняются. Зарплата маленькая, объём работы — большой.

Это мы, с Наденькой, прикипели здесь, в интернате.

Мои больные собрались за столом, в изоляторской столовой. Одни рисуют, а другие просто болтают. Я тоже усаживаюсь за стол, вместе с ними.

— Ну как, гвардейцы? Всех вшей разогнали?

— Всех, всех!

— Сколько им ещё сидеть, Надежда Ивановна?

— Ещё час, — отвечает Наденька.

— А кто гнид выбирать будет?

— Мы сами!

Ну, смотрите, только чтобы чисто выбрали! Я проверю, и в спальню не отпущу, пока не выберете!

Едва ли выберут, маленькие ещё. Выбирать гнид трудно, муторно… Уходит на это много времени. А, главное, должен быть человек, который согласен просидеть с вами часа два, за этим неблагодарным занятием. Бывает, сажаем двоих вшивых, чтобы выбирали гнид друг у друга.

Да только терпения у детей не хватает. Разве что у старшеклассниц, если у них такие проблемы случаются.

Поэтому и не выводятся у нас вши. Вот такая старая, как мир, проблема.

— Надежда Ивановна, поставь кофейку! — прошу я.

Мне не столько хочется кофе, сколько хочется поговорить. А Наде хочется покурить, я знаю. Она курит по-настоящему, крепко и давно. Мы так с ней поступаем частенько. Сядем у меня, и говорим, говорим.

Надя тоже крещённая. В церковь не часто ходит, но так же, как и я, книги некоторые читает. Иногда мы с ней, по очереди, читаем одну и ту же книгу.

Бывало, и курили мы с ней одинаково: сигарету за сигаретой. А потом я стала бросать курить. Примерно с тех пор, как перестала продукты «брать» с кухни.

Я бросаю курить уже четвёртый раз. И никак не могу бросить. Последний раз продержалась две недели. Но зубы, один за одним, болели так сильно, что хоть иди, и вырывай. Кости, челюсти болели. И я не выдержала и начала снова. Неделю назад.

А сейчас мы идём ко мне, «в келью», и там я выкладываю Наденьке всё, что произошло на кухне.

У Наденьки на кухне — «связи». Там работает зальной, то есть уборщицей зала, её дальняя родственница, с которой они, вместе, живут в ближней деревне.

И Наденька знает о кухне гораздо больше, чем я.

— Наталья, ты точно, с Луны свалилась! — поражается моей «некомпетентности» Надя. — Да Тамарка, кладов щица наша, — всегда продукты не додаёт из кладовой! А кухонные — и пикнуть не смеют, потому что Тамарка — с директором заодно. Тамарка их знаешь, как в кулаке держит! Помнишь, год назад повариху уволили?

— Помню. Я так и не поняла, как её поймали.

— А у Тамарки зять — милиционер. Они ту повариху после смены подкараулили, а у неё в сумке — буханка хлеба, полкило сахару, и ещё там чего-то. И уволили. А подловили её потому, что она попыталась с Тамарки все продукты, из кладовой, заполучить. Скандалить с ней стала, что готовить не из чего!

— Вот это да!

— Поняла теперь, почему они пикнуть боятся? Потому что у них — у всех в сумке чего-нибудь, да лежит, когда они из кухни уходят. А Тамарка им говорит: «Пикнете — я вас с буханкой хлеба поймаю, и посажу!»

— И они все молчат.

— Все молчат, и Тамарку тебе не сдадут никогда. Потому что ты — никто, а Тамарка — сила. За ней — и милиция, и директор. А у директора — своя милиция. Через нашего куратора, из СЭС.

— Как? — оторопела я.

— А муж! Муж у нашего куратора — замначальника отдела по борьбе с организованной преступностью. Вот так. Жаловаться — бесполезно.

У меня сперло дыхание. У меня не было слов.

— Дай мне сигарету, Наденька.

— Ты же бросаешь! Ты же говорила, что это грех!

— Грех… Дай, пожалуйста. Спасибо.

Я затянулась, и сидела молча, обдумывая услышанное. И я готова была ещё долго сидеть, потому что услышанное пригвоздило меня к стулу.

Вот они, розовые очки. Четыре года проработала, и не знаю, кто муж у нашего куратора из СЭС! И какие возможности открываются, при надлежащем использовании этого мужа.

Надо, надо смотреть правде в глаза. Раньше мне это было ни к чему. Меня, как свою — никто не трогал. Я жила за спиной директора, как за каменной стеной…

Сигарета погасла, и я раздавила окурок в пепельнице, вместе с последними осколками моих розовых очков.

Это так мне казалось, что с последними. Казалось, что больше я не смогу услышать ничего. Ничего подобного.

Однако, я ошибалась.

И тут послышался топот ног за дверью, и раздался резкий стук в дверь.

— Наталья Петровна! Вы тут?

— Тут, тут! — крикнула я из-за двери.

— Выходите скорее! У нас Антоха убился!

— Как убился? — вскочила я.

За дверью стояли девчонки из восьмого класса, и наперебой щебетали.

— Он на крышу полез… Он за мячиком полез… Он вниз съехал… Он свалился… Он лежит… У него кровь идёт…

Я побежала. Наденька побежала за мной. Я заскочила в процедурную, взяла пару бинтов, йод, ещё что-то — и мы выскочили на улицу.

Глава 6

Антоха лежал под крышей перехода из учебного корпуса в спальный. Он уже начал подниматься с асфальта. Высота, с которой он упал, была примерно на уровне высокого третьего, или низкого четвёртого этажа.

У Антохи была разбита голова и, видимо, поломана рука. Левая. Он присел, опираясь на правую руку, а левую — держал навесу. Кровь из пробитой головы текла на одежду и на асфальт.

Я присела рядом с Антохой и спросила:

— Жив?

— Угу, — ответил Антоха.

Ничего, жив! — громко сообщила я окружающим.

Потом я мельком осмотрела рану, прощупала Антохе голову, шейные позвонки и спину.

— Где больно?

— Рука… — сказал Антоха. — И голова…

— Встать можешь?

— Могу. Сейчас…

Я подставила Антохе плечо, и он поднялся. Двое ребят из его класса, восьмого «Б», подхватили Антоху с обеих сторон.

— Куда его?

— Туда, к изолятору! Только потихоньку!

