МИХАЙЛОВ ДЕНЬ

 

 От автора

Мне хотелось назвать эту книгу «Записки неофита», но воспротивились рецензенты. Мол, какая же я новоначальная, если уже двадцать с лишним лет живу возле Оптиной пустыни, а до этого был Свято-Успенский Псково-Печерский монастырь и многие дивные храмы? Внешне всё так. А только в отличие от людей, выросших в Церкви, я и доныне чувствую себя всего лишь начинающей, ибо позади прожитая без Бога жизнь, и крестилась я довольно поздно.

Правда, к Церкви я всегда относилась с пиететом, поскольку любила древнерусскую литературу и иконы. Но как можно веровать в Бога в наш просвещённый век (а я работала тогда в науке) — это было выше моего понимания.

Помню, на отпевании поэта Александра Тихомирова я познакомилась со священником отцом Константином и вдруг пожаловалась ему на необъяснимую тоску, настигающую меня в моменты победоносного земного успеха. Тут ликовать бы надо, а я, отчаиваясь, не могла понять: откуда это ощущение лживости и неправды жизни, если я хочу и стараюсь жить честно?

— Не будет у вас ни покоя, ни мира в душе, пока вы не придёте к Богу, — довольно жёстко сказал священник.

«У-у, какой злобный клерикал!» — подумалось в тот миг. А через семь лет этот добрейший отец Константин крестил меня. Привёл же меня к Богу такой случай. Была у меня знакомая семья, а точнее как бы семья. В общем, двое голубков жили в состоянии «свободной любви», категорически не желали иметь детей и скандалили так часто, что я избегала бывать у них. Когда же годы спустя я навестила их, то поразилась переменам — благодатный дом с атмосферой особой нежности в семье, а в доме весёлые красивые дети.

— Ребята, почему вы такие хорошие? — спрашиваю знакомых.

— Мы православные, — признались они с осторожностью, ибо в те годы ещё преследовали за веру.

— А что делают православные?

Расспросив знакомых, я составила для себя список из семи пунктов и озаглавила его «Жизнь православных». Оказывается, эти самые православные утром и вечером читают молитвенное правило, две кафизмы из Псалтири и Евангелие. А ещё они ходят в церковь, каются на исповеди и причащаются. Особенно подробно я записала про то, как постятся православные, ибо начинался Рождественский пост, и я решила поставить эксперимент — ровно месяц буду жить, как живут православные. А после этого поставлю точку, и всё.

С высокомерием атеистки я каждое утро «экспериментально» ходила в церковь. А через неделю пережила такое потрясение, какому нет объяснения на земном языке. Не в силах дождаться рассвета, я приходила теперь ночью к затворённым дверям храма и плакала здесь от счастья: Бог есть, Он любит нас! И как чувствуется в ночи дыхание моря, ещё сокрытого от глаз, так я чувствовала Божию любовь.

Вот так — с наивного списка под заглавием «Жизнь православных» — и начиналась эта книжка. Я не решилась бы написать её, если бы старцы не настаивали: «Пиши». Но какой из меня духовный писатель, если святые писали из опыта святости, а у меня лишь богатый опыт искушений?

— А ты пиши всё, как есть, — сказал мне схиархимандрит Илий (Ноздрёв).

И я стала записывать эти истории из жизни, где искушений у православных, конечно, хватает. И всё-таки мы счастливые люди, потому что хранит нас среди бед и скорбей милость Господа нашего Иисуса Христа и Его неотступная живая любовь.

Н. Павлова, член Союза писателей России

Вся жизнь наша есть великая тайна Божия… Нет случая в жизни, всё творится по воле Создателя.

Преподобный Варсонофий Оптинский

 Часть 1. «Поминайте наставников ваших»

 Странное послушание

Сразу после того, как я крестилась, уехали мы с сыном на Великий пост в Псково-Печерский монастырь и сняли комнату у вдовца-эстонца. Отношения с хозяином были чудесные. Смущало лишь вот что — на фронтоне дома по прибалтийскому обычаю красовался змей, а на барельефах резных кроватей, на вензелях буфета, на керамической посуде и даже на дверцах печи кокетливо изгибали хвосты те самые рогатые обитатели преисподней, которых в народе зовут нечистыми.

Интерьер в стиле ада, разумеется, не был новостью. В те советские времена мы ещё не ездили отдыхать в Турцию. Нашей Турцией была Прибалтика — страна почти заграничных свобод. И то, что в омуте свободы черти водятся, знал отлично любой отпускник.

Найти другое жильё не получалось, а сон в интерьере свободы пропал. Ну, каково это проснуться ночью и увидеть столько рогатых рож? И однажды, с трудом дождавшись рассвета, мы отправились за билетами на вокзал, отослав со знакомыми записку старцу Адриану (Кирсанову), что, мол, вынуждены уезжать.

Ответ от старца пришёл быстро. И едва мы вернулись с вокзала, как за нами приехал на машине будущий священник отец Игорь, а тогда ещё просто Игорь, и сказал, что батюшка благословил перевезти нас в его дом, а билеты велел сдать. Так мы поселились в доме Игоря, состоявшем из двух половин с отдельными входами. В меньшей половине жил Игорь с семьёй, а большую половину, состоявшую из двух просторных залов, хозяева предоставили нам, отказавшись взять хоть копейку. Это были именно залы, в которых прежний владелец дома, немец, говорят, устраивал «ассамблеи» и музыкальные вечера. Специально обращаю внимание на избыточные просторы дарованного нам жилья, ибо с ними-то и связана следующая история. Попросила я архимандрита Адриана, ещё игумена в ту пору, дать мне послушание, а старец с неожиданной горячностью сказал: «Вот тебе послушание на Великий пост — никого не пускай к себе. Христом Богом умоляю, умри, а не пускай!»

Не послушание, а недоразумение — хозяева к нам не заглядывали, и на постой не просился никто. Так в блаженном уединении среди лесов проходил тот Великий пост.

Дом Игоря был расположен в очень красивом месте — на опушке величественного соснового бора и уже за пределами Печор. Дальше шла речка, а через речку мост, за которым начиналась Эстония. Граница тогда существовала лишь на бумаге, и эстонцев забавляла чисто советская манера охранять эту мифическую границу. То есть, у моста стоял милиционер и лузгал семечки. Перед Пасхой к нему присоединились двое автоматчиков в камуфляже, и теперь они грызли семечки уже втроём. А к шести вечера то ли семечки кончались, то ли рабочий день, но они садились в машину и уезжали.

К концу Великого поста уединение уже приелось, тем более что за стеной у Игоря шла интересная жизнь. Приезжали с ночёвкой паломники с Афона, из Петербурга, из Киева, и молодёжь дискутировала о зилотах, об униатах, о… впрочем, о чём они дискутировали, не знаю. Меня туда не приглашали, и я тупо несла послушание собаки на сене, охраняя пустынные залы, куда не велено никого пускать.

К сожалению, это не преувеличение — о собаке на сене. Перед Страстной неделей в монастырь хлынул народ. У Игоря ночевало теперь столько паломников, что пол был буквально устлан матрасами, и от постоя был свободен лишь потолок. Более того, перед Вербным воскресеньем знакомая учительница привезла к Игорю полкласса «подвижников», то есть очень подвижных детей, тут же влетевших на мою половину с жизнерадостным воплем:

— О, какие пампасы! Отцы, впишемся!

«Подвижников» Игорь выдворил на сеновал, благо, что жарко было по-летнему. А в ночь под Вербное воскресенье ударил мороз, и у школьников волосы примёрзли к сену. Игорь даже заглянул ко мне с вопросом: «Может, пустите деток погреться?» Но туг же решительно сказал: «Нет, нельзя, раз батюшка запретил».

На Вербное воскресенье шёл дождь со снегом, и из монастыря все вернулись озябшими. У Игоря загрипповали дети. Школьники кашляли. А я маялась от одиночества в жарко натопленных залах и кляла своё послушание собаки на сене: места полно, а никого не пускай? Бред! Нелепость! Театр абсурда! Душа уже пала и, уготовляя падение, искала лишь повода для него. И повод нашёлся.

Крайне смущённый Игорь привёл ко мне чернявую женщину в куртке и двух промокших под дождём малышей, почему-то одетых не по погоде — в летние маечки и сандалики на босу ногу. Мальчику было годика два, а девочке чуть больше, и она с трогательной заботливостью опекунши держала братика за руку.

Войдя в дом, детки перекрестились и молча встали возле икон — большеглазые, тихие маленькие христиане с серебряными крестиками на груди. Не знаю, что особенного было в этих детях, но меня вдруг пронзила такая ошеломляющая любовь к ним, что я почти не слушала чернявую женщину и Игоря, наперебой говоривших каждый своё. Чернявая тараторила что-то про брата, который приедет за ними вечером на машине. А Игорь, начав с просьбы приютить ненадолго мать с малышами, поскольку из-за гриппа он не вправе взять их к себе, вдруг стал, отчаянно краснея, говорить о послушании с рассуждением. Да о чём тут рассуждать, недоумевала я, когда всё ясно? Малышей, конечно же, надо приютить, а главное — немедленно переодеть в сухое. Девочке дам свитер — сойдёт за платье, а малыша укутаю в пушистое полотенце и сразу же под одеяло в постель. В мыслях я уже блаженно баюкала младенца, а душа вдруг похолодела от непонятной опасности — смерть где-то рядом, и голос батюшки Адриана кричал: «Умри, а не пускай!» Трудно поверить, но я задохнулась в тот миг. Хотела сказать чернявой: «Располагайтесь», но, задохнувшись, крикнула хрипло: «Вон отсюда! Немедленно вон!» Помню побледневшее лицо Игоря и голос школьника, сказавшего тихо: «Тётенька, но мы ж христиане». Потом они молча вышли из комнаты.

За окном шёл дождь со снегом, и в окно было видно, как устало бредут по дороге беззащитные малыши. Девочка сняла с себя косынку, укрывая братика, а женщина в куртке шла под зонтом. Да каким же надо быть треклятым чудовищем, чтобы выгнать из дома озябших малышей? Всё свершилось страшно и странно, будто действовала вовсе не я.

Это действительно была не я. Это молился о погибающих, похищенных детях старец Адриан, и рядом плакали навзрыд уже чёрные от горя родители. О похитителях было известно то немногое, что они уехали на машине с эстонским номером. И под видом бездельников, лузгающих семечки, их ждала у моста в Эстонию группа захвата. Преступники действительно примчались сюда, но, увидев остановленные для досмотра машины, незаметно скрылись, сговорившись так: похитительница с детьми пока спрячется в городе, а они будут ждать её в машине по ту сторону реки.

К сожалению, мне неизвестны детали преступления. Знаю только, что под видом богомолки с детьми преступница укрылась сначала в странноприимном доме. А на Вербное воскресенье к хозяйке дома пришла в гости паломница-литовка и, отозвав её на кухню, сказала: «Я знаю эту женщину. Она из литовского клуба ведьм. Говорят, они похищают детей для жертвоприношения или ещё для чего-то, не знаю. Давай проверим, чьи это дети — её собственные или нет?» А услышавшая их разговор похитительница уже выскользнула из дома с детьми и укрылась теперь у Игоря.

Из дома Игоря были видны, как на ладони, пост у реки и автомобиль за рекой. И помню, как чернявая гостья нервно поглядывала в ту сторону, дожидаясь сумерек, когда уйдут постовые. Ждать оставалось недолго. А потом всё свершилось бы просто. Стоит махнуть с крыльца рукой, как вмиг подъедет машина и исчезнет вместе с детьми.

Позже мне рассказывали, что в ту страшную минуту, когда я выгоняла из дома детей, старец Адриан сказал родителям: «Скорей на дорогу в Эстонию!» Дальше было вот что. Преступница, раздражённо волоча за собой малышей, вышла на дорогу. А наперерез ей уже мчалась патрульная машина, из которой выскочили разом милиционеры с родителями. Мать с отцом плача бежали к детям, а милиционеры бросились к похитительнице.

Мне же в этой истории отводилась роль соучастницы преступления, спрятавшей по «доброте» похитительницу у себя. Если бы это случилось, дети были бы обречены. Но, видно, дошёл до Неба слёзный вопль родителей. А будущий священник отец Игорь сказал об этой истории просто: «Батюшка помолился».

 В очереди

 «Сдай билет»

Вот уже третий день пытаемся попасть на приём к старцу Адриану (Кирсанову), а только очереди к батюшке стоят такие, что не достояться никак. Словом, томимся в очереди и грешим, осуждая тех, кто терзает батюшку по пустякам. Судите сами — вместе с нами все эти дни стоят местные женщины, которым надо получить у батюшки благословение на сбор ягод в лесу.

— Давно бы сходили в лес и набрали ягод, — усмехается паломница из Москвы. — А то ведь скоро будут благословляться так: «Батюшка, благословите чихнуть!»

Но если сборщицы ягод вызывают скорее недоумение, то юной Лидочке из Петербурга достаётся уже по полной программе. Во-первых, Лидия прошла к отцу Адриану без очереди, потому что батюшка так благословил. Во-вторых, ей назначена генеральная исповедь, начиная с семилетнего возраста, а это, как известно, дело долгое. Через окно кельи было видно, как Лидочка достала из сумки толстую тетрадь и, капая на бумагу слезами, начала читать. Минут сорок читала. Наконец захлопнула тетрадь, и батюшка уже возложил на её голову епитрахиль, как девушка достала из сумки вторую тетрадь… потом третью, четвёртую. Или уже пятую?

— Мне уезжать надо, а она всё сидит! — нервничает паломница из Владивостока.

Наконец, Лидия вышла из кельи, но тут же вернулась обратно:

— Ой, батюшка, я же забыла спросить…

И батюшка снова о чём-то говорит с исповедницей, называя её ласково Лидочкой.

— «Лидочка», «Лидочка»! — взрывается негодованием красавица Катя. — Без году неделя у батюшки, а уже «Лидочка»!

Катя явно ревнует Лидию к батюшке. А история у Кати такая — шесть лет назад она оставила жениха и приехала к старцу Адриану, требуя, чтобы он постриг её в монахини. Катя вся в подвигах. Например, этим Великим постом она ела, как кролик, лишь капустные листья, пригласив меня, кстати, присоединиться к ней. Я отказалась, сославшись на немощь.

— Ну, если вы даже такой малости не можете, — надменно сказала мне Катя, — то чего же доброго от вас ждать?

Правда, в отличие от кролика, Катя после этого возненавидела капусту. И тем обиднее то, что батюшка не замечает Катиных подвигов и не благословляет её на постриг. Забегая вперёд, скажу, что когда через десять лет я спросила знакомых, постриг ли батюшка Катю, они ответили:

— Не постриг. Но Катя у нас «железная леди»: «Всё равно, — говорит, — своего добьюсь».

Впрочем, Катя не единственная, кто приезжает к старцу добиваться своего. Мнение батюшки таким людям даже неинтересно, ибо старец просто обязан благословить чью-то вздорную идею, наши выдумки и самообман. В итоге желаемое выдают за действительное, и вот лишь один, но известный факт. Несколько лет назад якобы по благословению старца Адриана проходила акция Всенародного покаяния за убийство царя Николая II. Возле храмов стояли женщины с подписными листами и уговаривали прохожих поставить подпись, «а иначе Россию не спасти».

Ради спасения России подписывались многие, но тут один инок сказал:

— Простите, но вчера я был у батюшки Адриана и спросил его про эти подписные листы. А батюшка ответил: «Да разве мог я благословить такую глупость? Каяться надо в личных грехах, а покаяния за чужие грехи в православии нет».

— А мы думали? — смутились женщины.

В общем, как говорил преподобный Оптинский старец Нектарий: «Кончайте «думать» — начинайте мыслить».

* * *

Лидия, наконец, уходит от батюшки, и очередь теперь движется быстро. Славный всё-таки народ монахи, и по любви к старцу не тратят его время попусту — зайдут, кратко изложат свои нужды и уходят, благословясь.

— Глядишь, и мы попадём, — радуются старушки-паломницы из Москвы. — Нам всего на минутку к Алёшеньке — гостинцы вручить. Он ведь наш, заводской — с автозавода Лихачёва.

Старушки помнят старца ещё молодым, называя его прежним именем — Алёша. И был Алёша таким пригожим, что сохло по нему немало девчат.

— Зазываем Алёшу на танцы, — рассказывали москвички, — а он после работы лишь в церковь ходил. Обиделись мы на него, влюблённые дуры, и решили — раз ему плевать на девчат, то мы ему за это в банку со святой водой наплюём. Забрались к нему в общежитие и наплевали, а после этого все слегли. Температура сорок, мука мученическая — головы от подушки не поднять. Болеем, мучаемся, а догадались — это нам наказанье за грех. Написали записку Алёше, прощения просим, и чтобы он помолился за нас. А по его молитвам мы вмиг исцелились и, самое главное, к Богу пришли. С тех пор от батюшки ни на шаг. Сначала он служил в Троице-Сергиевой Лавре, и мы уже семьями ездили к нему. Перед 1 сентября всегда детей привозили. А батюшка помолится о школьниках, благословит ребятишек, и дети, глядишь, с усердием учатся и уважают старших и учителей. Молитвами батюшки мы горя не знали. А потом начались гонения на старца, и партийные власти распорядились удалить его из Лавры в 24 часа.

* * *

Но прежде чем рассказать о гонениях на старца Адриана, приведу некоторые факты, характеризующие духовную атмосферу тех лет. Недавно скончавшийся протоиерей Валерий из Козельска рассказывал, как нелегко было в те годы поступить в семинарию. Будущего священника тут же начинали таскать в КГБ, обещая показать небо в клеточку, если не откажется от своих намерений. А потом за дело принималась милиция — абитуриента перехватывали на вокзале и задерживали на несколько суток, чтобы на экзамены он опоздал и в семинарию не попал. Поэтому тактика у семинаристов была такая — за месяц до экзаменов уезжали из дома и прятались в лесах близ Троице-Сергиевой Лавры. В день подачи документов высылали вперёд дозорного, и по его знаку: «Путь свободен» быстро бежали к монастырю, чтобы успеть подать документы в приёмную комиссию, пока не задержала милиция. Только после этого можно было чувствовать себя в относительной безопасности, ибо официально гонений на религию в СССР не было. И иностранцев приглашали убедиться — смотрите сами: храмы открыты, а студенты учатся в семинарии.

После окончания семинарии отцу Валерию предложили работу в оперном театре, голос у батюшки был дивный. Но он хотел быть священником, а в регистрации на приходе власти отказывали, и батюшка три года был безработным. А игумен Пётр (Барабаш), узник Христов, отказавшийся сообщать в КГБ сведения, полученные на исповеди, после лагерей мыл привокзальные туалеты, потому что по указанию органов, его больше нигде не брали на работу.

Словом, что бы ни говорили о священниках, служивших при советской власти и якобы «продавшихся» КГБ, это был всё-таки путь исповедничества. В те годы, как рассказал мне однажды архимандрит Адриан, он спал, подложив под голову череп, чтобы приучить себя к мысли о смерти и неизбежности страданий за Христа. И дал Господь Своему исповеднику дары старчества — дар прозорливости, дар помощи болящим и огненную молитву, попаляющую бесов. В Троице-Сергиевой Лавре у отца Адриана было послушание — отчитывать бесноватых. Исцелялись многие, и не только на отчитке. Люди, приговорённые, казалось бы, к пожизненной инвалидности, работали потом воспитательницами в детском саду, врачами в поликлинике и мастерами на производстве. А один партийный деятель после исцеления положил в райкоме партбилет на стол и стал открыто исповедовать Христа. Всё это вызывало негодование уполномоченного по делам религий, и не только у него.

Помню, как в Псково-Печерском монастыре один иерарх жаловался на отца Адриана:

— Вот иду я по монастырю, и вокруг тишь, благодать, благолепие. Но стоит выйти из кельи отцу Адриану, как сразу начинается скандал — кто-нибудь тут же завизжит, загавкает или захрюкает. Вы же сами видели это безобразие! А ведь в монастыре иностранцы бывают.

В Троице-Сергиевой Лавре иностранцы бывали особенно часто. Их привозили сюда, чтобы убедились — в СССР нет гонений на религию, и правда лишь то, о чём поётся в песне: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Иностранцам, в свою очередь, было любопытно посмотреть на этот дикий, тёмный народ, что в отличие от просвещённой Европы всё ещё верует в Бога и, по слухам, ходит в лаптях.

Так вот, однажды в Троице-Сергиеву Лавру привезли американскую делегацию довольно высокого ранга, судя по тому, что её сопровождали руководящие лица из ЦК КПСС. Всё шло, как обычно. Американцы с любопытством разглядывали монахов, как разглядывают в музее кости мамонтов: осколок прошлого, старина и уже отжившее свой век музейное православие. Но тут из кельи вышел отец Адриан. Он просто молча прошёл мимо, перебирая чётки. А руководящая американская леди вдруг забесновалась, завизжала, захрюкала и, не зная ни слова по-русски, стала материться площадным матом, выкрикивая при этом: «Поп Адриан, убью! Убить попа!»

Скандал был изрядный. И некий руководитель из ЦК КПСС распорядился в гневе: «Немедленно убрать Адриана из Лавры, и чтобы духа его здесь не было!» Официально это называлось — отца Адриана переводят в Псково-Печерский монастырь. Батюшка был тогда тяжело болен, но ему даже собраться толком не дали. А за батюшкой до электрички бежал народ, задавая вопросы и умоляя о помощи.

Так всегда — старца даже в болезни не оставляют в покое. Однажды, рассказывали москвички, к заболевшему старцу привезли умирающую женщину Нину: рак в четвёртой стадии, неизлечимый, и врачи предрекали скорую смерть. Нина была тогда далека от Церкви, и привело её к старцу отчаяние:

— Умираю я, батюшка, — заплакала она. — Скоро умру!

— Вот и давай готовиться к смерти, Нина, — посоветовал старец.

С тех пор прошло, наверное, лет тридцать, а Нина всё готовится к смерти. Говорят, она теперь монахиня в тайном постриге и подвижница во Христе. Тайну продлившейся жизни Нины трудно объяснить на языке земных понятий, но преподобный Ефрем Сирин утверждает: «Смерть боится приближаться к боящемуся Бога». А ещё в ободрение людям преподобный Оптинский старец Амвросий говорил: «Господь долготерпелив. Он тогда только прекращает жизнь человека, когда видит его готовым к переходу в вечность или же когда не видит никакой надежды на его исправление».

* * *

С годами старец Адриан болеет всё чаще. Вот и сейчас по очереди проносится слух: у батюшки опять поднялась температура, и врач запретил продолжать приём. Очередь волнуется, и волнение усугубляется тем, что снова появляется Лидочка и просит пропустить её к старцу «на секундочку».

— Только через мой труп! — преграждает ей дорогу Катя.

— Мы из Сибири к старцу приехали и не можем попасть. А ты? — возмущаются сибиряки.

Но Лидочка не унимается и стучит в окно кельи:

— Батюшка, родненький, меня не пускают к вам!

— Чего тебе, Лидочка? — выходит на крыльцо отец Адриан.

— Батюшка, я взяла сейчас билет на автобус, а благословения на дорогу у вас не взяла.

— Сдай билет на автобус. Поедешь поездом.

— Нельзя мне поездом, — горячится Лидочка. — Поезд приходит в одиннадцать утра, я на работу опоздаю! Начальница меня живьём съест и…

— Поедешь поездом, — пресекает эту дискуссию батюшка и туг же отходит к местным женщинам, благословляя их на сбор ягод.

О сборщицах ягод я расскажу чуть позже, но сначала о Лидочке. Она действительно поехала поездом, по-детски доверяя опыту святых отцов, утверждающих: как авва благословил, так и надо поступать. И как хорошо, что есть это доверие, потому что наутро пришло страшное известие: в автобус, на котором собиралась ехать Лидия, врезался пьяный водитель КАМАЗа, и было много крови и жертв.

— Приму лишь тех, кто уезжает завтра, — объявляет с крыльца отец Адриан, приглашая в келью почему-то и меня.

«Иди за Ним!»

Заходим в келью впятером под шёпот келейника: «Заболел батюшка. Мы из Пскова уже «скорую» вызвали, чтобы госпитализировать его. Не задерживайте батюшку, а?» Но и без слов келейника видно — батюшке плохо, и благословляющая рука обжигает огнём. Все стараются говорить кратко, и лишь один инок разливается соловьём:

— Ещё святитель Игнатий Брянчанинов писал, что истинных старцев уже не стало, и даже в монастырях не владеют Иисусовой молитвой.

— Покороче можно? — шепчет келейник.

— Ну, если вкратце, то ещё святые отцы утверждали: «Не все в монастыре спасаются, и не все в миру погибают». Вот у нас в монастыре не братия, а братва, и отец наместник — дракон.

— Значит, хочешь уйти из монастыря? — спрашивает батюшка. — А знаешь ли, брат, что монах, покинувший свой монастырь, приравнивается к самоубийце и даже лишается христианского погребения?

— Мама болеет, — сникает инок, — и просит вернуться домой.

— Вот и меня мама о том же просила. И была, брат, такая история…

Впрочем, эту историю я уже знаю от московских знакомых старца. А дело было так. Однажды отец Адриан получил от матери слёзное письмо, где сообщалось: сгорел их дом, живут теперь в землянке. А в землянке в дожди вода по колено, и тяжело заболела мать. Вот и умоляла мать сыночка хотя бы на время оставить монастырь, заработать денежку и построить им дом, ибо помощи ждать больше не от кого. Из монастыря отец Адриан тогда не ушёл, но денно и нощно молил святителя Николая Мирликийского помочь его больной матери.

Долго ли молил, не знаю, но вдруг приносят ему сумку с деньгами, а в сумке записка с просьбой передать эти деньги матери монаха, у которой сгорел дом. Кто прислал эти деньги — до сих пор неизвестно. Но когда, купив дом, мать отца Адриана стала осматривать его, то обнаружила на чердаке большую икону Николая Чудотворца, и Святитель улыбался ей.

— Тяжело тебе, брат, понимаю, — утешает батюшка инока и суёт ему в карман свёрток с деньгами. — Тут мне денежки передали, а ты матери их перешли, чтоб лекарства самые лучшие и питание хорошее. Главное, веруй — не оставит Господь.

— Погибаю я, батюшка, — плачет инок. — Хочу спастись, а осуждаю всех.

— А на это вот что скажу…

Но договорить им не дают — приехала «скорая». А батюшка всё силится продолжать приём, обращаясь теперь ко мне:

— Прошу, ответь на это письмо.

Беру у батюшки нераспечатанное письмо от знаменитой спортсменки-чемпионки, из которого позже узнаю: после травмы позвоночника её парализовало. Никакое лечение не помогает, но в Бога она верует, крещена ещё во младенчестве, и знакомый священник причащает её на дому.

— Напиши ей, — диктует ответ батюшка, — что она некрещёная. А что крестили её во младенчестве, она ошибается. Теперь многие ошибаются так. А после крещения ей полегчает и, глядишь, на поправку пойдёт.

— Батюшка, но вы же не прочитали письмо и даже не распечатали его, — недоумеваю я.

— Разве не прочёл? — удивляется старец и даёт последние наставления. — Без меня ходи к батюшке Иоанну (Крестьянкину). Он духовный, а я кто? Это раньше были великие старцы, а теперь остались одни старички.

Много позже архимандрит Иоанн (Крестьянкин) напишет мне в письме: «Отец Адриан — вот истинный старец, а я лишь душепопечитель». И слово в слово повторит сказанное отцом Адрианом о былых великих старцах и нынешних старичках, имея в виду самого себя.

Старцы иногда говорят одинаково, но они очень разные. У архимандрита Иоанна дар слова, и к нему часто ездили в ту пору именитые интеллектуалы, чтобы послушать богомудрые поучения старца. А к батюшке Адриану всё больше лепится тот горемычный народ, где жизнь — скорбь на скорби, и одолевают болезни.

— Да что вы ходите за мной толпами? — сокрушается батюшка. — Я же не Пантелеймон Целитель. Господи, покоя нет и помолиться не дают.

Покоя батюшке действительно нет. Вот и сейчас «скорую» облепил народ. Женщины плачут, жалея батюшку. А отец Адриан раздаёт им в утешение приготовленные в дорогу припасы, вручая пакет фруктов и мне.

— Батюшка, да полно у нас дома фруктов, — отказываюсь я. — Лучше дайте напоследок духовный совет.

— Ты о чём?

— О том, как жить.

— Как жить? — задумывается батюшка. И говорит проникновенно, как говорят о личном. — А ты живи просто. Смотри, куда ножки Христа идут, и иди за Ним.

«Скорая» увозит батюшку в больницу, а я вдруг понимаю — ножки Христа ведут на Голгофу. Это тесный путь, но иного нет.

 При море Тивериадском

Со сборщицами ягод я познакомилась после отъезда батюшки. Оказалось, что они заготовители. Собранные ягоды сдают в приёмный пункт, а на заработанные деньги кормят семью и даже строят дома.

— Мы без благословения батюшки в лес не ходим, — рассказывали женщины. — А помолится батюшка, благословит нас, и мы сезон отработаем без устали и заработаем хорошо.

Однажды я попросила женщин взять меня с собою в лес. С 15 августа, как объявили по радио, разрешается собирать бруснику, и мы отправляемся за брусникой. Правда, женщины сразу предупредили — первую ягоду они берут не для себя, а для Бога, отдавая всё собранное в монастырь. Вместе с нами отец келарь отправляет в лес за грибами четырёх паломниц во главе с Катей, потому что в Успенский пост грибы особо нужны.

На опушке леса все молятся, а старшая женщина Валентина читает молитву священномученику Харалампию, великому страдальцу, которому перед казнью явился Господь и сказал:

— Проси у Меня, чего хочешь, и Я дам тебе.

И старенький епископ (а было Харалампию 113 лет) стал молить Господа о людях, которые «суть плоть и кровь». И да дарует им Господь в память о его страданиях изобилие плодов земных, чтобы люди насыщались и славили Бога.

И было нам даровано в тот день такое изобилие земных плодов, что и не знаю, как рассказать. Застреваю у первой же брусничной поляны и ахаю от изумления: вся поляна так густо устлана ягодами, что уже не видно земли. Брусника крупная, как вишня, и растёт гроздьями. Тут не по ягодке берёшь, а сразу пригоршнями. Довольно быстро набираю ведёрко и иду к паломницам собирать грибы.

Но и тут диво дивное. В молодом ельнике стоят шеренгами крепкие, нарядные белые грибы, а по зелени мха стелятся рыжики. Все корзины уже переполнены. Но разве можно уйти от таких грибов?

Снимаем с себя фартуки, платки и кофты, увязывая собранные грибы в узлы. Наконец с брусничника возвращаются женщины, и у каждой по два ведра брусники, а за спиной — полные ягод пестери. Они профессионалы, собирают ягоды сразу двумя руками, и при этом очень быстро и ловко.

Отдыхаем на опушке, перекусывая хлебом с помидорами, и всё не налюбуемся на эту дивную крупную бруснику.

— Такой красивой брусники, — говорю, — я сроду не видела.

— А я и не замечала, что брусника красива, — признаётся бывалая сборщица ягод Марина.

— Почему не замечала?

— Как объяснить? Муж с весны безработный, а трое детей. Я не ягоды собираю, а деньги считаю: вот на сотню набрала, ещё на полсотни. Спешу и не вижу вокруг ничего. А сегодня собираю бруснику бесплатно, и дух захватывает от красоты. Господи, думаю, я такая счастливая. Слава Тебе, Господи, слава Тебе!

— А правда, радость, будто праздник сегодня, — говорит Валентина и наставляет меня. — Ты первые огурчики и помидоры со своего огорода обязательно в церковь снеси. И будешь, поверь, всегда с урожаем.

— Выходит, дай Господу рубль, чтобы получить взамен сто? — обличает Валю красавица Катя. — Но это же корыстная торговля с Богом!

— Какая торговля? Не понимаю, — недоумевает Валентина.

Но, кажется, я понимаю её. За древним обычаем нести в церковь начатки урожая стоит привычка христиан святить свой быт и ставить на первое место Бога, а не свой достаток и горделивое «Я».

За уличённую в корысти Валю вступается Марина:

— Послушай, Катюша, про моего брата. Работал он раньше в рыболовецкой артели. И был у рыбаков обычай — первый улов посвящали Богу и везли потом рыбу в монастырь и в детдом. И был тот первый улов как при море Тивериадском, когда лишь чудом не порвались сети от множества рыб. Встречаем, бывало, рыбаков на берегу, а они ещё издали кричат от радости: «Божий улов! Божий улов!» Всю путину рыбка хорошо ловилась. А потом купил их рыболовецкое хозяйство какой-то богатей и сказал рыбакам: «Я не позволю раздавать рыбу на дармовщину. Наша цель — получить прибыль. И при чём тут Бог и Божий улов?» А без Бога рыбка перестала ловиться. Прогорел богатей, и разбежалась артель. Я понятно говорю, Катя?

— Куда уж понятней? — насмешничает Катя. — Дай Богу взятку, чтоб получить капитал!

— А я ещё понятней скажу, — невозмутимо продолжает Марина. — Живём мы, действительно, при море Тивериадском, но по воле Божией жить не хотим, батюшку не слушаемся и лишь добиваемся своего. И выходит у нас, Катя, как у тех рыбаков, что всю ночь ловили рыбу, устали, измучились, и не поймали они ничего. Тут хоть лоб расшиби, а ничего не получится, если нет воли Божией на то. Ты поняла меня, Катенька, а?

Катя отворачивается и всем понятно, о чём речь. Катя не монашеского устроения, но вообразила себя однажды монахиней и с тех пор бьётся как рыба об лёд. Обличает всех, ссорится и живёт на деньги родителей, ставя себя превыше мира сего. Но на Катю не обижаются, понимая, что несчастна она. А ещё вспоминается история одного невесёлого геолога. Он два года поступал в геологический институт, чтобы, окончив его, понять, что перепутал геологию с туризмом. И сколько таких путаников на земле! По словам одного американского учёного, человечество лишь на пять процентов живёт реальностью, а на девяносто пять процентов — иллюзиями. Рано или поздно иллюзии рушатся, и несчастье — удел мечтателей, построивших свой дом на песке.

Но сегодня на нашем море Тивериадском праздник. Как в раю побывали, насладившись красотой и дивясь изобилию Божиего урожая. Уходить из леса совсем не хочется, но Валентина уже прилаживает на спину пестерь со словами:

— Отдохнули, и хватит. Пора, сёстры, в путь.

 Великопостные пирожные

Это был первый Великий пост в моей жизни. Всё было ещё в новинку, и всё переживалось бурно. Долгие монастырские службы переполняли душу радостью, зато простая великопостная пища была для меня сущим наказанием. Иду однажды в трапезную монастыря и думаю с отвращением: «Опять эти каши, каши!» А я их с детства не выношу.

Задумалась я о ненавистных кашах и не заметила, как откуда-то сбоку подошёл архимандрит Иоанн (Крестьянкин) и говорит:

— А у меня слюнные железы, вероятно, так устроены, что я чёрный хлеб ем, как пирожные.

Благословил меня архимандрит и помолился, возложив руки на мою голову, забитую помыслами о кашах. Такой была моя первая встреча с великим старцем. Но с той поры и поныне я искренне каюсь Великим постом:

— Батюшка, я же не пощусь, а пирую. До чего всё вкусно!

 «Молились бы вы Святителю Спиридону Тримифунтскому»

Сейчас уже самой не верится: неужто было такое время, когда можно было подолгу сидеть «при ногу» старца, внимая богомудрым словам архимандрита Иоанна (Крестьянкина)? Правда, случалось это нечасто — старца всячески «оберегали» от посетителей. И картина обычно была такая — батюшка выходит из храма, а множество паломников, приехавших в монастырь на совет к старцу, бросаются к нему.

— Батюшка, — кричит через толпу какая-то женщина, — сын пропал месяц назад. Может, жив или убили его?

Старец оборачивается к плачущей женщине, но поговорить им не дают. Какие-то люди (охранники, что ли?) отпихивают женщину от старца, а его самого быстро-быстро ведут через толпу, профессионально подхватив под руки. Только женщина не унимается, бежит за старцем и кричит, захлебываясь от слёз:

— Батюшка, родненький! Сын единственный! Матерь Божия, спаси, помоги!

И тут батюшка как-то выворачивается из рук охранников и благословляет женщину, утешая её:

— Жив ваш сын и скоро вернётся.

Вот так и общались со старцем — на ходу, на бегу, чаще письменно, передавая свои вопросы через келейницу Татьяну Сергеевну и через неё же получая ответ. А сын той женщины уже наутро приехал домой.

Но всё же бывали и на нашей улице праздники, когда батюшка подолгу и подробно беседовал с людьми. Вот почему ярко помнится осень 1988 года в Псково-Печерском монастыре. Тепло, небо синее, а клёны светятся таким золотым сиянием, будто это не кроны, а нимбы над храмами. Монастырское начальство вызвали в Москву, и архимандрит Иоанн (Крестьянкин) говорит, выйдя из храма:

— Ну вот, начальство от нас уехало. Остались только мы, чёрные головешки.

Батюшку, как всегда, окружает народ, и короткая дорога до кельи превращается в двухчасовую беседу. Кто-то приносит батюшке стул, мы рассаживаемся у его ног на траве. И вопросы идут за вопросами:

— Батюшка, что такое перестройка?

— Перестройка? Перепалка-перестрелка.

— Батюшка, благословите нас с мамой переехать в Эстонию. Мы в Тапу хороший обмен нашли.

— Как в Эстонию? Вы что, за границей хотите жить?

Слушаю и недоумеваю: ну, какая же Эстония заграница? А перестройка — это же… Это время митингов, восторга и опьянения свободой. Но каким же горьким было похмелье, когда обнищала и распалась великая держава. Эстония стала заграницей. А в горячих точках и у Белого дома вскоре пролилась большая кровь.

Но пока над головой синее небо, и застенчивая девица с румянцем во всю щёку спрашивает батюшку, как доить коров. Кто-то морщится, не скрывая насмешки: мол, с таким пустяком обращаться к архимандриту? Но для девицы это не пустяк — у неё в монастыре послушание доярки, а коровы, бывает, брыкаются и не даются доить. От смущения девица говорит шёпотом, а вот ответ батюшки слышен всем:

— Был у меня в детстве случай. Одна корова давала много молока и вдруг стала возвращаться с пастбища пустой. Начали следить за коровой и обнаружили, что на водопое у реки она всегда забредает в ту заводь, где, мы знали, водились сомы.

Подплывают к ней сомики и пьют молоко. Губы у сомика мягкие, нежные, а корове нравится нежность. Поняла, как надо доить?

— Как сомик, — улыбается девица.

— Как сомик.

* * *

Разные вопросы задают старцу Иоанну (Крестьянкину), но главный вопрос — как жить?

— Батюшка, я недавно крестилась и хочу теперь бросить работу, чтобы жить возле монастыря и молиться Богу, — рассказывает паломница из Норильска, преподавательница музыки лет пятидесяти.

— Значит, вы хотите стать безработной? — уточняет старец. — А за электричество как будем платить?

— Как за электричество? — переспрашивает женщина и осекается, понимая, что даже в деревне надо оплачивать счета за электричество и на какие-то средства покупать хлеб. — Батюшка, подскажите, как же мне жить?

— Надо бы всё же доработать до пенсии. Пенсия нам крылышки даёт.

— Батюшка, — продолжает расспрашивать паломница, — а православным можно лечиться лекарствами?

— Почему же нельзя? Врачи от Бога.

Эту паломницу я знаю. Мы обе недавно крестились и познакомились в монастыре, попав под опеку строгих богомолок в чёрном, предрекающих скорое пришествие антихриста и уже чувствующих его присутствие в мире. Мне с моей новой знакомой это пока не понятно, и богомолки — «ревнительницы» просвещают нас: чай и кофе — напитки бесовские. Обувь на каблуке тоже бесовская, ибо каблук на самом деле копыто, и понятно чьё. Ну а про то, что в аптеках торгуют бесовской химией, а искусство — это зловонные миазмы преисподней, тут и говорить нечего. А ещё «ревнительницы» убеждают нас, что надо одеваться благочестиво, и вскоре преподавательница музыки появляется в храме одетая, как они: чёрный платок в «нахмурку», повязанный по самые брови, кособокая сатиновая юбка до пят и грубые большие мужские башмаки. Смотреть на этот маскарад как-то неловко. Однако уже через неделю «ревнительницы» обряжают во всё чёрное и меня.