Пока Антоха, с сопровождением, продвигался в сторону входной двери, из неё выскочила встревоженная Светлана Сергеевна, «старшая».

— Что? Что? Что опять случилось? — закричала она от самой двери. — Опять ты, Протока? Опять?

Она приблизилась к группе сочувствующих и спросила меня, уже значительно тише:

— Что с ним?

— Руку, видимо, сломал. Рана на голове — не страшная. Впрочем, кровь надо отмыть, тогда точно скажу. Возможно, есть сотрясение. Сейчас, разберусь.

Светлана пропустила детей вперёд и задержала меня у двери.

— Наталья… Ты там того… справься, пожалуйста, без больницы… А то придётся травму — в область сообщать… Ты же понимаешь… И воспитателю не поздоровится, и мне. И тебе, между прочим.

— Знаю, знаю, — ответила я. — Подождите, я должна посмотреть его, как следует.

И тут нам навстречу выбежала воспитатель восьмого «Б», в распахнутом белом халате. Выглядела она не очень симпатично. Седоватые волосы, со следами краски по краям, развевались неопрятными космами. Стоптанные туфли болтались на худых ногах. И кривилось — такое же, как и туфли — старое, «стоптанное» лицо.

Класс её дежурил по кухне, и она была в столовой, вместе с дежурными. Не видела, как Антоха полез на крышу.

— Ты! Ты! — кричала она на Антоху. — Ты вгонишь меня в гроб! Я не могу с ним, я больше — не могу! Всё Светлана Сергеевна, я увольняюсь! Я не могу больше терпеть этот ужас! Или забирайте его из этого класса, или я сюда больше на подмену не выхожу! Не выхожу! Или он, или я!

— Наталья Петровна, он как? — спросила она у меня. Конечно, она волновалась. Случись что — первой бы пострадала она.

Эта воспитательница, Ангелина Степановна, была на восьмом «Б» не постоянной, а подменной. Ей уже было за шестьдесят. Годы такого тяжёлого, и такого нервного, а так же практически неоплачиваемого труда давно уже сделали своё дело.

Справиться с трудным восьмым классом, состоящим на треть из сирот, было ей не по силам.

Она мельтешила, мельчила, ругалась со своими восьмиклассниками, а когда они успокаивались, начинала к ним придираться и дёргать их по пустякам.

И дети её не боялись, не слушались, а иногда — просто издевались над нею. Иногда её было просто жаль.

Но сколько не грозилась она уволиться и уйти, всем было ясно, что она никуда не уйдёт. Куда ей было идти, на старости-то лет?

Вот она и работала «подменной» воспитательницей, на трёх классах. С двумя третьими классами она ещё худо-бедно справлялась, квохтая над ними, как курица.

Но восьмой… Да ещё восьмой «Б»…

— Ничего, ничего. Жив, — успокоила я Ангелину Степановну. — Головой ударился.

— Может, у него мозги теперь не место встанут! И тут герой сам подал голос:

— А у меня мозги и так на месте! — сказал Антоха.

Я тебе дам — на месте! Я тебе покажу твоё поганое место! — воспитательница восьмого «Б» могла и дальше продолжать, выкладывая всё, что накопилось у неё на душе, но мы уже подошли к двери изолятора.

— Всё, всё. Дальше, пожалуйста, уже никто не проходит! Всё! Надежду Ивановну-то пропустите!

И я закрыла двери изолятора. Надя прошла за мной.

По специальности Наденька — инженер-конструктор. Так вот сложилось у неё в жизни, что пришлось ей идти в санитарки.

Наденька с сыном убежали из Прибалтики, бросив там квартиру и всё нажитое. И сейчас Наденька, со своим видом на жительство, нигде устроиться не может. Нет для неё работы у нас в городе. Нет никакой работы, кроме как санитаркой.

Хотя, по сути, работает она, иногда, и получше квалифицированной медсестры.

Благослови тебя Бог, Наденька.

Не очень я была, в жизни своей, дружбой избалована. Всё переезды, да новые места. Только привыкнешь, а уже и уезжать пора.

И вот, наконец… Спасибо, Господи, за то, что послал мне подругу. И по жизни, и по духу.

Глава 7

Хорошо, что я врач.

Для начала мы с Надеждой завели Тоху в ванную.

Антон Протока, или Антоха, или просто Тоха, — вызывал у меня симпатию. Мне, конечно, надо было бы поругаться, надо было. Но мне не хотелось. Можно даже было сказать, что я не могла. У меня ведь у самой — два сына. Бывало, и на крыши лазили.

И я ограничилась законным вопросом:

— Как же это тебя угораздило?

— А мячик…

— Откуда у вас мячик?

— А Сашка из дому принёс. Теннисный. Ему дома попадёт, если потеряет. Вот он и говорит: «Тоха, залезай!»

— А чего же он сам не полез?

— Так он же толстый! Кабан! Да он — боится…

— И ты — полез.

— Угу. Да я бы не упал, это кроссовки у меня….

И Тоха поднял ногу. Кроссовка была разорвана до середины стопы. И видно, уже давно.

— А чего же ты воспитателю не говорил, что у тебя такие кроссовки?

— Говорил. Только у них нету ничего. В кладовой — ничего нету. Сорокового размера — только тапки. А что я, в тапках, что ли, буду ходить?

Пока шёл наш немудреный разговор, мы с Надеждой успели снять с Тохи куртку и рубаху.

Мы смыли ему кровь с головы, с волос. Руку же — пока подвесили на косынку, и я повела Тоху в процедурную.

— Когда упал — сознание не терял?

— Не-а…

— И всё твёрдо помнишь — как упал, как приземлился, как очнулся?

— Да. Вроде бы…

— Так да, или вроде бы?

— Да.

— Тошнота была?

— Немножко. И сейчас — мутит.

— Понятно. Ну, давай голову.

Рана на голове была примерно сантиметра три длиной, но края были не совсем хорошими, слегка раздробленными. Кости черепа, наощупь, были целы.

— Понятно, — сказала я.

— Что понятно? — Спросил Тоха.

— Надо шить. Надо рану твою обработать, как следует.

— Не надо! Не надо ничего шить! Я уже эту голову раз десять разбивал. На мне всё заживёт, как на собаке!

— Тоже мне, волкодав! — сказала я.

Дворняга ты наша! — вступила в разговор Надежда, выходя из ванной, где она вытирала кровь. — Двор-терьер.

— Да ладно вам, — обиделся Тоха.

— Ладно, — сказала я. — Немецкая овчарка. И мы рассмеялись.

— Давай руку.

Очень похоже на перелом лучевой кости. Смещения отломков, по всем признакам, нет. В принципе — можно наложить пока шину, тугую повязку…

Пожалуй, так я и сделаю. День-два, а там видно будет. Даст Бог, заживёт. Я здесь таких чудес насмотрелась…

Я перекрестилась. Теперь-то вот — помоги мне, Господи. Помоги мне, Господи, всё правильно сделать.

Так… Начать-то с чего… Сейчас. Начать надо — с начала.

— Давай-ка, зад подставляй! — я набрала в шприц анальгина с димедролом.

— Давай, давай! — помогла мне Надежда. — А то, по крышам лазить — вы все храбрецы!

Тоха подчинился.

Потом я приготовила две шинки, обложила их ватой, обмотала бинтом.

С помощью Надежды я фиксировала их на Тохиной руке. Снова подвязала косынку.

— Теперь, Тоха, тебе придётся потерпеть.

Я знала, что делаю. У меня — хорошая хирургическая подготовка. Я готовилась стать детским хирургом, да не получилось у меня. По обстоятельствам, совершенно к сегодняшнему дню никак не относящимся.

У меня есть хирургический набор, всегда тщательно мною оберегаемый.

Я уложила Тоху на кушетку и сама присела рядом, на маленький стульчик.

Обезболила новокаином, обработала и зашила рану. Всего-то три шовчика.

Тоха — не пикнул.

Я мыла под раковиной руки, запачканные в Тохиной крови, и вдруг вспомнила надпись на стене, возле чёрного хода. Там было написано: «Тоха — мой брат».

Я усмехнулась про себя и подумала: «Теперь Тоха — и мой брат».

— Наталья, а ты знаешь, сколько времени? — спросила Надежда, когда мы уложили в кровать чистого, перевязанного, успокоенного и благостного Тоху.

— Сколько?

— Уже восьмой час. Уже ужин заканчивается.

— А ты изоляторских накормила?

— Давно! Вшивые — там домываются.

— Это — хорошо. А я хотела проверку сделать. Масло в кашу заложить. И взвесить масло порционное.

— Видно, не судьба! Но сегодня тебя на кухне ждали. Ты же сказала, что проверять придёшь.

— Ну, и что?

— А то. Сегодня тебе все воспитатели «спасибо» говорили. Кашу нахваливали. Сразу видно было, что каша с маслом. Я слышала, когда ходила еду брать на изолятор.

— Ну, и хорошо. Может, так буду ходить, проверять потихоньку, и всё наладится. Дай-то Бог. Я сегодня уже на кухню не пойду. Может, давай по кофейку? Мы сегодня заслужили!

— Давай.

И Надежда пошла ставить чайник.

Я зашла в свою «келью», включила свет, села на свой стул. Мою любимую икону, «Умиление», было отсюда видно. Я её специально так поставила, чтобы она всем входящим в глаза не бросалась, а мне — всегда видна была.

Спасибо, Господи. Спасибо Тебе за всё. За Надежду. За Тоху за кухню.

Спасибо, Господи.

Глава 8

Тоха поступил в наш интернат два года назад. Перевели его из детского дома, то есть, из сиротского интерната. Так это теперь называется.

Перевели — в порядке, так сказать, «культурного обмена». Это когда один интернат меняется с другим. Как, извините, в анекдоте про смену белья. Когда первая палата меняется со второй.

Как правило, передают из интерната в интернат народ особый, заслуженный. Становится администрации совсем невмоготу кого-нибудь воспитывать, она и передаёт объект воспитания в другие руки.

Передаёт в надежде, что на новом месте трудный воспитанник станет другим. Или просто, честно говоря, избавляется. Но, часто, взамен отправленных в другой интернат заслуженных кадров, получает — ещё кого и похлеще.

Куда же ещё девать этих сирот? Которые не вписываются в общую, коллективную жизнь?

Так вот и Тоху передали. Мы «получили» его два года назад.

Мать — лишена родительских прав, отца — не имеется. Типичный современный сирота.

В четыре года нашли его одного в квартире. Голодного, полуживого. И пошёл Тоха по инстанциям: дом ребёнка, дошкольный детдом. А потом — три, или четыре интерната, которые передавали его друг другу. По всей области прокатился. И везде выделялся, везде выпендривался, и нигде больше года-двух — задержаться не мог.

Теперь он осел у нас. Уже целых два года выдержал. Вернее, второй учебный год заканчивается.

И уже вполне созрел наш Тоха для дальнейшего перевода. Только куда? Он уже все областные интернаты обошёл. Кто его возьмёт теперь? В девятый класс вообще трудно кого-либо перевести, а уж такую известную личность, как Тоха — и подавно.

Дальше светила Тохе «спецуха», специнтернат для детей, совершивших правонарушения. Уже не раз ловили его на воровстве. Но пока прощали, только пугали. Конечно, жалко было его в «спецуху» отправлять.

Тоха, при всём своём хулиганском поведении, не был злобным, не был мстительным, а, скорее, был весёлым и мог рассмешить других.

Жалко, жалко. Основная воспитательница восьмого «Б», Елизавета Васильевна, прикрывала Тоху, как могла и когда могла. Правда, и она, в последнее время, стала выдыхаться.

Буквально два дня назад она ко мне приходила, как раз насчёт этого Протоки. Пришла, села…

Усталая, симпатичная женщина. Детей любит и умеет управляться с ними. Если бы не она — неизвестно, что было бы с этим восьмым «Б».

— Наталья, давай что-нибудь с Протокой делать! — сказала мне Елизавета Васильевна.

— Что? Что делать?

— Давай его психиатру, что ли, покажем. Не могу я с ним больше. Я ведь к нему — со всей душой. Сядем, поговорим — он всё понимает. Только выйдет — и опять что-нибудь сотворит. Выключатели сломал, чтобы света не было… Двери в палату разбил, двери в туалет — разбил. Подрался с Закутным, у того синяк во всю щёку. Родители За-кутного приходили, разбирались. И всё это — за одну неделю.

— Да… Не мало.

— Я его спрашиваю: за что ты Закутного бил? Почему? А он: так надо, Елизавета Васильевна! И всё! И врёт, постоянно врёт! О чём ни спросишь — на всё у него десять ответов, и все — враньё, враньё.