А дальше картина такая. Иду я через двор монастыря этакой маскарадной чёрной вороной, воображая себя благочестивой, а батюшка смотрит из окна своей кельи на моё благочестие и стучит по стеклу, пытаясь что-то сказать. Келья батюшки на втором этаже, окна уже заклеены к зиме, и что он говорит — никак не разобрать.

— Батюшка, не слышно! — отзываюсь я снизу.

И тогда архимандрит Иоанн (Крестьянкин) присылает ко мне своего письмоводителя Татьяну Сергеевну, чтобы передать, мол, батюшка просит вас не одеваться в чёрное.

Переоделась я в свою обычную одежду, и «ревнительницы» так запрезирали меня, что с той поры я лишилась ценной информации о бесовских свойствах чая, а также искусства. В общем, пью чай, читаю Тютчева, а ещё люблю хорошую живопись и дивной красоты павловопосадские платки. Платки — это тоже из той осени: на совет к старцу приехали художники, муж и жена. Оба пишут пейзажи и участвуют в выставках, а для заработка (семья многодетная) расписывают на фабрике платки. Жена, чуть стесняясь, достаёт из сумки и показывает их. А платки — чудо, праздник радости в красках! Но муж, похоже, смотрит на эту фабричную поденку иначе, рассказав чуть позже, как его срамил некий «ревнитель», говоря, что надо расписывать храмы, а не бабье тряпьё. Словом, художники смиренно просят батюшку благословить их оставить мирское искусство, чтобы писать исключительно иконы. Помню ответ старца:

— Иконописцев и без вас хватает, а мир заболеет без красоты.

А ещё батюшка говорит нам про те «самодельные кресты», когда человек отвергает данный ему Господом путь ко спасению — не хочет нести крест кормильца многодетной семьи или ухаживать за больными родителями, но выдумывает для себя в горделивом мудровании особую «духовную» жизнь. Мы переглядываемся — это про нас. У каждого из нас своя подёнка, свои скорби и те тяготы жизни, от которых хочется сбежать в монастырь или уйти сгоряча из семьи. Сколько же семей, уже находившихся на грани развода, сохранилось тогда благодаря старцу! Но об этих семьях надо рассказывать особо. А пока скажу о главном уроке, полученном тогда от старца: с креста не сходят — с креста снимают, а бежать от креста — это бежать от Христа.

Но как же нелегко порою нести этот данный Господом крест! Помню, я пожаловалась тогда батюшке на свои скорби, а вскоре получила от него письменный ответ:

«Дорогая моя многоскорбная Нина! А я ведь вас позову к подвигу — идти дальше за Христом, идти по водам, одной верой преодолевая скорбные обстоятельства жизни своей. Уже многому научило вас страдание, многое приоткрыло из сокровенных тайн духовной жизни, а сколько их ещё впереди, но цена их страдание.

А вам, дорогая Нина, говорю не от себя, но от святых отцов: «Что успокаивает в лютые времена душевного бедствия, когда всякая помощь человеческая или бессильна, или невозможна? Успокаивает одно сознание себя рабом и созданием Божиим; одно это сознание имеет такую силу, что едва скажет человек молитвенно Богу от всего сердца «да свершится надо мною, Господь мой, воля Твоя», как и утихает волнение сердечное от слов этих, произнесённых искренне, самые тяжкие скорби лишаются преобладания над человеком».

Это вам на те дни, когда мгла застилает небо над головой и Господь, мнится, оставил создание Своё.

«Одно мне предписывает плоть, другое — заповедь. Одно — Бог, другое — завистник. Одно — время, другое — вечность. Горячие проливаю слёзы, но не выплакан с ними грех». И вот выплачем и спасёмся. Храни вас Господь, а мы о том молиться будем. Божие благословение вам и О.

Архимандрит Иоанн (Крестьянкин)».

Как же меня поддерживали в те трудные годы письма и молитвы архимандрита Иоанна! Батюшка-солнышко, батюшка-утешитель и батюшка с мученической судьбой. Из лагерей он вернулся с перебитыми пальцами на левой руке, но о годах заточения избегал говорить, пресекая все разговоры о том. И всё же однажды, не утерпев, я спросила:

— Батюшка, а страшно было в лагерях?

— Почему-то не помню ничего плохого, — ответил он. — Только помню: небо отверсто и Ангелы поют в небесах.

Вот это и было главным при встречах со старцем — ощущение незримого Благодатного Света, льющегося на нас с небес, а с Богом и в скорби легко.

* * *

Однако вернусь снова в ту осень, когда архимандрит Иоанн (Крестьянкин) подолгу беседовал с людьми.

— Батюшка, — жалуется старушка, — полжизни стоим в очереди на жильё, а живём и доныне всемером в комнатушке. Теснота такая, что внуки спят на одной кровати валетами и друг другу подбородок ногой подпирают.

Следом за старушкой жалуется мужчина и почти кричит, рассказывая, как он десять лет отработал в горячем цеху ради обещанной заводом квартиры, но после перестройки завод приказал долго жить. И что теперь делать?

— Молились бы вы святителю Спиридону Тримифунтскому, — говорит батюшка, — и были бы давно с жильём.

Записываю на всякий случай имя святителя Спиридона Тримифунтского, хотя и не собираюсь молиться ему. Проблем с жильём у меня нет. Точнее, есть. Но после того как наша семья всего четверть века отстояла в очереди на двухкомнатную квартиру, получив в итоге однокомнатную, мы уже не ждём ничего от властей. Правда, с очереди нас не сняли, обещая дать положенное, но, судя по срокам, посмертно. Так что у нашей семьи теперь другие планы — купим дом возле монастыря в Печорах, благо деньги для этого есть. Нет проблем, если ты при деньгах. Но вот что странно — позже я уже почти в безденежном состоянии купила дом возле Оптиной, а тут и с деньгами не получалось никак. Более того, каждый раз, как я отправлялась по объявлению о продаже дома, в ноги вступала такая боль, будто в пятки вонзили иголки. Доковыляю кое-как, а дом уже продали или раздумали продавать. Промучилась я полгода в поисках дома, а потом спросила архимандрита Иоанна (Крестьянкина):

— Батюшка, да почему же у меня никак не получается купить дом в Печорах?

— Потому что ваше место не здесь, а в Оптиной.

Прости, Господи, моё невежество, но ни о какой Оптиной пустыни я в ту пору и не слыхивала, усвоив из слов старца единственное: меня хотят изгнать из моих любимых Печор. Пришла я с этой обидой к моему духовному отцу архимандриту Адриану (Кирсанову), но и тот благословил съездить в Оптину. Съездила. Не понравилось. Руины храмов и горы мусора вокруг. Монастырь ещё только начинали восстанавливать. И мерзость запустения на святом месте поражала настолько, что я тут же отправилась к архимандриту Кириллу (Павлову) с жалобой на старцев, выселяющих меня непонятно куда.

Помню, как улыбался отец Кирилл, слушая мои причитания, а потом сказал, благословляя на переезд: «Благодатная Оптина, святая земля».

Как же благодарна я теперь Господу, поселившему меня на этой святой земле, но какой же трудной была дорога сюда!

— Мы у Господа тяжёлые хирургические больные, — говорила мне позже одна монахиня. — У каждого своя гордынька и своя корона на голове. А Господь жалеет нас, неразумных, и лечит уже хирургическим путём.

Словом, переезду в Оптину предшествовала та «хирургия», когда отсекалось всё, чем тщеславилась, бывало, душа. Сбережения съела инфляция. А то, что казалось прежде значительным: литературный успех, публикации, жизнь в кругу знаменитостей — всё стало ненужным и уже немилым, когда тяжело заболел сын и умирала, казалось, мама… В квартире стоял тяжёлый запах лекарств, под окном ревело моторами московское шоссе, и в сизом тумане выхлопных газов было порою нечем дышать. Как же мы мечтали тогда о деревне и о глотке, хоть глотке свежего воздуха! Но пока я привередничала, не желая переезжать в Оптину, цены на здешние дома, стоившие прежде дешевле дров, возросли настолько, что были уже не по карману.

Вот так и свершилось то, о чём заранее предупреждал батюшка Иоанн (Крестьянкин): над головою чёрное небо в тучах и такая отчаянная беспросветность, что я уже даже не взмолилась, а возопила к святителю Спиридону Тримифунтскому, умоляя помочь. Помощь пришла незамедлительно, и я лишь твердила про себя: так не бывает. Но так было. И вскоре мы уже купили дом возле Оптиной, где и стали оживать, возвращаясь к жизни, мои родные. Помню, как сын, пролежавший в больнице четыре месяца, сначала неуверенно вышел в сад, а потом убежал купаться на реку, и вот уже мы, как в прежние времена, плаваем с ним наперегонки. И мама снова прежняя мама. Вот она несёт с огорода редиску и радуется, что взошла морковь.

Особо любимых угодников Божиих много. Но святитель Спиридон Тримифунтский был в моей жизни первым святым, через которого открылась та бездна милости Божией, когда на опыте узнаёшь — Господь не даёт испытания свыше сил, но всё ко благу и всё промыслительно. И я так полюбила святителя Спиридона, что ежедневно читала ему тропарь:

«Собора Перваго показался еси поборник и чудотворец, богоносне Спиридоне, отче наш. Темже мертву ты во гробе возгласив, и змию во злато претворил еси, и внегда пети тебе святые молитвы, Ангелы, сослужащие тебе, имел еси, священнейший. Слава Давшему тебе крепость, слава Венчавшему тя, слава Действующему тобою всем исцеления».

Помню, как в Оптину пустынь приехала на всё лето семья Воропаевых с детьми, а снять жильё не получалось никак. Пришли они ко мне грустные и говорят, что никто не берёт с детьми на квартиру и придётся им отсюда уезжать.

— Давайте, — предлагаю, — читать тропарь святителю Спиридону Тримифунтскому.

Начала читать, а дети смотрят на меня с недоумением, не понимая слов тропаря. Вот и пришлось рассказывать им о святителе Спиридоне, ибо тропарь — это краткое его житие. Тут за каждой строкой своя история, и особенно детям понравилось про то, как «змию во злато претворил еси». Было это во времена страшного голода. Пришёл к святителю Спиридону бедняк и заплакал, рассказывая, как просил у богача взаймы хлеба для своей голодающей семьи, а тот отказался дать что-либо без денег. Через сад в это время проползала змея, и святитель тронул её посохом, превратив незаметно для бедняка в слиток золота. Отдал он золото голодающему, велев выкупить его у богача обратно, когда будет хороший урожай. Потом голод миновал и был такой обильный урожай, что земледелец с лихвой расплатился с богачом за взятый взаймы хлеб и, выкупив слиток золота, вернул его святителю Спиридону. Святой отнёс золото в сад, и слиток по его молитве превратился обратно в змею, тут же ускользнувшую из сада. Всё это происходило на глазах изумлённого земледельца, дабы уверился и возблагодарил Господа, неизменно пекущегося о нас.

Святителя Спиридона Тримифунтского всегда почитали на Руси как покровителя бедных, бездомных, страдающих. В честь него возводили храмы и называли улицы, взять хотя бы знаменитую Спиридоновку в Москве. А в те трудные годы, когда восстанавливали разорённую Оптину и всё вокруг лежало в руинах, в монастыре ежедневно читали акафист святителю Спиридону Тримифунтскому.

Рассказала я детям, как дивно помогает святитель Спиридон, и мы уже с большим воодушевлением прочитали тропарь и акафист ему. Только кончили читать, как окликает меня с улицы соседка:

— Хочу сдать на лето садовый домик какой-нибудь семье. Нет ли у тебя таких знакомых?

— Есть! Есть! — закричали тут разом все Воропаевы.

С тех пор каждое лето они жили в этом «своём» домике.

* * *

Ровно год я читала ежедневно тропарь святителю Спиридону Тримифунтскому. Ничего не просила, но лишь благодарила от всей души. А через год пришла телеграмма с известием, что мне надо срочно выехать в Москву для получения двухкомнатной квартиры.

Приезжаю, а инспекторша по жилью смотрит на меня огнедышащим взором и говорит, задыхаясь от ярости:

— Всех блатных наизусть знаю, но такого блата, как у вас, ещё не видела!

Ничего не понимаю. Какой блат? Откуда? Постепенно выяснилось — никто не собирался мне ничего давать. Напротив, начальство распорядилось дать эту квартиру каким-то нужным людям. Дело было уже решённым, как вдруг квартиру по очереди предоставили мне. Разгорелся скандал: почему «упустили»? И теперь инспекторша жаловалась мне:

— Нет, я же ещё и виновата. Да я, как лев, против вас боролась! Я себе голову сломала, вычисляя ваши связи. Всех блатных вроде знаю, а тут — не пойму. Ну, хорошо, квартира ваша, но откройте секрет — кто за вами стоит?

— Святитель Спиридон, — отвечаю.

— Кто-кто? — не поняла инспекторша.

Но я уже не стала ничего уточнять. Впрочем, той квартирой мы владели недолго. Моя старенькая мама слабела с годами, а до монастыря было далековато ходить. Вот и обменяли мы престижную квартиру в центре на куда более дешёвую квартиру в зелёном «спальном» районе, чтобы купить новый дом возле Оптиной.

Место здесь дивное и всегда красиво. На Рождество искрится под звёздами снег, а весной всё бело от цветущих яблонь. Воздух гудит от благовеста колоколов, а мы всей семьёй идём в храм. Мама часто крестится на купола Оптиной, а сын, опережая нас, уходит вперёд. Сколько живу здесь, а всё удивляюсь: да за что ж мне такая милость? И всё чаще вспоминается старенький батюшка Иоанн (Крестьянкин), вразумляющий нас, неразумных: «Промысл Божий управляет миром и судьбами каждого из нас». Всё так. Но поверила я этому уже только в Оптиной.

 «Детки мои!»

Однажды архимандрит Иоанн (Крестьянкин) благословил меня собирать материалы о последнем Оптинском старце игумене Иоанне (Соколове f 1958) и передал мне уже записанные воспоминания о нём. Судьба старца Иоанна (Соколова) потрясала — восемнадцать лет тюремного заключения и при этом такая высота духа, что архимандрит Иоанн (Крестьянкин) называл его профессором Небесной Академии.

Увлеклась я этой работой, как вдруг пришло письмо от батюшки Иоанна (Крестьянкина), в котором сообщалось, что один писатель, близко знавший игумена Иоанна (Соколова) при жизни, хочет написать книгу о нём. Словом, батюшка рассудил, что разумнее поручить эту работу не мне, а ему, живому очевидцу событий.

То, что это разумнее, я не сомневалась и всё-таки огорчилась, тем более что уже успела записать некоторые воспоминания, навестив московских старушек. Теперь эти записи оказались ненужными. И однажды подумалось, что я не нарушу благословения архимандрита Иоанна, если, не претендуя на составление жизнеописания игумена Иоанна (Соколова), расскажу о духовных чадах старца и в частности о молодом и тогда ещё «белом» священнике Иоанне Крестьянкине.

Начну с истории, которую узнала случайно. Записывала воспоминания Галины Викторовны Черепановой о старце Иоанне (Соколове) и вдруг заметила, что она хромает.

— Что, — спрашиваю, — ножки болят?

— Слава Богу, болят, — ответила старушка. — А вымолила я эту болезнь ещё в молодости и заболела по милости Божией.

Словом, история здесь такая. Галина жила тогда в Иркутске и уже окончила два курса института, когда её вызвали в органы и предложили стать осведомителем.

Предложение было сделано не случайно — у неё укрывались перед арестом один епископ и несколько священнослужителей. Галине доверяли, она знала многие тайные явки, где прятали верующих, собирали передачи для заключённых священников и налаживали по своим каналам связь с тюрьмой. А ещё уходившие в лагеря архиереи оставляли ей на хранение такие святыни, как, например, постригальный крест святителя Иннокентия Иркутского. Владыка, просивший сохранить святыню, из лагерей не вернулся, и крест святителя Иннокентия Иркутского остался у Галины. Так Владыка велел — хранить.

Добраться до тайных явок христиан у НКВД не получалось. Православные Иркутска держались сплочённо, и перед органами стояла задача — внедрить предателя и доносчика в их среду. От предложения стать доносчиком студентка Галина, естественно, отказалась. И тогда студентке предложили выбор — или ей позволят окончить институт, а потом помогут сделать блестящую карьеру, если она согласится стать осведомителем. Или её как «религиозную контру» выгонят из института с волчьим билетом. Били, что называется, по самому больному месту — Галя с детства мечтала о высшем образовании, ей нравилось учиться, и училась она блестяще. И всё-таки она снова сказала «нет», понимая, что учиться ей уже не дадут.

Не дожидаясь обещанного исключения, Галя сама ушла из института и стала работать санитаркой в больнице. Она специально выбрала работу похуже, полагая, что уж отсюда её не выгонят. Ну, кто пойдёт за копейки мыть туалеты и выносить судна из-под больных? Но в органах усиленно разрабатывали её кандидатуру, и на очередном допросе в НКВД Галине твёрдо пообещали, что если она откажется сотрудничать с органами, её посадят в тюрьму. И Галя приготовилась к аресту. На случай этапа дядя-сапожник сделал ей в каблуке тайник, куда спрятали деньги. А ещё прохожие удивлялись — на дворе лето, а девушка идёт в пальто и с узелком вещей, необходимых в тюрьме. На зоне, предупредили Галю, зимой без тёплых вещей не выжить, и лучше заранее приготовиться к аресту, имея всё необходимое при себе. Так поступали тогда многие, ибо арест был обычно внезапным.

Однажды Галину, действительно, внезапно схватили на улице и привезли в уже знакомый кабинет для допросов. Представитель органов на этот раз веселился, объявив Галине, что если она немедленно не подпишет документ о согласии стать агентом НКВД, то её изнасилуют. В кабинет тут же вошли четверо уголовников, сорвали с девственницы одежду и распяли её голую на полу. И тогда девушка закричала от ужаса, обещая подписать бумагу, лишь бы не надругались над ней. Гале позволили одеться, и она трясущейся рукой поставила подпись под документом, из которого явствовало, что отныне она агент НКВД. После этого Галина обошла весь Иркутск, сообщая всем и каждому, что она Иуда и агент НКВД. Люди, выслушав её, отворачивались и, случалось, плевали ей вслед.

Теперь она стала для всех отверженной и уже не выходила из дома. Никогда и никого Галина не выдала. Но только висел уже над нею этот дамоклов меч — обязанность писать доносы, а иначе, пригрозили, её изнасилуют. Девушка теперь не вставала с колен и, заливаясь слезами, день и ночь умоляла Божию Матерь защитить её от насильников. Похоже, она действительно вымолила эту болезнь, ибо Галю вскоре парализовало. Долгие годы она была инвалидом и недвижимо лежала в постели. Сердобольные соседи кормили её с ложечки, а в органах постепенно забыли о ней. Кому нужен агент — живой труп?

А на Пасху 1946 года во вновь открытой Троице-Сергиевой Лавре опять торжественно зазвонили колокола. К парализованной Галине прибежала подруга:

— Галя, Галюшка, какая радость! Троице-Сергиеву Лавру открыли, и у преподобного Сергия опять звонят колокола!

— Преподобный зовёт! — сказала Галина и встала с постели.

Исцеление было мгновенным, только в непогоду болели ноги. Вот и уехала она тогда в Москву, чтобы быть поближе к преподобному Сергию Радонежскому, возвратившего её к жизни после долгого небытия.

* * *

В Москве Галина Викторовна стала духовной дочерью игумена Иоанна (Соколова) а после его смерти — отца Иоанна (Крестьянкина). Архимандрит Иоанн (Крестьянкин), как сообщается в воспоминаниях о нём («Память сердца» Смирновой Т. С.), называл старца Иоанна (Соколова) своим духовным отцом. А познакомились они так.

Однажды прихожане рассказали молодому священнику Иоанну (Крестьянкину), что в Москве появился Оптинский старец, только что освободившийся из тюрьмы. Но старец ли это или очередной самозванец? Свято место пусто не бывает, и в годы, когда томились по лагерям видные пастыри нашей Церкви, появились самозванцы-чернокнижники, выдававшие себя за «прозорливых старцев» и даже «пророков». Под видом старца мог, наконец, скрываться агент-провокатор, завербованный НКВД.

Съездить на разведку к старцу вызвалась Ольга Воробьёва, духовная дочь отца Иоанна (Крестьянкина), и батюшка составил для неё хитрый вопросник. Что это были за вопросы, Ольга Алексеевна с годами забыла, но запомнила, как батюшка наставлял её: если игумен ответит на вопросы так-то и так-то, значит, это подлинный старец. И тогда пусть попросит у старца благословение, чтобы и он мог приехать к нему.

Позже Ольга Алексеевна рассказывала мне, как пробиралась она огородами к домику в Филях, где скрывался тогда игумен Иоанн (Соколов):

— Иду, а у самой от страха душа в пятки уходит.

А старец встретил её на пороге кельи, назвал по имени и сказал, улыбаясь:

— Олюшка приехала да сомневается. Не бойся, проходи, радость моя. А уж отец-то Иоанн, отец-то Иоанн — какие хитрые вопросы придумал!

Пересказал старец Ольге все эти хитрые вопросы и потом добавил:

— А отцу Иоанну скажи — пусть приезжает, благословляю.

Так встретились два великих старца нашего времени. Отец Иоанн был тогда молод, горяч и, возможно, излишне доверчив. Во всяком случае, старец однажды попросил Галину Викторовну передать отцу Иоанну следующее:

— Ванечка! Прошу и молю, не давай за всех поручительства.

А на просьбу отца Иоанна благословить его уйти в монастырь старец ответил так:

— Куда в монастырь? Там везде сквозняки.

За несколько месяцев до ареста отца Иоанна старец предсказал батюшке, что дело на него уже написано, но только отложено до мая. И перед маем, 30 апреля 1950 года отца Иоанна (Крестьянкина) арестовали. Вот такие были тогда «сквозняки».

Однажды мне представилась возможность прочитать следственное дело игумена Иоанна (Соколова), осуждённого, как и архимандрит Иоанн (Крестьянкин), по знаменитой 58 статье. В кодексе царской России 58 статья — это чин венчания на царство. И есть своё знамение в том, что в годы гонений по 58 статье венчались на Царство новомученики и исповедники земли Российской.

К сожалению, следственные дела узников Христовых — это по большей части лукавые дела-пустышки. Православных расстреливали и гноили по лагерям за верность Господу нашему Иисусу Христу. А поскольку всему миру было официально объявлено, что в СССР никого не преследуют за веру, то из подследственных старались выбить признание, что они агитировали против советской власти и колхозов. Именно выбить. На ночных допросах игумену Иоанну (Соколову) сломали рёбра, искалечили руки и ноги, а ещё он ослеп на один глаз. Ничего этого в протоколах нет. Восемь часов допроса, с полуночи и до утра, а в итоге — неполная страничка протокола с фарисейскими вопросами о колхозах. У игумена Иоанна (Соколова) была на допросах своя тактика — он ничего не помнил. В связи с полной потерей памяти игумена даже поместили на время в психиатрическую больницу, где на нём испытывали новейшие нейролептики. А один из следователей надменно писал о старце, что это абсолютно невежественный, тёмный дед. А «тёмный дед» был блестяще образованным человеком и владел четырьмя европейскими языками.

Однажды в печати возникла дискуссия, достойны ли доверия протоколы НКВД. Часть исследователей считала, что достойны, ибо, цитирую, «советское правосудие действовало в рамках социалистической законности». Один автор даже издал труд, в котором причислил к разряду доносчиков некоторых почитаемых новомучеников и исповедников Российских. Логика тут была простая. Признался на допросе в знакомстве с такой-то монахиней? Да, признался и, стало быть, «донёс». Но глупо отрицать факт знакомства, если иеромонах был арестован в доме этой монахини и вместе с нею доставлен в тюрьму. По мнению этого (прости, Господи!) пожилого комсомольца достойна уважения лишь такая советская модель поведения — партизан на допросе в гестапо: всё отрицает, всех презирает, и получай гранату, фашист!

Но насколько же иначе ведут себя в тюрьме и на допросах оба наших старца. Когда отцу Иоанну (Крестьянкину) устроили очную ставку со священником, писавшим на него доносы, батюшка по-братски обнял его. А тот не выдержал этой евангельской любви и, потеряв сознание, упал в обморок. Вот похожий факт из жизни игумена Иоанна (Соколова). Старец уже умирал от рака печени и не вставал с постели, когда с ордером на его арест пришёл некто из КГБ.

— Детка моя, — сказал ему старец, — я ведь лежачий и никуда не сбегу. А у тебя дома беда, поспеши поскорей.

Старец что-то шепнул посетителю на ухо. Тот переменился в лице, убежал и больше не появлялся. А потом на отпевании игумена Иоанна (Соколова) этот человек стоял у его гроба и плакал.

Ещё рассказывали, что начальник тюрьмы, где томился игумен Иоанн, обратился к Богу после того, как старец исцелил его жену, изводившую прежде мужа истериками.

* * *

Юристы, привыкшие читать пухлые тома обвинительных заключений, удивляются сегодня следственным делам эпохи гонений — тоненькие папки с двумя-тремя листками. Текст нередко малограмотный и с такими, например, перлами: «труп папа громка станал».

Впрочем, сами по себе эти следственные дела ничего и не значили. Ещё до следствия дело было решённым, и решалось оно на основе Особого пакета, то есть показаний доносчиков. Обнародовать эти Особые пакеты пока не разрешается, ибо так легко раскрыть агентурную сеть, доставив неприятности если не самому доносчику, то его родне. Но вот сила благословения архимандрита Иоанна (Крестьянкина) — ФСБ предоставило для изучения не только следственное дело игумена Иоанна (Соколова), но и Особый пакет. Правда, меня предупредили, что при чтении этого Особого пакета записывать было ничего нельзя, а потому пересказываю по памяти.

Доносчик пишет в донесении: к игумену Иоанну (Соколову) «опять приходил Иван Крестьянкин и рассказывал, что к ним в храм назначили нового настоятеля».

— Да это же Шверник и Молотов в одном лице, — так отозвался старец о новом настоятеле и добавил. — Пишут, пишут, уже много написали.

Следующая запись сделана в день ареста отца Иоанна (Крестьянкина). В этот день, как подслушал доносчик, отец Иоанн должен был приехать к старцу, но не приехал. Ждали его до ночи, а потом старец сказал, что Ванечку уже взяли. И доносчик записывает слова старца, сказанные им тогда об арестованном отце Иоанне:

— Он же, как свеча, пред Богом горит!

А ещё старец говорил об отце Иоанне:

— Дивный батя! Постник, как древние.

После освобождения из лагеря отец Иоанн (Крестьянкин) год служил в Троицком соборе города Пскова. Прихожане полюбили ревностного батюшку и очень огорчились, когда он внезапно исчез из Пскова и уехал в деревеньку под Рязанью. Зачем надо было менять службу в знаменитом соборе на полуразрушенный деревенский храм? Долгое время это оставалось загадкой. Но сегодня уже известно — батюшку должны были снова арестовать. И прозорливый старец Иоанн (Соколов) написал тогда батюшке, что на него заведено новое уголовное дело: «Мы молимся, чтобы оно не имело хода, но ты из Пскова исчезни».

Кстати, о прозорливости старца свидетельствуют и показания доносчика. В одном из донесений осведомитель сообщает, что к игумену Иоанну (Соколову) приходил неизвестный беглый священник. А священник с горечью рассказывал старцу, что гонят и травят их, как собак. Он уже четыре месяца скрывается в лесу и не может повидать своих детей и матушку.

— Детка моя, потерпи ещё немного, — сказал ему старец. — Вот наступит 1956 год, и будет полегче.

В 1956 году после разоблачения культа личности Сталина действительно стало полегче, и начался процесс реабилитации невинно осуждённых людей.

Незадолго до смерти старец предсказал, что отпевать его будет отец Иоанн (Крестьянкин), а похоронят его на Армянском участке Ваганьковского кладбища: «Там у меня много родных». Старцу не поверили. Отец Иоанн служил тогда на дальнем приходе Рязанской епархии. И как это он окажется в Москве? А про Армянское кладбище хожалка старца Степанида и слышать не хотела. Она уже твёрдо решила, что похоронит старца на Преображенском кладбище возле могилы своей сестры.

А после смерти старца выяснилось, что получить разрешение на захоронение «зэка», нелегально скрывающегося в Москве и не прописанного здесь, практически невозможно. Уже и «барашка в бумажке» совали кому надо, но везде был получен отказ. И тогда Епраксия Семёновна поехала на Армянское кладбище, где у неё был участок. Только зашла в ворота, а навстречу ей бежит директор кладбища:

— Что там у вас — дедушку хоронить? Давайте скорее документы на подпись, а то некогда, убегаю, спешу.

Так свершилось предначертанное Богом, и директор, даже не заглянув в документы, дал разрешение хоронить. А отпевал игумена Иоанна (Соколова) действительно отец Иоанн (Крестьянкин). На этом отпевании свершилось исцеление рабы Божьей Пелагеи. Была она труженицей, каких мало, и человеком добрейшей души. Но с папиросой не расставалась и страдала такими запоями, что однажды зимой пропила пальто, всю одежду с себя и явилась домой закутанной в дырявый мешок. Пелагею давно уговаривали побывать у старца, а теперь привели проститься с ним. Приложилась Пелагея ко гробу, отошла, а потом попросила отца Иоанна (Крестьянкина):

— Батюшка, а можно ещё раз приложиться?

— Можно.

Лицо усопшего старца было по-монашески закрыто наличником, но тут отец Иоанн откинул его и воскликнул:

— Видели? Видели?

И все увидели сияющий, светоносный лик старца, а по церкви разлилось дивное благоухание. Постояла Пелагея у гроба, приложилась ещё раз.

А выйдя из храма, выбросила папиросы в урну и сказала:

— На тебе, сатана! Больше не буду пить и курить.

Она действительно больше никогда не пила и не курила, а в церкви бывала часто. Зарабатывала Пелагея много — она укладывала стекловату для изоляции подземных коммуникаций, а на этой работе доплачивали за вредность. И вот получит она свою большую зарплату, оставит себе совсем немного, а остальные деньги несёт в церковь:

— Батюшка, скажите, кому отдать?

Пелагея ничем не болела. Но за несколько дней до смерти она, предчувствуя что-то, попросила батюшку пособоровать её. Предчувствие не обмануло — после соборования Пелагея отошла ко Господу, сподобившись безболезненной мирной кончины.

В воспоминаниях об игумене Иоанне (Соколове) незадолго до своей смерти Галина Викторовна Черепанова написала: «В службе святителю Иннокентию Иркутскому есть слова: «Не старцы наша возвестиша нам, не старцы наша поведаша. Сами видела славу Твоего Угодника». Вот и тут никто не сказал, а мы сами видели этого великого Старца». Теперь такие же слова говорят об усопшем архимандрите Иоанне (Крестьянкине).

* * *

Долгие годы оставались загадкой слова игумена Иоанна (Соколова) о том, что на Армянском кладбище у него много родных. А когда стараниями архимандрита Иоанна (Крестьянкина) на могиле игумена Иоанна установили мраморное надгробие и крест, то одновременно изменили надписи на соседних могилах, открыв тайные монашеские имена погребённых. Оказалось, что игумен Иоанн лежит в одной ограде с монахами. А погребённый рядом с ним схимонах Ростислав (Сапожников) был известным учёным и профессором кафедры математики и вычислительной техники. За верность православию профессор семь лет просидел в одиночной камере, а после тайного пострига читал свои лекции студентам в скрытых под одеждой веригах.

Сбываются и другие слова игумена Иоанна, сказанные им перед смертью: «Детки мои, я всегда с вами. Приходите на мой холмик, постучите, я отвечу вам». Вот один из таких ответов. Однажды к московскому врачу Марии Ефимовне, ныне монахине Марии, обратилась за помощью монахиня из провинции, страдавшая раком по женской части в столь тяжёлой форме, что бедняга уже высохла, пожелтела, но, изнемогая от нестерпимой боли, тем не менее отказалась от операции. Мария Ефимовна была духовной дочерью архимандрита Иоанна (Крестьянкина) и, зная, что батюшка благословляет обращаться за помощью к игумену Иоанну (Соколову), привезла монахиню на его могилу. Стали они молиться на могилке, и вдруг монахиня будто услышала приказ — немедленно ехать к отцу Иоанну (Крестьянкину).

Приехала она в Псково-Печерский монастырь, а вокруг архимандрита Иоанна (Крестьянкина) такая толпа, что и близко не подойти. А старец вдруг окликнул её через толпу:

— Ты что же, монахиня, детей рожать собралась?

— Как можно, батюшка? — смутилась монахиня.

— Вот и выкинь немедленно эту тряпку. Слышишь, немедленно!

После операции монахиня выздоровела, а потом благодарила Бога и усердно трудилась в своём монастыре.

На могилке игумена Иоанна (Соколова) и поныне идут исцеления. Вот и приходят сюда православные со своими нуждами, а то и просто за утешением. Благодать здесь такая, что уходить не хочется. И люди подолгу сидят на лавочке у святой могилки и, бывает, рассказывают о старце.

Говорят, он был строг в духовной жизни. Тем, кто жаловался на нерадивого духовника, старец отвечал: «По покупателю и продукт». А про тех, кто утром, не помолясь, сразу хватается за хозяйственные дела, старец говорил, что они «как кукольники какие-то. Утром надо прежде всего положить три поклона — Господу, Царице Небесной и Архангелу Михаилу».

Но чаще люди вспоминают загадочные и непонятные до поры слова старца. Например, в годы всесилия советской власти старец говорил: «Всё, что теперь, будут искоренять». И ведь действительно искоренили многое. А ещё он говорил:

— Наступит такое время, что убирать с полей будет нечего. А потом будет большой урожай, но убирать его будет некому.

И это, похоже, сбывается — обезлюдели деревни, работать некому, и урожай, бывает, уходит под снег. А в заброшенных садах гнутся ветви от изобилия наливных яблок, только собирать эти яблоки некому.

Но больше всего меня поразил рассказ о том, что и молитва праведника порою бессильна. А рассказали мне следующее. У Надежды Алексеевны было пятеро детей, но не все они отличались благочестием в поведении. И однажды знакомая с ехидцей сказала ей, что вот она часто бывает у игумена Иоанна (Соколова) и считает его великим молитвенником. Так что ж он не отмолит её детей? Надежда Алексеевна расстроилась и передала этот разговор старцу. А тот в сокрушении ответил ей:

— Верь, молюсь я за твоих детей, слёзно молюсь. А только как тут поможет молитва, если они к Богородице задом стоят?

Не так ли и мы — ждём от Господа великих милостей, а сами стоим, ну, понятно как?

 Молитва схимника

 Как я спасала мир

Имени этого схимника из Свято-Успенского Псково-Печерского монастыря я, к сожалению, не знаю. Да и знакомство наше не назовёшь знакомством — так, мимолётное виденье в весенний день. По случаю хорошей погоды схимника вывезли на инвалидной коляске в цветущий яблоневый сад. И я оторопела, увидев его, — древние живые мощи и ясные молодые весёлые глаза. Белые лепестки яблонь, осыпаясь, парили над схимником, а воробьи доверчиво садились к нему на колени. Тощий юный воробьишка пытался клевать старческую «гречку» на руках иеросхимонаха, а воробьи потолще наблюдали за ним.

Позже я освоила тот этикет, когда при встрече надо сказать: «Батюшка, простите, благословите». А тут, как глупый воробей, смотрела на схимника, а он улыбался мне. Вот и всё — молчали, улыбались. А потом схимника увезли обратно в келью, и он спросил на прощанье:

— Как твоё святое имя, детка?

— Нина.

Больше я схимника не видела, но через насельника монастыря Игоря иногда получала известия о нём. Впрочем, сначала два слова об Игоре. В миру он погибал от наркотиков, и отчаявшиеся родители привезли его на отчитку в монастырь. Здесь он исцелился, полюбил монашество и решил остаться в монастыре навсегда. Он уже подал прошение о зачислении в братию, но вдруг заколебался. Игоря, как говорят, «закрутило» — он начал окормлять юных паломниц, влюблённо внимавших своему «аввочке», а заодно решил облагодетельствовать схимника, вызвавшись ухаживать за ним. Ругал он при этом схимника нещадно:

— Грязь развёл. Беспредел! Печь закопчённая, окна немытые, и ремонта не было сорок лет.

Родители Игоря, люди денежные, тоже решили облагодетельствовать схимника, сделав в его келье евроремонт. Но когда они с прорабом явились к схимнику, тот испуганно забормотал, что он, мол, грешный, совсем многогрешный и недостоин таких забот.

— Батюшка, — сказала недавно крестившаяся мама Игоря, — Господь по неизречённому благоутробию прощает грехи, если кается человек. Вы уж, пожалуйста, поскорее покайтесь, а мы ремонтик вам провернём.

Схимник охотно обещал покаяться, но от ремонта отказался наотрез. Он уже угасал и почти не ел, отдавая все силы молитве. А Игорь с благими, конечно, намерениями неустанно терзал его:

— Батюшка, если вы не будете кушать, я вызову врача, и вас будут кормить через шланг.

Но схимник и от шланга увернулся.

— Прихожу и радуюсь — кашу съел, — рассказывал Игорь. — А он, оказывается, втихую кормит этой кашей мышей.

При виде мышей, внаглую поедающих кашу да ещё под присмотром схимника, Игорь вскрикнул по-бабьи и заявил:

— Батюшка, в келье мыши. Я сейчас кошку принесу.

— Зачем кошку? Она их съест, — забеспокоился схимник. — Они уйдут, уйдут, я им скажу.

Мыши, действительно, ушли из кельи, а Игорь решил уйти из монастыря.

Отзывался он теперь о схимнике совсем непочтительно: мол, мышей разводит да от скуки гоняет чертей. Впрочем, о втором занятии «от скуки» Игорь говорил неохотно, но картина была такая. Откроет схимник свою особую тетрадку в розовой обложке, начнёт молиться, и вдруг — шум, визг, что-то страшное. Игорь пугался, а схимник говорил благодушно:

— Ишь, чего захотел окаяшка — живую душу в ад утащить. А душа-то Божия, душа спасётся.

Кончина схимника так поразила Игоря, что он уехал потом на Афон.

Зашёл попрощаться и рассказал — схимник перед смертью попросил омыть его, чтобы не затруднять братию при погребении. Положили его в бане на лавку, и вдруг некая сила с грохотом вышибла лавку из-под батюшки.

А схимник будто ничего не заметил и лежал на воздухе, как на тверди, продолжая молиться.

— Батюшка, — обомлел Игорь, — вы же на воздухе лежите!

— Молчи, молчи, — сказал схимник. — Никому не говори.

Но Игорь, не утерпев, рассказал. Я же выпросила у Игоря ту самую розовую тетрадку, по которой молился схимник.

* * *

Эта была тетрадка в косую линейку образца тех времён, когда школьники писали ещё чернилами, и требовалось писать красиво. На задней обложке таблица умножения. А в самой тетрадке то Богородичное правило, когда сто пятьдесят раз читают «Богородице, Дево, радуйся», а после каждого десятка идут определённые прошения. Молитвы эти известны и изданы в сборниках.

Но у схимника были свои молитвы, написанные тем дивным старинным монашеским языком, что моя филологическая душа затрепетала от красоты и таинства слов. До сих пор жалею, что не переписала тетрадку, а она ушла потом по рукам. Современный язык беднее и грубее. И как передать тусклым нынешним словом пламенную любовь схимника к Богу и людям? Схима — это молитва за весь мир. А схимник, кажется, воочию видел те бедствия мира, когда кто-то гибнет в пучине порока, кто-то отчаялся в скорбях, а кто-то суёт голову в петлю. Особенно меня поразила молитва схимника о самоубийцах, а точнее о людях, замысливших покончить с собой. Тут схимник плакал и вопиял к Божией Матери, умоляя Её спасти эту драгоценную душу — сокровище сокровищ, и цены ей нет. В тетради была песнь песней о душе человека. Но поэзию не выразишь прозой, а потому приведу свидетельство профессора-нейрохирурга:

— Пошлость и убожество атеизма, — говорил он, — заключаются в том, что им неведомо величие Божьего замысла о человеке. Ведь даже мозг используется лишь процентов на пять. Потенциал огромный, и человек сотворён Господом для воистину великих дел.

Вот об этой великой душе и плакал схимник, умоляя Господа послать Ангела, чтобы оборвал верёвку висельника или обезвредил смертное питьё.

А так бывает, это известно из рассказов людей, переживших попытку суицида. Одна художница рассказывала, как в угаре богемной жизни она дошла до такого опустошения, что решила покончить с собой. Набрала в шприц яду и уже приготовилась сделать смертельный укол, как шприц вдребезги разлетелся у неё в руках. После крещения она стала духовной дочерью известного старца и узнала, что в тот смертельный для неё миг старец бросился на колени, умоляя всех присутствующих молиться о ней.

Молитва схимника о мире была для меня таким откровением, что я попросила своего старца архимандрита Адриана (Кирсанова) благословить меня молиться по его тетрадке.

— А ты сможешь? — усмехнулся батюшка.

— Смогу.

— Ты сможешь?! — гневно переспросил он.

— Батюшка, да я дважды в день буду тетрадку читать. А вы, прошу, помолитесь, чтобы у меня молитва пошла.

— Уж я-то помолюсь! — пригрозил старец и, зная моё упрямство, нехотя благословил.

Два дня я молилась по тетрадке схимника, упиваясь красотою молитв. А потом начались ужасы. На молитве о самоубийцах в воздухе нарисовалась петля висельника, и кто-то мерзкий внушал: «Сунь голову в петлю!» Чего-чего, а помыслов о самоубийстве и каких-либо видений у меня никогда не было. А тут даже зубы застучали от страха.

Всю ночь я просыпалась от леденящего ужаса, а наутро не смогла встать. Каждая мышца дрожала, как кисель. Дыхание пресекалось, и краешком угасающего сознания угадывалось — это смерть. С тех пор я знаю силу бесовского приражения — паралич воли под наркозом помыслов: «смерть — это хорошо, отдых, покой». Меня спасла моя мама, а точнее, её рассказ, как она заблудилась в Сибири в пургу. Конь выбился из сил, а мама упала в сугроб. Она уже засыпала сладким смертным сном, как вдруг затрепетало материнское сердце: дома дочка маленькая, грудничок, совсем беспомощная ещё. И мама намертво вцепилась в поводья, посылая коня вперёд. Так конь и привёз домой уже бесчувственную маму, и она говорила потом:

— Ты меня, дочка, от смерти спасла.

Теперь настал мой черёд любви и памяти о ближних, таких больных и беспомощных без меня. И я поволокла себя к монастырю. Падала, цеплялась за кусты и деревья и через силу двигалась вперёд. Возле монастыря мне стало дурно. Припала к стене универмага и перепугалась — из витрины магазина на меня смотрел упырь с зелёным лицом и налитыми кровью глазами. Я отшатнулась в испуге и догадалась — в витрине зеркало, а упырь — это я.

К старцу Адриану обычно трудно попасть, но тут он вышел меня встречать.

— Ну, что — помолилась? — спросил он невесело.

— Помолилась, — просипела я, ибо голоса уже не было.

— Поняла?

— Поняла.

— Дай сюда свой помянник.

Мой помянник в ту пору был чуть тоньше телефонной книги Москвы — друзья, знакомые, малознакомые. Словом, я жаждала спасать мир, не умея спасти себя. И теперь старец вычёркивал из помянника имена со словами:

— Не потянешь. Не потянешь. Не потянешь. А этого идола окамененного напрочь забудь и не смей поминать!

«Идол окамененный» был известным драматургом и слыл в нашей компании интеллектуалом. А недавно с достоинством интеллектуала он рассуждал с телеэкрана об ошибках Христа. Господи, как стыдно бывает за прошлое, а оно настигает нас.

После ревизии старца в помяннике остались лишь имена моих родных, крещёных по обычаю, но неверующих. Повздыхал батюшка над их именами и сказал:

— Вот твой крест — отмаливать родных. Жалко мне тебя, сестра. Тяжёлый крест у тебя.

Смысл этих слов открылся мне позже, когда мои родные приходили к Богу через великие скорби. Слёз тут было пролито немало. Но слава Богу за всё, а скорби — школа молитвы.

 Тамара

Похожий случай был с моей подругой Тамарой. Батюшка благословил её молиться за пьющего мужа по тому известному правилу, когда читают по главе из Евангелия и Псалтирь. А поскольку на их улице после получки добрые молодцы массово отдыхали в лужах, Тамара стала отмаливать и их. Однажды на молитве она упала в обморок, а через неделю её увезли на «скорой» в больницу.

После больницы батюшка устроил ей разбор полётов и выговаривал:

— Ты что это, мать, на себя берёшь — всех пьяниц решила отмолить? А пупок не развяжется, а?

Помянник Тамары теперь тоже похудел. А годы спустя она признавалась:

— Как же трудно молиться даже за родных! С мужем стало полегче, да с сыном беда. Как уехал в Америку, так перестал причащаться и годами не ходит в храм.

У Тамары больное сердце и давление скачет. Но она ночами стоит на коленях в слёзной материнской молитве за сына. Трудно молиться, а надо, надо. Такая острая боль — сын!

 И ещё раз о тех, кто спасает мир

«Молиться, — говорят святые отцы, — это кровь проливать». Помню, как после землетрясения в Спитаке к старцу Адриану привезли двух армянских вдов, потерявших тогда мужей и детей. На приём к старцу с утра стояла толпа, и кто-то нервно следил, чтобы не лезли без очереди. Но перед вдовами толпа расступилась в молчании, и страшно было видеть эти обугленные горем лица и незрячие неживые глаза. Вдов вели под руки сопровождающие, а они ступали шажками роботов, не реагируя на людей.

— Жить не могут, — пояснил сопровождающий. — Душа умерла от горя, и всё!

У старца вдовы пробыли долго. Вышли от него порозовевшие, а потом хлопотали в трапезной, накрывая столы. Слава Богу, ожили! А старец после их ухода упал на пороге кельи и неделю умирал с температурой сорок.

У нас в России что старец, то мученик. И в каких же тяжких болезнях уходят от нас наши молитвенники. Но вот явление, обозначившееся с уходом старцев, — появилось такое множество младостарцев, что один батюшка даже сказал:

— Теперь на каждом пеньке по старцу или старице, разумеется, с приставкой «лже».

Однажды с друзьями из монастыря мы попытались вычислить родовые черты младостарцев. Получилось вот что. Во-первых, они, как правило, пророчествуют, предсказывая сроки прихода антихриста. Например, 6 декабря 2006 года некоторые ждали предсказанного «блаженной» прихода антихриста и, по-моему, обиделись, не дождавшись его.

Во-вторых, они постоянно анафематствуют кого-то или что-то: новые «антихристовы» паспорта, ИНН, мобильные телефоны, компьютеры, телевизоры, и совсем уже в духе большевиков вывешивают на своих сайтах в Интернете списки запрещённых к чтению книг. Дух большевизма здесь, кстати, чувствуется, и прежде всего в отрицании культуры — при очевидном незнакомстве с ней.

В-третьих, они всё же пользуются компьютерами, ибо на деньги спонсоров и антиправославных сил, охотно проплачивающих публикации против Церкви, издают листовки, книги и фильмы. Например, своего рода сенсацией стал фильм о том, как Оптинский инок Ферапонт (t 1993) кадил в автобусе, призывая паломников: «Не берите паспорта!» Похожий случай действительно был, но кадил больной человек, месяцами пребывающий в психиатрической больнице. Фильм-фальшивку можно бы извинить искренним заблуждением очевидцев «чуда». Но кто, простите, виноват, если мы принимаем больного за «святого», и лень усвоить заповедь Божию: «Не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они, потому что много лжепророков появилось в мире» (1 Ин. 4, 1).

В-четвёртых, младостарцы и их паства, действительно, усиленно молятся о спасении России и всего мира от антихриста. Тут и особые молитвенные стояния с самодельными акафистами, и заклинания, должные попалить сатану. А вот это, действительно, интересно. Во всяком случае, после позорного опыта с тетрадкой схимника меня тянет побольше узнать о молитвенниках: как они молятся и каков их дух? А поскольку молитву прибором не измеришь, передам один разговор.

Зашла ко мне в гости монахиня, живущая в миру и яростно отвергающая новые паспорта. Налоги из-за ИНН она принципиально не платит и от пенсии отказалась по той же причине. Словом, доходов не имеет и ездит по святым местам.

— Два раза в Иерусалиме была, и опять хочется, — вздыхала она. — Скорей бы спонсоры приехали и подбросили деньжат.

— Скажи, — не вытерпела я, — почему нельзя получать свою пенсию, но можно брать деньги у людей с чужим ИНН?

— А я отмаливаю их.

— Себя-то отмолила?

— Давно отмолила.

— А чего же болеешь?

— За грехи людей.

Разговор этот примечателен тем, что поясняет цель и дух молитвы младостарческой паствы — отмолим и очистим Россию, ибо сами мы вроде чисты. Сомнений в святости избранного пути у «чистых» нет, и вдохновляет высокая цель — вести за собою народы. У меня один вопрос — куда вести?

Поэт Николай Гумилёв говорил своей жене Анне Ахматовой:

— Анечка, пристрели меня, если я начну водить народы.

Он был глубоко православным человеком, исповедующим ту веру, что только Господь наш Иисус Христос ведёт человечество и каждого из нас путём спасения. А если ведёт не Господь, а самосвят или вождь, это всегда оборачивается трагедией. И раба Божьего Николая после революции расстреляли.

 О немощных

Православный человек Пётр Мамонов, сыгравший роль старца Анатолия в замечательном фильме «Остров», сказал о себе, что в духовной жизни он продвигается пока «муравьиными шажками». Многие могут так сказать о себе, ибо большинство в нашей Церкви всё-таки люди новоначальные. Да, образованные и порой именитые, но уже изломанные той безбожной жизнью, что тут не Россию впору отмаливать, а каяться и каяться в грехах. «Нам оставлено лишь покаяние», — писал о Церкви наших дней игумен Никон (Воробьёв).

Поневоле сравниваю нынешнее поколение с поколением людей, ходивших в церковь в годы гонений. Они шли к Богу не за выгодой, а по той безоглядной любви к Нему, что уводила их потом в лагеря. А сейчас молодого человека уговаривают: сходи в храм, помолись и получишь много пряников и мешок счастья в придачу. Не православие, а киска с бантиком. И я понимаю, почему молодёжь идёт к младостарцам — они зовут не к елейному благополучию, но к жертвенному подвигу. Правда, исход такого подвига давно известен: слепой слепого ведёт, и оба в яму упадут.

И всё-таки в юности хочется подвига, а с подвигами нынче сложно. Ещё в первые века христианства святые отцы предсказывали, что наступят времена, когда люди не смогут повторить подвига древних, и не будет рядом великого аввы, вдохновляющего своим примером. Наш удел — спасаться скорбями. И мы, как говорю я иногда, немощная пехота последних времён. Но и немощным дарует силу Господь. В минуту скорби о бедствиях Отечества я читаю и перечитываю «Сказание Авраамия Палицына» о нашествии на Русь поляков и об осаде Троице-Сергиевой Лавры. Время другое, а проблемы всё те же — о мудрых века сего и немудрых, о тех, кто похваляется спасти Россию, и о людях, действительно, спасающих её. А поскольку летопись преподобного Авраамия стала, к сожалению, библиографической редкостью, рискну напомнить некоторые эпизоды из неё.

Был в осаде Троице-Сергиевой Лавры тот особо трагический момент, когда Лавра осталась беззащитной. Убиты 2125 защитников её, 797 монахов, и в монастыре стоит смрад от ран умирающих. И тут на первый план выдвигаются простецы — немощные, увечные, убогие и не обученные ратному делу. Простецы делают вылазки за стены монастыря, чтобы раздобыть для обители дров и хоть какой-то провиант с огорода. А когда поляки начинали преследовать простецов, эта малая увечная дружина вдруг бросалась в бой и обращала войско поляков в бегство. В монастыре дивились чуду, а простецы объясняли, что не своею силою одержали победу, но молитвами чудотворцев Сергия и Никона Радонежских. Сами же поляки свидетельствовали, что видели преподобного Сергия, возглавляющего битву простецов.

И ещё о немощных и власть имущих. На помощь осаждённой Лавре приходит «избранное войско» под водительством боярина Давида Жеребцова.

Первым делом боярин опустошил житницы Лавры, отобрав последнее пропитание для своих нужд. Летопись повествует, кажется, не только о прошлом, но и о тех «боярах» новейших времён, что «не пекутся о препитании мучащихся в бедах, но строят о себе полезнаа». Горько «плакахуся» тогда чернецы, привыкнув делиться последним куском с сиротами и вдовами, укрывшимися в стенах Лавры. И за их любовь к обездоленным Господь свершил чудо, неведомым образом пополняя житницы. Наконец, наступает время битвы. Воевода настолько уверен в своих силах, что насмехается над просьбой простецов помолиться перед боем: «их же много бесчестив и отслав прочь, не повеле с собою исходити на брань». А вместо победы поражение — гибнет войско в окружении врагов. И совсем бы пропасть воеводе с его хвалёным избранным войском, если бы не бросились в бой боголюбивые простецы: «и по обычаю простоты немощнии бранию ударивше, и исхищают мудрых из рук лукавых».

А может, думается иногда, Господь потому и убирает от нас человеческие подпорки и нет рядом великого аввы, чтобы, осознав свою немощь, мы возложили всё упование на Господа? Такая вера свойственна святым и нашей Святой, Соборной и Апостольской Церкви. Вот почему в дополнение к событиям прошлого расскажу историю, случившуюся уже в наши дни в Оптиной пустыни.

В жаркий летний день возле храма стоял дюжий мужик странного вида — вся грудь в иконах и крест-накрест вериги. Люди спешили на всенощную, а он останавливал их, убеждая, что в церковь ходить теперь нельзя, ибо там уже «воссел сатана». Речь странника была горячечной и с хорошо известным текстом — про печать антихриста в паспортах и о том, что теперь нельзя доверять священникам, а также жениться и рожать детей. Спорить с такими людьми бесполезно, но молодые мамы всё же возмущались:

— Ну да, Хрущёв нам обещал показать по телевизору последнего попа, а теперь и последнего ребёнка покажут?!

Началась всенощная. Двор опустел, и проповеднику стало скучно. Он робко заглянул в храм, где уже шла лития, и, осмелев, возвысил голос, обличая «сатанинскую церковь». Такие ситуации в монастыре легко разрешимы, и монахи выводят из храма шумных людей. Но тут произошло то, что трудно объяснить, — отец наместник дал знак не трогать буяна. Почему так, не знаю, но вызов был брошен самой Церкви, и монахи приняли его. На солее замерли в пламенной молитве священники. А в храме стояла та тишина, когда в едином порыве все молили Господа: утверди, укрепи и защити Церковь Твою Святую, юже снабдел еси честною Твоею Кровию. А буян кричал всё громче и продвигался всё дальше вперёд. И тут произошло то, что я видела только в видеозаписи, когда ураган гнёт деревья и сокрушает дома. Так всё и было. Некий вихрь гнал хулителя из церкви — он пятился к выходу, отбиваясь от кого-то невидимого. Его буквально выдуло из храма. Как ни странно, но это было мало кому интересно. Душа уже ликовала о Господе, давшего нам обетование: «Созижду Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее» (Мф. 16, 18).

Кстати, года четыре спустя я увидела в храме того самого странника. Вериг и иконостаса на груди уже не было, и видно было, что человек тяжело болен и обнищал. Какая-то женщина сунула ему денег, а бабушка Дарья, постриженная недавно в схиму, дала просфору.

— Матушка, — взмолился к ней странник, — болею я сильно. Помолись за меня!

Бабушка схимница тоже из простецов. Родила девятерых детей и всю жизнь проработала нянечкой в Доме престарелых. Однажды она забыла дома очки и попросила меня написать ей записки об упокоении. Написала я записок десять — рука устала, а схимница всё продолжала перечислять имена сирых стариков, скончавшихся у неё на руках:

— Безродные они. Поминать их некому.

Если кто-то назовёт нашу схимницу молитвенницей, она не поверит. Или, возможно, ответит, как отвечал в своё время на просьбу помолиться Оптинский иеромонах Василий (Росляков):

— Ну, какой из меня молитвенник? А вот помянуть помяну.

Сколько я знаю таких нянечек и академиков, не считающих себя молитвенниками, но, напротив, немощными и грешными людьми. Молятся, как умеют. Каются пред Господом и уделяют от своих щедрот или скудости лепту для сирот и болящих. Они не спасают Россию — они строят её: возводят дома и храмы, оперируют больных и учат детишек в школах.

Зарплата в провинции мизерная — на грани нищеты. Но врачи по-прежнему выхаживают больных, а учителя не бегут из школы, искренне не понимая людей, которые идут на панель или в бандиты, утверждая, что выбора нет. Выбор всегда есть. Помню, как на предвыборном митинге в Козельске оратор-коммунист стращал людей всевозможными бедами, если не проголосуют за него.

— До чего довели людей, — воскликнул он пылко, — на одних лишь грибах живём!

— Ничего, на картошке с грибами продержимся, — ответили ему из толпы. — А ты не запугивай, милый, людей. С нами Бог!

Хороший у нас в России народ.

 Часть 2. Встречи в Васкнарве

 Стакан киселя

Ещё в Москве я наслушалась таких историй о прозорливости митрофорного протоиерея Василия Борина из Васкнарвы, что, приехав в Пюхтицы и обнаружив, что Васкнарва находится рядом, загорелась желанием съездить туда.

— Батюшка, — говорю архимандриту Гермогену, — благословите съездить в Васкнарву.

— Но вы же только что приехали в Пюхтицы, и вам полезней пожить в монастыре, — возразил он.

— Батюшка, но ведь так хочется! Очень прошу вас благословить.

И отец Гермоген нехотя благословил меня в дорогу.

Позже, когда приходилось сталкиваться с людьми, творящими непотребства исключительно «по благословению», я воспринимала их уже как своих родименьких, вспоминая, что в былые времена тоже любила спрашивать на всё благословения, строго следуя принципу: да будет воля моя. «Никого она пока не послушает, — говорил обо мне в ту пору мой духовный отец. — Ничего, набьёт шишек и научится послушанию». И поездка в Васкнарву началась с шишек.

— Ты зачем сюда приехала? — спросил неприветливо отец Василий.

— С вами поговорить.

— А о чём с тобой, маловерной, разговаривать? Вот если б в тебе истинная вера была!

Я обиделась: неужто я из безбожников? Душа пламенела такой любовью ко Христу, что не в силах дождаться рассвета, я приходила ещё ночью к затворённым дверям храма и плакала здесь от счастья: Бог есть! Он нас любит! И как чувствуется в ночи дыхание моря, ещё сокрытого от глаз, так я чувствовала Божию любовь.

Обида усугубилась тем, что отец Василий довольно жёстко обличил мою попутчицу, приехавшую в Васкнарву из Москвы со своим горем. Москвичка даже расплакалась, а я бросилась её защищать: «Батюшка, она хорошая!» — «Да, я хорошая», — подтвердила москвичка, всхлипнув совсем по-детски. А батюшка вдруг заулыбался и отправил нас, таких хороших, на послушание в трапезную.

И потянулся долгий томительный день на поварском послушании. Питание в Васкнарве, на мой взгляд, было скудным. В самом деле, разгар лета, на рынках изобилие плодов земных, а тут питались в основном перловкой, с трудом раздобыв пару луковок на суп. И когда кто-то пожертвовал в трапезную немного чёрной смородины, наша худенькая до бестелесности повар Тамара сказала благоговейно: «витамины», решив приготовить из ягод главное пиршество дня — смородиновый витаминный кисель. В Васкнарве на восстановлении храма тогда работало где-то полсотни паломников. Ягод же было мало, и Тамара взмолилась перед иконой Царицы Небесной: «Матушка, управь Сама, чтобы хватило каждому по стакану киселя».

По здешнему обычаю в трапезной работали молча. Час прошёл, другой, а никто не произнёс ни слова. Как же я полюбила потом эту молитвенную тишину на общих послушаниях, когда лишь улыбнёшься в ответ на улыбку сестры, и славословит Бога душа. Но тогда молчание угнетало, как бойкот, и почему-то казалось — мы чужие друг другу равнодушные люди. И зачем я приехала сюда?! Первой не выдержала гнетущего молчания моя москвичка:

— Бог есть любовь, — изрекла она громко, — а здесь доброго слова не услышишь. У меня такое юре, такое горе — мой сын, офтальмолог, женился на парикмахерше! Книг не читает — чаевые считает. А ваш батюшка Василий говорит, что я настоящего горя не видела, что я эгоистка и что… Всё — уеду отсюда немедленно!

И мама офтальмолога выскочила из трапезной, громыхнув по нервности дверью. Вскоре и меня отпустили с послушания. «Ты ведь устала с дороги, да?» — сказала Тамара. И поставив передо мною обед, налила полстакана киселя: «Прости, что полстакана. Боюсь, не хватит на всех. А людям так витамины нужны».

Честно говоря, нехватка витаминов меня как-то не волновала. Мы уже сговорились с моей москвичкой, что уедем отсюда первым же утренним рейсом. И закупив на базаре у автостанции уйму деликатесов, попросту говоря, объелись и уснули блаженным сном праведниц, утомлённых чревоугодием.

Разбудил меня тихий стук в дверь. Я взглянула на будильник — час ночи. На пороге кельи, вся залитая лунным светом, стояла тоненькая Тамара и протягивала мне полстакана киселя:

— Прости, прости меня, маловерную. Я тебе полстакана не долила.

— Тамара, я сыта.

— Пей кисель — витамины, а я пойду в трапезную котлы домывать.

— Ты что, до сих пор работать не кончила?

— Ничего, я привычная. Немного осталось.

— Слушай, мне стыдно. Давай помогу?

— Спи. Ты новенькая. Новеньким трудно. А потом Матушка даст тебе силы, и будешь новеньким помогать.

Стакан смородинового киселя сиренево светился в лунном свете, а Тамара просияла, глядя на него:

— Какая у нас Матушка, Пресвятая Богородица! Все молитвы наши слышит, и дала каждому по стакану киселя. Знаешь, потом ведь целый автобус паломников приехал. Я наливаю всем по стакану, и не кончается кисель. Сейчас стала мыть кастрюлю — гляжу, а твои пол стакана остались. Тебе ведь тоже Матушка наша Богородица дала полный стакан киселя.

Много лет прошло с тех пор, а до сих пор понимаю, что в меру веры Тамары мне пока не возрасти. И сквозь годы вспоминается то малое чудо, когда Матушка наша Богородица дала мне полный стакан киселя.

В общем, никуда мы с моей москвичкой из Васкнарвы не уехали и прожили тут ещё четырнадцать дней. Обличали здесь жёстко — это верно. Но душа уже чувствовала — идёт исцеление, и хотела избавиться от гноя страстей.

 Лидия

После трапезной мы с моей москвичкой выпросились на новое послушание.

— Батюшка, — сказала москвичка, — раз уж мы приехали из экологически грязной Москвы на природу, дайте хоть свежим воздухом подышать.

И дали нам вволю надышаться свежим воздухом, послав на стройку мешать бетон. Никаких бетономешалок храм по бедности не имел, и мы мешали бетон вручную в большой бадье под руководством молчаливой паломницы Лидии. Молчалива же Лидия была настолько, что словечка из неё не вытянешь, но моя москвичка наседала на неё:

— Лидия, какая у вас специальность?

— Нехорошая.

— Вы кто — парикмахерша?

— Хуже.

Что может быть хуже парикмахерши, мама офтальмолога не представляла, а потому продолжала наседать:

— Хуже? Да бывает ли хуже? Лидия, объяснитесь же, наконец!

— Продавщицей я была в сельмаге и людей обжуливала, ясно? — не выдержала Лидия и схватилась за лопату, мощными движениями мешая бетон.

Без работы Лидия не могла. Она тут же сникала, тоскливо глядя в одну точку. И если мы с москвичкой, бывало, по часу нежились на солнышке, дожидаясь, пока каменщики выберут раствор из бадьи, то Лидия тут же отправлялась на стройку искать себе работу. Делала она это своеобразно — молча перехватывала лом у паломника и выворачивала валуны из древнего разрушенного основания стены. Однажды работавшему рядом с ней паломнику попался неподъёмный валун, и он хотел было позвать на помощь кого-то, как к валуну устремилась Лидия:

— Не тронь. Моё.

И мощно вывернула валун из земли, а затем с натугой отнесла его в сторону. Она, казалось, искала такую неподъёмную ношу, которая бы задавила её тоску. Запомнился случай — паломники силились донести до стройки тяжёлое бревно и всё роняли его, как вдруг бревно перехватила Лидия. Взвалила бревно на плечо и, чуть пошатываясь под тяжестью ноши, понесла его в одиночку, не позволяя помочь. К загадкам в поведении Лидии в Васкнарве привыкли — она жила при храме давно. Для нас же многое бы осталось непонятным, если бы не разговорчивость москвички. А говорить она могла на одну тему: «У меня такое горе, такое горе — мой сын, офтальмолог, женился на парикмахерше. Это кошмар — такой мезальянс! Да бывает ли что-нибудь хуже?»

— У меня хуже, — обронила Лидия, не поясняя больше ничего.

Словом, у нас сложился своего рода распорядок дня — Лидия молча мешает раствор, я бегаю с вёдрами за песком, а мама офтальмолога причитает над раствором: «Мой сын, учёный, и па-рик-ма-херша!» Так продолжалось довольно долго, пока Лидия не задала вопрос:

— Твой учёный в Бога верует?

— Ну, крещёный.

— А парикмахерша?

— О, эта лиса даже на клиросе поёт. Такая лиса, ути-пути!

— Про лиру потом, — оборвала её Лидия, — про моих деток послушай сперва. Я трёх сынов родила и взлелеяла — красивые, сильные, как дубки. И был у нас дом — полная чаша, самый богатый дом на селе. Говорили мне люди, да я не верила, что муж мой колдун и свекровь колдунья, а я хорошо с мужем жила. Оба деньги любили, скупали золото — на случай инфляции надёжней всего. Раз иду мимо церкви, а там людей крестят. И я покрестилась с одной мыслью, чтобы крест золотой носить. Вернулась домой после крещения — крест под пальто, его не видно, а колдун мой позеленел — затрясся весь и рычит по-звериному: «Не снимешь крест, детей погублю!» Прогнала я его, ушёл к матери. Дом-то родительский был — мой. А колдун ночами в окошко стучится: «Выбрось крест и вернись ко мне. Дети мои, мои, запомни, и я их навек с собой заберу». Мне бы тогда же бежать в церковь и успеть детей окрестить! А через ночь мне звонят из милиции: «Старший сын твой убит в драке, а перед смертью сам человека убил». Распахнула я дверь — несут сына, а колдун при крылечке стоит: «Один уже мой. Может, помиримся, и теперь-то ты снимешь крест?» — «Теперь, — говорю, — крест Христов не сниму». На поминки пришёл. Я не хотела, но родня зашумела: всё же отец. С младшим сыном о чём-то стал разговаривать, а сын рванулся, схватил двустволку и застрелился у меня на глазах. Некрещёные оба и неотпетые, даже в церкви не помянуть. Только среднего сына силком окрестила. А толку? Пьёт, блудит, мат-перемат. А недавно ослеп от водки. Может, это для вразумления, и Господь его вразумит?

После этого разговора Лидия замкнулась и ушла от нас на другое послушание. Видно, тягостно ей было наше сочувствие, а такое горе ни с кем не разделить.

Про парикмахершу моя москвичка больше не заикалась. А перед отъездом долго пересчитывала деньги и, решив, что на билет хватит, купила на рынке роскошную кофту из ангорки:

— Лидочку жалко. Подарю Лидочке.

Лидия приняла кофту спокойно и с опытностью товароведа ощупала швы:

— Настоящая ангорка. Не подделка, — а потом равнодушно вернула кофту: — У меня таких кофт — целый шкаф забит. А ковров, хрусталя, ювелирки! Недавно ездила дом заколачивать — не вернусь я больше туда. Зашла в сени, и вдруг почудилось, что там мой сыночек в испуге стоит. Самый младший, самый любимый. Сладкий мой, бедный несчастный сынок! Не крестила я деток, значит, убила, и на Страшном Суде с меня спросит Господь.

Первое время я поминала Лидию на всех молебнах, а с годами стала её забывать. Но недавно прочла в книге неообновленческого священника, что православные храмы устроены негуманно — люди устают стоять на службах, и надо бы на манер костёлов заполнить всё пространство церкви скамейками, чтобы молиться и отдыхать. И сразу вспыхнуло имя — Лидия. Заставьте Лидию не уставать! И снова вспомнились будни Васкнарвы, как Лидия, не шелохнувшись, выстаивает долгие церковные службы, не позволяя себе присесть даже на кафизмах, и всё ищет ношу потяжелее, надеясь в тяжких трудах покаяния облегчить участь своих детей.

Не грех, конечно, молиться и сидя, но в церкви кающихся не сидят.

 Дитя послушания

Однажды в Васкнарве после всенощной протоиерей Василий Борин беседовал с нами о Царствии Божием, что дороже всех земных сокровищ и превыше всего. Слова старого священника обжигали с такой силой, что душа уже устремлялась в горняя, но тут одна женщина сказала:

— Батюшка, в горняя, конечно, хочется, но и кушать хочется. А цены как бешеные растут. Колбаса втридорога, не укупишь, а кушать что?

— Эх вы, навоз едите и на навоз надеетесь, — сказал отец Василий, оборвав беседу.

— Вот и я такая же, — посетовала я незнакомке, выходившей со мною из храма, — не о Царствии Божием думаю, а о том, где денег достать.

— Вам денег дать? — достала кошелёк незнакомка.

— Да нет, тут другое. Благословили меня купить дом возле Оптиной, а денег не хватает.

— Давайте адрес, я пришлю. Сможете — отдадите, а нет — берите так.

— А вы что, богатенький Буратино? — обернулась я к ней, с интересом рассматривая красивую незнакомку в скромненьком платье от Версаче.

— Муж богатый. Но я вам из своих денег дам.

Так я познакомилась с будущей монахиней N., не догадываясь о том, что она уже втайне готовится к постригу и через девять лет уйдёт в монастырь, уладив наконец-то свои мирские дела. Дела же моей подруги с Кавказа (назову её так — люди ведь все живые) были настолько запутанными, что я не могла ничего понять. Как так — у её мужа есть уже двое младенцев на стороне и фактически другая семья, а он с ревностью собственника требует от жены раболепного повиновения, и она уважительно слушается его? А через девять лет я наблюдала завершение той кавказской истории, когда бывший муж целовал землю у ног этой кроткой женщины и благодарил Господа, пославшего ему ангела, благоустроившего его грешную жизнь.

По-разному люди уходят в монастырь, но эта женщина приняла постриг лишь после того, как воцерковилась вся её прежде неверующая семья. Дети уже имели профессии и работали, а бывший муж, обвенчавшись с матерью своих детей, усердствовал в восстановлении храма и с упоением чадолюбивого отца показывал всем фотографии малышей, родившихся в новом браке.

Многого я не знаю о моей подруге, всегда улыбчивой и, казалось, безмятежной. Твёрдо знаю одно — своей веры она никому не навязывала, но лишь молилась за ближних и жила в беспрекословном послушании своему старцу схиархимандриту Илию (Ноздрёву). Мне тоже очень хотелось научиться жить в послушании. Хотелось, а не получалось. И Господь послал мне в помощь подругу.

То, что послушание — бесов ослушание, я знала не хуже подруги. Но «буквоедское» понимание послушания вызывало во мне протест, а подруга была «буквоедкой».

Вот конкретный пример. Приехала подруженька ко мне погостить, а я уже купила дом возле Оптиной. У подруги был обратный билет на самолёт, а поскольку мне тоже надо было съездить в Москву, то решили мы ехать вместе. Я узнала расписание автобусов, а подруженька, признающая одно расписание — «как батюшка благословит», пошла в монастырь за благословением к старцу Илию. Возвращается и говорит от порога:

— Ну всё, поехали. Батюшка благословил и сказал: «Сразу же бери вещи, и уезжайте».

Интересуюсь: а на чём мы поедем? Ближайший рейс на Москву только в полдень, а сейчас, кстати, утро и на улице дождь. Но подруга моя — дитя послушания: для неё сразу — значит сразу. Подхватила наши вещи и спешит на остановку. Я за ней — пререкаемся, не замечая, как рядом с нами притормозил «Мерседес».

— Пойми, — говорю, — автобуса на Москву полдня ещё не будет!

А тут хозяин «Мерседеса» окликает нас:

— Вам в Москву? Садитесь.

Юркнули мы в тёплое нутро «Мерседеса», блаженно отогреваясь после стылого дождя со снегом. А хорошо всё-таки ездить по благословению старца — тут и «Мерседес» тебе подают. Но сколько же стоит такое удовольствие? Таксу до Калуги знаю, а до Москвы? Денег же у меня было в обрез. Но когда в Москве мы достали кошельки, водитель даже обиделся:

— Да вы что? Не возьму. Я во славу Христа.

Вот она, радость благословенного послушания, когда всё ладится и все славят Христа.

Благословение старца ехать сразу же имело для моей подруги особое значение — на следующее утро у неё был билет на самолёт, а старец велел непременно съездить в Троице-Сергиеву Лавру и разузнать об условиях поступления на регентское отделение семинарии. Рейсовый автобус прибывал в Москву уже вечером, в семинарию было бы не попасть. А так она успела съездить, всё разузнать и запастись необходимой литературой для своей дочери Елены, заканчивавшей школу в этом году.

О том, что Елена готовится поступать на регентское отделение, дома старались не говорить, зная гневливость неверующего отца.

— Не будет этого, запомни! — властно сказал он жене. — Хватит того, что ты меня опозорила на весь Кавказ, а дочку позорить не дам.

«Позор» же заключался в том, что подруга давно перестала носить бриллианты и богатые ювелирные украшения, подаренные ей мужем. Словом, она оказалась отступницей в той языческой среде, где на всё свои табу и предписания: в чём прилично и престижно появляться на приёмах и какие нынче в моде меха и духи. Муж подруги даже радовался, что жена не ходит с ним на светские приёмы, страшась увидеть рядом с собою «нищенку».

Между тем Елена уже окончила школу и теперь то готовилась поступать в семинарию, то бросала учебники, повторяя уныло:

— Папа всё равно ни за что не разрешит!

— А ты готовься, доченька, за послушание, — убеждала мать. — Так батюшка благословил.

Сколько же они молились тогда преподобному Сергию Радонежскому, выучив акафист святому почти наизусть!

До начала приёмных экзаменов оставалось четырнадцать дней, когда Елене приснился преподобный Сергий и сказал: «Иди ко мне». Снам Елена не доверяла и потому выкинула сон из головы. А18 июля, на день обретения мощей преподобного Сергия Радонежского, в их город вошла кавказская война. Возле их дома разорвался снаряд, застрочили автоматы, и люди в панике хлынули в аэропорт. Самолёты брали штурмом, швыряя пачки долларов. И отец Елены заплатил немыслимые деньги, чтобы мать с дочкой улетели в Москву.

— Увози дочку, — кричал он жене срывающимся голосом, — хоть в семинарию, хоть на край света, лишь бы дочка осталась живой.

Елена улетела в Москву, в чём выбежала из дома — в одном сарафанчике. Других вещей у неё не было. И уже в самолёте она простудилась так сильно, что слегла с температурой под сорок. Готовиться к экзаменам она была не в силах, благо, что за послушание старцу изучила учебный материал заранее. Но к главному экзамену по пению она была фактически не готова. То есть музыкой Елена занималась с детства, могла пропеть с листа любую вещь и даже объехала пол-Европы, солируя в детском хоре. Но православную музыкальную культуру не усвоишь вне храма, а в церковь отец запрещал ей ходить.

Помню, как возмущали меня эти запреты и я убеждала подругу, что ребёнок всё же должен ходить в храм, пускай и тайком от отца.

— Ты совсем как моя Еленка, — возражала она. — Та тоже мне говорит: «Папа ничего не узнает. Я ему с три короба навру — на дискотеку пошла, то-сё». А зачем мне такой ребёнок, который врёт, не стесняясь, в глаза? Я ведь спрашивала батюшку, как поступить, а он велел жить по заповеди «Чти отца своего…»

И мать учила дочь почитать отца:

— Давай лучше, доченька, дома помолимся, а то папа расстроится из-за нас.

И от этой кротости домашних умягчалось сердце отца. Нет-нет, да и уступит просьбам дочери: «Ну уж ладно, сходи». И Елена тут же бежала на клирос, желая единственного — петь для Бога и славить Его всю жизнь.

К экзаменам она успела разучить с регентом женского монастыря только одну вещь — «Разбойника благоразумного». И когда Елена спела её на приёмной комиссии, все притихли: голос — дар Божий, воистину талант.

— Пойте, пойте ещё, — попросили её.

— А я больше ничего не знаю.

— Как не знаете? А «Богородице, Дево, радуйся», «Достойно есть»? Вы ведь в церковь ходите?

— Редко, — заплакала Елена. — Не выгоняйте меня. Возьмите в семинарию уборщицей. Я полы буду мыть, всё, что скажете, вымою, а то папа второй раз не отпустит меня.

О дальнейшем мне рассказывала уже подруга:

— Ушла моя Еленка на экзамен и пропала, а я с утра у раки преподобного Сергия с колен не встаю. Плачу, молюсь, а время уже к вечеру. Смотрю, идёт моя Еленка и от слёз говорить не может. Только показывает мне один палец — это значит, что её приняли в первый класс.

* * *

Настоящая кавказская война началась много позже того времени, когда Елена поступила в семинарию. А тогда жизнь в городе моей подруги опять вошла в мирную колею. События прошлого теперь уже расценивали как мелкую заварушку или дворцовый переворот под канонаду. И совет старца уезжать с Кавказа муж моей подруги отверг как чепуху. А зачем уезжать, если жизнь налаживается? На Кавказе, наконец, было дело его жизни — фирма, вилла, много недвижимости, а большие деньги давали чувство неуязвимости. Между тем моя подруга, уже оформившая развод с мужем, получила от старца новое послушание — купить два дома: один возле Оптиной пустыни, а другой на Ставрополье, откуда они с мужем были родом. Зачем два дома одному человеку, я не понимала, но у подруги на всё был один ответ: «Так батюшка благословил».

Как раз в это время подруга получила родительское наследство и тут же истратила всё до копейки, купив хороший дом в родных краях. С покупкой же дома возле Оптиной ничего не вышло. То есть дом мы нашли, и бывший муж обещал выделить деньги не только на его приобретение, но и многажды больше, считая себя обязанным обеспечить достойную жизнь матери своих детей. Но когда этот человек, охотно вкладывавший деньги в недвижимость на Кавказе, осмотрел наш сельский объект недвижимости, то изрёк:

— Хижина дяди Тома. Нет, на эти фазенды с удобствами на грядках я денег никогда не дам.

Итогом поездки стал ультиматум — пусть моя подруга выбирает любой дом или виллу из его кавказских владений и возвращается с дочкой домой, а иначе ни она, ни дочь не получат даже копейки на хлеб.