— А что психиатр-то сделает?

— Ну, может, пропишет что-нибудь. Успокоительное…

— Это вам, Елизавета Васильевна, надо успокоительное. А у психиатров, как правило, методики другие.

Ну, есть же у них отделения для нервных. Мы ведь туда детей отправляли, и не раз. Давай, поведём его к психиатру, и отправим его в это отделение. Пусть там полечится… А то уж я и не знаю, куда мы его будем летом де вать. Его уже ни один интернат не возьмёт. И ни один детский лагерь.

— А сиротский лагерь будет на лето?

— Директор говорила, что сиротского лагеря не будет. Денег нет в области, на лагерь этот. А в обычный, детский лагерь — разве можно такого послать? Ты бы хотела, чтобы твои дети отдыхали с таким? Ему в мае пятнадцать лет исполняется. Уже — не дитя. Уже юридически его нельзя посылать в детский лагерь. Был бы тихий — ещё было бы можно директора уговорить. А так… Нет, никто его не возьмёт.

— Да, я знаю. Знаю, что пятнадцать лет.

— Давай, давай, действуй. Сейчас — конец апреля. Сколько там осталось. Чтобы мы его, где-то в конце мая, и отправили. Я буду с директором говорить. Или в «спецуху», или в отделение это… Лучше уж в отделение, согласись.

— Пожалуй, — ответила я. — Ладно, я психиатру позвоню, и посоветуюсь, как лучше сделать. Однако, альтер-нативочка у него! Или в «спецуху», или в психушку. А? Вы бы сами — что выбрали?

— Ладно, не нагнетай, — сказала Елизавете Васильевна. — Он уже в этом отделении лежал два раза. У тебя, в твоей медкарте, разве не написано?

— Написано. Лежал, два раза, а толку?

— Нет, ну мы с тобой договорились?

— Договорились, договорились.

Что тут возразишь? Что тут непонятного? Всё, человек больше не может. До предела дошёл. Это я о Елизавете Васильевне.

Бывали у нас случаи и похлеще. Есть у меня уже опыт, по отправке больных в психиатрические отделения. За те четыре года, что я работаю в этом интернате.

Но те дети, которых мы отправляли, были действительно больными.

Были и больные, были и умственно неполноценные, дебилы, и даже имбецилы, как-то застрявшие в общих, «нормальных» интернатах. Бывало, мы отправляли лечиться детей с психозами, с антисоциальным поведением. С половыми извращениями, наконец.

Но данный случай был-пограничным. Личность Тохи, конечно, была далека от совершенства. Это, несомненно, была психопатическая личность. «Социально запущенная» личность.

Но и то несомненно, что черты этой психопатической личности совершенно не утратили свей симпатичности. Развязное, с трудом входящее в рамки поведение — это да. Но не болезнь, в чистом виде. Не болезнь.

А сколько вокруг личностей таких? Таких вот, пограничных? Не больных, но и не здоровых? Можно и к зеркалу подойти…

И что, всех надо в психбольницу? Почему же Тоху этого надо посылать туда? В чём же тут разница?

Разница была только в том, что личность Тохи была… ничья. Интернатская…

Попал, попал Тоха сегодня. Добавил ещё одну славную страницу в своё личное дело. Это ещё директор ничего не знает, и Елизавета Васильевна ничего не знает…

Мы с Надеждой допили кофе, и Надежда стала собираться домой. Я вышла её проводить. В дверях мы столкнулись со «старшей».

— А я вас ищу, Наташа. Ну, как там Протока?

— Ничего, спит. Я его уколола.

— Перелом есть?

— Наверно, есть. Завтра скажу.

— Ну, не сообщай пока никуда…

— Не волнуйтесь. Всё в порядке. Идите спокойно домой, сегодня моя очередь проверять отбой. Я проверю. А завтра — приду часов в семь, и кухню проверю.

В это время с кухонного крыльца спустилась Надежди-на родственница. Заметив меня и «старшую», она быстро пошла прочь, чтобы повернуть за угол. Надя попрощалась и побежала за ней.

Сумка у родственницы была тяжёлой и она шла, склоняясь на один бок.

Мы со «старшей» невольно проводили глазами уходящих, пока они не скрылись за углом.

— М-да… — сказала «старшая». — Какой груз тащит, с кухни-то. Чуть не перегибается. Не знала, небось, что мы тут стоим.

— М-да… — сказала и я. — Надя говорит, что это она отходы забирает, для свиньи.

— Ой ли! Нет, надо их проверять! Надо! — сказала «старшая».

— Давайте вместе, — снова предложила я.

— Проверяйте, Наташа. Вы проверяйте пока, а я присоединюсь позднее. В нужное время… В нужное время… Ну, до свидания, — сказала «старшая» и покачала на прощанье головой.

У неё были свои планы. Мне вдруг показалось, что ей совершенно всё равно, сколько масла было сегодня в каше…

Глава 9

Я проверяю отбой раз в неделю, а иногда и два. Воспитатели детей уложат, а потом я прохожу по палатам, смотрю — как и что.

Малыши укладываются быстро. Идёшь в девять часов — уже многие спят. Тяжело малышам. И старшим тяжело.

Я ставлю себя на их место, и думаю о том, что было бы мне тяжелее всего — в такой вот, интернатовской жизни.

Тяжелее всего, для меня, было бы — отсутствие одиночества.

Вместе со многими просыпаться, вместе со многими укладываться спать. Вместе — учиться, вместе — делать уроки.

Вместе — есть, и вместе, извините, ходить в туалет. Ведь в спальнях нет даже отдельных кабинок, а в туалетах — по два-три унитаза. И двери, как правило, на распашку.

Есть от чего стать неврастеником, согласитесь. Это ведь Не пионерский лагерь, что на двадцать четыре дня. Это ведь, для многих — из года в год. Это способ их жизни, способ существования. Здесь — надо выжить. Вернее, выживать. Час за часом.

Поэтому, у меня, изолятор всегда открыт. Если кто-то из детей приходит в медпункт и я вижу, что ко мне пришли просто, потому что нет сил, я всегда укладываю такого человека в изолятор. Без температуры, без кашля. Без всего.

Укладываю — на день, на два. Или на час, на два. Кому сколько нужно, чтобы выспаться, или просто полежать в одиночестве.

Сначала воспитатели и учителя не понимали, что происходит, и даже пытались ругаться со мной. Мол, я детей балую и они — никакие не больные.

Но я объяснила сотрудникам свою позицию. Объяснила очень доходчиво. Я сказала, что в изоляторе — единственный туалет, где один унитаз. Единственный туалет, в котором чисто, и который — на одного. И единственный, где можно закрыться на щеколду.

Нет, я не злоупотребляю. Я уже почти научилась определять разницу между «сачкованием» и астеническим синдромом.

Почти, почти. Конечно, и дурят меня. Дети хитрят, и пытаются спрятаться: от английского, от математики, от труда, от воспитателя, а иногда — и друг от друга.

Всё, пришла в спальни первого-второго классов. Тут воспитатели хорошие. И, как ни странно, самые молодые.

В спальнях: на стенах, на полочках — всякие поделки, из самых, простите, ерундовых материалов. Картины, например, из крышек конфетных коробок. Рисунки. Любовью скрытая нищета, в чистом виде.

Господи, помилуй! Малыши спят.

— Ну, как? — спрашиваю я шёпотом.

— Пошли, — так же шёпотом отвечает воспитатель малышей.

Она открывает двери во вторую палату. Танька Никитина, как всегда, спит под кроватью, укутавшись в одеяло.

Неистребимая привычка, почти рефлекс. Уже год её будим, и перекладываем на кровать. Или не будим — так перекладываем.

Раньше это было каждую ночь, и даже днём. Теперь — реже, но ещё случается. Невроз. Ребёнок привык забиваться в угол.

Мы перекладываем Таньку, в очередной раз. Я перекрестила маленькую Таньку, которая даже не проснулась, когда мы её переложили.

— Клеёнки у всех есть? Новенькая у вас — тоже с энурезом.

— Есть, положили. Новенькая писается по два раза на ночь. Будить её не успевают.

Тех, кто писается, ночью поднимает дежурная нянечка.

К концу года их, энурезников, осталось уже поменьше. Дети вошли в режим, привыкли. Да я их и подлечила, таблетки давала. А в начале года — страх, сколько их было. Чуть ли не половина малышей, и процентов двадцать среди старших. Невроз.

Бедные дети. Клеёнок не хватало, и белья не хватало, чтобы всем перестелить с утра. Сушили простыни на батареях.

Дети, дети. Что же мы, взрослые, делаем с вами? Кого растим?

Вот они, первый-второй класс. Половина — дети из неблагополучных семей, половина — сироты. Еле-еле читают, плохо пишут. Не выдерживают сорока минут урока, кричат, грубят, плачут. Матерятся. У половины — что-нибудь дергается: глаз, голова, заикание. Пальцы с грязными и обкусанными до крови ногтями. Глисты. Энурез. Постоянные насморок и кашель.

Нет, нет. Не всё ещё так страшно… Мы ещё слушаем сказки, мы ещё плачем, когда с главным героем что-нибудь случается, мы ещё верим, что добро побеждает зло. Мы ещё поём песни хором! У нас ещё есть нормальные, молодые воспитатели!

И нет-нет, а блеснёт на груди нательный крестик, призывая небо, и взывая к нам, взрослым.

Бравы ребятушки, всё-таки скажите вы мне, где же ваши мамки? Матери ваши — где? Где же ваши отцы? И кто будут ваши жёны, скажите вы мне, и каких внуков вы нам родите?

Господи, помилуй нас, грешных. Вот оно, наказание Господне, поражающее род наш, наших детей. А мы? Те, кто стоит рядом? Что же мы, слепые, что ли?

Господи, помилуй нас, и прости нас. Прости…

Я попрощалась с воспитателем и поднялась к старшим. Сначала — к шестым-седьмым. Там шум, суета. На девичьей половине моются, плескаются. Горячей воды нет, горячую воду несут из столовой, в больших тяжёлых кастрюлях.

В этом нет ничего хорошего. Можно ошпариться, и такой случай у нас уже был. Но приходится соглашаться с тем, что есть. Мыться-то надо.

Плохо выстиранное бельишко девчонок развешено на верёвках, прямо тут, в умывальной комнате.

— Девчонки, заканчивайте плескаться!

— Всё, всё, Наталья Петровна.

Воспитатель седьмого класса, Татьяна Васильевна — та, что приносила мне тарелки с пловом, встречает меня на входе в мальчишескую половину.

— Наталья! Иди, посмотри! Новенький опять улёгся в одежде. Еле ботинки снял.

— Он, наверно, дома у себя не раздевался.

— Ты лучше спроси, был ли у него дом? — ответила Татьяна.

Этот новенький — тоже сирота, но сирота — недавний, только из распределителя.

— Как его зовут, забыла. Саша?

— Саша.

Новенький лежит на кровати, закрывшись с головой.

— Саша! Сашка, послушай…

Я села к нему на кровать и попыталась потянуть одеяло. Одеяло сначала не поддавалось, потом Сашка сам ослабил напор и чуть-чуть откинул угол одеяла от лица.

— Сашка! Ты бы хоть свитер снял… И брюки… Ты же в этих брюках завтра в школу пойдёшь. Помнёшь ведь.

Сашка молчит. Лицо — красное, насупленное.

— Ещё огрызается! Кричит на меня, что я его раздеваться заставляю! — воспитатель пытается помочь мне, но, пожалуй, только мешает.

— Вы идите, Татьяна Васильевна, укладывайте остальных. А я с Сашей посижу.

Некоторое время я молча сижу на кровати этого Сашки. Что заставляет тебя прятаться, большой мальчик? Страх, страх. Страх, опять страх…

Потом я делаю новую попытку.

— Саня, но ты же не можешь всегда быть в одежде. Её всё равно придётся снять, чтобы постирать.

Сашка молчит.

— Саша, ты пойми. Никто не придёт ночью, никто не будет тебя бить. И издеваться над тобой — не будет никто.

Лицо Сашки чуть-чуть оживает. Значит, всё правильно.

— Посмотри, кто в палате! Такие же ребята, как ты. Хорошие ребята. Учти, у нас не издеваются. Пусть только кто попробует, сразу из интерната вылетит. Вот, посмотри — вот Коля, он тут с первого класса учится, а уже — седьмой. Коля у нас — человек надёжный.