Предприимчивая Еленка, не собираясь бросать учёбу, тут же устроилась в семинарии уборщицей. А подруга поселилась в доме на Ставрополье, чтобы, как благословил старец, перед уходом в монастырь отремонтировать его. В письмах подруги теперь сообщалось, как по великой милости Божией печник из храма, где она пела на клиросе, сложил ей бесплатно печь с камином, а ещё нашёлся покупатель на её шубу и теперь можно начать ремонт. Из писем угадывалось, что подруга бедствует, распродавая с себя последнее. И я досадовала, жалея её: да что за прихоть — благоустраивать дом, в котором не собираешься жить? Но подруженька у меня, повторю, дитя послушания, и сокрушалась она лишь о том, что никак не может выполнить благословения старца и вывезти с Кавказа свои и дочкины вещи — муж, мол, сразу заболевает при мысли, что дочка уже не вернётся домой. «Значит, надо терпеть и молиться, — писала она в письмах, — чтобы Господь даровал душе его мир».

Дом в станице на Ставрополье был наконец благоустроен. На окнах уже висели нарядные занавески, а в камине весело потрескивали дрова, когда грянула большая кавказская война. Город, где жил муж моей подруги, пылал в кольце огня, и очевидцы рассказывали потом — это был залитый кровью ад. Никакие самолёты и поезда оттуда уже не ходили. Телефоны молчали, а подруга с батюшкой снова и снова пытались дозвониться в пылающий город. Неожиданно ответила бабушка-соседка, оставшаяся умирать в этом аду.

— По-моему, ваши живы, — сказала она спокойно. — Я видела в окно, как ваш сын, муж и эта новая жена с малышами садились в машину. Правда, у подъезда их обстреляли — даже стёкла брызнули, но крови, кажется, не было.

А потом, уже из приграничного селенья, позвонил сын:

— Мама, мы живы и едем к тебе. Правда, машина у нас подбита, но едет пока. Мама, не волнуйся, у папы есть план, как пробиться… Мама, молись! — вдруг закричал сын. — Мы погиба…

Связь прервалась. Батюшка взял у помертвевшей матери гудящую трубку и, ничего более не услышав, велел пройти по станице, собирая людей на молебен.

Много людей пришло тогда в храм. Граница здесь рядом, почти в каждом доме беженцы. И станичникам не надо было объяснять, что это такое, когда машина с детьми пытается прорваться под обстрелом через линию фронта. Молебны служили весь день — святителю Николаю Чудотворцу с акафистом, Божией Матери с акафистом в честь иконы «Взыскание погибших», а потом Всем Святым, в земле Российской просиявшим. Когда же по времени стало ясно — они не доехали, начали читать акафист святой великомученице Варваре, умоляя если не о жизни, то о «христианской кончине живота». Уже дочитывали акафист, когда кто-то крикнул: «Едут!»

И все бросились из храма навстречу покорёженной машине без стёкол, вихлявшей подбитым колесом. Люди целовали и обнимали приехавших:

— Родные, вы живы! Мы молились за вас!

А те уже входили в храм, плача и целуя иконы. Бывший муж положил земной поклон перед Распятием и сказал:

— Это чудо — мы живы! Батюшка, отслужи благодарственный молебен Спасителю. Будут деньги — отстрою храм.

Так появилась на приходе новая семья, уверовавшая во Христа, по их признанию, за миг до смерти. А дом на Ставрополье, как уточнил старец, благоустраивался, оказывается, для них. И надо быть беженцем, лишившимся не только всех своих сбережений, но и крыши над головой, чтобы понять, что это такое — у тебя есть дом, где в камине весело пылает огонь, а твоим детям приготовлена чистая постель.

* * *

Настоящей беженкой в этой войне, потерявшей дом и всё до копейки, оказалась, по сути, моя подруга, поселившаяся теперь возле Оптиной пустыни в чужом углу.

— Ну что, теперь в монастырь? — спрашивал её старец. — Все дела уже уладила?

— Батюшка, дочку бы ещё замуж выдать. Вы же сами благословили.

А дело было так. Когда старец благословил мать на монашество, а дочь на замужество, семнадцатилетняя Еленка сказала строго:

— Батюшка, только мне нужен такой муж, как мой папа, чтобы я слушалась его. Обещаете молиться?

— Помолюсь, — улыбнулся старец.

Женихи же попадались до того несерьёзные, что девица обидчиво говорила старцу:

— Батюшка, вы же обещали молиться.

— Я молюсь, — отвечал старец. — Подрасти сперва.

— Молитесь, молитесь… Может, мало молитесь?

А потом женихов не стало. На отдалённом сельском приходе, где Елена работала регентом после семинарии, женихи были единственные — пять беззубых дедов. Храм был ветхий, холодный, и единственная печь не согревала его зимой. Но Елена была влюблена в свою работу и рассказывала с упоением:

— Ой, мамуля, какой у меня старичок в хоре — Паваротти! Правда, фальшивит слегка. А бабульки мои! Знаешь, какой у меня скоро будет хор?

Здесь, среди своих любимых бабулек, дедулек и высоких российских снегов, она постепенно смирилась с мыслью, что коротать ей свой век в одиночестве, уговаривая мать:

— Что ты ждёшь моей свадьбы, мама? Уходи в монастырь. Я для себя уже твёрдо решила — лучше состариться старой девой, чем плохую семью заводить.

Подруге уже шили подрясник для пострига, когда произошёл такой разговор.

— Как твои огурцы? — спрашиваю подругу, тоже имевшую свой огород.

— А что, пора сажать?

— Да мы уже первые огурцы едим.

— Ох, сегодня же посажу! — спохватилась выросшая на асфальте моя подруженька-горожанка.

Кто-то сказал ей, что надо читать акафист святым равноапостольным Константину и Елене, чтобы огурцы быстрее росли. Подруга к старцу с вопросом: читать или не читать?

— Читай, — благословил он, улыбаясь.

И вот читает она ежедневно акафист святым Константину и Елене и любуется на огурцы — растут. Вдруг приходит телеграмма: «Мама, благослови. Выхожу замуж за Константина. Твоя Елена». Оказывается, иконой святых равноапостольных царей Константина и Елены преподобный Оптинский старец Анатолий (Потапов) благословлял молодых идти под венец.

Теперь наша Лена — матушка Елена, жена священника. Когда это свершилось, подруга попросила у меня молока и съела тарелку творога.

— Как — ты же говорила, что молочного не ешь? — изумилась я, твёрдо усвоив за эти годы, что у подруги какой-то особенный желудок, не принимающий ничего, кроме хлеба и овощей.

— Всё я ем, — улыбнулась она, — и молочное люблю. Но, думаешь, это просто, когда ни дети, ни муж не веруют в Бога да ещё двое младенцев на стороне? Вот и считай — по году поста за каждого.

— Ты что, и за этих младенцев постилась?

— А как же? У меня сердце изболелось за них.

Трудно улаживаются мирские дела. Но когда они уладились, эта боголюбивая раба Божия приняла монашеский постриг, навсегда умерев для мира сего.

 Часть 3. «Богомолы приехали»

 Гости Божией Матери

 (Вместо предисловия)

Это небольшая повесть, а точнее, — несколько рассказов о тех временах, когда ещё только начинали восстанавливать Оптину пустынь, и была у нас тогда при монастыре православная община мирян. Начинать здесь, вероятно, следует с самого начала — дождливый ноябрь 1988 года, и автобус везёт нас из Москвы в монастырь.

Вскоре после Москвы цивилизация кончается. Дороги — девятый вал, и мы не столько едем, сколько толкаем сзади буксующий автобус, вызволяя его из вязкой грязи. В общем, выехали из Москвы в шесть вечера и только в полночь проехали Калугу, хотя езды здесь на два с небольшим часа.

После Калуги в автобусе остаётся лишь пятеро православных паломников. Шофёр с тоскою смотрит на нас и изрекает:

— Заночевал бы я без вас у тёщи в Калуге, а теперь вези богомолов в монастырь. Нет, не поеду — автобус сломатый!

Шофёр ругается, а везёт, хотя автобус действительно «сломатый»: у него отвалился глушитель, часто глохнет мотор и заводится с таким лязгом и скрежетом, что автобус трясётся и дребезжит. И всё же мы едем, рискуя не доехать и с трудом различая сквозь рёв мотора голос шофёра, вразумляющего нас: «…коммуняки здесь всё разорили, а богомолы сдуру едут сюда. И зачем едут? А чтобы понять, есть ли жизнь на Марсе. Но жизни нет, транспорта нет, и я хожу на работу двенадцать километров пешком. Сбежал бы отсюда, да трое детей».

Вдруг тишина, остановка, и весёлый голос шофёра:

— Не дрейфь, лягушка, — болото будет наше. А вот, богомолы, ваш монастырь.

Автобус уезжает, озарив напоследок пространство фарами, и тут же всё погружается во мглу. Монастырь где-то рядом, но где? Темень такая, что мы не видим друг друга. Хоть бы звёздочка в небе или огонёк в дали, но чёрное небо сливается с чернотой под ногами. И есть ли жизнь на Марсе, если вокруг глухая первобытная тьма?

Позже мы узнаем, откуда эта тотальная тьма — города и деревни здесь отключали тогда на ночь от электричества. А годы спустя, когда начнут газифицировать Козельск и монастырь, вдруг обнаружится, что работу по газификации здесь начинали ещё тридцать лет назад и сюда уже тянули газопровод. Но газификации воспротивились местные большевички, решив, что народные деньги достойней использовать на освоение космоса. Словом, не жизнь, а марсианские хроники.

Но всё это мы узнаем гораздо позже. А пока в поисках монастыря идём наугад в непроглядной тьме и забредаем в какое-то болото. В сапогах тут же противно зачавкала жижа. Разуваемся, выливая воду из обуви. А будущий оптинский иконописец, пока ещё студент, говорит во тьме:

— Сними сапог с ноги твоей, здесь святая земля.

— Молиться надо, — откликается ему из темноты будущая монахиня и поёт «Богородице, Дево, радуйся».

И вдруг даль откликается пением: «Богородице, Дево, радуйся, благодатная Марие, Господь с Тобой». Что это — эхо или видение? Но нам навстречу идут люди с фонарём и иконами и поют, славословя Пречистую Деву.

— А мы вас встречаем, — говорят они.

— Почему, — не понимаем, — вы встречаете нас?

— Потому что вы гости Божией Матери. Здесь Её монастырь.

В монастыре нас действительно ждут. На печи упревает в чугунке пшённая каша, а в термосе приготовлен чай с мелиссой и таволгой.

— В два часа ночи, — предупреждают нас за чаем, — начнётся полунощница. Вам с дороги лучше поспать. Но если пойдёте, то не опаздывайте, потому что первой по преданию в храм входит Божия Матерь.

Так началась для нас, неофитов, та новая жизнь, где было много событий всяких и разных. Но, предваряя дальнейшее повествование, расскажу лишь о первой оптинской Пасхе.

Благодать такая, что даже после бессонной ночи невозможно уснуть, и мы с подругой уходим в лес. Над головою по-весеннему синее небо, а под соснами ещё лежит снег. В лесу кто-то есть — лось, наверно. На всякий случай прячемся в ельник. И, подсматривая из-за ёлок, видим, как по лесной дороге стремительно бежит послушник Игорь, будущий иеромонах Василий (Росляков). Через пять лет его убьют за Христа на Пасху. А пока ему только двадцать семь лет, он мастер спорта и чемпион Европы. И послушник даже не бежит, а летит над землёю в стремительном беге атлета и, вскинув руки в ликующем жесте, возглашает на весь лес небу и соснам:

— Христос воскресе! Христо-ос воскресе!

И вдруг происходит необъяснимое: смыкаются над головою века, возвращая нас в ту реальность, когда вот так же стремительно бегут ко гробу Спасителя молодые апостолы Иоанн и Пётр. «Они побежали оба вместе; но другой ученик бежал быстрее Петра, и пришёл ко гробу первый» (Ин. 20, 4). Первым, опережая Петра, бежит любимый ученик Христа Иоанн. А как иначе? Разве можно идти мерным старушечьим шагом, а не бежать что есть мочи, если воскрес Учитель? Христос воскрес! А ещё с вестью о воскресении Христовом бегут по Иерусалиму Мария Магдалина и другая Мария: «они со страхом и радостью великой побежали возвестить ученикам Его» (Мф. 28, 8). Как же молодо христианство в его истоках, и святые по-молодому на Пасху бегут.

Вот об этом молодом христианстве уже нынешнего века мне и хочется рассказать. Оговорюсь сразу, в новоначальных много наивного. И всё-таки это было то время, когда на Пасху хотелось бежать, возвещая встречным и каждому: «Христос воскрес!» А ещё мы подражали первым христианам, желая жить, как жили они. Попытка жить «аки древние» не удалась. Но такая попытка была, и мы были в ту пору самыми счастливыми людьми на земле.

 «Сильные, вниз!»

Восстанавливать Оптину пустынь начинали строители «Госреставрации». А это были люди того ещё советского закала, у которых суровые условия жизни выработали умение превращать любую стройку в безнадёжно-унылый долгострой. Впрочем, условия были действительно суровые — строителям платили мало, меньше других. А беспорядок, царивший на стройках, способен был деморализовать даже стойкого человека: вынужденные простои шли за простоями, чередуясь с перекурами мод девизом «Не послать ли нам гонца за бутылочкой винца?»

Не случайно самой страшной угрозой для школьника были в те годы слова учителя:

— Будешь плохо учиться, на стройку пойдёшь!

Правда, перед получкой строители устраивали аврал с известными последствиями спешки: на скорую руку — на долгую муку. В недоделках винили, конечно, строителей, а только они работали, как умели, и лучше работать просто не могли. К сожалению, годы безбожия оставили нам своё наследие — вырождение мастерства. О том, как работали в старину, рассказала мне однажды реставратор Любовь Ивановна Коварская, демонстрируя для наглядности вещи XVII века. Вот крестьянский сарафан из ситчика в яркий мелкий цветочек. Три века прошло, а краски не выцвели и не вылиняли, как это бывает нынче уже при первой стирке. А вот камзол с вышивкой на обшлагах, и вышивка что с лицевой стороны, что с изнанки одинаково безупречна. По мере износа камзол перелицовывали и оставляли эту нарядную одежду в наследство детям. Но больше всего меня поразили в квартире реставратора оконные рамы, подоконники, двери, сделанные, казалось, из идеально отполированного белого мрамора.

— Нет, — сказала Любовь Ивановна, — это деревянная столярка, покрашенная обыкновенной белой краской, но по старинной технологии. Мы же по сравнению с XVII веком просто опустившиеся люди — нормальной столярки для храма сделать не можем, а ведь проклят всяк, творяй дело Господне с небрежением.

Словом, возрождение монастыря было неосуществимо вне главного условия — возрождения мастерства. И тогда, отказавшись от услуг «Госреставрации», монастырь стал приглашать на работу лучших мастеров России, предложив им высокую плату за труд. Конечно, высокой эта плата была лишь на фоне нашей бедности. Однако тут же поползли слухи: монахи в золоте купаются и на золоте едят. А поскольку я работала тогда на послушании в трапезной, то расскажу, кто и что на этом «золоте» ел.

Первыми приглашали в трапезную мастеров-строителей, и чего только не было у них на столах: огурчики-помидорчики, жареная рыба, сыр, сметана, творог, а на десерт пироги или блинчики с мёдом. Мастеров ценили, и было за что: они работали даже ночью при свете прожекторов. И работали так вдохновенно, что на глазах возрождался монастырь.

Стол для паломников и трудников был намного беднее, хотя это были те же добровольцы-строители и порой высокой квалификации. Но они были «свои», работали во славу Христа и, зная о бедности монастыря, отказывались от платы за труд. Конечно, временами приходилось трудновато, а только жили по обычаю предков: «Лапти носили, а кресты золотили».

В последнюю очередь кормили монахов, и это был самый бедный стол. Когда в монастыре, случалось, не хватало хлеба, то хлеба не доставалось именно им.

«Сильные, вниз!» — писал скончавшийся в ссылке святитель Василий Кинешемский (f 1945), подразумевая под этим вот что. В основание дома, в фундамент всегда закладывают тяжёлые камни-валуны или бетонные блоки — иначе дому не устоять. Точно так же основой общества являются те духовно сильные люди, что несут на себе немощи немощных и главные тяготы жизни. Если же сильные господствуют над слабыми, добиваясь для себя барских привилегий, то это признак духовной болезни государства, общества или монастыря.

Впрочем, книги о монашестве и о сильных духом были прочитаны гораздо позже, а тогда об этом рассказывала сама жизнь. Монахи действительно несли на себе главные тяготы и работали намного больше других. Тяжелее всего было расчистить руины и вынести из монастыря буквально тонны мусора. Техники никакой — лопата да носилки. Бери больше — кидай дальше. Бывало, несёшь эти тяжеленные носилки, и сил уже нет: не могу, надоело, устала, брошу. Но тут у тебя перехватывает носилки будущий игумен, а тогда ещё студент-паломник.

— Отдохни, сестра, — говорит он, улыбаясь. — Знаешь, я иногда так изнемогаю на послушании, что решаю всё бросить и сбежать из монастыря. А потом говорю себе: нет, лучше умру на послушании. А как только решаюсь умереть, сразу оживаю — сил прибавляется или на лёгкое послушание вдруг переведут.

Вот тайна монастырского послушания: сначала горделиво думаешь — это мы, молодцы-герои, возрождаем монастырь. А потом понимаешь — это Господь возрождает наши души, исцеляя их от застарелых страстей. Тут не носилки тяжёлые, а груз грехов — лень, расслабленность, а главное, гордость: как это меня, кандидата наук, заставили выносить на носилках всякую дрянь? Сначала возропщешь, а изнемогая, помолишься: Господи, Ты был послушлив Отцу Небесному до самой смерти, а я на послушании у Тебя. Но я такая немощная, нетерпеливая, гневливая!

На послушании особенно остро ощущаешь свои немощи и грехи. А сила Божия в немощи совершается. Надо всего лишь выдержать лечение и немного потерпеть. И вдруг подхватывают тебя вместе с носилками некие сильные руки, и несёт уже ветер Божией благодати. Ради этих минут неземного счастья люди и живут в монастыре.

Все силы, рубли и копеечки были отданы тогда на возрождение монастыря. А монахи спали на полу в полуразрушенных кельях, где сквозили окна и стены, и плохонькая печь почти не давала тепла. А потом выпал снег, и половина братии, простудившись, слегла. И тогда отец наместник распорядился выдать каждому монаху тёплое одеяло. Об одеялах надо сказать особо. Во времена «окопного» быта большинство паломников ночевало на полу в церкви. Одеял и матрасов хватало лишь на детей и старушек. А остальные ночевали так: одной половиной пальто укроешься, а другую подстелишь под себя. Среди ночи просыпаешься от холода — вытопленная с вечера печь уже остыла, и вымораживает стены зима. И тут замечаешь движение в храме — один за другим входят монахи и укрывают спящих своими одеялами. Сквозь сон замечаю, как меня укрыл своим одеялом старец Илий, а потом начал растапливать печь. Спишь под тёплым одеялом, как у Христа за пазухой. И вдруг будит мысль — это мне тепло, а каково другим? Кто-то, согревшись, уже укрывает своим одеялом соседа, а тот чуть позже передаст одеяло другим.

Когда знакомые донимали меня потом вопросами, зачем я переехала из столицы в эту «дыру», я отвечала одним словом: «Одеяло». Был этот знак любви — одеяло.

 Царский тулуп

Вот другая история из тех же «окопных» времён. Автобус привозит в монастырь беженцев откуда-то с юга, где тогда полыхала война. То, что это беженцы, видно невооружённым глазом: на дворе зима, а они одеты по-летнему, и у детей в летних сандаликах синие от холода ноги. Женщины спешно срывают с себя пуховые шали и шубы, кутая в них малышей. Я тоже отдала своё пальто беженке в ситцевом платье, чтобы в итоге познать: живёт в моём сердце жадная жаба, и рассуждает она по-жабьему — пальто единственное, в чём ходить зимой?

Но верен Христос в обетованиях, сказав, что неисчислимо больше получит тот, кто оставит родных ради Господа и, продав своё имение, раздаст всё нищим. Уже на следующий день благотворители завалили нас тёплыми вещами, а мне почему-то усиленно навязывали манто, подбитое мехом горностая. Чтобы соответствовать столь роскошному манто, надобно иметь «Мерседес», а не валенки с галошами. Отказалась я от манто, другие тоже отказались, и манто попало в итоге в Шамордино, в женский монастырь.

Но и там не знали, что делать с манто. Потом рассудили — всё-таки тёплая вещь, и отдали манто сторожихе Марусе. Подпоясалась она солдатским ремнём и сторожит ночами в манто монастырь. А жизнь у сторожихи была такая тяжёлая, что слаще пареной репы она, как говорится, ничего не ела. О цене манто она и не догадывалась. И когда архитектор объяснил ей, что манто, подбитое горностаем, раньше носили только цари, Мария, поразмыслив, сказала:

— У меня хороших вещей никогда не было. Вот и дал мне Господь царский тулуп.

Впрочем, царский тулуп Мария носила недолго. Вскоре она приняла монашеский постриг, и облачил её Царь Небесный уже в иные, но тоже царского достоинства одежды.

 Новый год, Рождество и катамаран

— Как хорошо, что мы православные и не надо праздновать Новый год, — с нарочитой бодростью заявляет Татьяна и добавляет, сникнув. — Только кушать хочется, а?

Татьяну тянет на разговоры, а так хочется помолчать. Мы молча возвращаемся домой из Оптиной, переживая странное чувство: сегодня 31 декабря, а ночь воистину новогодняя — ярко сияют над головою звёзды, и искрится под звёздами снег. Через два часа куранты пробьют полночь. И чем ближе к заветному часу, тем больше смущается бедное сердце: как так — не праздновать Новый год?

В монастыре такого смущения не было. После всенощной схиархимандрит Илий сказал в проповеди, что, конечно, наш праздник Рождество. Но сегодня у нас в Отечестве отмечают Новый год, а мы тоже граждане нашего Отечества. И старец предложил желающим остаться на молебен.

Остались все. В церкви полутемно, по-новогоднему мерцают разноцветные огоньки лампадок. Старец кладёт земные поклоны, испрашивая мир и благоденствие богохранимой стране нашей России, а следом за ним склоняется в земном поклоне вся церковь. Возглас, поклон, много поклонов. И сладко было молиться о нашем Отечестве и соотечественниках, ибо сердце таяло от любви.

Хорошо было в монастыре. Но чем ближе к дому, тем ощутимей стихия новогоднего праздника. Небо взрывается залпами салюта, бегают дети с бенгальскими огнями, и возле дома меня поджидает соседка Клава:

— Наконец-то, явилась! Идём ко мне. Шашлыков наготовила, а для кого? Молодые ушли в свою компанию, а дед включил телевизор и храпит.

— Шашлыки — это вкусно, а нельзя — пост.

— М-да, пост, — вздыхает Клава. — Тогда давай песни играть.

И Клава звонко дробит каблуками, выкрикивая частушку:

Я работала в колхозе,

Заработала пятак.

Мине глаз один закроют,

А второй оставят так.

Пятак это про то, что по местному обычаю усопшим закрывают глаза, положив на веки два пятака. Но много ли заработаешь в колхозе? А Клава уже затягивает новую частушку, вызывая меня на перепляс. Клаве хочется праздника, а праздника нет. Вот и соседка зачем-то постится вместо того, чтобы петь и плясать.

— Знаешь, Нина, чему я завидую? — говорит она грустно. — Вот вы, богомолы, все вместе и дружные. А я сорок лет живу в этой деревне, и ни одной подруженьки нет.

Не только Клава, но и все деревенские нас зовут именно так — богомолы. Присматриваются и дивятся — инопланетяне. Вот и сегодня богомолы учудили: все празднуют Новый год, а у них пост. Впрочём, чудаками нас считают не только деревенские. Помню, как позвонила моя однокурсница и, посмеиваясь, сообщила:

— Знаешь, что Сашка Морозов учудил? Продал свой ресторан, отдал деньги беженцам и теперь работает за три копейки псаломщиком в церкви. Нет, ты видела таких идиотов?

Видела — в зеркале и среди друзей. Но вопреки утешительному для атеистов мифу, будто к Богу приходят одни убогие неудачники, среди моих православных знакомых несостоявшихся людей практически нет. Почти все с высшим образованием и чего-то достигли в своей профессии и в делах. Иные даже весьма преуспели. А только помню горькие слова моего друга доцента, сказанные им после защиты диссертации и назначения на руководящий пост:

— Вот карабкаешься всю жизнь на высокую гору, а достигнешь вершины, и хочется ткнуться лицом в асфальт, чтобы больше уже не вставать.

На языке психологии это называется «синдром успеха»: цель достигнута, а радости нет. Успех — это смерть той мечты и надежды, когда так верилось и мечталось: вот добьёшься земного благополучия, и тогда преобразится вся твоя жизнь. А преображение не состоялось. И как же тоскует душа без Бога, даже если не знает Его!

Словом, есть эта оборотная сторона успеха — крах иллюзий и то тяжкое чувство опустошённости, когда кто-то пускает себе пулю в лоб, как это сделал знаменитый писатель Хемингуэй. А кто-то уподобляется евангельскому купцу, «который, нашедши одну драгоценную жемчужину, пошёл и продал всё, что имел, и купил её» (Мф. 13, 46).

Ради этой драгоценной жемчужины Господа нашего Иисуса Христа совсем не жаль оставить московскую квартиру, поселившись в кособокой избушке у монастыря. Трудностей в деревенской жизни было с избытком — убогий сельмаг с пустыми полками, а на улице непролазная грязь. Но мы часто говорили в те годы:

— Какие же мы счастливые, что живём здесь.

Некоторое представление об этой жизни, возможно, даст такой эпизод. В 1988 году Оптину пустынь ещё только начинали восстанавливать из руин. Размещать паломников было негде, и «богомолы», купившие дома возле Оптиной, несли послушание странноприимства. Делалось это просто — в монастыре давали адрес и объясняли, что ключ от дома лежит под ковриком на крыльце. Заходи и селись. Так вот, однажды в доме инженера Михаила Бойчука, ныне игумена Марка, поселились в его отсутствие молодые паломники. И так им понравилась наша Оптина, что они решили остаться здесь на лето, а возможно, и на всю жизнь. В общем, хозяйничают они в доме, достают из погреба и варят картошку, а также привечают вернувшегося из поездки Мишу, принимая его за одного из гостей:

— Ты чего, брат, такой застенчивый? Давай-ка, садись с нами обедать. Только учти, брат, у нас послушание — после обеда вымоешь посуду и подметёшь пол.

Некоторое время Миша жил в послушании у своих гостей, а потом, не выдержав, спросил у меня:

— Вы не знаете, случайно, что за люди живут у меня?

— Миша, — говорю, — вы же хозяин дома. Разве трудно спросить?

— Спросить-то нетрудно, а только совестно.

А чтобы понять, почему совестно, надо прежде понять самое главное — для нас, новокрещёных язычников, первый век христианства был роднее и ближе нынешнего. Это нам говорил Христос: «У кого две одежды, тот дай неимущему; и у кого есть пища, делай то же» (Лк. 3,11). Дух захватывало от любви, и хотелось жить именно так, как жили первые христиане: «Никто ничего из имения своего не называл своим, но всё у них было общее». И ещё:

«Не было между ними никого нуждающегося; ибо все, которые владели землями или домами, продавая их, приносили цену проданного и полагали к ногам Апостолов; и каждому давалось, в чём кто имел нужду» (Деян. 4, 32—35).

Правда, батюшки пресекали попытки продать квартиру или иное имение, называя это состоянием прелести. А только мучила совесть: ну, какой же ты христианин, если у тебя стол ломится от изобилия, а рядом голодает многодетная семья? И как можно вопрошать с высокомерием собственника: это кто там поселился в МОЁМ доме и ест МОЮ картошку? А ведь у первых христиан всё было общее. Вот и старались следовать заповедям любви, понимая, что всё иное — ложь пред Богом.

Надо сказать, что Оптина в ту новоначальную пору была неприглядной на вид: единственный, ещё не восстановленный полностью храм, а вокруг руины и мерзость запустения. Но сердца горели любовью к Богу, и любовь притягивала к монастырю даже неверующих людей. Помню, как на восстановлении храма работал полковник из спецназа. Каким ветром его занесло сюда, непонятно, ибо полковник сразу же заявил, что он коммунист и в «божественное» не верит. Тем не менее, он усердно и бесплатно работал на стройке, а, уезжая, благодарил:

— Хоть с порядочными людьми пообщался. А то ведь не жизнь, а тоска собачья — армию унижают и уничтожают, а Россию грабят по-чёрному. Спасибо за то, что вы русские люди, и совесть России ещё жива.

Правда, монастырь был не только русским, но скорее интернациональным по своему составу. Но даже на фоне этого интернационала выделялся молодой американец Джон. Он, как и полковник, был далёк от православия. А привела его в монастырь та великая американская мечта, когда Америка как образец совершенства просто обязана объять своей заботой весь мир и помочь отсталым туземцам Африки и России. Так в монастыре появился мечтатель Джон, представ перед нами в белоснежных одеждах и благоухая таким замечательным американским парфюмом, что пробегавший мимо деревенский пёс остановился и замер от изумления. Однако кто к нам с парфюмом придёт, тот без парфюма и останется. В первый же банный день Джон обнаружил, что в общежительном монастыре всё общее, и его шампуни и прочие средства для мытья тут же пошли по рукам. Кстати, Джону понравилось, что в монастыре всё общее, ибо и ему перепадало от российских щедрот. Что же касается белоснежных одежд мечтателя, то они вскоре так пообтрепались и загрязнились на стройке, что даже после стирки напоминали наряд бомжа. Джон поневоле преобразился и стал похож на рязанского колхозника — курносый, круглолицый, и при этом в телогрейке и в кирзовых сапогах. Так в ту пору одевались все оптинцы. Правда, у архимандрита Евлогия кроме рабочей телогрейки была ещё телогрейка «парадная». Это для встречи высоких гостей.

Так вот, однажды ночью Джон перебудил весь монастырь. Бегал по кельям, стучал в двери и кричал, захлёбываясь от восторга:

— Слушайте, слушайте — я православный!

Русского языка Джон не понимал, а потому пререкались с ним по-английски:

— Джон, тут все православные. Кончай орать!

Джон после этого крестился и, не понимая по-русски, исповедовался у батюшек, владеющих английским. Он навсегда остался в России и теперь иногда приезжает в монастырь со своими детьми.

Кстати, людей со знанием иностранного языка в Оптиной было немало. В ту пору даже шутили, что в монастыре набирают уборщиц с образованием не ниже института иностранных языков. Во всяком случае, картина была такая — в храме моют полы женщины самого затрапезного вида. Но вот появляются в храме иностранцы, и уборщицы отвечают на их вопросы по-гречески, по-испански, по-английски, по-итальянски.

А вот ещё загадка. Приехала в монастырь корреспондентка газеты «Коммерсантъ» и сообщила, что, оказывается, в Оптиной постригся в монахи бывший владелец нефтяной компании. Корреспондентке дали задание — написать о том, как сломался этот сильный человек и с горя или от несчастной любви ушёл в монастырь. Выслушали мы этот рассказ с недоумением. Во-первых, сломленный человек в монастыре не удержится — здесь такая нагрузка, что надо обладать немалым духовным мужеством, чтобы понести этот монашеский крест. А во-вторых, никто не знал, есть ли среди нас бывшие владельцы нефтяных компаний или нет. Да и кому это интересно? Вот так и жили, отметая, как сор, соблазны мира, чтобы приобрести Христа.

* * *

Рассказать о духовной жизни тех первых лет почти невозможно. Тут тайна благодати, невыразимая в словах. А потому обозначу лишь внешние вехи — первый Новый год и первое Рождество в Оптиной.

Честно говоря, мы не то чтобы собирались или не собирались отмечать Новый год, но как-то было не до того. Шёл Рождественский пост с долгими монастырскими службами. Питались скудно, встапали рано, и уже в пятом часу утра шли на полунощницу. Земля ещё спит, всё тонет во мраке. Только вечные звёзды на небе, и «волсви со звездою путешествуют». Ноги шли в монастырь, а душа — в Вифлеем, где в хлеву, в нищете, в бесприютности предстояло родиться Христу. Младенца уже ищут, чтобы убить его. Душа сострадала скорбям Божией Матери, и вспоминалось из Гумилёва:

«Как ни трудно мне приходится,

Но труднее было Богу моему,

А ещё труднее Богородице».

В голове не укладывалось: как можно устроить пирушку на самой строгой неделе поста? И Новый год обрушился на нас, как дефолт. На улице пляшут, поют и дерутся, а соседи стучат в окна, зазывая на пироги. Усидеть дома уже невозможно, и мы по какому-то инстинкту собираемся всей нашей православной общиной в доме у Миши. Татьяна предлагает поужинать вместе, раскладывая по тарелкам перловую кашу без масла. Глаза бы не видели эту «перлу»! Нет, до этого ели охотно и совсем не тяготились постом. Но сегодня в деревне праздник, и так упоительно пахнет шашлыком и пирогами, что, ох, искушение — пировать хочется.

— Ничего, на Рождество вкусненького поедим, — говорит Татьяна.

— Тань, а откуда возьмётся вкусненькое? — философски замечает Слон, он же раб Божий Вячеслав. — Денег нет, есть только картошка. И перед Рождеством Нина Александровна построит нас в две шеренги, заставит начистить два ведра картошки, и вспомним мы нашу родную армию и очень родного товарища сержанта.

«Сержант» это я. Я старше этой беспечной молодёжи и привыкла готовить для семьи. Но где же наготовить одной на такую ораву? Вот и построю их перед праздником, как миленьких, и Слон у меня будет чистить картошку и раскатывать тесто на пироги. А за «сержанта» насмешник ответит.

— Слоник, — говорю я вкрадчиво, — рассказать, как ты печку топил?

А дело было так. Наша община арендовала в деревне дом, поселив в нём молодых паломниц. А паломницы прехорошенькие, Слону любопытно. Вот и красуется он перед ними этаким павлином, предлагая протопить от сырости печь.

— Ты умеешь топить? — спрашиваю его.

— Да, мой генерал.

А потом из распахнутых окон дома повалил такой чёрный густой дым, что в деревне всполошились — пожар. Это Слон топил печь с закрытой заслонкой и при этом запихивал дрова в поддувало. Горожане в деревне — почти инопланетяне. Правда, вскоре научились топить. И всё-таки Слоник наш общий любимец. Он большой и добрый, а поэтому Слон. Он пришёл в монастырь с компанией хиппи и был похож на индейца — длинные чёрные волосы, перетянутые алой банданкой, в ухе серьга и множество украшений в виде фенечек, бронзулеток и бус. По поводу недостойного внешнего вида Слону регулярно читали мораль. Но кто же в юности внемлет моралистам? И кто ещё в детстве не сделал выбор, полюбив весёлого Тома Сойера, а не примерного мальчика Сида, скучного и гнусного, как смертный грех? Но однажды наш «индеец» попался на глаза молодой игуменье Ксении (Зайцевой) из подмосковного монастыря, действовавшей явно по методу Тома Сойера.

— Махнёмся не глядя? — предложила она «индейцу».

— Махнёмся! — с восторгом согласился тот.

А игуменья «цап-цап» и «сцапала» (это Слон так рассказывал) всю индейскую бижутерию Вячеслава, вручив взамен чётки, молитвослов и скуфью. В этой скуфейке он звонил потом на колокольне городского храма в Козельске, работая там звонарём. И всё-таки батюшке приходилось присматривать, чтобы звонарь не катался по перилам, как школьник, и не учил прихожанок танцевать стэп.

Слон — это бьющая через край радость, и ему необходимо во что-то играть. Вот и сейчас он играет в официанта, принимающего заказы к рождественскому столу:

— Тэк-с, что будем заказывать?

— Мне осетрину холодного копчения и сыр «Дор Блю».

— А мне цыплёнка табака, а на десерт торт «Прага».

— А мы в Варшаве ели такие пирожные, просто тают во рту. Пожалуйста, доставьте пирожных из Польши.

Молодёжь веселится, предаваясь виртуальным гастрономическим утехам. А у меня полжизни прошло в очередях, и оживает в памяти былое. Перед Новым годом в магазинах всегда «выбрасывали» дефицит, и шла напряжённая битва за жизнь. Мне в этой битве намяли бока, зато удалось добыть мандарины, шпроты и даже шампанское. А с шампанским мне повезло. Зашла в магазин, а там объявление: «Шампанского нет». И вдруг крик с улицы: «Шампанское завезли!» Толпа притискивает меня к прилавку, давит, плющит, но я первая в этой битве, первая.

А потом мы волнуемся, встречая Новый год:

— Скорей, скорей открывайте шампанское. Сейчас двенадцать пробьёт. С Новым годом и с новым счастьем!

Душа обмирает в этот миг и верует: завтра начнётся новая светлая жизнь, и мы будем счастливы, будем. А назавтра наступает серенькое утро с грудой грязной посуды на столе.

— Нина Александровна, — пробуждает меня от наваждения голос Слоника, — а вы что заказываете на Рождество?

— Шампанское!

А потом была эта радостная долгожданная Рождественская ночь. Храм переполнен, и батюшка успевает предупредить на ходу, что паломников сегодня необычайно много, и надо как-то разместить их в наших домах. Возвращаемся с ночной литургии уже с толпой паломников, и все поют: «Дева днесь Пресущественнаго раждает, и земля вертеп Неприступному приносит; Ангели с пастырьми славословят…» А душа воистину славословит Бога, и мы идём среди ночи ликующей толпой.

В доме Миши уже накрыты столы. Главное блюдо, конечно, картошка, но уже со сметаной и с молоком. Я разогреваю на кухне пироги и слышу, как в комнате заходится от смеха Слоник. Оказывается, паломники доставили к рождественскому столу всё то, что «заказывали» в новогоднюю ночь: балыки осетрины холодного копчения, сыр «Дор Блю», торт «Прага» и гору цыплят табака. А ещё польские православные студенты привезли из Варшавы пирожные, и они действительно тают во рту.

Вячеслав, он же Слон, торжествует, но при этом поддразнивает меня:

— Некачественно вы ко мне относитесь, некачественно. Смотрите сами — все заказы выполнены. А где шампанское для сержанта? Тю-тю!

Но тут в дверях появляется будущая инокиня Нектария с двумя бутылками шампанского в руках:

— Родные мои, я не могла не приехать. Я люблю вас. Ура!

«Душа до старости лет в цыплячьем пуху», — говаривал, бывало, покойный писатель Виктор Астафьев. А для Господа мы малые дети, и, совсем как в детстве на ёлке, Он одарял нас подарками на Рождество. А даровано было так много, что уже совестилась душа: Господи, Господи, мы же грешники, а Ты утешаешь и милуешь нас.

Господь был рядом и настолько близко, что слышал, казалось, каждый вздох или мысль. Вот едва успела подумать: «Господи, дров на зиму нет», как тут же стучится тракторист в окошко:

— Хозяйка, дрова привёз. Задёшево отдам. Возьмёшь?

Позже такого не было, а тогда молились и изумлялись: что ни попросишь, всё даёт Господь. Правда, просили не луну с неба, а что-то обычное вроде дров. И всё-таки чудеса становились уже привычными, рождая горделивое чувство; вот как сильна наша молитва, если слышит её Господь. Во всяком случае, именно в таком духе наставлял паломниц один недавно постриженный инок:

— Каждое дело надо сначала промолитвить, и тогда всё будет тип-топ.

А через год этот инок уходил из монастыря.

— Ноги моей больше в монастыре не будет, — говорил он, швыряя в чемодан вещи. — Как я раньше молился, как я молился! В миру моя молитва до Неба шла, а теперь потеряно всё.

Мы сокрушались, уговаривая инока одуматься, а он лишь рассказывал опять и опять, каким великим молитвенником он был прежде. И когда он в очередной раз завёл рассказ о великом молитвеннике, я, не выдержав, заявила, что мой сын в таком случае великий мореход, поскольку стал чемпионом в гонках на катамаране.

— При чём здесь катамаран? — удивился инок.

А притом, что мой сын не умеет управлять катамараном. Он яхтсмен, а катамаран и яхта — две большие разницы. Но перед самым стартом обнаружилось, что в программу регаты включены гонки на катамаранах. И тренеру пригрозили, что их яхт-клуб снимут с соревнований, если они не выставят команду по классу катамаран. Тогда тренер спешно посадил на катамаран моего сына с товарищем, сказав новобранцам:

— Главное, не свалитесь за борт и хоть на четвереньках, а доползите до финиша.

Говорят, при хорошем ветре катамаран развивает скорость до ста километров в час. Но на старте было затишье, хотя надвигалась гроза. А потом дунул такой штормовой ветер, что угрожающе затрещали крепления и хлёстко защёлкали паруса. Опытные спортсмены противостали шторму, меняли паруса, лавировали, откренивались. А двое неумех сидели на своём катамаране, как собаки на заборе, и не знали, что делать. Нет, сначала они попытались управлять катамараном, но по неопытности едва не опрокинулись. И тогда они сосредоточились на главной задаче — не свалиться за борт на опасно кренящемся судне. И пока другие команды демонстрировали высокий класс мастерства, неуправляемый катамаран на бешеной скорости примчался к финишу, и сыну вручили диплом чемпиона и медаль.

Когда я повесила этот диплом на стенку, сын снял его и сказал:

— Мама, какой же я победитель? Победил ветер, это ветер нас нёс.

Вот так же и нас в ту счастливую пору нёс ветер Божией благодати, а мы приписывали эту силу себе. Мы наивно полагали, что умеем молиться. А теперь, уже годы спустя, я прошу схиархимандрита Илия:

— Батюшка, научите меня молиться.

— Ну, это сразу не бывает, — отвечает старец. — Помнишь, как Господь исцелил слепого? Сначала Он вывел его из мира, за пределы селенья. И слепой не сразу прозрел. Сперва он видел неясные очертания и людей в виде движущихся деревьев. Душа исцеляется, пойми, постепенно. Разве можно сразу духовно прозреть?

Правда, когда я обратилась с такой же просьбой к архимандриту Иоанну (Крестьянкину), он ответил гораздо резче, сказав, что иные, едва лишь взрыхлят грядку, как сразу ждут урожая, то есть дара молитвы и высокого духовного бесстрастия, почти недостижимого в наши дни.

* * *

Давно уже нет нашей общины, но интересны судьбы людей. Кто-то стал иеромонахом, кто-то иеродиаконом, а большинство простые монахи и иноки. Иные же избрали путь семейной жизни и теперь воспитывают в вере своих детей. Оптину пустынь все помнят и любят, а при случае бывают здесь. Иногда мы снова собираемся вместе и, радуясь, вспоминаем те времена, когда было бедно и трудно, но ликовала душа о Господе, так щедро одарявшего нас.

— Благодать была такая, что жили, как в раю, — вздыхает многозаботливый семейный человек Вячеслав, а в прошлом беспечный Слон.

— Хочется в рай, да грехи не пускают, — вторит ему Вадим. — А помните, что отец Василий говорил про рай?

Был такой разговор — про рай. Начал его бывший наркоман, уверявший, что во время приёма наркотиков он сподобился видения рая.

— А уж я каких райских видений сподоблялся, когда пребывал в состоянии прелести! — засмеялся молодой послушник.

А иеромонах Василий (Росляков) сказал:

— В рай ведь можно заглянуть воровски, украдкой, вот как подсматривают через забор. Душа ещё уязвлена грехами и не готова для рая, но подсмотрит она неземное что-то и уже не хочет жить на земле.

Так вот, ещё раз о судьбах людей. Были в нашей общине и те, кто, пережив благодать в начале пути, отошли потом от Церкви или почти отошли. В храм они ходят редко и так томятся здесь, что вскоре покидают службу, обличая «безблагодатную» Церковь. А вот во времена общины была благодать, и как же окрылял этот дух любви!

— Почему не стало любви? — нападает на меня такая «обличительница».

— Потому что любовь — дар Духа Святого. А разве мы способны, как святые, подвизаться до крови: «Даждь кровь, и прими Дух»?

Честно говоря, я плохо понимаю таких людей, кажется, навсегда застрявших в том детстве, когда от жизни ждут только радостей, а православие приемлют лишь как зону комфорта, где есть одна благодать и нет скорбей. Люди, страдающие таким инфантилизмом, как правило, глубоко несчастны, и батюшка говорит, что надо молиться за них. Но молиться по-настоящему я до сих пор не умею, а потому и рассказываю историю про катамаран, хотя это мало кого убеждает.

 Две кражи в праздничный день

15 сентября, на праздник иконы Калужской Божией Матери, меня дважды обокрали. Сначала в храме украли кошелёк. А когда после литургии вернулась домой, то услышала, как на огороде кричит моя соседка Клава:

— Караул! Украли!

Клава плохо слышит, почти глухая, а потому не разговаривает, а кричит. Повод же для крика был такой: оказывается, ночью с моего огорода похитили тридцать кочанов капусты. Ну и что? Да у меня этой капусты целое поле — кочанов двести или больше, не знаю. Это Клава знает, сколько у меня капусты, кур и цыплят. Клава считает меня непрактичной, а потому усиленно опекает. Приносит, например, пузырёк с зелёнкой и говорит:

— Давай твоих кур зелёнкой пометим.

— Это зачем?

— Чтоб не украли. Вон Пахомовна твоих кур к себе в курятник приманивает. Как докажешь, что куры твои?

— Да не буду я ничего доказывать.

— Простодыра ты! — возмущается Клава и в порядке борьбы с хищениями регулярно пересчитывает моих кур.

Кстати, появлением кур я обязана Клаве. Подарила ей на Пасху платок, а она принесла мне в подарок пятьдесят инкубаторских однодневных цыплят.

— Куда столько? — воспротивилась я.

— Да они ж передохнут, — сказала Клава. — Но некоторые всё-таки выживут.

Цыплята были похожи на цветы. Но вот бегает перед тобой на ножках такой солнечный живой одуванчик, а потом начинает угасать, превращаясь в осклизлый труп. Даже выжившие цыплята были какими-то нежизнеспособными. Выпустишь их погулять на травку и стой рядом — сторожи. Иначе коршун утащит или глупый цыплёнок захлебнётся в луже. А один цыплёнок даже «повесился», запутавшись в мотке шпагата. Намучилась я с этими «подыханцами» и пожаловалась духовному отцу:

— Батюшка, помолитесь, цыплята дохнут.

Он обещал помолиться, а мне велел заказать молебен священномученику Власию Севастийскому, известному особо милостивым отношением к животным и не раз исцелявшему их. А дальше было вот что: уцелевшие цыплята не только выжили и превратились в кур, но, к великому удивлению Клавы, стали дружно выводить уже своих цыплят.

Удивлялась же Клава вот почему: инкубаторские куры генетически дефективны и не склонны высиживать цыплят. У Клавы только одна курица села на яйца, да и то, не досидев, соскочила. А у меня в курятнике на всех гнёздах сидят на яйцах наседки и злобно шипят, не подпуская к себе. Кстати, они и к цыплятам потом никого не подпускали. Растопырят крылья, укрыв своё потомство, и только посмей приблизиться к цыплёнку — долбанут клювом так, что ногу пробьют до крови. Был даже такой случай. В курятник к Клаве забралась ласка и передушила половину кур. Клава очень расстроилась и стала ставить на ночь у курятника капкан.

— Может, и мне капкан поставить? — спрашиваю Клаву.

— Тебе-то зачем? У тебя кокоши. Они ласку клювом забьют.

Так я узнала старинное наименование наседки — кокош. И через это слово стало понятней сказанное о кокоше в Евангелии: «Иерусалиме, Иерусалиме, избивый пророки и камением побивая посланные к тебе, колькраты восхотев собрати чада твоя, якоже кокош гнездо свое под криле» (Лк. 13, 34). А кокоши, действительно, самоотверженны и отважны в защите своего потомства. Бьются кокоши с хищником насмерть. И коршун, таскающий беззащитных инкубаторских цыплят, не смеет приблизиться к кокошу.

Словом, кокоши избавили меня от заботы о цыплятах. Цыплята у них были крепенькие, весёлые и жили, как воробьи, независимой от меня жизнью. Накрошишь цыплятам варёных яиц вместе с запаренной молодой крапивой, а наседкам насыплешь пшеницы — и никаких тебе больше забот. И кокоши сами по себе как-то жили и множились, давали по ведру яиц ежедневно, а через год у меня было уже под сотню кур.

— Может, ты слово особое знаешь? — удивлялась Клава, не ходившая в церковь и не верившая в силу молитв.

К сожалению, все мои попытки привести Клаву в церковь не имели успеха, хотя на Пасху она ездила в монастырь святить куличи и ставила свечи к иконам. Но верить она по-своему верила, и об этих особенностях народной веры надо бы рассказать подробней.

* * *

Вера у Клавы была такая — Бог есть, но Он далеко от людей, на Небе, а на земле — человек кузнец своего счастья. А ещё она твёрдо верила, что после смерти люди не умирают, они живы у Бога. И с умершими у Клавы была своя связь. Бывало, просыпаешься рано утром, а Клава в слезах сидит на крыльце.

— Что случилось? — спрашиваю.

— Покойные папа и мама приснились. Стоят, как нищие, под окошком и хлебушка просят ради Христа. Вот напекла им ватрушек и булочек. Ты уж, пожалуйста, в церковь снеси.

Именно эта любовь к родне определяла веру Клавы и её представления о добре и зле. Старики, рассуждала она, были люди мудрые и лучше нас знали, что можно, а что нельзя.

О том, что нельзя, расскажу на таком примере. В одной деревне умерла старуха-колдунья. Никакой родни у неё вроде бы не было, но тут приехала из города внучка-студентка. Бегает по деревне и умоляет всех в слезах:

— Ой, помогите схоронить бабушку. Я одна не смогу. Как я одна?

Слёзы тронули людей. Усопшую всей деревней проводили на кладбище, а на поминки никто не пришёл. Девушка плакала, вспоминая, как её мама бежала из деревни в город, потому что они были здесь для всех прокажёнными, и дочь чернокнижницы никто бы замуж не взял. Наготовлено на поминки было немало. Не пропадать же продуктам! Девушка собрала со стола в корзину пироги, вина, закуски и решила раздать их по соседям. Но ни в одном доме ей не открыли дверь. Когда же студентка отдала бутылку водки пастуху Николаю, слывшему последним пропойцей, то этот спившийся человек с подчёркнутым презрением разбил бутылку о камень.

— Придурки отсталые, деревенщина! — закричала тут студентка. — Да в Москве теперь колдуний и магов ценят, и большие денежки платят им!

Повезло же, подумалось, городским магам, что они живут не в деревне, где люди брезгуют угощеньем со стола колдуньи, не желая прикасаться к скверне.

Похожий случай был и в нашей деревне. У Пахомовны после отёла захворала корова, и её знакомая-экстрасенс прочитала над коровой по книжке какие-то заклинания. Клава тут же прибежала ко мне и сообщила волнуясь: «Не бери молоко у Пахомовны — заколдованное у неё молоко». Шёл январь — святки. Деревенские коровы ещё только собирались телиться, и молока в деревне пока не было. Молочка хотелось многим, но у Пахомовны его никто не брал.

Однако и Клаве случалось попадаться на удочку современной магии. Хоть и называла она колдунов и экстрасенсов «душегубами», про гороскопы говорила, что это «дурь для дураков», а вот в лунный календарь она поверила настолько, что одно время донимала меня:

— Сегодня по лунному календарю надо сажать огурцы. Почему не сажаешь?

— Потому что Оптинский старец Амвросий учил не верить астрологическим лунным календарям.

— Твой Амвросий жил в позапрошлом веке, а сейчас во всём мире прогресс!

С прогрессом, однако, вышла неувязка. Огурцы, посаженные в рекомендованные астрологами сроки, почему-то не желали всходить, пришлось их срочно пересаживать. И Клава в знак протеста порвала газету с лунным календарём.

Претерпев некоторые искушения с прогрессом, Клава ещё твёрже доверилась опыту, выработанному веками народной жизни. Опыт же гласил (цитирую Клаву): «Берегись, огнь поедающий!» Например, быть беде, если впустишь в дом блудницу, ибо блуд — это огнь поедающий. А ещё нельзя иметь дело с «черноротыми», то есть с людьми, привыкшими чертыхаться. И, наконец, огнём, поедающим и истребляющим в пожаре дома, для Клавы было воровство. Когда у бывшего монастырского рабочего сгорел дом, Клава ни на секунду не поверила объяснениям пожарных, что огонь, мол, занялся из-за неисправной проводки. «При чём здесь проводка? — говорила она. — Он же из монастыря что ни попадя тащил. Вот и настиг его огнь поедающий!»

Словом, незначительное само по себе событие — кража тридцати кочанов капусты с моего огорода — стало для Клавы грозным мистическим знаком и даже предчувствием некой беды. И беда действительно грянула — начались кражи. Это тем более ошеломило людей, что дома у нас в деревне не запирали, и Клава, уходя в магазин, прислоняла к двери веник, оповещая тем самым односельчан, что её дома нет. И вдруг оказалось, что запирать дома «на веник» нельзя — у пасечника Сафонова, пока он возился с пчёлами, похитили из дома флягу мёда. У Плюскиных украли кур. А у дачников-москвичей выкопали в их отсутствие с огорода всю картошку.

— Раньше, — возмущалась Клава, — вору отрубали руку по самый локоть, и никакого воровства в помине не было. А теперь что?

А теперь, видно, настал для матушки-России тот воровской час, когда руководящие воры «прихватизировали» за копейки заводы и прииски, похитив их у народа. А воришки попроще стали тащить у соседей картошку и кур.

При Ярославе Мудром за воровство полагалась смертная казнь. А в правилах святителя Григория Неокесарийского о грабителях сказано: «Справедливым признается всех таковых отлучити от Церкви, да не како приидет гнев на весь народ». Святитель Григорий ссылается при этом на книгу Иисуса Навина, где рассказывается о том, как из-за воровства одного человека — Ахана из колена Иудина — гнев Божий пал на весь Израиль, и израильтяне потерпели поражение в битве (Нав. 7). Но разве не то же самое происходит ныне, если воровство разрушает доверие людей друг к другу, а народ, утративший сплочённость, неизбежно обречён на поражение?

Вот и у нас в деревне сосед начал коситься на соседа, а кто-то, не стесняясь, стал возводить напраслину на ближнего. Пчеловод Сафонов подрался с зятем, заподозрив его в хищении мёда. Плюскины винили в краже кур паломников. Подозрительность, как яд, отравляла людей. И Клава решила выследить воров, подвизаясь в роли мисс Марпл.

* * *

Клава азартно шла по следу воров, докладывая мне потом, что следы от протекторов с моего капустного поля ведут прямо к дому Васьки-шофёра, а Васькин отец был точно вор. А ещё подозрительны братья Грачи — нигде не работают, а шикуют в ресторане. На какие денежки, а?

От этих пересудов было так тошно, что я отказалась выслушивать их.

— Я стараюсь, а ей безразлично! — негодовала Клава. — Да ведь с твоей же капусты всё началось!

Кража тридцати кочанов капусты была действительно первой в череде дальнейших хищений. Но никакая капуста не стоит того, чтобы изучать людей через прицел артиллерийской гаубицы.

«Всю Россию разворовали, а ей хоть бы хны!» — не унималась Клава. А вот это неправда. За Россию болело сердце. Однако как объяснить Клаве, что дом, построенный на песке, рушится совсем не потому, что его обокрали братья Грачи или олигархи? Как понять наконец всем сердцем, что Господь посылает нам скорби прежде всего для вразумления и исцеления души?

Неожиданное вразумление по поводу краж было дано мне месяц спустя. Оказалось, что ещё зимой я украла в храме галоши. То есть пришла в монастырь в валенках без галош, но почему-то забыла об этом и, уходя, надела чьи-то галоши, полагая, что галоши мои. Помню, как после кражи кошелька я возмущённо осуждала святотатцев, ворующих в храме. И вдруг, сгорая от стыда, обнаружила у себя эту лишнюю пару галош и, каясь, вернула их в монастырь. А ещё пришлось каяться по поводу кражи капусты. Но чтобы разобраться в хитросплетениях этой лукавой кражи, надо рассказать сначала о нравах нашей православной общины, существовавшей тогда при монастыре. Вот почему начну с общины.

* * *

Это было счастливейшее время нашей жизни, когда мы, новоначальные, решили подвизаться, как древние христиане, полагая живот за други своя. Ничего ещё толком не зная о православии, мы уже знали из опыта самое главное: Бог есть любовь, потому что любовью была пронизана жизнь.

Вспоминается чувство растерянности, когда, купив избу возле монастыря, я обнаружила, что пол здесь сгнил и рушится под ногами, а печь, как Змей Горыныч, отчаянно дымит. Как здесь жить? С чего начинать? А изба вдруг начинает заполняться людьми.

— Хвала Богу! — говорит, входя в дом, серб Николай.

— Слава Христу! — откликаются украинцы — «западенцы».

Ростовчане привозят доски для пола, и белорусский музыкант Саша уже весело стучит молотком, настилая новые полы. Чьи-то руки обмазывают и белят печь, а москвичка-балетмейстер Настенька Софронова шьёт для окон нарядные занавески с ламбрекенами. Работа кипит, и все поют: «Богородице Дево, радуйся…»

Радость переполняла жизнь. И если потом я сажала так много капусты, картошки, моркови, то потому, что выращивалось это для всех. Огородничали мы под присмотром учёных-агрономов из Москвы, понимавших, что надо восстанавливать не только храмы, но и утраченную агрокультуру. Ассортимент овощей в деревне был в ту пору предельно убогим. О цветной капусте, например, здесь даже не слыхивали, а картошка была только кормовых сортов — очень крупная и очень невкусная. Варишь-варишь такую картошку, а она не разваривается — осклизлая какая-то и пахнет химией. А настоящая картошка должна «смеяться», то есть быть рассыпчатой и ароматной.

В общем, учёные-агрономы снабжали нас элитными семенами. А возле дома Миши, ныне игумена Марка, была воздвигнута теплица промышленных размеров. Здесь будущий батюшка выращивал рассаду для общины, раздавал её всем желающим и просил об одном: «Только не берите рассаду без меня».

Однажды Миша задержался в командировке, а сроки посадки поджимали. Взяла я из теплицы без спроса тридцать штук капусты сорта «Москвич». Ладно, думаю, повинюсь перед Мишей, когда он вернётся домой. Не повинилась, забыла, слукавила. И дал мне Господь епитимью за эту кражу — именно тридцать кочанов капусты и похитили осенью. Самое опасное было то, что воровство рассады не осознавалось как воровство, ибо довлела психология: «Всё вокруг колхозное, всё вокруг моё». И эта «колхозная» психология исподволь разрушала дух братства.

* * *

Так вот, о братстве. Иеромонах Василий (Росляков), убиенный на Пасху 1993 года, чтил братство, но отвергал панибратство, говоря, что оно уничтожает любовь. Между тем плоды панибратства множились.

Вот несколько историй из жизни тех лет. Поселилась возле монастыря трудолюбивая семья с тремя детьми. Муж строитель, а жена портниха, которую тут же завалили заказами. Одна монахиня, живущая в миру, попросила сшить ей рясу, а другая — подрясник. Платить за работу им было нечем, и они лишь поблагодарили: «Спаси тебя Господи!» Муж тоже увяз в делах братской взаимопомощи, потому что у такой-то сестры протекает крыша, денег еле наскребли на покупку шифера, и строитель работал бесплатно. Так и пошло: все просят — помоги. Отказать в помощи было неловко, а уж тем более требовать плату за труд. В общем, подвизались муж с женою во славу Христа, а через год жена сказала, заплакав: «Уедем отсюда, а то не на что жить».

В дневнике иеромонаха Василия (Рослякова) есть запись: «Горе отнимающим плату у наёмника, потому что отнимающий плату то же, что проливающий кровь» (прп. Ефрем Сирин). С этой записью связана такая история. Однажды отец Василий попросил иконописца Павла Бусалаева написать для него икону и сказал, что заплатит ему за работу.

— Как можно, батюшка? — смутился Павел. — Я с вас денег за работу не возьму!

Но отец Василий настоял на своём. А Павел рассказывал потом: «У нас тогда родился ребёнок, и, честно признаться, мы очень нуждались. Мы с женой так обрадовались этому неожиданному заработку, что и не знали, как Бога благодарить».

Рассказ о том, что отец Василий считал необходимым заплатить иконописцу за труд, я вычеркнула из рукописи книги «Пасха красная», поверив доводам рецензента, что само упоминание о деньгах принижает идеалы православного братства. Вот так и совершалась та подмена, когда братство с его любовью к человеку вытесняло бесцеремонное панибратство.

И ещё одна история. У нашей общины объявился спонсор-книгоиздатель, заработавший хорошие деньги на «левых» тиражах православных книг. Разрешения у авторов он при этом не спрашивал и гонорары им не платил. Но если российские авторы привычны к бесправию, то митрополит Антоний Сурожский хотел даже подать в суд на издателя, издавшего его книгу без разрешения и откровенно «пиратским» тиражом. Впрочем, до суда дело не дошло. Его предварил Божий Суд. Дом книгоиздателя и склад с «пиратскими» тиражами вдруг полыхнули огнём, и сгорел даже новенький автомобиль, находившийся тогда в другом городе. Вот и не верь после этого утверждениям Клавы, что воровство — это «огнь поедающий».

* * *

— А вы заметили, — сказал один монах, — что искушения обычно бывают в праздники, когда особенно сильна благодать?

Для меня таким особо благодатным днём стал праздник иконы Калужской Божией Матери, когда через искушения с кражами вдруг открылись неосознанные прежде грехи. С той поры и вошло в привычку благодарить Господа за искушения и скорби, ибо, как писал преподобный Исаак Сирин, «без попущения искушений невозможно нам познание истины».

 Иван-слепец, Семипольщик и другие

«Господи! Даруй любовь к ближним, любовь непорочную, одинаковую ко всем, и утешающим, и оскорбляющим меня!» — так молился святитель Игнатий (Брянчанинов), и мы старались стяжать эту любовь. Помогали ближнему, чем могли, и не раз пускали шапку по кругу, чтобы в складчину купить дом для бедствующей семьи. А потом начались искушения — к монастырю потянулись люди, приехавшие сюда, как говорили в старину, «не ради Иисуса, а ради хлеба куса».

— Я семипольщик, — заявил однажды поэт-графоман, нигде не работавший, но при том убеждённый, что жена и прочие серые личности обязаны кормить его.

— Это как — семипольщик? — не поняла я.

— В неделе семь дней, — охотно объяснил он, — и у меня всё расписано: по понедельникам обедаю у Вознесенских, во вторник у Семагиных. А в среду? Давай запишу тебя на среду, и ты по средам будешь меня кормить.

— Исключено. Вот тебе лопата — вскопаешь грядку, тогда накормлю.

А поселился семипольщик близ монастыря так. Жена выгнала его из дома, решив, что дешевле купить тунеядцу избу в деревне, чем всю жизнь содержать его. Как же мучились с семипольщиком в монастыре! Работать он не умел. Поработает полчаса и убегает. Правда, через год он мог работать уже полдня. И всё же на работу у «поэта» была аллергия, а у меня — на него.

Оголодав, семипольщик иногда заглядывал ко мне и получал свою тарелку супа. Но однажды, страдая аллергией на дармоедов, я не дала ему супа и отказала от дома. А только, как говорил Оптинский старец преподобный Амвросий: «Убежишь от волка — попадёшь на медведя». И сразу же после изгнания «поэта» в моём доме поселился незваный скандальный гость — слепец Иван, инвалид детства с весьма заметными дефектами психики.

Глаза Ивану выколола мать-алкоголичка, решив убить младенца. Но добрые люди отняли у неё изуродованного ребёнка, выходили, вырастили, а перед смертью пристроили в N-ский монастырь. Там он и жил уже несколько лет и даже работал на послушании, качая воду на водокачке. А только была у этого младенца по разуму одна взрослая страсть — временами ему так хотелось напиться, что он убегал из монастыря в поисках выпивки. Первым делом Иван потребовал у меня вина. А требовал он так — выл и визжал несколько часов подряд, пока я не сдалась и не налила ему стакан вина, правда, изрядно разбавленного водою.

— Ванечка, — говорю, — да как же тебя терпят в монастыре?

— Васька-монах со мной сильно мучается, — признался он честно. — Упадёт на колени и молится в слезах. Очень плачет, а терпит, потому что Васька монах.

Господи, как же хочется возлюбить ближнего! А только как возлюбить его, если твой ближний нахал-семипольщик или скандалист, требующий вина? Неприязнь к человеку разрушает душу, невозможно молиться и даже трудно дышать. Пожаловалась я знакомому иеродиакону на искушения с семипольщиком, а тот сказал:

— Что человек? Он, как сосуд, — сегодня грязный, а завтра Господь вымоет его. Вот я смотрю на таких людей и думаю: может, они спасутся, а я нет?

О, монашеское долготерпение! Возятся с семипольщиком год, другой и третий, пытаясь приучить его к труду. А рабочие монастыря уже бунтуют:

— Батюшка, уберите его от нас. За ним же всю работу переделывать надо. Он лишь с виду бугай, а по жизни инвалид.

И дал Господь инвалиду по жизни уже не мнимую инвалидность: после инсульта он так и не оправился и до самой смерти ходил с костылём, приволакивая ногу. А став немощным, человек захотел работать. Бывало, всё ещё тонет в утреннем тумане, а он, хромая на костыле, уже обрабатывает свой огород. Картошка у него была крупная и очень вкусная, помидоры поражали изобилием, а пол-огорода занимали цветы.

— Зачем тебе, — спрашиваю, — столько цветов?

— Для жены. Цветы она любит. Вдруг простит? Нет, не простит.

Как ни странно, но именно в состоянии крайней немощи он нашёл себе надомную работу для инвалидов и стал хоть как-то помогать детям. Жена изумилась: должно быть, медведь в лесу сдох, если их папенька стал заботиться о семье. Из любопытства она приехала навестить мужа и увидела тяжело больного и уже умирающего человека. А тот прыг-скок на своём костылике, парализованную ногу волочит, а всё старается услужить:

— Вот огурчики с огорода, укропчик. А это, родная, цветы для тебя. Прости, если сможешь, хоть перед смертью? Я всю жизнь тебе испоганил, а ты всем жертвовал ради семьи.

Жена сидела, онемев, среди моря цветов, а потом взглянула на умирающего мужа и заплакала:

— Дождалась я тебя, милый. Ох, как поздно дождалась!

 Лечебница

Привезли однажды в монастырь высокую иностранную делегацию с целью показать, что в России есть не только «рашен водка» и проклятое коммунистическое прошлое, но и такие высокие образцы благочестия, как Свято-Введенская Оптина пустынь. И здесь надо пояснить, что в каждом монастыре есть свой Иван-слепец или иные изгои, отвергнутые обществом. Мир безжалостен к таким людям. И кто, кроме Васьки-монаха, понесёт крест искалеченного собрата Ивана? Кто станет выхаживать бомжа, потерявшего из-за пьянства здоровье? А кому нужен безродный пациент-хроник психиатрической больницы, которого сердобольный врач привёз на лето в монастырь? А пациент рад-радёшенек пожить «на воле». Человек он вполне мирный и трудолюбивый. Охотно возит дрова на тачке, но временами подёргивается и мычит.

В общем, водят делегацию по монастырю — монахи красиво поют, прихожане благочестиво молятся. Но тут повылазили на свет наши родименькие — пациент-хроник жизнерадостно мычит, пытаясь рассказать иностранцам, как хорошо ему жить в монастыре. Бомж с его сизо-синеньким личиком тоже решил поприветствовать гостей. Подтянулись и другие, меченые-калеченые. Словом, как говорится, картина маслом!

Правительственный чиновник, сопровождавший делегацию, выговаривал потом отцу наместнику:

— Да где ж вы набрали таких уродов, что от стыда сгоришь, глядя на них?

— А здесь передняя линия фронта, — ответил отец наместник. — Здесь госпиталь, а иначе лечебница: «Да не неисцеленными отыдите».

Лечусь в этой лечебнице и я. Осуждаю то семипольщика, то бомжа, клянчившего у меня первое время деньги на водку. А не пил он лишь последние полгода перед смертью и сподобился христианской кончины, скончавшись после исповеди и причастия. Последний месяц он уже не вставал, и я носила ему из трапезной обеды, поражаясь кротости этого человека. В ту пору на меня навалилась большая беда, а он, переживая, старался утешить. И после его смерти стало понятно, что я потеряла какого-то близкого мне человека.

— Батюшка, — говорю, — а я, такая свинья, осуждала его!

Батюшка тут же среагировал на слово «свинья» и, отучая нас от фарисейского лжесмирения, задал вопрос:

— А вот скажи тебе кто-нибудь: «Эй, поросёнок, иди сюда!», ты как — смиришься или разгневаешься?

— Разгневаюсь, батюшка.

В монастыре умеют смирять. А как иначе? Вся жизнь пойдёт прахом, и ничтожны все земные труды, пока не смирится пред Богом душа. Словом, батюшка нас очень любит, а потому постоянно смиряет. Вот прихожу к нему и жалуюсь, что старец назначил мне главным послушанием писательский труд, а какой из меня духовный писатель?

— Да, — говорит батюшка, — тебе лучше землю копать, меньше согрешишь.

Копаю землю, обихаживая свой огород. И, достигнув кое-каких результатов, начинаю гордиться — вот какие у меня замечательные огурцы, помидоры, а смородина крупная и слаще клубники. Угощаю смородиной батюшку, а он смотрит на шеренги банок с вареньем и горестно вздыхает:

— Так и потратишь всю жизнь на соленья-варенья? Ты почему не слушаешь старца? У тебя какое главное послушание? Писать.

Батюшка нас никогда не хвалит, и наивысший комплимент, услышанный от него за эти годы, был такой:

— Ты моя самая паршивая овечка.

И тут я обомлела от радости — я всё же овечка, а не козлище. Пусть паршивая и наихудшая, но дай мне, Господи, участь быть пусть самой последней овечкой в Твоём стаде, и не отвергни меня, Христе.

 «Иди ко мне»

Сибирячка Евгения Барышникова приехала в Оптину пустынь едва ли не с грузовиком вещей — чемоданы, баулы, коробки с книгами и вдобавок стиральный бак. С такой поклажей в монастырь не ездят, но Женя радостно сказала в гостинице для паломников:

— Я ведь навсегда в монастырь приехала и даже квартиру в Сибири продала.

— А выгонят отсюда, где будешь жить?

«Выгонят» же означало вот что — после установленного срока проживания монастырь вправе попросить паломников покинуть гостиницу, чтобы освободить место для вновь прибывших богомольцев. Тем не менее многие живут и работают в монастыре годами — иконописцы, трапезники, златошвейки, прачки. И в круг этих присно оптинских трудников, казалось, прочно вписалась трудолюбивая сибирячка.

Словом, она уже долгое время трудилась в монастыре, когда её вдруг сняли со всех послушаний и попросили покинуть гостиницу. Разумеется, продав квартиру в Сибири, Женя надеялась купить жильё возле монастыря. Но цены на дома возле Оптиной исчислялись в таких немыслимых тысячах долларов, что на скромные деньги Евгении невозможно было хоть что-то купить. Короче, сибирячка оказалась теперь на улице — в прямом смысле слова. Стоит на лужайке возле груды вещей (чемоданы, баулы, гора коробок, а сверху стиральный бак) и в растерянности спрашивает всех:

— Почему меня выгнали? Не понимаю. Разве я плохо работала, а?

Работала Женечка как раз замечательно. Помню, однажды мы вместе укладывали дрова под навес. И пока ты несёшь к навесу охапку дров, Женя уже несколько раз сбегает за дровами, укладывая их в поленницу так быстро и ловко, что одна монахиня даже сказала:

— Женя у нас просто огонь — до чего ж удалая!

Правда, потом та же монахиня жаловалась на неё:

— Батюшка, уберите от нас Евгению. Одно искушение с ней.

Искушение же заключалось в том, что Евгения, как и моя сибирская родня, имела привычку говорить правду в глаза. В книгах это достойное качество. А в жизни? Как раз в ту пору послушание гостиничной несла властная грубая женщина, продавщица в прошлом. Сколько же натерпелись от неё паломники! Но все молчали, а Женя обличала её:

— Ты почему ябедничаешь на всех батюшке?

— Я не в осуждение, а в рассуждение, чтоб благочестие соблюсти, — ярилась та, тут же занося Евгению в список паломников, подлежащих выселению из гостиницы.

— Благочестие, как же? — не унималась сибирячка. — Лучше признайся, что не любишь людей. Поди, устала от них в магазине?

— Это правда — устала. Мне всю жизнь «гав», я в ответ «гав», и никто никогда меня не любил.

— Вот и меня в монастыре никто не любит, — вздыхала Евгения.

Кстати, когда позже грубую гостиничную удалили из монастыря, то защищала и утешала рыдающую продавщицу только одна Евгения.

И всё-таки было бы преувеличением сказать, что Евгению недолюбливали в монастыре, но её действительно осуждали за постоянные конфликты с батюшкой. Конфликты же были такие. Спросишь, бывало:

— Женя, не знаешь, будет ли батюшка исповедовать на всенощной?

— Не знаю и знать не хочу. У меня с ним кончено всё.

На всенощной же обнаруживалось, что Евгения стоит в очереди на исповедь к батюшке. А не достоявшись, бежит за ним, умоляя:

— Батюшка, возьмите меня на исповедь. У меня такой грех на душе!

А время уже за полночь, и батюшка отвечает:

— Утром придёшь, Евгения.

— Батюшка, я же ночь не усну. Мне всего на минуточку!

— Кому сказано — завтра.

— Ах, так? Простите, но больше я к вам не подойду.

Утром Евгения первой стояла на исповедь и, опустившись на колени, каялась в слезах. Вот так она регулярно «уходила» от батюшки и горевала, заявляя:

— Я думала, монастырь — это любовь, а здесь даже от батюшки сочувствия не дождёшься.

Батюшка у нас строгий — и прогнать может. Но тут он говорил, пряча улыбку:

— Евгения, я же не виноват, что тебе достался такой духовный отец. Ты уж потерпи меня как-нибудь, а?

— Да как она смеет так относиться к батюшке! — возмущались особо благочестивые сёстры.

А батюшка однажды сказал с горечью, что среди множества людей, именующих его своим духовным отцом, настоящих духовных чад можно по пальцам перечесть. Евгения же была воистину духовным чадом батюшки, и он спрашивал с неё строже, чем с других. А с особо благочестивых что спрашивать? Там всё гладко — и грехов особенных нет, и духовного роста нет. Нет той особой духовной жажды, какая была у мятежной Евгении.

В Евгении чувствовался этот потаённый огонь и даже нетерпеливость в стремлении к Богу. Словом, тут шла такая духовная брань, что однажды, не выдержав, она пожаловалась на свои скорби схимонахине Сепфоре.

— Только не отходи никуда от Оптиной, — сказала ей схимонахиня, — а Божия Матерь тебя Сама до конца доведёт.

И Евгения приготовилась всё терпеть и смиряться, как её вдруг выселили из гостиницы под весьма недружелюбный комментарий.

— Мнози раны грешному, — изрекла одна особо благочестивая сестра, поясняя для окружающих, что Евгения воистину достойна изгнания из святой обители за столь беспардонное отношение к батюшке.

— Женька просто дура, — уточнила другая. — Только по глупости можно квартиру продать, чтобы потом бомжевать!

Словом, шёл некий шабаш, где особо усердствовали двое взрослых сыновей Евгении, тут же примчавшихся в монастырь на машине, чтобы увезти из Оптиной мать. Сыновья у Евгении достойные люди, один даже депутат Думы. Но они с такой яростью отрицали Бога, что было тягостно слушать их.

Сыновья теперь торжествовали — что, мол, хорошего в монастыре, если их любимая мама трудилась здесь, не щадя сил, а её вышвырнули вон, как кутёнка? Монастырь они ненавидели, а к маме относились с такой нежностью, что теперь по-детски спорили из-за неё:

— Маму я заберу к себе. Она меня больше любит!

— Нет, я заберу. Мама, умоляю, поедем ко мне?

Евгения плакала, не отвечая. Вещи уже погрузили в машину, когда она вдруг сказала решительно:

— Никуда я из Оптиной не уеду. Хоть под кустом, а останусь здесь.

— Как под кустом? — рассердились сыновья.

А Женя уже улыбалась сквозь слёзы и сказала, перекрестившись на купола Оптиной:

— Прости, Божия Матерь, моё малодушие. Да разве Ты, Пречистая, оставишь меня?

И Пречистая не оставила. К Евгении тут же подошёл местный житель и предложил ей купить у него квартиру, расположенную сразу за стеной монастыря, и при этом за те малые деньги, какие были у Жени. Таких смешных цен на жильё в природе уже не было. Более того, хозяин оставил Жене бесплатно всю мебель, холодильник, посуду, полный погреб картошки, моркови, а в квартире был сделан ремонт. Происходило некое чудо, и даже сыновья понимали, что тут не просто квартира, но дар свыше, и такой несомненный дар.

Как же чудесно устроено всё у Господа! Оказалось, что никакого изгнания из монастыря не было — надо было всего лишь погрузить вещи в машину, чтобы сразу перевезти их в благоустроенный дом. Под окнами новой квартиры был небольшой огород и сад. И сыновья бросились осматривать его, восклицая при виде находок:

— Мама, тут малины спелой полно, а ещё есть смородина и крыжовник. Давай посадим побольше клубники, а мы на клубнику приедем к тебе?

Сыновья теперь охотно навещали мать, радуясь этому клочку земли, где так интересно что-то сажать. Иногда из любопытства они заглядывали в храм, а потом стали задерживаться здесь, чувствуя необъяснимую на словах благодать. Так начался их путь к Богу.

Мне очень понравилась новая квартира Жени. Это была бывшая монастырская келья с высокими сводчатыми потолками, где, кажется, всё ещё чувствовался дух прежних монахов-молитвенников.

— Ремонт надо делать, — вздохнула Женя.

— Зачем ремонт? — удивилась я. — Смотри, как чистенько всё побелено.

— Это чистенько? Да кто так белит? Завтра же перебелю потолки.

Переубеждать Женю было бесполезно — это я знаю по своей сибирской родне. Вымоешь дом перед их приездом, а они начинают тут же перемывать.

— У меня порядок такой, — объясняла двоюродная сестрица, — проведу ладонью по половицам, и, если налипнет какая соринка, тут же заново вымою пол. Это ж легко и одно удовольствие!

Словом, Женя была из той сибирской породы, где побелить потолки — удовольствие. Но побелить не получилось. Потолки в келье где-то под пять метров — не достать со стремянки. Женя поставила стремянку на стол, а та пошатнулась. Евгения упала и расшиблась так сильно, что потом долго ходила с забинтованной головой.

После этого случая Женя отстранилась от всех и будто ушла в затвор. Сёстры даже обижались — напрашиваются к ней в гости на чай, а Женя отвечает:

— Да некогда мне чаи распивать. Псалтирь опять не дочитала. Где время взять?

Она жила взахлёб, торопясь. На рассвете бежала на полунощницу, не пропуская ни одной службы и отводя лишь краткое время на сон. А через год она стала слабеть. Убирается в храме, чистит подсвечники и вдруг в изнеможении присядет на скамью.

— Женя, тебе плохо? — спрашивали её.

— Хорошо мне! — отвечала она сердито и тут же с горячностью принималась за работу.

Так и работала Женечка в монастыре почти до самой смерти, пока её на «скорой» не увезли в больницу. Приговор врачей ошеломил всех — рак в последней стадии, печень уже разложилась, и началась предсмертная водянка. Некоторое время её держали в больнице, мучая бесполезными уже уколами и обольщая пустыми надеждами. Словом, шло то обычное лицедейство перед лицом смерти, когда врачи яснее ясного понимают — никакое лечение уже не поможет, и можно оказать человеку лишь последнюю милость, дав ему умереть дома, а не в казённых стенах. И батюшка увёз Евгению из больницы домой.