Это правда. Колька — надёжный человечек. Он тоже сирота, сирота официальный, и если можно так выразиться, благополучный. У него есть старенькая бабушка, которая его любит, и живёт здесь, в городе. Колька к ней ходит на выходные и на каникулах у неё живёт.

— Коль, ты бы помог Сашке, пока он не привыкнет…

— Да я ему тоже говорю, чтобы он не дурил, а он не верит, — отзывается Колька со своей кровати.

— Поверит, поверит. Саня, знаешь что? Давай, пока ты не привык, снимай сегодня только свитер и брюки, чтобы не помять. Рубашку оставляй. Ладно?

— Ладно… — с трудом произносит Сашка.

Он садится на кровати, снимает свитер. Лицо его покрывается густыми, красными пятнами.

Потом он снимает брюки и бросает их на тумбочку. Падает в кровать и опять укрывается с головой.

Я беру брюки, складываю, вешаю на спинку кровати.

— Ну, всё, мальчишки, пока. Спокойной ночи. Учтите, я никуда не спешу. Ещё два часа тут буду гулять. Так что, не шуметь!

— Спокойной ночи! — отвечают мне несколько голосов. Кажется, и Сашкин — тоже. Ничего, привыкнет. Привыкнет.

У нас хороший интернат. Насколько можем, мы им издеваться друг над другом не даём. Директор наша строго за этим следит. И воспитатели следят за такими случаями.

Да только трудное это дело. Жестокая среда. Всё равно — издеваются, бьют, насмехаются и плюются. И чего только не делают…

Но, не смотря на это, у нас — действительно хороший интернат. Бывает, дети из других интернатов (те, которых к нам переводят), рассказывают страшные вещи.

О том, как дети издеваются друг рад другом, и как старшие издеваются над младшими, и, в довершение всего, как воспитатели издеваются над детьми…

Над этим Сашкой издевались. Явно, издевались.

Страх… Страх у него, страх. Пока пройдёт… Да и пройдёт ли совсем.

Дай-то Бог. Мальчик неплохой, кажется. Пошёл на контакт.

Я прощаюсь с шестыми и седьмыми классами и поднимаюсь на третий этаж, к восьмым-девятым.

— Наталья, ты посмотри, что это за безобразие! — встречает меня воспитатель девятого, Екатерина Алексеевна.

Екатерина Алексеевна — женщина пенсионного возраста. У нас, вообще, большая часть воспитателей — пенсионного возраста. А кто молодой пойдёт, в наше время, на такую работу, да ещё с такой зарплатой!

Екатерина Алексеевна возмущена.

— Наталья, ты посмотри! Ни один бачок в туалете не смывает!

Туалет на три унитаза. В туалете вонь, лужи, грязь. Пахнет ещё и куревом. Дёргаю за две оставшиеся верёвки. Без результата. Ну и вонь!

— Ну что это за изверги, ты мне скажи? — продолжает воспитатель. — Ведь утром — один ещё смывал!

— Надо сказать на пятиминутке. Один — это тоже не дело. Надо починить унитазы как следует, в конце концов. Пока мы не заболели от этой грязи.

— Да сколько раз я уже говорила! И в тетрадку писала! — Екатерина Алексеевна разводит руками. — Да ты же знаешь завхоза нашего. «Ничего нет, деточка, денег нет, деточка!» — передразнила она завхоза.

Довольно похоже, я даже рассмеялась.

— Это точно. Вечно — ничего нет. Это — к директору надо.

— А директор — что тебе скажет? В смету, на будущий год? Пока не утонем в этом г…, до тех пор и не сделаем ничего.

Меня воспитатели не боятся. Мне можно высказывать всё. Можно возмущаться, можно жаловаться, в открытую.

Директора у нас все боятся, директора! Попробовала бы она — так же сказать директору! А завхоз наш, как и кладовщик, находятся под негласным директорским покровительством. Завхоз, вообще, дальняя родственница нашего директора.

Наступать на завхоза — значит, наступать на директора.

Даже такая достойная женщина, как Екатерина Алексеевна, и та подумает, прежде чем наступать на завхоза. И далее…

— Успокойтесь, Екатерина Алексеевна. Ладно, успокойтесь. Я директору скажу, прямо завтра. Пробьем. А то, и правда, пока этого дерьма не увидишь — не поймёшь, как это…

— Так и живём — в дерьме по уши.

— Да ладно. Выгребем.

— Ты — молодая, может, и выгребешь. А я…

Я не успела ответить.

Подошла Ангелина Степановна, воспитатель восьмого «Б».

— Как там Протока?

— Жив Протока, жив. Спит, сном младенца.

— Да уж, младенца. Перелом есть?

— Не волнуйтесь, Ангелина Степановна!

— Да как не волноваться? Ведь сделают виноватой — не отмоешься. Да разве я могу уследить за всеми? Да ещё за таким… — она подыскивала слово, — за таким идиотом?

— Да ладно тебе! — вступила Екатерина Алексеевна. — Ты не виновата, ты в столовой была…

— Поди потом, докажи!

— Ладно, пойду я, — я вдруг почувствовала к этим усталым женщинам, такую жалость… такую нежность, что мне аж сдавило горло. Я повернулась к выходу.

— Пойду я, ещё раз на вашего младенца посмотрю. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, Наталья, — ответили мне.

Я заглянула в изолятор ещё раз, перед самым уходом. Тоха, мой брат, спал сном младенца.

Глава 10

Я действительно пришла на следующее утро к семи, хотя мне очень хотелось поспать.

«Шефа» была на месте.

На весах, в разделочной комнате, лежало мясо, уже отделённое от костей и мелко порезанное, приготовленное на гуляш.

Я не успела. Они разделали мясо без меня. Наверняка, они это сделали не случайно.

— Почему не подождали? — спросила я «шефу».

— Натальюшка, ты же видишь, какое мясо! Одни жилы… Пока разварится… Мы ждали, ждали, и разделали без тебя. Ты же на ужин вчера не пришла!

— Это что, всё мясо?

Мясо, приготовленное на гуляш, было ужасным. Одни жилы. И его было мало, мало!

— Сколько мяса здесь осталось?

«Шефа» положила нарезанное мясо на весы. Около пяти килограммов.

По меню, должно быть около тринадцати.

— Как ты получала мясо? С костями? Или без костей?

— С костями, конечно, с костями!

— А кости где?

— В бульоне, уже в бульоне… — засуетилась «шефа».