Сыновей немедленно известили телеграммой. Но когда они спешно приехали к матери, в келье уже шёл монашеский постриг. У сыновей, как они признавались потом, волосы дыбом встали — умирала их земная мать Евгения, но рождалась монахиня Вера.

Всего четырнадцать дней прожила на земле монахиня Вера. В келью к ней пускали теперь только по благословению батюшки, хотя многие стояли тогда под дверьми, предлагая помощь.

— Да что вы ходите к ней толпами? — говорил батюшка. — Дайте, наконец, человеку покой.

Меня тоже не пустили в келью, а повидались мы с монахиней Верой так. В келье мыли полы, и меня попросили посидеть с ней на лавочке у дома. В монашеском облачении я увидела её впервые и поразилась преображению: лицо её сияло такой неземной радостью, что источало, казалось, свет. Мы обнялись: «Прости меня, мать Вера». — «Это ты меня, родная, прости». Обнимались, понимая — прощаемся, и мать Вера сказала:

— Я ведь знаю — я скоро умру, но я почему-то такая счастливая. Какой у меня батюшка! И как меня все любят. Откуда, скажи мне, столько любви?

Происходило нечто необъяснимое, и я попросила:

— Мать Вера, расскажи о себе.

— Жизнь у меня была тяжёлая. Росла сиротой, горькая доля. A-а, грех роптать. Слава Богу за всё!

Не желая роптать, мать Вера многое недоговаривала. И я знаю о ней лишь то, что она рано лишилась мужа и осталась с маленькими детьми на руках. Жить было негде, ждать помощи не от кого. И тогда она пошла путём тех отважных сибирячек, что уезжают на Крайний Север, где добывают нефть или газ. Зимой здесь морозы под пятьдесят градусов — птицы падают на лету, а в пургу можно заблудиться у дома. Но на Севере платят «северные», а на газовом месторождении, где работала Женя, хорошо доплачивали за вредность. Добытчики газа, бывало, пели частушку: «Химия, химия, вся мордеха синяя!» Но молодая мать дорожила этой вредной химией, позволяющей сытно кормить сыновей. Всю жизнь она, как марафонец, бежала к цели — получить квартиру, поставить на ноги детей. Бога она никогда не отрицала, а только не знала Его. И временами наваливалась такая тоска, что однажды она уснула в слезах. Во сне она увидела Божию Матерь — такой, как её изображают на иконе «Спорительница хлебов». Женя даже проснулась от счастья, услышав Её голос:

— Иди ко Мне.

— Иду, иду! — воскликнула Женя, сама не зная, куда идти.

Но сон был для неё таким откровением, что Женя тут же взяла отпуск и поехала в Москву, чтобы отыскать здесь приснившуюся ей, как она считала, «картину». Обошла все музеи и допытывалась у экскурсоводов: может, кто видел такую картину?

— Возможно, вы ищете «Мадонну» Рафаэля? — спрашивали её. — Там тоже Дева парит в облаках.

— Нет, там внизу пшеничное поле и снопы стоят.

Годами она расспрашивала людей и искала свою «картину», став за это время верующим православным человеком. Однажды во время отпуска Женя гостила у подруги в Калуге, и та предложила ей съездить вместе в Оптину.

Когда Евгения увидела в монастыре икону «Спорительница хлебов», она обомлела — это была её «картина», и голос Божией Матери по-прежнему звал:

— Иди ко Мне!

— Иду! — откликнулась она с горячностью и, продав квартиру, тут же приехала в монастырь.

Доцветали последние осенние хризантемы, а мы с монахиней Верой сидели на лавочке, перебирая в памяти подробности её жизни.

— А помнишь, как ты белила потолок и упала?

— Да, расшиблась, казалось, насмерть. Лежу в крови на полу, не могу подняться. И только молю и прошу Божию Матерь, чтобы хоть кто-то пришёл на помощь. Тут входят в келью трое наших Оптинских братьев, убиенных на Пасху, — иеромонах Василий, инок Трофим, инок Ферапонт. Подняли меня и говорят…

— Что?

Но мать Вера лишь молча покачала головой, не решаясь говорить о сокровенном.

— А знаешь, — вспомнилось мне, — что они приходили к схимонахине Сепфоре за пять дней до её смерти? «Отец Василий, улыбаясь, в дверях стоит, — рассказывала она, — а отец Трофим и отец Ферапонт целуют меня, кто в носик, кто в лобик».

По монашескому обычаю на погребении лицо старицы Сепфоры было закрыто наличником, и, прощаясь, её целовали «кто в носик, кто в лобик».

— Да, я знаю, — сказала мать Вера, — они являются и помогают людям.

— И тебе помогают?

— Очень!

Она снова замолчала, вглядываясь в отрешённом спокойствии в ту неведомую даль, куда нет входа живым. «Мы ищем покоя в мнимом покое, — писал преподобный Нектарий Оптинский, — а оный обретается в кресте».

И всё-таки это был тяжёлый крест. Медсестра, дежурившая у постели умирающей монахини Веры, рассказывала потом, что боли были невыносимые, никакие лекарства не помогали. Но ни единой жалобы она от монахини не слышала. Губы закусывала от боли, да. А ещё шептала молитву: «Достойное по делом моим приемлю, помяни мя, Господи, во Царствии Твоем».

Батюшка исповедовал и причащал мать Веру ежедневно. А потом причащать стало невозможно — Вера не могла уже проглотить даже глоток воды. Однажды, измученная, она попросила:

— Отец, утешь.

— Мы монахи, мать Вера, — ответил батюшка, — и недостойны утешения.

И они снова рубились в два меча в той незримой духовной брани, где чем ближе спасение, тем яростней брань…

За несколько дней до смерти мать Вера взмолилась:

— Отец, изнемогаю. Благослови в путь!

— Подождём до воскресенья, мать Вера, — сказал, помолившись, батюшка.

В воскресенье был день Ангела батюшки и общий праздник для его духовных чад, дружно причастившихся в тот день. Мать Вера тоже вдруг беспрепятственно причастилась у себя дома, и батюшка трижды осенил её напрестольным крестом, благословляя в путь. После причастия боль исчезла, и душа обрела покой.

После литургии мы поздравляли батюшку и пели «Многая лета». А у меня вдруг заныло сердце:

— Батюшка, благословите сходить к матери Вере.

— Сходи.

И дано мне было увидеть воистину блаженную кончину монахини Веры. Посмотрела она, улыбаясь, на икону «Спорительница хлебов», сложила руки на груди, как для причастия, и вздохнула в последний раз.

— Я мёртвых боюсь, потрогай её, — прошептала монахиня, дежурившая в её келье. — Не пойму, она уснула или?

А душа присноблаженной монахини Веры уже молнией летела в Небеса. Это дар — умереть, причастившись, и в особо праздничный день. Известили батюшку:

— Мать Вера отошла. Что делать?

— Читайте Псалтирь. Я сейчас подойду.

Говорят, на лица усопших монахов нельзя смотреть. Но пока переоблачали монахиню Веру, я всё глядела и не могла наглядеться на её прекрасное светоносное лицо. На монахиню надели клобук — шлем духовный, в руках чётки — меч разящий, и понималось уже без слов — это воин, одержавший победу в бою. Было такое ликующее чувство — победа, что я даже сказала:

— Батюшка, мне бы такую кончину.

— Такую кончину ещё надо заслужить, — ответил батюшка, прощаясь в слезах со своей мятежной, любимой и вынянченной духовной дочерью.

Преставилась монахиня Вера (Барышникова) 11 октября 1998 года и была погребена на монашеском кладбище в Шамордино. Крест на её могиле осеняет икона «Спорительница хлебов». А вскоре неподалёку от её могилы возник скит в честь иконы Божией Матери «Спорительница хлебов».

Во время болезни мать Вера часто смотрела в окно и молилась, перебирая чётки. Теперь напротив её окон, на хозяйственном дворе монастыря воздвигнут храм в честь иконы Божией Матери «Спорительница хлебов». История возникновения этого храма довольно необычна. Однажды после всенощной в честь иконы Божией Матери «Спорительница хлебов» монахини Мария, Серафима, Екатерина шли на хоздвор. Было темно, моросил дождичек. И вдруг монахини замерли, поражённые сиянием над хоздвором. А в этом сиянии, источая лучи света, восседала на облаках Божия Матерь с воздетыми в молитве руками. Это была ожившая и уже в полнеба икона «Спорительница хлебов». Монахини обмерли и лишь кланялись до земли, восклицая: «Царица Небесная!», «Матерь Божия Пречистая!» А монахиня Екатерина сказала в духовной радости: «Божия Матерь пришла! И запомните, сёстры, будет на этом месте Её храм». Видение продолжалось минут десять при немалом стечении народа, а иконописец монахиня Мария потом по памяти зарисовала его.

По традиции пред иконой «Спорительница хлебов» молятся об изобилии плодов земных и о даровании урожая. Но есть у этой иконы ещё и особая духовная тайна, связанная с кончиной преподобного Оптинского старца Амвросия. За год до смерти старец благословил написать икону «Спорительница хлебов». За основу был взят образ Божией Матери с иконы «Всех святых», где Владычица мира сидит на облаках, подняв руки в благословляющем жесте. А внизу по указанию старца была написана нива, где среди цветов и травы лежат снопы. Нива — это иносказание, ибо апостол Павел говорил о Божием народе: «Вы нива Божия» (1 Кор. 3, 9). «Поле есть мир, — сказано в Евангелии от Марка, — доброе семя — сыны Царствия, а плевелы — сыны лукавого; враг, посеявший их, есть диавол; жатва есть кончина, а жнецы суть Ангелы» (Мф. 13, 38—39).

В келье умирающего старца Амвросия ежедневно служили молебны пред иконой «Спорительница хлебов», и старец говорил:

— Праведных ведёт в Царство Божие апостол Петр, а грешных — Сама Царица Небесная.

Преподобному старцу Амвросию были уже открыты сроки его кончины, когда он назначил празднование иконе «Спорительница хлебов» на 15/28 октября — на день, как выяснилось позже, своего погребения. В этот день шёл дождь, но свечи не гасли на ветру. И заново осмыслялась символика иконы — нива, жатва и слова Спасителя, сказанные о зерне: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода» (Ин. 12, 24).

Притча о зерне — это притча о самоотверженной любви, дающей дивные духовные плоды, а иначе пуста и бесплодна душа. «Настанет День Последний, — писал святитель Николай Сербский, — наступит и ликование для сатаны из-за жатвы обильной. А колосья-то все пусты. Но по глупости своей сатана меряет числом, а не полнотою. Один Твой колос, Господи, Победитель смерти, стоит всей жатвы сатанинской».

Об одном таком колосе на ниве Божией, о монахине Вере я и пыталась рассказать. Как и многие из нас, она поздно пришла к Богу. Но с какой горячей безоглядной любовью она откликнулась на призыв Божией Матери: «Иди ко Мне»! Всех нас любит и зовёт к себе милостивая Заступница. Но как откликнуться на этот призыв, если мы ищем покоя в мнимом покое, и нет решимости идти путём любви — путём зерна?

 Часть 4. «Ой вы, голуби, ой вы, белые»

 Михайлов день

Мои друзья — люди добрейшие и, желая услужить ближним, охотно дают путешествующим мой адресок: дескать, свой человек, поживёте у него.

Адрес потом распространяется по цепочке. И когда на пороге моего дома возникает юное создание, говоря, что она от тёти Зои из Чернигова, я сгоряча готова утверждать, что никакой тёти Зои не знаю и визит, очевидно, не ко мне. Но это не так, ибо из расспросов выясняется, что у тёти Зои есть брат Боря из Тамбова, женатый на Анечке из Смоленска, а в Смоленске у меня друзья. Стоп, всё понятно — кто от кого.

Именно таким кружным путём вошла в мою жизнь Люба-Штирлиц. И если я, простите, называю её Штирлицем, то ведь и батюшка так говорит. Бывает, увязнет дело в инстанциях, а наверх не пробиться никак, и тогда батюшка прибегает к крайним мерам:

— Найдите Любу-Штирлиц. Она пробьётся!

Нет, потом батюшка говорит, спохватившись, что называть так рабу Божию Любовь всё же неблагочестиво. Однако желанного благочестия у нас у всех хватает ненадолго, потому что Люба-Штирлиц она и есть Штирлиц. И чтобы понять, почему к ней приросло это прозвище, надо вернуться в те минувшие годы, когда в Москве появился беженец из Чечни архитектор Георгий.

* * *

В чеченскую войну Георгий потерял всё — дом, работу, жену и сына. Дом разбомбили. Жена-чеченка ушла к полевому командиру и забрала сына с собой. А поскольку белоголовый малыш с чисто славянской внешностью оскорблял менталитет гордых воинов Аллаха, полевой командир решил вернуть его отцу, но на своих условиях: выкуп. Таких огромных денег у Георгия не было, и он бросился звонить в Москву своему уже почти столетнему деду. Дедушка плакал, слушая внука. Обещал помочь деньгами и отписать внуку по завещанию свою трёхкомнатную квартиру. Но как ни спешил Георгий к деду, а опоздал. Дедушку уже успела сводить в ЗАГС разбитная молодуха из бара, и престарелый молодожён влюбился в неё. В общем, Георгия даже в квартиру не пустили, хотя дедушка влюблённо ворковал за дверью:

— Заинька, пусти внука в дом. Ты же добрая!

— Ща как дам по башке, чтоб захлопнул пасть! — рявкнула Заинька.

Больше признаков жизни дедушка не подавал. И начались для Георгия московские мытарства — жить негде, а на работу без прописки не берут, опасаясь подозрительного чеченского паспорта.

Беженца жалели. Регент Вера Фёдоровна приютила его у себя и отвезла к батюшке в подмосковный храм, где она пела на клиросе. Здесь Георгий крестился и стал работать на восстановлении храма, хотя батюшка честно предупредил: денег нет, зарплата копеечная, а Георгию надо на выкуп собирать.

Батюшка с Любой искали спонсора и денежную работу для Георгия. Но спонсоры в их малоимущем окружении почему-то не водились. И Люба, работавшая тогда паспортисткой, устроила Георгия на стройку к жильцу их дома Нугзару. Тот посулил золотые горы, и Георгий работал всё лето, как каторжный. А в сентябре Нугзар уволил его, не заплатив ни копейки:

— Прости, дорогой, пока дэнег нет. Особняк купил, вах!

Ну, откуда же у Нугзара деньги, если он купил особняк?!

В октябре стало ещё хуже. К Вере Фёдоровне вернулся из армии сын и привёл в их однокомнатную квартиру молодую жену. Жить Георгию теперь было негде. И Люба бросилась уговаривать истопника Надежду пустить Георгия в свой деревенский дом, доставшийся ей в наследство от тётки.

— Пусть живёт, — сказала Надя устало. — Мне теперь без разницы, и гори оно всё!

Усталость Нади имела свои причины — она надорвалась в борьбе за женское счастье. Так хотелось детей и мужа, а никто её замуж не взял. Ростом Надя была великанша, а к сорока годам раздалась и вширь. Нос картошкой, коса до пояса и наивные детские васильковые глаза. Она уже смирилась со своей участью, когда прочитала в гламурном журнале, как миллионерша-калека (страшней крокодила!) в 42 года вышла замуж за принца и уже ребёночка ждёт. И Надя решила разбогатеть. Взяла в банке кредит и купила бычков на откорм. Отдежурит ночь в кочегарке и мчится в деревню холить, лелеять и выхаживать телят. Уставала, но любовалась собою в мечтах — через год она будет миллионершей. Цены на мясо вон как растут!

Через год она стала «миллионершей», задолжав миллион банку, правда, в старых ещё деньгах. А попытка продать мясо по выгодной и высокой тогда рыночной цене завершилась тем, что Надю едва не изувечила торговая братва.

— Так теперь везде, — сказали ей бывалые фермеры. — Или отдай им мясо за копейки, или тебя вместе с фермой сожгут.

И Надя заболела, не понимая, что болеет, и даже не замечая поселившегося в её доме Георгия. Просто однажды упала у колодца и уже не смогла встать.

Десять дней она пролежала в забытьи, смутно чувствуя сквозь сон, как кто-то даёт ей лекарства и пытается напоить. Очнулась она от стука молотка. Вышла во двор и удивилась — гнилых ступенек у входа уже не было, а вместо них красовалось нарядное крыльцо. Она посмотрела на незнакомого человека с молотком, припоминая — вроде Георгий? И без памяти влюбилась в него.

Великанша была застенчивой и не навязывала своих чувств постояльцу. Просто сядет иногда возле него на крылечке и скажет:

— Закат красивый. Вы любите природу?

— Что? Ах, да, и правда похолодало, — отвечал невпопад Георгий и уходил в свою комнату с книжкой.

Она редко видела Георгия. Он постоянно ездил по Москве в поисках работы и от безвыходности брался разгружать вагоны, скрывая, что у него больное сердце. Неделю он почти сутками разгружал вагоны, стараясь заработать на выкуп. В метро достал из бумажника фотографию сына и, вскрикнув от боли, умер от инфаркта.

Утром 20 ноября Надежда позвонила в квартиру Любы, молча поставила на стол бутылку водки и оцепенела у окна.

— Надь, что случилось? — забеспокоилась Люба.

— Георгий умер от разрыва сердца и в чёрном мешке сейчас в морге лежит.

— Почему в мешке?

— Их в мешках, как мусор, сжигают, если некому хоронить. За место на кладбище надо два миллиона, а всего миллионов шесть. Мне в морге сказали: «Пусть Ельцин хоронит! Сейчас из морга даже родных не забирают. А вам с какой стати чужака хоронить? Кто он вам? Да бомж приблудный!» — и заревела в голос, — Бо-омж!

Надя по-деревенски голосила над любимым, а Люба бросилась звонить управдому Кате:

— Катя, зови всех ко мне, мы стол накрываем. Как зачем? Михайлов день завтра. Ты Михайловна, я Михайловна. Надо родителей помянуть.

Охотников помянуть нашлось немало. И, открывая застолье, Люба сказала:

— Помянем родителей и новопреставленного Георгия. Третий день завтра — хоронить его надо.

— На какие шиши хоронить? — вскинулся сантехник Сомов. — Мои дети фруктов не видят, на макаронах голимых живём!

— Пусть Ельцин хоронит! — стукнула по столу управдом Катя и заплакала.

Все затихли, вспоминая, как Катя бегала по людям, занимая деньги на похороны сестры, уехавшей в Африку зарабатывать валюту и вскоре сгинувшей там. Нужной суммы собрать не получилось. И Катя плакала, ужасаясь при мысли, что сестрёнку, может, кинули в яму, как падаль, или, как мусор, в печке сожгли. Никогда ещё не было на Руси такого срама, чтобы мёртвых бросали без погребения. Да видно, настал наш срамной час.

Тихо плакала Катя. Все молчали. И было в этом молчании что-то жуткое, будто нежить дышала из-под земли. Почему мы живём как побирушки и в странном бесчувствии утратили стыд? Русский человек к нужде притерпится, но привыкнуть к бесчестию — нет. И Люба сказала, побледнев от волнения:

— У меня вопрос — кто сильнее: Михаил Архангел или Ельцин? И если Архангел, верю, сильнее, мы схороним Георгия в Михайлов день.

— Хана теперь Ельцину! — развеселился выпивший ещё с утра кочегар Федя. — Мужики, может, скинемся на бутылёк?

А плотник Василий сказал рассудительно:

— Люба, знаешь, сколько денег надо? Мы маму два года назад схоронили, а до сих пор в долгах, как в шелках. Хорошо хоть гроб тогда сам сделал.

— И Георгию сделаешь гроб! — снова стукнула по столу управдом Катя.

— Досок нет — хлам да обрезки. Кать, я сделаю, но выйдет уродище.

— А мы тканью обтянем гроб, — сказала техник-смотритель Ирина. — У меня есть чёрный ситец в горошек. С белым кружевом выйдет нарядно.

— Гроб в горошек, х-ха? — продолжал куражиться Федя и упрямо гнул своё. — Господа-товарищи, ставьте мне бутылёк! Хотите, всего за пол-литра палёнки сварю художественный металлический крест?

На Федю посмотрели нехорошими глазами, припомнив однако, что прежде чем опуститься до полупьяного маргинального жития в кочегарке, он был сварщиком экстра-класса и знаменитым некогда монтажником-высотником. Был человек да весь вышел. Что, совсем уже совести нет?

В затею Любы никто не верил, но веселила сама идея: может, Архангел Михаил одолеет Ельцина, а там, глядишь, наладится жизнь? Словом, не верили, но хлопотали.

Катя уже строчила на машинке, пришивая кружево к ситцу. Мужики отправились мастерить домовину, а женщины из бухгалтерии вызвались напечь на поминки блинов.

— Я котлет наверчу из телятины, чтоб Георгия помянуть, — встрепенулась тут зарёванная Надя и умчалась в свою деревню.

Люба же поспешила в подмосковный храм, где крестился и работал Георгий. Батюшку она перехватила уже на выходе из храма и изложила просьбу: похоронить Георгия возле храма, ведь в церковной ограде много земли. Батюшка перекрестился, помянув новопреставленного, и сказал с горечью:

— Я бы с радостью дал место Георгию, но земля в ограде не церковная, а городская. Без разрешения мэрии хоронить нельзя.

— Добьёмся разрешения! — сказала Люба решительно.

— Вряд ли. Земля в Подмосковье на вес золота, даже пяди церкви не отдают. Мы уже в суд обращались, а толку?

Посомневавшись, батюшка всё же написал прошение и даже попросил знакомого довезти Любу до мэрии. Но оказалось, что к мэрии не подойти — оцепление, флаги, ОМОН и милиция.

— Пустите в мэрию, — умоляла Люба.

— Сегодня туда только косоглазых пускают, — сказал Любе бритоголовый скинхед.

— Ты у меня за косоглазых сейчас сам окосеешь, — пригрозил ему омоновец и пояснил для Любы. — Японцы приехали — побратимы. Русский с японцем братья навек!

Тут из подъехавшего автобуса как раз вышло множество японских братьев, а Люба юркнула в их толпу и притворилась японкой. Щурит глаза узенько-узенько и семенит, как японка. Так и вошла с улыбчивыми побратимами в мэрию, и ОМОН не заметил её.

Гостей встречал сам мэр и сразу учуял в толпе диверсанта: русским духом пахнет, а не японским.

Когда же Люба сунулась к нему с прошением, он злым шёпотом отчитал охрану:

— Как этот Штирлиц сюда попал?!

Охранники уже начали было выталкивать Любу взашей, но тут умные японские братья застрекотали кинокамерами. Нельзя взашей — международный скандал.

И мэр, умница, улыбнулся Любе, наложив на прошение резолюцию: «Штирлицу от Мюллера. Разрешаю хоронить».

После столь оригинальной резолюции Любу и прозвали Штирлицем. Но это мелочи. Главное, что разрешение дали, и батюшка с рабочими стал тут же готовить место для погребения. А Люба помчалась добывать катафалк. Обзвонила и обежала несколько агентств, но цены были такие немыслимые, что она решила выпросить автобус у Нугзара.

До загородного особняка Нугзара она добралась уже в сумерках. На лужайке перед домом жарили шашлык, а вокруг мангала веселились гости. Бодигарды не пустили Любу в усадьбу. А когда через бхранника она позвала Нугзара к телефону, он послал её известно куда. Но Люба потому и Штирлиц, что подобно герою-разведчику проникла через лаз в нугзаров стан. Затаилась в кустах и ждёт момента.

Гости разъехались ближе к полуночи. Довольный Нугзар проводил гостей и рассмеялся, увидев в кустах Любу:

— Что сидишь, как мышь под веником? Говори.

И Люба заговорила:

— Нугзар, я пришла предложить пари — кто сильнее: Михаил Архангел или Ельцин?

— Это как? — заинтересовался Нугзар.

— А так. Если Михаил Архангел сильнее, мы похороним Георгия беженца на Михайлов день. Дай автобус на похороны. Или ты за Ельцина?

— Ельцин шайтан, наш Союз разорил и народы поссорил! — вскипел Нугзар. — Раньше люди уважали друг друга, а теперь я кавказская морда, да? Два автобуса даю. Лучше три бери! Пусть все люди знают — Нугзар говорит Ельцину: нэ-эт!

Нугзар действительно прислал на похороны три автобуса, и то едва хватило. Кочегар Федя приехал на своей машине, в которой с трудом уместился художественной работы металлический крест. Крест одобрили, любуясь узорами. Но больше смотрели на самого Фёдора — вместо бомжеватого Федьки-алкаша крест нёс перед гробом мастер Фёдор Иванович с орденами на пиджаке. Трижды бывает дивен человек, говорит пословица, когда родится, венчается и умирает. И похороны в Михайлов день были тем дивом, когда многим захотелось поехать в храм.

На поминки несли, у кого что было. Управдом Катя напекла своих знаменитых расстегаев, бухгалтерия приготовила гору блинов, а Надежда привезла два ведра котлет и рюкзак солений. Даже несчастный дедушка-молодожён тайком от Заиньки сунул Любе деньги, и на них купили много роз.

На отпевании в храме было людно и шумно. Все крещёные, но большинство без крестов. И теперь толпа осаждала свечной ящик, раскупая кресты, иконы и свечи. Гомон затих, когда запел хор. И сладко отзывались в сердце слова, что все они и упокоившийся среди роз Георгий есть образ неизречённой славы Божией. Этой дарованной Господом чести у человека никогда не отнять.

На отпевании опять посматривали на Фёдора — он откуда-то знал, как вести себя в храме. Крестился, прикладываясь к иконам, и первый положил земной поклон у гроба, давая Георгию последнее целование. Глядя на него, учились на ходу. И когда гроб архитектора Георгия крестным ходом несли вокруг храма, все уже дружно пели: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас».

На Михайлов день было тепло. Алели гроздья рябины. И длинный общий поминальный стол накрыли во дворе под рябинами. Помолились, помянув Георгия, и батюшка стал рассказывать о нём:

— Мы проводили сегодня в последний путь удивительного человека. Каюсь, согрешил, но так хотелось помочь Георгию с жильём, что я позвал своего друга адвоката. А тот сказал, что любой суд утвердит права Георгия как наследника дедовой квартиры, доказав корыстные мотивы брака и недееспособность почти столетнего старика. А Георгий ответил: «Судиться с дедом? Это низко». Он был человеком чести. Адвокат потом возмущался, вот, мол, ваше убогое христианское смирение. Но смирение не убожество и малодушие, но мужество в перенесении скорбей. Великие скорби выпали Георгию. Человек в таких испытаниях, бывает, ломается и становится ради выгоды соработником зла. Сколько озлобленности в таких соработниках и уверенности: каждый предаст. А Георгия предавали и обманывали, но он не предал и не обманул никого. Тут шла та духовная брань, когда зло пыталось сломить человека, а он жил и умер несломленным. Такими людьми жива Россия, и жива душа в неприятии зла. Всё против нас — нужда, безработица. Георгий тоже числился безработным и доказал — безработицы нет. Работы в России всегда было много, и он работал, как исполин. Строил, грузил, наш храм восстанавливал. А какую огромную работу он проделал посмертно — он привёл вас сегодня в храм. Кто-то, вижу, пришёл в церковь впервые, и кто-то уже не уйдёт из неё. Надя, уверен, с нами останется, Люба останется и Фёдор, думаю, верующий человек.

— Батюшка, я в монастырь поступать собирался, да водка сгубила, — потупился Фёдор. — Простите, батюшка, сильно грешный я.

Вышло так, как предсказывал батюшка. Надя после погребения осталась в храме и теперь работает здесь. Готовит в трапезной, убирает в церкви и подолгу стоит у могилки Георгия, глядя синими глазами в синее небо. Иногда её спрашивают:

— Кто он тебе — муж?

— Лучше, — отвечает Надежда. — Он меня в храм и к Богу привёл.

Грешный Фёдор тоже прилепился к батюшке и охотно помогает ему на стройке. Пьёт, конечно, но уже умеренно. Главное, он возвращается к жизни, и ему интересно жить.

С Любой было сложнее. Со всей искренностью невоцерковлённого человека она не понимала, зачем стоять два часа на литургии, когда столько неотложных дел: Маше надо достать лекарство, бабу Груню обманули с пенсией, а у Ксении такая депрессия, что психиатр настаивает на госпитализации.

— Люба, — сказал ей однажды батюшка, — ты у нас, конечно, герой Штирлиц, но обмельчает душа в суете. Поезжай, прошу, в монастырь и постой пред Богом в тишине.

И Люба приехала в Оптину, поселившись у меня.

* * *

Признаться, Люба меня удивила. Как уйдёт в пять утра на полунощницу, так и пробудет в монастыре часов до трёх, отстояв две литургии и все молебны.

— Люба, — поинтересовалась я, — а зачем ходить на две литургии подряд?

— Так батюшка велел — стоять пред Богом в тишине. А в храме тихо на душе. В первый раз такое!

Воцерковлялась Люба с приключениями, легко попадаясь в сети и ловушки, расставленные для доверчивых несведущих людей. Однажды мы с ней едва не рассорились вот по какой причине. Собрали мы неимущей женщине деньги на лечение, а Люба повела её лечиться к «целительнице», работавшей под православную старицу — свечи, иконы и елейная псевдоцерковная речь. После «лечения» у колдуньи женщина, естественно, осталась без денег и, что хуже, с обострением болезни. И я обрушилась на Любу, когда она снова приехала в Оптину:

— Как ты могла повести человека к колдунье?

— Не колдунья она, — горячилась Люба, — у неё святые иконы висят!

Переубедить Любу не получалось, и я отвела её к старцу схиархимандриту Илию (Ноздрёву).

Выслушал батюшка рассказ Любы о «целительнице» со святыми иконами и сказал:

— Передай ей мои слова — пусть призовёт священника и покается.

Но когда Люба передала колдунье слова старца, та завизжала:

— Чтобы я, потомственная ведьма, у священника каялась? Никогда не покаюсь, хи-хи!

Дальнейшие события окончательно открыли Любе глаза. Колдунья купила себе роскошные апартаменты, а в освободившуюся квартиру поселили рабочего с семьёй. После первой же ночи жена с детьми сбежала оттуда, не в силах вынести непонятного ужаса. А рабочий на третий день повесился.

Люба в потрясении пришла тогда на исповедь. До этого она каялась скорее в недостатке добродетелей: смотрела по сторонам в храме или молилась рассеянно. А тут она принесла на исповедь толстую тетрадь с перечнем грехов. Так начался для неё путь покаяния.

После выхода на пенсию она три года жила по разным монастырям. Заскочит на день в Москву за пенсией и снова в нетерпении мчится к знаменитым чудотворным иконам. За эти годы она привела к Богу множество своих знакомых, тут же отправлявшихся вместе с нею в паломничество. Дар такой у Любы — вдохновлять и увлекать за собою людей. Духовного отца у неё не было, но после истории с колдуньей она доверилась схиархимандриту Илию и главные вопросы решала только с ним.

Однажды она приехала в Оптину на преподобного Амвросия Оптинского — на престольный праздник, конечно, но и в надежде повидать старца. Народу на празднике было видимо-невидимо, и после литургии старца Илия окружила такая толпа, что и близко не подойти. Но Люба-Штирлиц нашла выход. Забралась она повыше на брёвна, сложила руки рупором и кричит старцу через толпу:

— Батюшка Илий, Ксения снова болеет. Что делать?

Старец тоже сложил руки рупором и отвечает ей:

— Молись за неё в N-ском монастыре.

— А когда туда ехать?

— Немедленно.

— На сколько дней?

— Навсегда.

Прибежала Люба ко мне — веко дёргается в нервном тике. Схватила сумку и бегом в дверь.

— Ты куда, Люба?

— В монастырь навсегда.

— Пообедай сначала.

Но у Любы всё просто: если старец сказал немедленно, значит, надо не медля бежать.

Бежит по улице что есть мочи, а я с иконой за ней. Это я в кино видела, как иконой благословляют в монастырь. Добежали до ворот Оптиной, а там игуменья с машиной из N-ского монастыря. Я с иконой лью слёзы, а Люба заикается, с трудом выговаривая слова, что старец Илий благословил её к ним в монастырь.

— Вот и хорошо, — сказала игуменья. — Садись в машину.

С тех пор Люба уже семь лет живёт в монастыре и не нарадуется, что попала сюда.

Некоторые сёстры считают её восторженной чудачкой и иногда жалуются на неё игуменье:

— Матушка, Люба опять пустила в свою келью на ночёвку бомжиху. Такая страшная и смердит, аки пёс!

— Смрад духовный куда страшнее, — отвечает мудрая игуменья. — А с Любой всё понятно. Имя у неё такое — Любовь.

Кстати, о постриге Любы я узнала таким образом. Однажды в мой переполненный гостями дом явилось человек десять паломников, сказав, что мать Агапия просила меня пустить их переночевать.

— Какая, — спрашиваю, — мать Агапия?

— А наша Люба-Штирлиц!

Да, мир не без добрых людей.

 Камушек

Деревня — это приснотекущий ремонт. И не успела я порадоваться, что настелили новые полы в моём стареньком деревенском доме, как батюшка сказал:

— Меняй проводку, а то сгоришь.

Проводка, действительно, нуждалась в замене — не провода, а старческие варикозные вены сплошь в синих узелках изоленты. Надо менять, а где деньги взять? И тогда из Оптиной прислали паломника Венечку, работавшего электриком в монастыре и по людям во славу Христа, безвозмездно.

Лет паломнику было немало, но все его звали Венечкой — то ли за малый рост, то ли за детскую беспечность, плохо вязавшуюся с его биографией. Биография же была такая — три ходки в зону и одиннадцать лет тюремного стажа. Правда, о своём прошлом он говорил туманно: дескать, работал в бизнесе, ну, типа, снабженцем, а бизнес — это всегда риск.

Венечка и одевался под бизнесмена, благо, что в рухольной монастыря скопилось тогда немало модных вещей, и их охотно раздавали желающим. Время было такое — Оптина ещё только восставала из руин. Вокруг грязь непролазная, в модельной обуви по грязи не пройдёшь. Да и кому нужны в монастыре костюмы от Версаче? В общем, Венечка приоделся и выглядел франтом: костюм из бутика, кейс и шляпа набекрень. Зорок был Венечка, как горный орёл, но для полноты бизнесменского образа выпросил в рухольной очки. Ничего в них не видел, но иногда надевал для важности.

Попал Венечка в монастырь случайно. После освобождения ехал к дружку по нарам и перепутал автобус. Уснул в дороге и, проснувшись уже в Оптиной, ахнул:

— В дурдом попал!

Так он и прожил в монастыре полтора года в убеждении, что попал к сумасшедшим: кельи не запирают, и понятия о жизни — не для нормальных людей. Замки в монастыре появились позже. А тогда вся монастырская казна, полмешка «деревянных», хранилась под кроватью в незапертой келье. Однажды сквозняк разворошил мешок, выдул деньги в окно, и закружился листопад из денежных купюр. Все бросились их ловить, а больше всех усердствовал Венечка, возмущаясь при этом:

— С дуба рухнули, да? Кто так деньги хранит? Надо сейф купить. В сейф запирать!

О кражах в монастыре в ту пору и не слыхивали, но Венечка был убеждён: обчистят. Вечерами он обходил монастырь дозором и присматривался к подозрительным людям. Словом, он по-своему заботился о монахах, не оставляя своей заботой и меня. Прихожу однажды домой, а там разгневанный Венечка. Тычет пальцем в мои документы и деньги, изрекая надменно:

— Край непуганых лохов. Дурдом! Ключ от дома на крылечке под ковриком, деньги на блюдечке с голубой каёмочкой, и документы лежат на виду. Берите без очереди — не жалко!

— Ты зачем в моём доме шмон устроил?

— Как зачем? — удивился Венечка. — Должен же я знать моих подельников, тьфу, братанов во Христе и сестёр.

— По каким статьям сидел, братишка?

Веня по чисто лагерной привычке скороговоркой отбарабанил статьи и, обнаружив, что я понимаю, за какие дела он сидел, спросил осторожно:

— Тоже сидела?

— Нет, работала в зоне психологом.

— A-а, ля-ля тополя, знаю. Со мной тоже будешь лялякать?

А что толку «лялякать»? Уж сколько в монастыре беседовали с выходцем из зоны, но все попытки обратить его к Богу имели один результат — Венечка нахватался богословских словечек и теперь мог отбрить собеседника уже не по-уличному, а как бы в духе премудрости. Бывало, спросит его батюшка:

— Венечка, что в храм не ходишь?

— Не у прийде время, — бойко отвечает Венечка.

Правда, крест носил, но дальше этого дело не шло.

— А что с ним делать? — говорил отец эконом. — Жить ему негде. В монастыре он хоть работает Божией Матери, а в миру снова сядет, и всё.

Сам же Венечка был убеждён — впереди у него счастливая-пресчастливая жизнь, ибо в зону он попал чисто случайно. В своё время мне приходилось работать в разных лагерях, и везде заключённые утверждали — они здесь оказались случайно. Только однажды в колонии для несовершеннолетних под Вильнюсом я услышала иной ответ.

— Йонас, — спросила я, — ты тоже здесь оказался случайно?

— Нет, — ответил Йонас. — Вы знаете, я из хорошей семьи. Учился нормально и спортом занимался. Но за два месяца до преступления я сказал своему другу: «Витас, я скоро сяду». Он не поверил, но у меня уже началось ЭТО.

Заключённые, как правило, знают ЭТО состояние, предуготовляющее преступление. Ничего ещё не случилось, но уже так тошно, будто наглотался мух. Опостылело всё, что развлекало прежде — водка, девочки, дискотека. И хочется взорваться от тупых анекдотов и идиотских «хохмочек». ЭТО — тяжелейшее коматозное состояние, похожее на ту средневековую пытку, когда на темя человека час за часом монотонно капала вода. Люди в таком состоянии близки к безумию, а пытка столь невыносима, что человек вдруг бросается с кулаками на случайного прохожего — бьёт, калечит, глумясь над жертвой. Убийства в таких случаях нередки, хотя никто не хотел убивать — ну, толкнул человека, а вышло!..

Читаешь, бывало, дела, и нехорошо на душе: люди разные, статьи у них разные, а сами преступления до того однотипны, будто длится нескончаемый дурной сон. Сон этот почти всегда с бредятинкой — вот как раньше купцы катались спьяну на свиньях и крушили в трактирах зеркала. Кстати, в деле нашего Венечки был такой «купеческий» эпизод, за который в годы далёкой юности он получил свой первый условный срок. Шёл он тогда по посёлку в компании выпивох, и вдруг по не ведомой никому причине они бросились бить окна в пустующей даче. Потом забрались в дом и куражились, вспарывая подушки. Брать на даче было особо нечего, но кто-то «для хохмы» прихватил сковородку, а Веня — пионерский горн. Потом, в суде, Веня кричал, что даром ему не нужен горн пионерии и взял он его случайно. Это правда — преступление с виду случайно, но оно закономерно как состояние души. Ещё в древности святые отцы говорили, что скотоподобная жизнь с утолением лишь плотских желаний быстро приводит к пресыщению и отупению чувств. У чувств свой жёсткий ограничитель — безграничен лишь дух. И состояние души, готовой к преступлению, — это своего рода месть поруганного духа за жизнь без Бога и без любви.

У преподобного Максима Исповедника есть тонкое наблюдение о взаимоотношении плоти и духа. Плотской человек жаждет наслаждений и бежит от страданий. И чем глубже он погружается в пучину удовольствий, надеясь отыскать счастье, тем тяжелее болеет душа и мучается угнетённый дух. Для обозначения этого явления преподобный Максим Исповедник использует даже игру слов: «идони» — счастье, а «эдони» — страдание. Сластолюбивая душа стремится к идони, а её отбрасывает к эдони. И будто раскачивается маятник: идони — эдони, идони — эдони. А размах маятника всё шире, и страдания души всё мучительней, пока однажды, говоря словами Йонаса, не наступает ЭТО. И эта пьггка столь невыносима, что человек идёт на преступление или пытается покончить с собой, не в силах разорвать неразрываемый круг.

Помню, как в колонии, где отбывал наказание Йонас, их отряд вывели убирать смотровую площадку на крыше здания. С высоты было видно, как за забором колонии весело бегают по лугу мальчишки и гоняют футбольный мяч. Отряд заворожённо смотрел на мальчишек, узнавая в них себя вчерашних и тоскуя по утерянной воле.

— Йонас, у тебя есть брат? — спросила я.

— Да, младший.

— Ты хочешь, чтобы твой брат попал сюда?

— Нет! — заорал Йонас.

— А кто хочет, чтобы эти мальчики, играющие на лугу, или чьи-то братья оказались в тюрьме? — обратилась я к отряду.

И тут отряд воспылал таким праведным гневом, что будь их воля, они бы бросились на недоумков с кулаками и поведали ту правду о зоне, после которой люди страшились бы попасть сюда.

— А если бы ты был министром юстиции, — спросила я Йонаса и его окружение, — что бы ты сделал, чтобы младшие братья и эти мальчики никогда не попали сюда?

Воспитатель отряда потом посмеивался надо мной — дескать, зона на уровне министра юстиции решает проблему, как предотвратить преступление. Но зона думала, и думала честно. А потом ко мне прислали ходатая, изложившего общее мнение так:

— Вы читали книжку про Буратино? Это про нас: «Папа Карло, я буду умный, благоразумный!» А потом заиграла музыка, и Буратино загнал букварь. Пацан, пусть даже крутой и с понятиями, — Буратино без тормозов. С ним надо строго, и глаз не спускать. Вернулся домой поздно — бац по морде. А лучше вообще гулять не пускать, потому что когда заиграла музыка… — ну нет, простите, у нас тормозов.

В этих диковатых, прямо скажем, рекомендациях есть своя правда. Во всяком случае, вот некоторый опыт. Мать привозит в монастырь своё чадо и умоляет: помогите! У парня уже есть первая судимость с условным сроком, но у него если не наркота, то водка, а последствия тут известны. А дальше картина такая — молодой человек живёт в монастыре под присмотром сердобольного монаха, молится и что-то делает на послушании. Но стоит отвернуться, как он шмыг за ворота и, говоря языком наших предков, возвращается как пёс на свою блевотину. Что с ним делать? В монастыре нянек нет. А мама плачет — единственный ребёнок! Но в том-то и горе, что он единственный и избалованный, а в таких случаях, как писал архимандрит Иоанн (Крестьянкин), «один ребёнок пятерых стоит». Многодетные семьи были в прежние времена той школой воспитания, где маленький человечек уже с детства приобретал опыт труда и любви. Надо заботиться о младших, помогать родителям и сообща нести тяготы быта, неизбежные в многодетной семье. Здесь готовили ребёнка не к той нарисованной жизни, где впереди удовольствия и успех, но учили терпеливо нести свой крест. А единственный и уже бородатый «ребёнок», бывает, и молится со слезами в храме, но не умеет работать, сникая при первой трудности. Не может быть мужем и отцом, привыкнув, чтобы заботились только о нём, и не имеет привычки заботиться о других. Он действительно тот самый Буратино без тормозов, и понятие о своих обязанностях и долге здесь заменяет детское «я хочу». В общем, как говорил один батюшка, прежде чем воцерковиться, надо вочеловечиться.

* * *

С Венечкой в этом отношении было проще и сложнее. Проще, потому что он умел и любил работать. Бывало, чинит электроприборы и от удовольствия даже мурлычет что-то себе под нос. А ещё у него была деревенская бабушка, у которой он жил после смерти матери. У бабушки была кровать со старинным подзором, а на кровати гора подушек под кружевной накидкой. В детстве он засыпал на этой кровати и слушал, как в саду падают яблоки и стукаются о землю так, будто бьёт копытом некий сказочный конь.

Он любил свою бабушку и деревню, а это добрый знак.

И всё-таки Венечка отбывал наказание по воровским статьям, а тут есть та специфическая сложность, которую трудно объяснить на словах, а потому обращусь к фактам. Встречаю однажды знакомого начальника колонии для несовершеннолетних и спрашиваю, чему он радуется.

— Хулиганчиков к нам подбросили, — говорит довольный начальник. — Самодеятельность теперь наладим и футбольную команду создадим. А то с ворами увяли совсем.

Хулиганчики, как называет их начальник колонии, — народ общественный. Они охотно идут как в самодеятельность, так и на непотребство — лишь бы сообща. А вор, как запаянная консервная банка, всегда себе на уме. Он одинок, самодостаточен и не нуждается в людях, хотя ему вечно прислуживают «шныри».

Был у меня в колонии для малолеток знакомец такого рода — талантливый юноша Алёша. Он мог починить любой автомобиль, ибо до зоны специализировался на угоне машин, продавая затем запчасти в один хитрый автосервис. Вырос он без отца и при спившейся матери. Но десятилетку в зоне закончил с отличием и мечтал поступить в автодорожный институт. А у меня в этом институте был друг доцент, он вызвался заниматься с Алёшей и помочь ему с поступлением. В общем, начальник колонии написал ходатайство об условно-досрочном освобождении Алексея. На утро 31 декабря был назначен суд, ибо 1 января Алёше исполнялось восемнадцать лет и его надо было этапировать на взрослую зону. Что это такое — объяснять не надо, но оступившиеся юнцы нередко выходят оттуда уже заматерелыми рецидивистами.

А за три дня до суда наш технически одарённый Алёша на спор вскрыл лагерную библиотеку и в доказательство своего мастерства принёс оттуда брошюру о марксизме-ленинизме. На языке Уголовного кодекса это значит, что человек совершил новое преступление и в дополнение к старому сроку, истекавшему через три месяца, ему следует добавить новый срок. Словом, утром 31 декабря вызвали конвой, чтобы этапировать Алексея в суд. Но из суда позвонили: «Подождите». Ждали до двенадцати часов. А в двенадцать дня из суда сообщили, что прокурор отказался подписать прошение об условно-досрочном освобождении и требует назначить новый срок за взлом библиотеки. Так что отправляйте Алексея на взрослую зону, где его будут судить как взрослого, то есть уже без снисхождения. Это был удар такой силы, что вся наша киногруппа (а мы снимали тогда фильм о колонии) помчалась в райцентр разыскивать прокурора.

Рабочий день перед праздником заканчивался рано, и мы поймали прокурора уже на выходе из кабинета. Умоляли и уговаривали минут сорок, но прокурор был неумолим.

— Простите, — сказал он, — но рабочий день уже закончился. А меня ждут дома дети наряжать ёлку и…

Тут он неловко повернулся, и из разорвавшегося пакета посыпались, раскатившись по полу, мандарины. Все бросились собирать их. А кинооператор понюхал мандарин и сказал прокурору:

— Если пахнет мандарином, значит, скоро Новый год. Вот вы сейчас приедете домой, и дети обрадуются: «Папа мандарины привёз». А Алёше некому было сказать «папа», и никто не наряжал ему дома ёлку. Никто! Никогда! Ни разу в жизни!

Прокурор растерянно посмотрел на мандарины и вдруг молча подписал прошение.

Из райцентра я добралась до колонии лишь без пятнадцати десять. После десяти, таков порядок, уже не освобождают. Зона готовилась к отбою, и в большинстве спален погасили свет. Но тут загремели засовы, забегали конвоиры, и во всех окнах вспыхнул свет, сигнализируя ближним и дальним:

— В зоне вольный человек!

Это почти мистический момент — вольный человек в зоне. Заключённые стараются прикоснуться к нему, чтобы «заразиться» волей. А потом по очереди ложатся на его опустевшую шконку, чтобы вдохнуть тот воздух свободы, слаще которого нет.

Вот такой был Новый год — за два часа до полуночи из зоны вышел вольный человек Алёша, правда, ещё в лагерной телогрейке с номерами. Переодевать его было уже некогда и не во что. Он попал за решётку четырнадцатилетним мальчиком и давно уже вырос из полудетских одежд. После четырёх лет заточения он от волнения не мог идти. Отошёл от ворот и упал в снег. Мы с таксистом кое-как дотащили его до машины, а он рыдал, как ребёнок, выплакивая то горе, когда никто никогда не наряжал для него дома ёлку, а после четырнадцати лет был лишь ужас зоны.

— Сынок, сынок! — обнимал и успокаивал его таксист.

— Дяденька, — плакал Алёша, — я больше никогда, ни за что! В институт поступлю! Землю есть буду, клянусь, а выучусь!

А дальше вспомните клятву Буратино, потому что ни в какой институт Алексей поступать не стал, устроившись работать в тот хитрый автосервис, куда он некогда сбывал краденое. Первое время он заходил ко мне и говорил виновато, что перед институтом надо подзаработать деньжат. Потом он исчез.

А когда через три месяца я разыскала его, он говорил со мной уже с чувством превосходства: дескать, зачем ему диплом инженера, если инженерюгам, он узнавал, платят как нищим.

— Вот у вас за спиной университет с аспирантурой, — говорил он мне насмешливо, — а в доме одно «совковое» барахло да продавленный диван. Вы, «совки», привыкли к нищете. А я на автосервисе имею такое бабло, что уже надумал прошвырнуться на Мальдивы.

Больше мы с Алексеем не встречались.

Так вот, если тридцать процентов «хулиганчиков» вскоре после освобождения возвращаются в зону, то остальные всё же находят своё место в жизни. Заводят семью, работают и, получая обыкновенную зарплату, говорят с удовольствием, что теперь у них всё как у людей. Но эта обыкновенная, как у всех, жизнь неприемлема для вора. Дело здесь не только в сребролюбии, хотя и в нём тоже. Знакомые мне воры жили почти аскетично, и даже при наличии денег не пытались благоустроить своё грязноватое жильё или хотя бы купить посуду. А зачем, если впереди Мальдивы, экзотика и праздник жизни? Один вор-рецидивист так описывал своё счастливое будущее: вот сидит он под пальмами с бокалом шартреза, а чернокожие рабыни моют его белые ноги. Кстати, умер этот человек не под пальмами, а в мерзкой зоне под Вытегрой, и ничего хорошего в своей жизни не видел. А только гордость превыше разума, и манит человека некий манок, зазывая в страну грёз и несбыточных желаний.

Венечка тоже слышал этот манок и с первого дня пребывания в монастыре собирался уехать отсюда, заявляя:

— Вперёд, на праздник жизни! Я теперь будь-готовчик — даже пить бросил. Только по субботам и только норму!

Норма же у Венечки была такая — четвертинка белой и две пол-литры пива, причём обязательно в стеклянных бутылках.

В будние дни он был занят в монастыре. А в субботу после бани приходил ко мне поработать, лелея, однако, своё намерение — «культурно посидеть», пока мы будем в храме на всенощной. Сначала он пробовал хитрить, доказывая, что обязан сторожить дом в наше отсутствие, поскольку тати так и рыщут в ночи. Но хитрость Вени была понятна даже ёжику. И я из двух зол выбрала меньшее — пусть лучше выпьет дома за сытным ужином, чем натощак под забором.

— Ты человек! — обрадовался Венечка. — Смысл же не в выпивке, а в празднике души.

Теперь он уже не таился и при мне готовился к празднику. Накрывал стол белой скатертью, на скатерти — хрустальная рюмочка и роза в вазочке. А нехитрый домашний ужин он так искусно украшал зеленью и нарезанными в виде цветов помидорами, что сам восхищался трудами своих рук:

— Всё как в лучших ресторанах Парижа! Я б никогда из Оптиной не уехал, если бы в монастыре был ресторан.

А потом он грезил в своём «парижском» ресторане, воображая, как достойному господину Венечке стараются угодить официанты, а на эстраде стонут от страсти цыгане. И Венечка подпевал им: «Я э-эхала домой, я эхала одна…» О чём он грезил, не знаю. Но манила его вдаль фата-моргана и звала в те неведомые страны, где порхает птица счастья колибри, про которую он думал, что это павлин.

Собственно, из-за пристрастия к таким посиделкам он и хитрил, затягивая работу. Ведь закончится работа, и не будет повода являться ко мне ради субботних ресторанных игрищ.

Правда, Венечка порывался работать по воскресеньям, но тут мы привыкли придерживаться заповеди: «Помни день субботний», для православных — воскресный. А в воскресенье работать грех. Это не просто слова, но некоторый личный опыт, добытый, увы, путём искушений. Помню, как в воскресное утро паломники привезли нам роскошную рассаду из питомника. Мы опоздали тогда на литургию, поспешив посадить рассаду, а воскресная рассада засохла. В другое воскресенье мы с двумя прихожанками не пошли в храм, но устремились на базар, услышав от соседей, что на рынок завезли очень дешёвую рыбу и муку. В общем, истратили всё до копейки и радовались удаче, закупив много рыбы и муки. А дома обнаружили, что мука червивая, и от рыбы после разморозки смердело так, что от неё отказались даже коты. Не зря в народе говорят, что в воскресенье трудиться, считай, разориться. Правда, позже, из снисхождения к нашей немощи, духовники разрешали нам ходить на рынок после воскресной литургии. Но это было уже годы спустя, а сначала Господь давал нам понять: воскресенье не наш день, а Божий. Воскресенье — это малая Пасха. И вот рассказ одного игумена.

Однажды, ещё юношей, он в воскресный день попал на базар и увидел полчища омерзительных демонов, шныряющих среди людей. От демонов шёл такой нестерпимый смрад, окутывающий всю базарную площадь, что юношу навсегда отвратило от мира, и он вскоре ушёл в монастырь.

Венечка называл такие взгляды «суеверием» и, навещая меня по воскресеньям, перемывал косточки суеверной хозяйке. Забор покосился: почему не починишь? Сарай захламлён: не хозяйка, а горе! А ещё я должна выкопать пруд и разводить на продажу карпов. Надоело мне это хуже горькой редьки, и я уже была готова заплатить любые деньги, лишь бы избавиться от выматывающего душу бесплатного ремонта.

На праздник Успения Божией Матери Венечка учудил ещё хлеще. Явился утром расфранчённый, а в кейсе явственно позвякивали бутылки.

— Решил вам сделать подарок к празднику, — заявил он торжественно, — закончить нынче работу и поставить большую праздничную точку.

— Да кто же работает на Успение? — возмутилась я. — Всё, мы уходим, и ты уходи.

— Бог труды любит! — начал «богословствовать» Венечка. — Даже батюшка говорит: за неработающим монахом сорок бесов ходят, а за работающим лишь один. Вот и я, противоборствуя духам злобы поднебесной…

Мы опаздывали в храм, и слушать эту демагогию, прикрывающую желание выпить, было настолько невмоготу, что хотелось уже единственного — да пусть он делает что угодно, лишь бы поставил наконец точку и исчез из моей жизни.

На праздник Успения Божией Матери работа действительно была закончена, а на следующий день мы едва не сгорели: проводка полыхнула так, что выгорела часть брёвен. Как же я каялась тогда, что допустила в своём доме работу в праздник! Перепуганный Венечка прибежал чинить проводку, но вскоре полыхнуло опять. Потом работу Венечки переделывал уже городской электрик, и снова искрило. В общем, насиделись мы без света, а Веня уехал из монастыря.

Отсутствовал он несколько месяцев, а в лютые крещенские морозы явился ко мне домой в каких-то лохмотьях и галошах на босу ногу. Обмороженные ноги Венечки были цвета свёклы. Сначала он молча грелся у печки, а отогревшись, заявил:

— Мир во зле лежит! Господь учит: добро, ежели жить братии купно. А меня в этой купной общаге обчистили вплоть до трусов!

Приоделся Венечка в монастыре, подлечил ноги и исчез уже на долгие годы. А память о его трудах ещё долго жила в моём доме. Происходило нечто необъяснимое — вполне исправная проводка вдруг начинала искрить в том самом месте, где Веня на Успение поставил точку. Электрики, по-моему, уже возненавидели меня — приходили, переделывали и утверждали в итоге, что искрит не проводка, а у кого-то в голове. Тем не менее искушения с проводкой продолжались, но душа уже знала откуда-то: необъяснимые явления имеют своё объяснение, и причина тому — неведомый грех. Смысл этого греха был сокрыт от меня, пока я не прочитала проповедь протоиерея Вячеслава Резникова о том чуде в Кане Галилейской, где на свадьбе «недоставало вина» (Ин. 2, 1—11) Заметим, именно «недоставало» — люди уже выпили, но захотелось ещё. Это потом, как утверждает предание, они станут христианами, и жених примет мученичество за Христа. Но пока есть этот бедный брачный пир и скорбь из-за бедности, а всем так хочется радостной свадьбы. И Христос претворяет воду в вино, чтобы даровать этим людям радость. Да, Господь пришёл на землю ради спасения людей, но через чудо в Кане Галилейской обозначил для нас ту меру отношения к ближним, когда проповеди о спасении предшествует любовь и готовность утешить скорбящих. А много ли радости видят от нас, спрошу я в первую очередь себя, наши неверующие ближние? И тут мне стало тошнёхонько от стыда — в памяти всплыли те хлёсткие, язвительные слова, какими я обличала своего младшего братишку за неверие, а Венечку за грешные посиделки по субботам и уж тем более за работу на Успение. Да разве жестокосердие приведёт ко Христу? «Мы сочувствуем друг другу только когда у нас схожие интересы и пристрастия, — пишет протоиерей Вячеслав. — Если пьём, непьющий — гордец, не уважает. А если в вине не нуждаемся, пьющий нам просто противен». И как для безбожников верующий человек — это сумасшедший, которого надо срочно лечить, так и для нас, цитирую проповедь, «если уж с горем пополам уверовали, сумасшедшим тут же становится любой неверующий, и мы хватаем его, тащим «к спасению», бесцеремонно вырывая всё из его рук».

Словом, мы тащили Вениамина «к спасению», даже не пытаясь услышать его тайную боль. А боли в таких искалеченных людях много — взять хотя бы ту изощрённую пытку зоны, когда за каждым твоим шагом следят «телешушары», а охранники наблюдают за женщиной через телекамеры слежения даже в том заведении, куда царь ходил пешком. От слежки съёживается и каменеет душа. А за одиннадцать лет заточения Венечка так устал от этой тотальной слежки, что не хотел уже ни семьи, ни друзей, но обретал покой только в уединении. Это неправда, что он жаждал работать на Успение. Он пришёл в мой дом ради праздника уединения, а я сделала вид, что не понимаю его.

Только после исповеди в этих грехах проводка перестала искрить. А мне всё чаще вспоминались слова Венечки, сказанные им при прощании:

— Хорошие вы люди, а скучные, и невесело с вами жить.

— А не пропадёшь в миру? Ноги-то обморозил уже.

— Нехай гирше, та инше, — отшутился Венечка и добавил уже без шутовства: — А пропаду, мне без разницы. Мне давно уже безразлично всё.

* * *

Десять лет спустя ездила я по своим делам и зашла в сельский храм. Литургия уже заканчивалась, а у Распятия стоял седенький низкорослый человек и плакал, целуя ноги Спасителя. Было в этом богомольце что-то знакомое, и после службы я устремилась к нему:

— Венечка, ты? Как живёшь?

— Лучше всех! У меня теперь домичек есть, мне батюшка выстроил. Пойдём, мой домичек покажу.

Домичек Венечки был маленькой церковной сторожкой, где помещались лишь печка, стол да широкая деревенская кровать с горой подушек под кружевной накидкой. Стены были в иконах, украшенных вербой и бумажными розами.

— Всё, как у бабушки, — сказал Венечка. — Меня бабушка сильно любила, а теперь батюшка любит и объясняет мне всё про жизнь. «Батюшка, — говорю, — почему я теперь плачу? В тюрьме били так, что кровью харкал, а не плакал. В ледяном карцере умирал и волосы к стене примерзли, а у меня ни слезинки. Почему же я плачу теперь?» «А потому, — говорит батюшка, — что был ты, Венечка, оледенелым камушком, а теперь душа твоя оттаяла, и плачет слезами любви». «Батюшка, да я же старый, чтобы влюбляться!» — «Зато Господь тебя, Венечка, любит. Ты чувствуешь это, вот и плачется тебе слезами любви».

Попал Венечка в этот храм после неудачной тяжёлой полостной операции. От слабости работать он уже не мог и лёг умирать на вокзальную скамейку, желая одного: скорей бы отмучиться. Здесь его нашёл сердобольный батюшка, привёз к себе, выходил и оставил жить при храме. С той поры Венечка работает здесь завхозом, сторожем, истопником, электриком. Работы много, а не хватает рук.

Хорошо теперь Венечке — Господь его любит, батюшка любит, и живёт он в домичке «лучше всех». А если кто-то скажет, что одной веры в Бога да церковной сторожки мало для счастья, я расскажу биографию Венечки иначе. Это история души, долго страдавшей окамененным нечувствием. Били его в тюрьме, а он, окаменев, не плакал. Жил на святой земле Оптинских старцев, а душа была, как камень, бесчувственна к благодати. Много я видела таких людей среди заключённых и среди избранников мира сего. Знаю одного знаменитого человека, у которого давно сбылась мечта вора-рецидивиста из-под Вытегры: и под пальмами с шартрезом он сиживал, и гурии разных цветов кожи ублажали его. Всё есть, а ничто не радует, и человек смотрит оцепенело в одну точку с тоскливой мыслью: «Повеситься, что ль?» Он действительно пробовал вешаться. Спасли.

Все мы сегодня немножко «окамененные». Помню, как поразил меня дневник молодого полкового священника отца Митрофана — будущего преподобного схиархимандрита Сергия (Сребрянского). Молодой священник описывает, как в начале XX века их полк едет в поезде на Дальний Восток. Воины, волнуясь, стоят у окон — вот-вот покажутся Уральские горы. Утомительная, на наш взгляд, поездка превращается для них в дивное путешествие среди Божиих чудес. И они подолгу стоят у окон, любуясь, как серебрится под луною ковыль, и сияют, будто окружённые нимбом, купы цветущего багульника. Насколько же огрубели наши сердца, если мы утратили свежесть чувств, присущую воинам былых времён! Сегодня иной человек объехал полмира, но лишь позёвывает при виде чудес. И не случайно растёт спрос на фильмы ужасов и на те экстремальные виды спорта, где человек играет со смертью в надежде хоть как-то оживить омертвевшие чувства.

«Окамененному» человеку трудно прийти к Богу. Заходят такие люди в церковь, ставят свечки и ничего не чувствуют, ибо семя Сеятеля «упало на камень и, взошедши, засохло, потому что не имело влаги» (Лк. 8, 6). Но даже брошенное в неплодную землю семя Слова Божиего скрытно живёт в душе, хотя тайна преображения неведома человеку: «и, как семя всходит и растёт, не знает он» (Мк. 4,27). Как уверовал в Бога наш оптинский электрик Вениамин — этого он сам не может объяснить. Но я утверждаю, что он действительно живёт лучше многих, ибо жива теперь душа его, и опять, как в детстве, откликается на курлыканье журавлей в осеннем небе и плачет слезами любви, чувствуя Божию благодать.

 Последнее колечко

— Всё, больше никакого странноприимства, — строго говорит старец.

— Батюшка, но вы же сами благословляли принимать паломников.

— Раньше благословлял. А только общежитие в доме вам не полезно, и отныне на странноприимство запрет.

Надо слушаться батюшку. Но стыдоба-то какая, когда отказываешь в ночлеге многодетной семье. Младенец плачет на руках у матери. Уже поздно, ночь, и хочется спать, а в монастырскую гостиницу с малышами не пускают. Растерянно объясняю, что старец не благословляет принимать паломников, и виновато прошу: «Простите».

— Правильно, надо слушаться батюшку, — говорит усталая мать. — Вот вам, детки, важный урок святого монастыря. Некоторые у нас не любят слушаться. А что главное у монахов и хороших детей?

— Послушание!

Чувствуется, верующая семья. И дал им Господь за эту веру добрых друзей и приют. Из монастыря возвращается на дачу моя подруга Галина и забирает семью к себе:

— Дом у меня большой, всем места хватит, и малины спелой полно. Интересно, может, кто-то не любит малину?

— Нет таких! — веселятся дети, поскорее забираясь к Гале в машину.

* * *

Батюшка прав, говоря, что общежитие в доме мне не полезно, потому что как ни стараюсь, а не могу избавиться от человекоугодия. Это в генах, наследственное, от моей сибирской родни, свято верующей, что гость от Бога, и всё, что есть в печи, на стол мечи. Тут все дела заброшены — надо обслужить гостей… Сготовить им что-нибудь повкуснее, а потом водить по монастырю, рассказывая, разъясняя и пристраивая на исповедь к батюшке. Словом, паломники уезжают довольные, а я как выжатый и очень кислый лимон.

Разные люди селились в доме ещё во времена странноприиимства — приезжие монахи, монахини и пока лишь обретающие веру мои московские друзья. Но каким ветром занесло в мой дом воинствующую атеистку — этой загадки не разгадать.

Итак, о гостье. Она психолог из Молдавии, зовут Татьяна. Двое детей, оба с мужем безработные, и живут уже на грани нищеты, продавая всё ценное из дома.

— Продала последнее колечко, села в поезд и приехала к вам, — так объясняет она историю появления в моём доме.

И тут припоминаю, как три года назад и уже перед смертью моя молдавская подруга Лидия Михайловна просила меня принять некую Таню и обязательно окрестить её.

— Нет-нет, я категорически не желаю креститься, — опережает мой вопрос Татьяна. — Я и Лидии Михайловне говорила: как можно свести всё богатство духовной жизни до уровня нескольких узколобых догм? И при этом мы не враги христианству. Мы лишь стараемся обогатить его и вывести за рамки православного гетто.

Татьяна говорит «мы», потому что учится в Академии Космических (или кармических?) Наук. И тут я с нежностью вспоминаю былые времена, когда курсы кройки и шитья назывались курсами, а не академией для кутюрье. Короче, Татьяна учится на курсах, разумеется, платных. Продала ради этого шубу и влезла в долги. Муж в бешенстве и угрожает разводом, а Татьяна лишь самозабвенно воркует: «карма», «чакры», «выход в астрал». И теперь это астральное словословие изливается на меня.

— Я привезла вам в подарок наши учебники, — достаёт она из сумки стопку оккультной литературы. — Да не шарахайтесь же вы с такой брезгливостью от этих источников мудрости, но попробуйте расширить ваше зашоренное сознание.

А не расширить ли мне сознание настолько, чтобы сказать словоохотливой даме: а извольте-ка выйти вон? Останавливает предсмертная просьба подруги, умолявшей помочь Танечке. Но как тут помочь, если при одном лишь упоминании о православии эта воинствующая атеистка начинает обличать наше «узколобое гетто»? Вспоминается мудрый совет преподобного Оптинского старца Нектария, говорившего, что хорошие житейские отношения можно иметь и с неверующими, но споров о религии следует избегать, чтобы Имя Божие не осквернялось в споре. Старец даже предупреждал, что споры такого рода могут нанести сердечную язву, от которой очень трудно избавиться. Вот и пытаюсь перевести разговор на житейские темы: как муж, как дети, как жизнь в Молдавии? И тут воительница начинает плакать:

— Работы нет. Муж уже отчаялся, а я последнее колечко продала!

Слёзы ручьём и отчаянные речи, что если бы не дети, то лучше в петлю, потому что муж обещал подать на развод.

Знакомая картина. Вот и недавно так же плакала женщина, приехавшая в монастырь за благословением на развод:

— Я пятнадцать лет души в муже не чаяла! А теперь он часами сидит в позе йога и при детях твердит свои мантры: «Я центр вселенной. Вокруг меня вращается мой мир». Батюшки-светы, он теперь пуп земли! Главное, дочку назвал Рамачандрой. Правда, я дочку окрестила Верой, так он Верочкой называть не велит.

— Будь она проклята, проклятая йога! — сказал тогда старец, но посоветовал не горячиться с разводом и отмаливать мужа вместе с детьми.

* * *

Рассказываю Тане, как в былые времена и ещё до крещения я познакомилась со знаменитым московским «гуру» по имени Гарри. По паспорту он, кажется, Игорь и после института работал в НИИ пищевой промышленности, пропадая там от тоски, тем более, что за работу платили гроши. И вдруг по соседству с НИИ открылась секретная лаборатория, где изучали ауру, телепатию, йогу и регулярно выходили в астрал. Зарплаты в лаборатории были сказочные, и Гарри быстренько переметнулся к «астральщикам».

Через год он уже давал сеансы исцеления в московских салонах. Однажды на такой сеанс пригласили и меня, правда, в качестве кухарки. Хозяйка квартиры знала о моём резко отрицательном отношении к «целителям» такого рода, но умоляла помочь накрыть стол, тем более что исцеляться прибудут знаменитости — писатель Л., правозащитник С. и прочие «властители» дум. В общем, позвали, как говорится, осла на свадьбу воду возить, но я согласилась на роль кухарки, преследуя свою корыстную цель. В ту пору я ещё училась в аспирантуре, и надо было подготовить реферат о методах манипулирования сознанием, а тут готовый экспериментальный материал.

На сеансе Гарри был великолепен — бархатный голос, царственная осанка и завораживающая речь. Похоже, он владел методами нейролингвистики, впечатывая в сознание пленительные образы мудрой магии и противопоставляя им жалкую участь невежд — болезни, дряхлая старость и смерть. Гарри звал всех к духовной радости — туда, в заоблачные Гималаи, где с древних времён живут Мудрейшие, вечно молодые, уже бессмертные и способные исцелить даже рак. Правда, дальше родимой Анапы сам Гарри нигде не бывал, но скромно давал понять, что с заоблачными Гималаями у него налажен астральный контакт.

Сам сеанс «исцеления» Гарри превратил в некий медицинский стриптиз. Он при всех объявлял, что властитель дум С. страдает хроническими запорами, переходящими в неукротимый понос. Но если методом йоги почистить его чакры, то можно достичь почти что бессмертия и удалить морщины с лица. Особенно Гарри разошёлся, когда речь зашла о детородных органах, и это было так стыдно! А Гарри почувствовал, что я возмущаюсь, и пошёл в атаку уже на меня:

— О, у вас такая мощная аура и прирождённый дар ясновидения. Вы не хотите попробовать развить этот дар?

— Руки прочь от моей ауры! — сурово отрезала я, возвращаясь к процессу приготовления салатов.

А потом я с изумлением наблюдала, как образованные люди, интеллектуалы и властители дум, доверчиво набирали в бутылки воду из-под крана, которую Гарри потом «заряжал», превращая жёстко хлорированную московскую водицу в «лекарство» чудодейственной силы.

Однако кульминация этого шоу пришлась на застолье. Надо сказать, что люди собрались в основном непьющие, но как прийти в гости без подарка? Словом, «исцелённые» тут же выставили на стол кто коньяк «Хенесси», а кто водку, уточняя при этом: «Мне вообще-то нельзя, врач запретил».

— Да что они понимают, наши убогие врачи? — пылко воскликнул Гарри. — А вот в Гималаях!

Короче, Гарри тут же «зарядил» бутылки, превращая это коньячно-водочное изобилие в гималайский целебный нектар. И понеслось — гипертоники, язвенники, сердечники хлопали водку стаканами. Что было дальше, уже понятно. Больше всех пострадал бедняга Гарри. При гостях он ещё как-то держался, а потом позеленел и рванулся к тазику. Он очень мучался и стонал, вопрошая:

— Ты меня презираешь?

— Да что ты, Гарри? Такой цирк, и при этом бесплатно! Интересно, а откуда ты знаешь нейролингвистику?

— Ничего я не знаю. Наугад говорю.

Позже Гарри поставил жёсткое условие: не допускать меня на сеансы исцеления, ибо моя необузданная, дикая аура создаёт помехи при выходе в астрал.

Много лет я ничего не знала о судьбе Гарри, а недавно знакомые рассказали — он сошёл с ума и бегает по улице с криком: «Я пришёл на землю убить Христа».

— Заигрывание с тёмными силами нередко кончается безумием, — рассказывал в Пюхтицах архимандрит Гермоген. — И сколько же людей, занимавшихся йогой «для здоровья», лечились потом в психиатрических больницах!

Собственно, рассказывал он это не мне, а бывшему йогу, приехавшему в монастырь креститься.

— А вы не боитесь, — спрашивал его архимандрит, — что после крещения начнётся такая духовная брань, когда уже не выдержит психика?

— Ради Христа я готов на всё, — твёрдо ответил тот.

— Да-да, ради истины и пострадать можно! — воскликнула Таня, внимательно слушавшая мой рассказ. — Вот и нас в Академии предупреждают, что в астрал надо выходить грамотно. А может, Гарри просто не хватило опыта, и он незащищённым вышел в астрал?

Мама родная, и ради чего я рассказывала о Гарри? В общем, мои миссионерские потуги завершились тут полным крахом.

* * *

Поведение Тани было загадкой. В самом деле, как объяснить — безработная, бедствующая мать двоих детей продала своё последнее колечко, чтобы приехать в Оптину, и при этом не желает идти в монастырь? Еле-еле уговорила Таню посетить знаменитую Оптину, но в храм она отказалась зайти:

— А зачем? Молиться Высшему Разуму можно в поле и дома. Или как раньше загоняли людей на партсобрания, так теперь надо в храм загонять?

И так далее, всё в том же духе — «клерикализм», «гетто», «узколобые догмы». Господи, помилуй! Я уже изнемогаю и прошу монастырских насельников помолиться о Тане.

— Да, беда, — вздыхает иеромонах-иконописец. — И ведь за вашу некрещёную Таню даже записку в церкви подать нельзя. Что ж, будем молиться келейно. Помните, что старец Силуан Афонский писал: «Любовь не терпит, чтобы погибла хоть одна душа». Вот и потрудимся во имя любви.

Но не все готовы явить любовь. Послушник Д., бывший комсомольский вожак, говорит в гневе:

— Гнать эту оккультистку метлой из монастыря, чтобы не поганила святую землю!

Наконец, навстречу идёт иеродиакон Илиодор, известный тем, что он привёл к Богу и окрестил сотни, если не тысячи, людей. Отец Илиодор не может иначе — плачет его душа о погибающих людях, не знающих своего Спасителя и Милостивого Отца. Игумен Тихон даже сказал о нём однажды:

— А вот идёт отец Илиодор, наш оптинский Авраам. Он выходит на большую дорогу и ищет, кого бы обратить.

Отец Илиодор тут же устремляется к Тане:

— Ты любишь детей?

— Очень люблю. Я ведь раньше работала психологом в детской больнице.

— Тогда поехали со мною в приют.

Возвращается Таня из приюта уже вечером и рассказывает:

— Сегодня учила деток читать. Знаете, есть такая игровая методика, когда дети очень быстро начинают читать.

На всякий случай, для пап и для мам, расскажу об этой методике. Для начала надо вырезать из картона или бумаги четыре карточки и написать на них какие-нибудь простые слова: мама, папа, Ваня, Маша. Потом начинается игра в угадайку. Ваня вытаскивает из стопки карточку и радуется, угадав: «Мама». Суть этой методики в том, что наш мозг сразу же опознаёт образ слова, а не считывает его по слогам. Научить читать по буквам гораздо труднее. Ребёнок читает; «Мы-а-мы-а». А на вопрос, что за слово, отвечает: «Мыло». В общем, Таню долго не отпускали из приюта. Число карточек увеличилось уже до двенадцати, а малыши, окрылённые успехами в чтении, упрашивали Таню: «Ещё почитать!»

Перед сном мы долго говорили с Таней о творческих методах обучения детей, уже открытых учёными, но невостребованных на практике.

— Как я соскучилась по своей работе, — говорит она, засыпая, — и как же хочется деткам помочь!

На следующий день Таня опять уезжает с отцом Илиодором. Оказывается, благотворители привезли в монастырь продукты в помощь многодетным семьям и неимущим старикам, и теперь отец Илиодор вместе с Таней развозит их по домам. Старики, конечно, рады продуктам, а ещё больше вниманию. Они одиноки, поговорить не с кем, а потому усиленно приглашают на чай. А за чаем, как водится, идёт беседа.

— Отец Илиодор, — говорит ветеран Великой Отечественной войны, — я сейчас изучаю науку об эволюции и никак не могу понять. Значит, сначала на сушу выползла рыба и стала, допустим, четвероногой собачкой, а потом от обезьяны произошёл человек. Но ни мой дед, ни прадед ни разу не видели, чтобы собачка превратилась в мартышку.

— Человек произошёл от Бога, а не от какой-то там паршивой обезьяны! — парирует иеродиакон.

— Да, но души у человека нет. В организме есть печень, желудок, а души в организме нет.

— Отец, скажи, ты учился в школе?

— А как же.

— Значит, изучал, что есть неодушевлённые предметы и одушевленные. Вот камень неодушевлённый. А ты кто?

— Я одушевлённый! Это от слова «душа»?

Потом эти люди приходят в храм. И дело здесь, вероятно, не в словах, убедительных или наивных, а в том, что люди чувствуют сердцем — отец Илиодор любит их. Он очень добрый, хотя и выглядит суровым. Вот сидит он за рулём газели, этакий мрачный неулыбчивый армянин, и говорит сердито:

— Искушение. На трассу выехать нельзя — кругом одни пешеходы!

А проехать мимо инвалида или ветхой старушки отец Илиодор не может. Его машина всегда полна людьми. Однажды отец Илиодор сломал ногу. Но как только наложили гипс, он тут же сбежал из больницы, чтобы, как всегда, кому-то помочь.

— Отец Илиодор, — бежали за ним следом медсёстры, — вы без ноги останетесь, у вас сложный перелом!

— Что нога? — сказал иеродиакон. — Нога сгниёт, а душа останется. О душе надо думать, а вы «нога, нога»!

А может, чтобы обратить кого-то, надо иметь эту огненную любовь к Богу и к людям? И тогда любовь обжигает любовью, а от свечи загорается свеча.

Через два дня застаю Таню в храме, где под присмотром отца Илиодора она читает записки на панихиде и молится об усопших.

— Отец Илиодор, — говорю опасливо, — она же некрещёная.

— Сразу после панихиды идём креститься. Так батюшка благословил.

— Да-да, мне срочно надо креститься, — с горячностью подтверждает Татьяна. — Мне батюшка дал на исповеди нательный крестик и иконой благословил.

Слушаю и ушам своим не верю, но всё было именно так. Раба Божия Татьяна крестилась, уверовав в Господа нашего Иисуса Христа. Как свершилось это чудо — земным умом не понять, но всех охватила такая радость, что Таню буквально задарили подарками. В общем, уезжала она домой уже с солидным багажом.

В последний вечер мы сидели с Таней у костра. На дворе уже осень, и надо сжечь палую листву и сухие обрезанные сучья яблонь. Искры взлетают высоко в небо, а Таня рвёт и бросает в огонь свои «академические» учебники по оккультизму. Но мы об этом не говорим. Что слова? Сотрясение воздуха. И ничтожны все земные слова, когда душа пламенеет любовью к Спасителю и, исчезая, сгорает прошлое.

На прощанье Таня подарила мне привезённую из Молдавии книгу «Житие и писания Молдавского старца Паисия Величковского», изданную Оптиной пустынью в 1847 году.

— Эту книгу, — рассказывала она, — мне дала перед смертью Лидия Михайловна и сказала: «Однажды, Танечка, ты поедешь в Оптину пустынь и поймёшь, что Оптина начинается с Молдавии — с нашего молдавского старца Паисия Величковского. А когда мы читаем святых отцов, они молятся за нас. И однажды старец Паисий возьмёт тебя за руку и, как деточку, поведёт за собой.

Дивен Бог во святых Своих! А святые действительно молятся за нас, и дивный старец Паисий Величковский доныне приводит кого-то в монастырь, как привёл он сюда нашу Танечку.

Историческая справка. Оптина духовно связана с Молдавией, и возрождение захудалого некогда монастыря началось с издания трудов и переводов родоначальника старчества Паисия Величковского. Именно высокий дух этих творений породил тот феномен Оптиной, когда святость сочетается с учёностью, а сокровенное монашеское делание — с открытостью и любовью к людям.

* * *

Через полгода я получила от Тани письмо, где сообщалось, что у них с мужем всё хорошо. Они обвенчались, окрестили детей, а Таня устроилась на работу в детдом.