— Вытаскивайте кости из бульона, Любовь Андреевна, — сказала я официальным тоном.

— Зачем?

— Я хочу их взвесить, эти самые кости!

— Ну, вы даёте, Наталья Петровна! — возмутилась «шефа». — Видано ли такое дело, чтобы кости из бульона вытаскивать!

— Вытаскивайте!

«Шефа» продемонстрировала своим видом возмущение. Но она была спокойна!

Она вытащила кости в тазик, и поставила тазик на весы. Кости затянули на шесть, с небольшим, килограммов.

Смотрите! — сказала «шефа» с видом оскорблённого достоинства. — Смотрите, смотрите! И больше не заставляйте меня кости из бульона вытаскивать! Надо верить людям! А ещё говоришь, что ты верующая!

Мне было стыдно, мучительно стыдно.

— Извините, Любовь Андреевна, — сказала я.

Да ладно… — «шефа» посмотрела на меня как бы сочувственно. — Идите, Наталья Петровна, пейте чай. Вы ещё самое главное не забудьте! Нам надо и на всю администрацию обед приготовить! Мне ещё придётся сейчас это мясо подрезать, и нам пожарить, на гуляш.

— Из этого — ещё будешь нам подрезать?

— А из чего же?

— Тогда — не режь на меня! Я не буду этот гуляш есть, только суп.

— Да брось ты, Натальюшка. Всем хватит. Вон, сколько народу голодает кругом. А у наших — хоть и бедно, зато каждый день. И завтрак, и обед, и ужин.

— М-да… — только и могла сказать я.

— Ладно, ладно. Иди, иди, Натальюшка, пей чай.

Ну, просто сама доброта, а не «шефа»!

И я пошла в комнату для персонала.

Мне было стыдно.

Стыдно от того, что я не поверила «шефе».

Стыдно от того, что такое плохое мясо.

Стыдно от того, что, действительно, надо кормить сотрудников.

Стыдно от того, что мы такие нищие.

Что воспитатели сливают себе в баночки остатки интернатского борща и несут домой, чтобы накормить свою семью.

Что действительно, многие наши воспитанники, даже при таком раскладе дел с кормёжкой, едят сытнее, чем их сверстники, вне стен нашего интерната.

Мне было стыдно.

Я пила переслащённый и перекипячённый интернатский чай, и слёзы текли по моему лицу. Потом я справилась с собой, сказала всем кухонным «спасибо» и вышла из кухни — как раз тогда, когда в неё входил дежурный класс. Накрывать к завтраку.

Глава 11

Я прошлась по спальням малышей, заглянула в палату к Таньке Никитиной. Посмотрела, сколько за ночь мокрого белья. Поговорила с ночной нянечкой, которая уже собиралась уходить.

Не так уж много сегодня мокрых, человека четыре. Это у малышей. Есть ещё один несчастный в седьмом, и двое — в шестом.

— Наталья Петровна, надо что-то делать с Крапивиным!

Ночная нянечка говорит мне о нём, о несчастном. Уже не в первый, и не во второй раз.

— У него уже матрац сгниёт скоро. А он — такой лоб здоровый, что мне его ночью будить страшно!

— Да вы же у нас — герой! — отвечаю я. — Чего же страшно?

— Да здоровый… Ещё зашибёт!

И ночная нянечка смеётся. Она — хорошая, добрая женщина. Простая. Сколько поколений интернатских, одно за другим, она поднимала, и поднимает ночью. И ничего не слышит хорошего в свой адрес, даже простого «спасибо». Скорее, наоборот.

Потому что трудно говорить «спасибо», если тебя будят ночью. Сначала в двенадцать, а потом — в четыре часа утра. А некоторым — и с утра трудно говорить «спасибо». И в обед, и вечером. Но это — я уже совсем о другом.

— Потерпите немного! — говорю я ей. — Я его в больницу буду класть, в конце мая. Договорилась уже, в специализированное отделение.

Уже совсем чуть-чуть, совсем мало осталось времени. И каникулы. Весна… И душа просит лета, просит тепла…

В изоляторе Наденька уже кормит больных. Она их всегда кормит пораньше. Тоха сидит в изоляторской столовой, вместе с другими больными, и наворачивает за обе щеки.

— Ну, герои, привет! Как дела? — спрашиваю я жующую публику.

— Хорошо, хорошо!

— Тоха, голова не болит?

— Не-а!

— А не кружится?

— Нет.

— Не тошнит?

— Нет, вы что!

— Вот и прекрасно. А теперь глаза зажмурь! Изо всей силы.

Надо, всё-таки, кое-что проверить.

— А зачем? Зачем зажмуривать? — интересуется Тоха. Остальные даже есть перестали.

— Надо! — не нашла я ничего другого, чтобы ответить.

— Ладно… — Тоха зажмурился.

— И я буду жмуриться! И я! И я!

И все за столом закрыли глаза, и стали щупать друг друга, как слепые.

— Ну, хватит, хватит, — остановила их я. — Теперь — зубы оскальте. Вот так.

И я показала, как. Все зарычали.

— Теперь — покажите языки.

Что все и сделали, с удовольствием.

— Ну всё, молодцы. А на прощание — закройте глаза и достаньте пальцем до носа. Так, сначала одной рукой, потом — второй. До своего носа, а не до носа товарища!

Очаговой симптоматики у Тохи не видно. Не рвёт, не тошнит. Сотрясение если и есть, то незначительное. Отлежится.

Тоха, готов будь, я тебя перевяжу после завтрака. А ты как себя чувствуешь, Анютка? — спросила я свою больную с болями в животе. С утра температуры у неё не было, но она была вяловата и ела плохо. Каша была почти не тронута.

Нехорошая всё-таки она, эта Анютка. Бледная, прямо прозрачная.

Поноса не появилось, аппендицит — тоже был маловероятен. Ладно, пусть лежит. Кровь бы ей сдать. И мочу. Надо, надо. Я оборачиваюсь в дверях столовой:

— А после перевязки я приду к вам ещё раз и всех посмотрю. Смотрите только, чтобы порядок был, а то — всех повыписываю!

— Не надо! Не надо нас выписывать!

— Ладно, посмотрим. Пейте свой чай.

— Ну, как там, на кухне? — спросила меня Наденька, когда я выходила из изолятора.

— Да так…

И я рассказала, как.

— Да, не особенно хорошо.

Наденька помолчала.

Как-то неправильно она молчала. Уж я-то немного изучила Наденьку, и, поэтому, спросила её прямо, в лоб:

— Надя, что ещё случилось?

— Я директора встретила… В столовой. Когда детям еду брала, на изолятор. Ей Люба в красках описывала, как ты вынимала кости из котла.

— А…

— Ну, директриса мне и говорит, вы там передайте Наталье Петровне, пусть свой пыл проверочный поумерит.

— Что? Словечко-то какое.

— Да. Поумерит. А то, говорит, найдётся и на неё проверка.

Я посмотрела на Наденьку. Мне показалось, что она недоговаривает что-то ещё, и это «что-то» — самое важное.

— Надь, что ещё?

— Ничего.

Я тоже помолчала. А что тут было говорить?

В коридоре, при переходе в школьный корпус, я почти столкнулась с директором. Встречи было не избежать. И я снова почувствовала страх…

Опять страх. Липкий, противный.

«Господи, Иисусе Христе, помилуй меня, грешную!» — пробормотала я про себя, а вслух сказала:

— Здравствуйте, Галина Николаевна!

Галина Николаевна повернула ко мне своё лицо, обрамлённое тщательно ухоженными волосами. Она развернулась ко мне — всею своею значительной фигурой, с широкими бёдрами и полными, слегка отёчными ногами.

Она была хорошо, очень достойно одета.

И вся её фигура выражала уверенность в собственных силах и сознание собственной значительности.

И это вызывало уважение.

— А, Наталья! Как там дела у нас? Говорят, Протока отличился вчера?

— Да, упал он вчера, с крыши перехода.

Я удивилась, услышав свой собственный голосок. До чего же елейный. Заискивающий голосок…

— Ну, и как?

— Перелом руки. Скорее всего. Но неосложнённый. Лёгкое сотрясение. Рана на голове.

Я его полечила… рану зашила… (Опять заискиваю!) — Справишься, чтобы в область травму не сообщать?

— Думаю, справлюсь… (Я — молодец! Похвалите меня!)

— Ну, молодец, молодец. Я на урок спешу. Ты что-то ещё хотела сказать?

— Я потом, чтоб не торопясь… (Потому, что я боюсь!)

— Ну, давай завтра, после пятиминутки. А может, и на пятиминутке разберёмся.

— Да, Галина Николаевна! — радостно ответила я.

Как пионер — всегда готов! Что же это со мной, Господи? Что это за страх, что это за паралич? Что это за подлость? Эх!

Глава 12

Уже перед самым обедом, я, после проведённых с шумом и криком прививок, сидела в своей «келье».

Дверь была открыта, и я просто отдыхала.

В дверном проёме возникла фигура поварихи, Люды.

Поваров, или поварих, у нас две. Вчера была Света, сегодня — Люда.

Света — женщина уже пожилая. Может, не столько пожилая, сколько пьющая. Выглядит соответственно.

У неё ровно столько выговоров, сколько стаканов она может выпить, пока не упадёт под стол. Однако не выгоняют её, жалеют.

Один сын у неё — сидит, а второй, тоже беспутный — не работает, шляется. Наркоман, говорят. Всё тянет из дома.

Свету держат, пока она на смене не запьёт. Она держится, сколько может, потом — начинает пить. Тогда её переводят в посудомойки, на месяц, а потом опять, в поварихи.

За четыре года, что я здесь, это уже случалось четыре раза.

Люда же — ещё молода. Она своенравна, а иногда даже развязна. Может ответить дерзко, грубо. И детям, и воспитателям, и даже — своей дорогой «шефе».

Люда всегда ярко накрашена, а волосы выбелены. На лоб спадает низкая, белая чёлка. С мужем Люда разведена, и занята сейчас тем, что меняет мужиков, налево и направо. Причём ещё и рассказывает об этом, почти без стеснения. И со смехом.

Вот Люда и возникла в дверях.

— Наталья Петровна, вы одна?

До чего же у неё юбка короткая! Неужели она сама этого не чувствует?

— Можно к вам?

— Давай. Что случилось?

— Голова болит. Можно давление померить?

— Давай, померю.

Я достала аппарат, развернула манжетку.

— А вы можете двери закрыть? — неожиданно спрашивает Люда.

— Зачем?

— Закройте!

Когда я закрыла двери, Люда сняла манжетку со своей руки.

— Мне давления не надо. Я хочу вам важную вещь рассказать… Наталья, они тебя сегодня на кухне обманули… «Шефа» тебя надула, как девочку.

— Как? Я же там у вас — опозорилась сегодня ведь по весу — всё сошлось.

— По весу! А кости-то, кости!

— Что — кости?

— Точно, Наталья Петровна, вы не догоняете! Кости-то были — вчерашние! А может, и позавчерашние!

— Как?

— А вот так. Люба говорит утром: сегодня эта дура придёт… вы уж простите, за дуру-то…

— Да ладно, чего уж там.

— Сегодня эта дура придёт, а мы ей устроим полный вес. «Шефа» частенько так делает. Кости поварит, потом из котла вытащит, завернёт, и в холодильник положит. И у неё — всегда всё шито-крыто, и по весу — совпадает. Ни одна комиссия, ни одна СЭС не подкопается.

— Значит, каждый день… Это — килограммов пять-шесть, каждый день…

У меня не было слов. Не то, что слов. Даже не было эмоций. Я машинально собирала в чехол свой тонометр. Дура я, дура. Правда, дура.

— Три-четыре кило Тамарка забирает, кладовщица. Кому что дать, из начальства, это Тамарка делит. Остальное — наше. Но нам, кухонным, совсем немного перепадает.

— Но перепадает?

— Конечно. Это я тебе только по мясу рассказала. И по маслу — так же, и по сахару. Тамарка, может, и выдаст правильно, если комиссия. А потом придёт, и всё, что ей надо, заберёт обратно. Ведь ни одна комиссия не может сидеть на кухне круглые сутки.

— Господи, да как же это…

— Это так, Наталья, я не вру. И, по-моему, там ещё химия идёт. Прямо от меню. Ты попробуй, посмотри меню. Подробнее посмотри. А то мы иногда готовим вообще без меню.

— Зачем ты мне всё это говоришь, Люда? Почему?

— Потому, что ты брать перестала. У тебя сил хватило с этим дело