В конце письма было признание: «Перед поездкой в монастырь я хотела повеситься». И тут я ужаснулась, вспоминая, как повесился Димочка, единственный сын нашего участкового врача. Однажды мама узнала, что Дима попробовал в компании наркотики, и тут же отвела его в Центр здоровья, где лечили от наркозависимости приёмами из практики оккультизма — дианетика, йога и бесконечные медитации, разрушающие, как известно, психику. За лечение в Центре брали огромные деньги, но именно это убедило доверчивую маму, что такие деньги зря не станут брать.

— Родная моя, — умоляла я её, — немедленно забирай Димку из Центра. Это, поверь мне, дорога в ад.

Но Л. не поверила и даже настаивала, чтобы Дима аккуратно посещал занятия. Господи, как трудно вырастить ребёнка и как легко потерять его! После смерти Димочки Л. так и не оправилась. Болеет, плачет и не хочет жить, а я всё уговариваю её сходить в церковь.

Вот и Таня писала о своём богоборческом прошлом: «Мне не хотелась жить, а временами охватывал такой ужасающий, животный страх, что я прятала от себя ножи и верёвки. Я понимала, что погибаю, но мне было уже всё равно. И вдруг однажды утром я продала своё последнее колечко и побежала к поезду. Я не хотела ехать, сопротивлялась, но кто-то повелевал: «Беги». И я бежала с одной мыслью — только бы успеть добежать!»

Таня успела. Она добежала.

 Страшное счастье

Известного деревенского хулигана Митяя я на дух не переносила, а испортились наши отношения так. Однажды Митенька обнаружил, что в моей домашней аптечке имеется шприц ещё того старинного образца, когда его, бывало, долго кипятили в стерилизаторе, зато и пользовались им годами. Повертелся Митя возле шприца, а наутро прибежал с просьбой:

— Тёть Нин, одолжи шприц. У друга температура сорок, и надо срочно сделать укол.

— А ты умеешь?

— Да я ж на фельдшера учился!

Шприц, оказывается, понадобился наркоманам. Сам Митяй наркотой брезговал. Но первые пришлые наркоманы были ещё в такую диковинку, что любознательному Мите хотелось увидеть, как они от «дури» улетают на Марс.

Шприц из брезгливости я разбила молотком, а Митяя выставила из дома:

— Чтоб ноги твоей больше здесь не было!

Но гони Митяя в дверь — он в окно. Перевесился через подоконник и говорит приветливо:

— Тёть Нин, хочешь, рыбки тебе наловлю?

Захлопнула я окно, а Митяй уже заглядывает в дверь и говорит ещё более приветливо:

— Тёть Нин, да я тебе за этот поганый шприц такую энергетическую защиту поставлю, что ни один вампир или ведьмак не проникнет в дом!

Это, поясняю, наш Митенька начитался оккультной литературы и сгорал от желания применить свои знания на практике.

— P-раз и готово, и хана ведьмакам! — закружил он вокруг дома, делая пасы.

И тут я, признаться, схватилась за полено. Некрасиво, конечно, но вся деревня знает — иного средства, кроме полена, против Митяя нет. И с крыльца своего дома я не раз наблюдала, как мой сосед — отец Мити, бывший колхозный агроном Кузин — в ярости швырял поленья вслед убегающему «аспиду». Митяй действительно приводил отца в отчаяние — нигде не работает, не учится и режется в карты с уголовниками.

Горю отца в деревне сочувствовали, не без ехидства добавляя при этом, что Кузе-коммуняке досталось всё же поделом и отольются кошке мышкины слёзки. Что за слёзки, не знаю, ибо агроном Кузин был не из тех людей, что умели поживиться за счёт колхозного добра. Напротив, он был коммунистом-аскетом и желал отдать всё, вплоть до последней капли крови, на дело строительства коммунизма. Конечно, коммунизм тогда поневоле строили все. А куда денешься? Но когда партийные мудрецы изобретали очередной план построения коммунизма, например, превратить СССР в сплошное кукурузное поле и тем самым достичь изобилия, то разумные люди понимали, что вместо изобилия будет бедствие, ибо в наших северных широтах кукуруза не растёт. Нет, кукурузу по велению партии сажали все. Но как? Знаю одного знаменитого председателя колхоза, который специально для проверяющих комиссий держал образцовое кукурузное поле, но дальше этого поля проверяльщиков не пускал. На краю поля стоял заслон в виде колхозного хора и банкетных столов с шашлыками. При появлении партийных товарищей хор величаво плыл им навстречу с чарками водки на подносе и пел на цыганский манер:

— К нам приехал наш любимый секретарь райкома партии да-арогой! Пей до дна, пей до дна, пей до дна-а!

Гости пили до дна. А председатель колхоза лихо плясал вместе с хором и тоже пел по-цыгански, возглашая здравицы в честь родной коммунистической партии: «Пей до дна, пей до дна!»

Спектакль удавался на славу. Гости уезжали из колхоза довольными, а главное — убеждёнными, что кукурузная кампания по повелению партии здесь проходит успешно, хотя на деле всё было не так. В общем, председатель колхоза был лицедеем, а точнее, совестливым русским человеком, понимающим, что надо кормить народ. Надо вопреки директивам сажать картошку, пшеницу и рожь. Он любил свой народ и ради него готов был паясничать, шутом гороховым, стыдясь потом самого себя. После таких проверок председатель неделю пил по-чёрному, а ночами палил из ружья в огороде, проклиная бандитскую власть.

Словом, как многие люди той эпохи, он был человеком надрыва, ибо не выносит душа того раздвоения, когда думаешь одно, а говоришь другое. «Человек с двоящимися мыслями не твёрд во всех путях своих», — писал апостол Иаков (Иак. 1, 8). Сколько же надломленных людей с двоящимися мыслями было в пору моей юности! Но вот, пожалуй, уникальное явление — мой сосед Кузин прожил жизнь, не ведая сомнений и считая непогрешимым учение КПСС. Он с детской непосредственностью верил в кукурузу и в уверения вождей, что советские люди будут жить при коммунизме, когда унитазы станут делать из золота, а на Марсе будут яблони цвести. Даже провал кукурузной кампании он считал тактическим манёвром партии перед грядущей битвой. И битва грянула — на смену кукурузе пришёл борщевик Сосновского, растение-гигант высотой под три метра. За сутки он вырастает на девять сантиметров и даёт такие мегатонны зелёной массы, что у кремлёвских мечтателей и агронома Кузина дух захватило в предвкушении чуда. Ведь если переработать эти мегатонны на силос, то можно так резко поднять животноводство, что будут у нас молочные реки и кисельные берега. И были потом реки и море слёз! Растение оказалось ядовитым и вызывающим аллергический шок с удушьем и волдырями на коже. Детей, побывавших в зарослях борщевика, увозили в реанимацию в тяжёлом состоянии, были случаи и со смертельным исходом. Комбайнёры отказывались косить борщевик, падали в обморок, и их тоже увозили в больницу. А от новоизобретённого силоса исходил такой смрад, что коровы ревели и не могли его есть. Зимой, правда, ели с голодухи, но становились от борщевика бесплодными.

Как только не называют теперь борщевик! В наших краях старухи считают его оборотнем и растением-людоедом. Поляки, увлекавшиеся в своё время разведением борщевика, называют его теперь «месть Сталина», а эстонцы, естественно, «советским оккупантом». Ладно, нам не привыкать быть виноватыми. И всё же скажу доброе слово о прибалтах — они первыми установили, что в борьбе с борщевиком химия бессильна. И тонны ядохимикатов, которые и доныне распыляют с самолётов над зарослями борщевика, лишь отравляют землю, а борщевик не боится ни ядов, ни морозов, ни засухи и распространяется со скоростью эпидемии. Только в Латвии борщевик захватил две тысячи гектаров, а в ближайшее время, по прогнозам учёных, под борщевиком могут оказаться уже 30 тысяч гектаров. Уничтожить ядовитые растения можно только механическим способом, методично выкашивая их и выкапывая корни. И здесь опять скажу о тех добрых делах прибалтов, когда отряды самоотверженных добровольцев по три раза за лето выкашивают ядовитые заросли, спасая родную землю.

Однажды, собирая грибы на опушке, я нечаянно угодила в заросли борщевика, а потом сутки температурила с волдырями на коже. Выходить с такими волдырями на солнце врачи не рекомендуют, иначе раны потом будут долго гноиться. И вот сижу я поневоле дома, а тут приходит молоденький агитатор и призывает голосовать за коммунистов на выборах.

— Ну да, — говорю, — голосуйте за борщевик!

— Почему за борщевик? — удивился молодой человек, не подозревавший до этого, что борщевик поселился у нас в процессе строительства коммунизма и не является нашим родимым растением.

Обычно агитаторы в таких случаях возражают, мол, коммунисты теперь совсем другие и борются за народное счастье иначе. Но молодой человек не стал возражать и признался с улыбкой:

— Да я на коммуняк лишь ради денег работаю, поскольку платят они лучше демоняк.

А вот этих разбогатевших коммунистов старик Кузин не признавал, считая их шкурниками и ренегатами. В сущности, он был глубоко одиноким человеком, которого в деревне дразнили «коммунякой», а двое взрослых сыновей, надежда и опора отца, враждовали с ним. Старший сын, переехав в город, просто вычеркнул отца из жизни. А отношения с Митькой — «аспидом» переросли уже в стадию той жгучей ненависти, когда отец, бывало, хватался за ружьё, а Митяй почти не появлялся дома, ночуя у своих дружков-уголовников.

И всё-таки коммунист Кузин не дрогнул и истово веровал, что однажды возродится, как птица Феникс, советская власть и мы непременно построим коммунизм. А у коммунизма есть такая примета: чем фантастичней, тем коммунистичней. То есть надо обязательно покорить природу и как-то снасильничать над ней: скажем, повернуть реки вспять и, затопив деревни, создать гнилое искусственное море. Словом, Фёдор Иванович Кузин был покорителем природы и ради народного счастья выращивал у нас в деревне бананы, апельсины и прочие цитрусы. Однако народ своего счастья не понимал и пел насмешливо: «Ох, не растёт банан зимою, поливай не поливай!» В общем, с бананами и прочими фруктами случилось то, о чём поётся в песне. Вырос только персик и даже дал урожай в виде трёх крупных персиковых косточек, обтянутых пожухлой кожурой. Зато в виноградарстве был достигнут успех. Правда, виноград был мелкий, как горох, кислый-прекислый, зато изобильный. По поводу винограда Фёдор Иванович очень волновался, полагая, что сейчас нагрянут телевизионщики и потянутся к нему посланцы со всех краёв, чтобы перенять передовой опыт. Но к покорителю природы никто не приехал. И тогда Фёдор Иванович возложил свои надежды почему-то на меня.

— Мы же с вами образованные люди, — говорил он задушевно. — А ещё Ленин призывал бороться с идиотизмом деревенской жизни. Кому же бороться, если не нам?

Но мне совсем не хотелось разводить этот кислющий виноград сорта «вырвиглаз». И тогда Фёдор Иванович решил поразить меня в самое сердце, пригласив на праздничный обед в честь сбора винограда.

Обед был приготовлен с размахом. В центре стола красовалось блюдо с горой винограда, а вокруг парадом стояли тарелки с угощением — румяные расстегаи, блины и ватрушки. Перед трапезой я перекрестилась, а Фёдор Иванович вдруг закричал, задыхаясь:

— Не сметь! Не сметь креститься в моём доме! Как коммунист запрещаю! И партия всегда боролась!..

На том мы и расстались. Однако в деревне, как на подводной лодке, никуда друг от друга не денешься. На 7 ноября сосед задиристо поздравлял меня с победой Великой Октябрьской социалистической революции. С его женой Марией мы встречались в магазине. Правда, Мария была настолько молчаливой, что даже здоровалась бессловесно — кивком, и в деревне её звали Маня-немая. А Митяй частенько забегал в гости, чтобы сообщить последние жгучие новости.

Прибегает он однажды взволнованный и говорит, что видел в лесу нашего старца схиархимандрита Илия, молящегося как бы в сиянии света.

— Митяй, а ты не сочиняешь?

— Нет, я подсматривал.

В первый раз это вышло нечаянно. Митёк собирал в лесу грибы и вдруг увидел, что на поляне молится старец. Было ли там сияние, не берусь утверждать. Но молитва схимника так поразила юношу, что он теперь часто приходил на ту поляну и, затаившись в кустах, смотрел, как молится батюшка. Так продолжалось некоторое время, как вдруг однажды схимник окликнул Дмитрия по имени и рассказал ему всю его жизнь.

— Что же, — спрашиваю, — рассказал тебе батюшка?

— Ну, что мои руки часто карточки держали. И ещё сказал, что я скоро к нему приду.

Карточки — это про то, что Митяй заядлый картёжник, и Дмитрий явно уклонялся от разговора из-за таких вот нелестных подробностей жизни.

— А не советовал ли тебе батюшка, — интересуюсь, — сжечь твои поганые оккультные книжки?

— Мало ли что он советовал! — вспылил Митяй. — И с чего это вдруг я к нему приду?

А дальше события развивались так. Выглядываю однажды в окно и вижу, что Маня-немая ходит в чёрном платке и плачет, а во дворе с траурным видом толпятся родственники. Ёкнуло сердце: кто-то умер?

— Да нет, — пояснила соседка, — это Митяй на «тюремщице» женится. Срам такой, что отец даже слёг!

Эта история с «тюремщицей» до сих пор непонятна. А началось всё с того, что приехал в наши края известный уголовник и привёз с собой даму сердца, только что освободившуюся из тюрьмы. В честь прекрасной тюремной дамы накрыли, что называется, поляну и, естественно, крепко выпили. И здесь надо пояснить, что Митяй вообще не пьёт. Что-то такое у него с сосудами, аневризма, что ли, его даже в армию не взяли. Только пить он не может, и всё. После одной-единственной рюмки он отключается на сутки и лежит, как труп. На той гулянке всё так и было. Митяй помнил, что выпил одну рюмку, а дальше не помнил ничего. Но через два месяца «тюремщица» вновь посетила наши края и, разыскав Митяя, объявила, что она ждёт от него ребёнка и он обязан жениться на ней.

Митяй опешил — он не помнил этой чужой незнакомой тётки, но со свойственной ему бесшабашностью заявил, что ему жениться — раз плюнуть, пожалуйста, нет проблем. Отец слёг, узнав о «тюремщице». И всё же клан Кузиных постановил: любишь кататься — люби и саночки возить. В их роду не было таких похабников, что нагуляются и отрекаются от родных детей. В общем, к свадьбе зарезали свинью, а Митяю купили чёрный жениховский костюм.

Пришёл он ко мне в этом жениховском костюме и мается:

— Тёть Нин, да я эту тюремную тётку вроде пальцем не тронул. Ничего не помню! Почему так?

— А потому, — отвечаю жениху безжалостно, — что ещё наши бабушки говорили: кто ложится спать рядом с блохастой собакой, тот просыпается с блохами. Ты зачем связался с уголовниками? Чего хорошего ждал?

И туг Митька заплакал, причитая по-старушечьи:

— Ох, тошнёхонько! Ох, смерёдушка! Ой, могила, укрой меня!

С горя Митяй отправился к старцу Илию, а тот захотел познакомиться с невестой. Привёл Дмитрий «тюремщицу» к старцу, а тот ей что-то сказал. Что — неизвестно, но бежала она из монастыря, сверкая пятками, и исчезла из жизни Митяя навсегда. Кстати, годы спустя выяснилось, что у Дмитрия не может быть детей из-за перенесённой в детстве свинки.

Свадьба не состоялась. Митёк на радостях сжёг свои оккультные книжки и даже поступил в строительный техникум. Правда, учёбу через полгода бросил. Веру в Бога он по-прежнему считал «отсталостью», а вот к старцу его тянуло. И он иногда заходил в монастырь, чтобы хотя бы издали увидеть батюшку.

* * *

Другим памятным событием в то лето были Петровки, то есть погром в ночь под праздник святых апостолов Петра и Павла. Это, объяснили мне, такой народный обычай, когда молодёжь собирается толпами и ночью шествует с факелами, круша всё на своём пути. К Петровкам готовились, как к войне. Моя соседка Клава достала где-то моток колючей проволоки и опутала ею забор, преграждая доступ к усадьбе. Митяй же, напротив, приготовил батарею бутылок с зажигательной смесью, похваляясь, что это тот самый «коктейль Молотова», которым некогда взрывали танки. А ночью, казалось, началась война: что-то взрывалось, горело, гремело, и небо было алым от зарева пожара. У фермеров Федоскиных сожгли стог сена. Моему соседу игумену Петру вымазали краской окна и облили какой-то гадостью крыльцо. А ещё беснующаяся толпа с факелами останавливала на дороге машины и прокалывала шины.

На другой день в магазине только и было разговоров, что о Петровках. Пострадали многие, но больше всех сокрушался дедушка Гриша, у которого снесли теплицу и вытоптали помидоры:

— У меня же помидорчики были как огурчики! А милиция попряталась по углам.

Люди возмущались и говорили, как обычно, что при демократии порядка не стало. И тут Маня-немая вдруг по-молодецки расправила плечи и с задором произнесла:

— Ничего, царя Николашку мы поставили к стенке, и дерьмократам шеи свернём!

Все онемели от изумления. Ну, во-первых, от Мани обычно слова не услышишь. Да и ей ли, простите, что говорить? Все знают, что Митяй — заводила погромов, и за немалый ущерб надо бы с мамы взыскать.

Позже я узнала, что Петровки — это никакой не прадедовский народный обычай, а берёт своё начало с погромов, происходивших в Оптиной пустыни после закрытия монастыря. Старожилы вспоминают, как метались тогда по монастырю некие люди с факелами, опрокидывали кресты на могилах и поджигали всё, что может гореть. Дети подражали взрослым и тоже старались что-то поджечь. Однажды в монастырь забрела слепая старушка-странница, чтобы помолиться на могилках Оптинских старцев. Дети подожгли ей подол, и старушка сгорела, считай, заживо, скончавшись вскоре в местной больнице. Когда преподобному Оптинскому старцу Нектарию рассказали о том, как дети сожгли старушку, он произнёс:

— Погодите, ещё вырастут такие собачата и волчата!

Вот и выросло новое молодое поколение, не причастное к тем богоборческим погромам да и мало что знающее о них. Но у шествия факельщиков чёткий маршрут и определённая цель — они воинственно идут в монастырь. Останавливаются перед монастырём на том берегу реки и долго стоят в недоумении, будто пытаясь вспомнить забытое: ведь зачем-то они шли сюда. Было же что-то, переполняющее их духом ярости и заставляющее спешить сюда. Что?

Помню, как в ту ночь мы стояли на монастырском берегу реки и смотрели, как приближается к Оптиной пустыни это море факелов.

Небо алело от зарева пожара, а река Жиздра казалась красной от огней. Впереди стоял иеромонах Василий (Росляков), которого на Пасху 1993 года убьёт сатанист. Позже он говорил своему другу, что гонения будут, и надо готовиться к ним. А в ту ночь он сказал:

— Это мой народ.

А месяц спустя я узнала, что в ту ночь в засаде у реки сидели трое подростков и Митяй, разложив перед собою бутылки с зажигательной смесью, — они приготовились дать смертный бой, если начнут громить монастырь. Мальчики были из православных семей и готовы были отдать жизнь за Христа. Но при чём здесь заступник монастыря неверующий Митяй? Да, душа человека — загадка.

* * *

Летом следующего года Митяй без памяти влюбился в дочку полковника, юную девицу с косой ниже пояса, только что окончившую школу. Девица же, в свою очередь, желала единственного — быть со своим Митей до последней гробовой берёзки и чтобы сбылось в их жизни то, о чём пишут в романах: «Они жили долго и умерли в один день». Это была идиллия, о которой следовало бы рассказывать словами песни: «И вот идут они, как по облаку», а лишь взглянут друг на друга — и краснеют.

Когда полковнику доложили про Митяя, он достал своё табельное оружие и поклялся пристрелить Митяя на месте, потому что не для того он растил свою любимую доченьку, красавицу и отличницу, чтобы всякая шпана и последняя шелупонь… Ну, понятно. Дома у Митяя было не лучше. Отец заявил, что хватит с него «тюремщицы», и тоже схватился за дробовик. В общем, у старика что-то не ладилось с покорением природы, и он повадился палить из ружья.

Страсти кипели почти по Шекспиру. Полковник закрывал свою дочурку на все замки, а она выпрыгивала в окно и бежала к своему Ромео. На поиски дочурки отряжали солдат, а влюблённые укрывались в монастыре и истово молились, чтобы быть им навеки вместе. На этот раз Митяй уже с радостью привёл свою избранницу к старцу Илию и, опустившись на колени, воскликнул:

— Батюшка, благословите нас венчаться!

— Ну, ну, — замялся старец, а потом сказал. — Надо годик подождать.

Но где тут ждать, если, говоря опять же словами песни, «и страсть Димитрия схватила своей мозолистой рукой». У влюблённых нашлись защитники во главе с молодой монахиней, покинувшей свой монастырь, но зато прочитавшей множество книг. Из книг, по толкованию монахини, выходило, что старчества сегодня нет, а если, допустим, всё-таки есть, то ведь и святые, бывает, ошибаются, и это называется телагумен, то есть обыкновенное частное мнение, с которым не обязательно считаться. В общем, монахиня знала много учёных слов и с горячностью утверждала, что со свадьбой медлить нельзя. Ведь Митяй преобразился, как в сказке: по вечерам ходил исключительно в белой рубашке, днём честно трудился на стройке, а главное — клал земные поклоны с таким неистовством, что я даже посоветовала ему не расшибить лоб. Митяй хотел было обидеться, но вдруг рассмеялся и даже показал мне большую щуку, которую он так удачно поймал для свадебного пира.

Короче, щуку нафаршировали, монахиня настругала салатов и достала у знакомых уже бывшее в употреблении подвенечное платье и несколько траченную молью фату. А потом нарвали на лугу ромашек и отправились венчаться в церковь. А батюшка отказался венчать влюблённых, сказав, что отсутствует свидетельство о регистрации брака и даже паспорт невесты, поскольку папа-полковник спрятал его в свой военный сейф.

Вернулись они из церкви несолоно хлебавши. Щуку, конечно, съели, а потом начали ругаться. Невеста обозвала Митяя идиотом и закричала, что не намерена венчаться в обносках с чужого плеча, между тем как папенька подарил бы ей к свадьбе бриллиантовое колье и отправил в свадебное путешествие на Канары. Митяй сказал в ответ, что все бабы дуры. И они разошлись как в море корабли, а при случайных встречах на улице с неприязнью отворачивались друг от друга. Это свойство страсти — полыхнёт пожаром, да и оставит после себя ту выжженную землю, когда неловко вспоминать о былом.

Всё же старец не зря советовал подождать годик. Ровно через год девица вышла замуж за майора и, обрезав косы, выкрасила волосы в модный красно-фиолетовый цвет. А Митёк ещё долго благодарил Бога, избавившего его от этой капризной модницы, морщившей нос при слове «навоз». Сам же он был крестьянского корня и охотно помогал матери обихаживать корову и возделывать их огромный, в полгекгара, огород. А потом матери не стало. Умерла Мария, как и жила, в трудах. Окучивала картошку на огороде, а потом перекрестилась, осев на грядку, и скончалась с тяпкой в руках.

Митя долго горевал после смерти матери. Она единственная во всём мире любила своего непутёвого сына и тайком от отца совала ему в карман то денежку, а то купленный опять же тайком апельсин. Теперь ничто не привязывало Дмитрия к родительскому дому, и он уехал на заработки в Москву.

* * *

В Москве Дмитрий прожил два года. Наш городок бедствовал в ту пору от экономической разрухи. Многие уезжали на заработки в столицу, чтобы в итоге понять: Москва бьёт с носка. То есть провинциалов охотно брали на стройку, обещая заплатить через пару месяцев ну буквально чемодан долларов. Потом строителям говорили, что заказчик готов заплатить эти немереные доллары, но лишь по завершении определённого объёма работ, и надо отработать ещё два-три месяца. А финал лохотрона был известным: как только люди начинали возмущаться, требуя заплатить за работу, их избивали так страшно, что они рады были вернуться домой пускай без денег, но зато живыми.

Эта криминальная изнанка жизни была знакома Митяю, и в Москве он старался сплотить земляков для отпора «лохотронщикам». А ещё он сколотил крепкую бригаду строителей, научился находить выгодные заказы и был настолько бесстрашен в драках, что не заплатить его бригаде было бы себе дороже.

Теперь искатели счастья возвращались из Москвы с победой и важно расхаживали по улице, поскрипывая новенькими куртками из кожи дивного зверя — дерматина. А Митя через два года купил себе квартиру у нас в городке и вернулся домой. Славный город Москва, и многое Дмитрию там понравилось, а только тосковала его душа без этой бедной провинциальной родины, где по весне всё тонет в купах сирени, а на рассвете гулко плещется рыба в реке.

Верный заветам былого строительного братства, он иногда всё же ездил в Москву, чтобы выручить тех бедолаг, которых опять обманули, не заплатив за работу. В общем, повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить. В последний раз он вернулся из Москвы с пробитой головой и на костылях, а потом бесследно исчез — как в воду канул. Полгода о Мите не было никаких известий и ходили неясные слухи, что он умирает где-то в реанимации или вроде бы уже умер. А через семь месяцев, живой и весёлый, он приехал в Оптину, чтобы рассказать старцу Илию о медсестре Татьяне, которая выхаживала его в реанимации да и влюбилась в него.

— Батюшка, она мне морковку трёт, как маленькому, и витамины пихает, — рассказывал он старцу. — Как с младенцем нянчится, смех! А ещё в жёны ко мне набивается.

— Вот-вот, — сказал старец, — это твоя настоящая жена. Женись на ней!

Женился Дмитрий, по его словам, как под наркозом. Переволновался так, что явился в церковь венчаться при полном параде и даже с галстуком-бабочкой, но при этом в домашних тапках, и пришлось его срочно переобувать. В семейной жизни он ничего не понимал и спрашивал меня осторожно:

— Тёть Нин, как тебе моя Танька?

— Ничего вроде.

Признаться, я не сразу разглядела эту застенчивую тихую медсестру. Настоящая красота, как утверждают поляки, это то, что прекрасно «на третий пригляд» и не бьёт по глазам, как яркий макияж. А застенчивая Таня была красива той особенной русской красотой, которую и разглядишь-то не сразу. С виду серая уточка, а присмотришься — и ахнешь: сероглазая красавица с точёными чертами лица, и вся будто светится изнутри. В общем, после свадьбы Митяй вдруг уставился на себя в зеркало и, ужасаясь своей неказистости, сказал сочувственно жене, что любовь зла, полюбишь и козла.

Он ёрничал, стесняясь своей любви. Слишком непривычной была та новая жизнь, когда перед работой ему подавали горячий завтрак и свежую рубашку, а потом жена крестила его перед уходом и долго смотрела вслед. Куда привычней было другое: он — Митяй-лентяй, «аспид» и позор семьи. Но жена-красавица видела в нём то, чего не видели другие, и уговаривала мужа:

— Митенька, отдохни. Нельзя так много работать!

Работал он, действительно, много. Он не привёз из Москвы чемодана обновок и перстня с печаткой, как это делали местные парни. Он привёз главное — мастерство. Освоил в столице евроремонт, увлёкся дизайном и работал теперь на отделке квартир. Брал он за труды дешевле других, работал быстро и качественно. Так что заказов было хоть отбавляй.

Молодым очень хотелось ребёнка, но врач сказал Дмитрию, что из-за перенесённой в детстве болезни иметь детей ему не дано. Они тогда долго ездили по детдомам и приютам, надеясь усыновить ребёнка. Но у детей-сирот имелись чисто бумажные родители, бросившие их, спившиеся или угодившие в тюрьму. Усыновить таких детей по закону нельзя. Но они продолжали поиски и молили Господа даровать им дитя.

А потом был такой случай. Приехали в Оптину москвичи на своём минивэне, а после службы захотели съездить в Клыково, в тамошний монастырь. Они позвали Дмитрия с собой, чтобы показал им дорогу. А на полпути он закричал вдруг шоферу:

— Останови машину!

Дмитрий выскочил из машины и побежал что есть мочи в ту лесную чащобу, где двое пьяненьких женщин пытались повесить на суку годовалого младенца, а тот отчаянно боролся за жизнь, цепляясь за дерево. Митя вынул ребёнка из петли, а паломники бросились ловить убегавших женщин. Но страх за жизнь младенца был так велик, что, оставив погоню, они срочно повезли малыша в больницу. Как ни странно, ребёнок не пострадал. А Митя так зауважал своего смелого сына, с отвагой боровшегося за жизнь, что при крещении дал ему имя Андрей, по-гречески это «мужественный». По словам Тани, её Митенька оказался заполошным папашей — сам купал малыша, сам вставал к нему ночью и ревновал при этом к жене.

Виделись мы с Митей теперь редко. У Татьяны был свой духовный отец, старенький батюшка, служивший в сельском храме. Здесь он крестил Татьяну во младенчестве, потом венчал её с Дмитрием, а позже они принесли сюда крестить своего сына Андрея. Душа уж прикипела к этому храму, и обычно они ходили сюда.

Правда, Митя усиленно зазывал меня в гости, а потом ему стало не до гостей. Умирал от рака его отец Фёдор Иванович, и умирал мучительно тяжело. Рак был запущенный, неизлечимый, и Татьяна с Митей перевезли старика из больницы к себе. Что такое, когда в доме умирают от рака родные, — я знаю не понаслышке. После смерти Фёдора Ивановича я рассказала Мите, как умирал от рака мой муж, и мне понятно, как тяжело им пришлось.

— Трудно было, конечно, — ответил он, — а хорошо. Мы ведь с отцом, как волки, ненавидели друг друга. А тут сидим, обнявшись, и вспоминается лишь хорошее. Как меня батя в первый раз на коня посадил и как учил прививать саженцы. Перед смертью он мне руку поцеловал, а я ревмя реву и всё целую его.

За несколько дней до смерти Фёдора Ивановича произошло неожиданное. Простудился сынишка и неделю так тяжело болел, что перепуганный Митя привёз знакомого батюшку, чтобы причастить малыша на дому. Фёдор Иванович говорить уже не мог и тихо отходил, исхудав до прозрачности. Но тут он зашевелил руками, подавая знаки и призывая батюшку к себе. Отказать умирающему в причастии священник не мог, а потом на отпевании говорил о поколении наших отцов, переживших войну, голод, аресты и времена лютого безбожия. Трудно они жили, но по-своему жертвенно. И не нам их судить, подменяя Божий Суд.

Года три, наверно, мы не виделись с Митей, а потом встретились на автовокзале. У Дмитрия были рюкзак и две тяжёлые сумки с банками краски и какими-то инструментами. Мы разговорились.

— Как сынок? — спрашиваю.

— Весь в меня — хулиган! — рассмеялся Митя.

— Далеко ли собрался?

— Да вот Танюшка моя испугалась счастья, — опять засмеялся он.

— Не поняла. Это как?

— А так. Просыпается она утром и говорит: «Митенька, мы с тобой такие счастливые, что даже страшно от счастья. Дом полная чаша, сыночек ласковый. И как же нам Бога благодарить? Поезжай туда, где бедно и трудно, и поработай бесплатно во славу Христа». А батюшка Илий выслушал Танюшку и велел мне ехать к иеромонаху Никону ремонтировать храм. Там, говорит, и бедно, и трудно, а денег на ремонт и подавно нет. Вот прикупил кое-что для ремонта.

Автобуса долго не было, а Митя всё улыбался, порываясь рассказать про свою Танюшку. Но нужных слов не находилось, и он тихонько запел: «Ой, мороз, мороз, не морозь меня…» Он пел эту старинную песню, чтобы рассказать о себе: «У меня жена раскрасавица, ждёт меня она, ждёт-печалится». В наших краях люди и доныне деликатны в разговорах о любви. Здесь не хвастают: «Жена меня любит», а скажут точнее: «Она меня ждёт».

Вот такая история приключилась с Митей. Ждут его дома жена с ласковым сыном и будут ждать, он знает, всегда. Тут действительно бывает страшно от счастья, потому что непривычно оно.

Подошёл автобус, и Митя уехал на тот дальний приход, где зимой у иеромонаха Никона всего три прихожанки из деревенских старух. Одна поёт на клиросе, другая алтарничает, а третья ничего не умеет и только молится. Зато летом тут многолюдно.

Места здесь красивые, дачные, и несколько московских семей уже планируют переселиться сюда.

 «Моей смерти желаете?!»

Тяжёлой физической работы сначала было так много, что у первых насельников и трудников монастыря в те годы частенько побаливали спины. Я не исключение. С одним уточнением — у меня полетел диск позвоночника. Именно такой диагноз поставил мне московский врач, велев немедленно ложиться в больницу.

— А надолго, — спрашиваю, — в больницу?

— На полгода, думаю, — ответил врач. — Случай у вас, простите, тяжёлый, и операции, видимо, не избежать.

Больница для меня была в тот год роскошью непозволительной — болел сын, а ещё на моём попечении была совершенно беспомощная умирающая мама. Рассказала я про больницу нашему старцу схиархимандриту Илию, а он говорит:

— Да ну, в больницу? Пособоруешься в пятницу, и всё.

Как я шла на соборование — это надо в цирке показывать: слёзы, как у клоуна, фонтаном брызжут из глаз. Ступить невозможно, вздохнуть невозможно — такая невыносимая острая боль! Да что рассказывать? Людям, пережившим травму позвоночника, эта пытка знакома, и не дай Бог кому-то её испытать. Я тогда не могла не то что почистить картошку — чашку чая была не в силах поднять.

Это сейчас соборование в Оптиной длится где-то два с половиной часа. А тогда молодые иеромонахи ещё, чувствовалось, осваивали чин соборования — долго молились и торжественно-истово помазывали нас елеем радости на исцеление души и тела.

В общем, соборовали нас шесть часов, и к концу соборования я начала, простите, дремать. И то сказать — неделю перед этим не спала от боли. А тут покой, благодать и такое ощущение милости Божией, что исчезло нервное напряжение души. Ведь в болезни страдает не только тело, но и угнетённый болезнью дух. Помню, как знакомый профессор, человек абсолютно непьющий, после онкологической операции отчаянно пил. Позвонив мне, он сообщил, что, по словам одного медика, жить ему осталось лишь сорок дней. А когда, обезумев от страха, профессор ринулся к разрекламированной «целительнице», сулившей стопроцентное исцеление от рака с помощью зелья из мухоморов, то мухоморщица отказалась его лечить, объявив, что он уже труп.

Кстати, профессор жив и поныне, но что он вытворял в пору страхований, об этом лучше умолчать. Впрочем, и я после травмы позвоночника устрашилась будущего. Во время посещения московского доктора мне показали парализованную женщину в инвалидной коляске. Диагноз у нас был одинаковый. А вдруг и меня ждёт паралич? Архимандрит Иоанн (Крестьянкин) дал мне некогда заповедь — отсекать помыслы о будущем, не загадывая наперёд и не накручивая себя. Но не думать о страшном не получалось. И в голове, как в кинотеатре повторного фильма, крутились картинки: я в инвалидном кресле, а мама умирает в той убогой больнице, где запах варёной гнилой капусты перешибает туалетная вонь. Страхи, как выяснилось, были пустыми, но такова болезнь маловерия — страх.

А может, подумалось вдруг, Господь для того и испытал меня травмой позвоночника, чтобы выявился этот недуг — недоверие к Богу, управляющему миром и участью каждого из нас? До болезни я считала себя твёрдо верующим православным человеком. Легко так веровать, когда сил избыток. А потом эти силы кончились, и начала разлагаться ещё языческая по сути душа.

Именно от этого маловерия в Таинстве Соборования освободилась душа, и я испытывала состояние блаженства. Вроде радоваться нечему — спина по-прежнему болела. Но душа ликовала, зная откуда-то, как же милует и печётся о нас Господь. Да разве Он оставит меня и моих ближних? И чего нам бояться, если с нами Бог?

Это было такое сладкое чувство, что душа уже начала возноситься в горняя, но низринулась долу от житейских забот: дома Фенька сейчас голодная и, поди, истошно визжит. Фенька, поясню, это свинка, ибо однажды мне буквально подложили свинью, то есть поселили её у меня в хлеву без всякого на то моего соизволения.

Собственно, появлением Феньки я обязана тому процессу, когда поселившиеся в деревне книжные люди — филологи, физики, юристы — тут же заводили коров и прочую живность. Дети были в восторге от животных, а родители мучительно решали проблему — куда девать ведро молока, если семье столько не съесть? Торговать на рынке? Вроде неловко, да и торговля плохо идёт. Молока тогда в деревне было — залейся, а покупателей мало, наперечёт.

Меня тоже уговаривали встать в ряды животноводов и даже корову благословили в монастыре. Я было дрогнула — всё же бесплатно, да батюшка Илий остановил: «Ну, куда тебе корову? Куда?»

Потом мне пытались подарить коз, обещая очень хорошо заплатить, если избавлю хозяев от них. Отбивалась я от этих даров словами: «Нет благословения. Не возьму».

А потом ко мне привезли на машине туго завязанный мешок с поросёнком и занесли его в хлев, сказав весомо:

— Батюшка благословил. Так-то!

Делать нечего — пришлось развязывать мешок. Со свиньями я никогда дела не имела и выращивала Феньку по книжке, написанной английским ветеринаром. Англичанин, похоже, был поэт и описывал свиней как высокоинтеллектуальных животных с тонкой нервной организацией. Оказывается, свиньи легко впадают в депрессию, а потому нуждаются в развлечениях. В Англии, как вычитала я из книжки, есть даже специальные игрушки для свиней. Что за игрушки, не поняла, но на всякий случай купила Феньке мяч. К удовольствию юных паломников, Фенька лихо гоняла мяч, но в азарте прокусывала его. И всё-таки англичанин подвёл меня, внушив пагубную мысль, что свиней надо кормить строго по часам. Месяц я ублажала Феньку по английской методе, а потом обнаружила — у нас в деревне кормят свиней не по часам, а когда удобно хозяйке. Попыталась и я отстоять свои права, но Фенька быстро доказала — слабо. Она уже с точностью до минуты усвоила время кормления, и если кормить её полагалось, скажем, в 16.00, то уже в 16.01 свинья начинала истошно визжать. Причём визжать не умолкая она могла хоть до ночи. А визг был такой надрывно-отчаянный, что соседи не выдерживали, обещая разделать на шашлык свинью и меня. Так я оказалась заложницей свиньи. Позовёт, бывало, батюшка на молебен, а я отказываюсь:

— Не могу. Мне надо Феньку кормить.

Словом, Фенька держала меня в таких ежовых рукавицах, что к концу соборования я изнемогала от нетерпения: почему так долго? Скоро ли кончится? Ведь Фенька три часа уже истошно визжит.

После соборования опрометью кинулась домой и первым делом метнулась в хлев кормить орущую свинку. После Феньки бросилась готовить ужин домашним, а потом весь вечер бегала с вёдрами от колодца, поливая огород. Присела отдохнуть и задумалась: что-то явно не так, а что — не пойму. Думала, думала и вспомнила — у меня же отчаянно болела спина. Вот такое было соборование, когда я буквально ЗАБЫЛА про болезнь.

* * *

Раньше я часто рассказывала об этом дивном исцелении, уговаривая заболевших друзей прежде всего пособороваться. А потом перестала рассказывать, и вот почему. Когда профессор в отчаянии сообщил мне, что жить ему осталось лишь сорок дней, я попросила схиархамандрита Илия помолиться о нём.

— Передай ему, — сказал старец, — пусть пособоруется. Все под Богом ходим, и всё управит Господь.

Но когда я передала профессору слова старца, тот возмущённо воскликнул:

— Вы что — моей смерти желаете?

— Почему смерти? — опешила я.

— Да потому что соборуются лишь перед смертью. Я жить хочу, а вы мне про смерть!

Кстати, такое отношение к соборованию характерно не только для профессора. Вот случай из медицинской практики Козельска. Одну старушку со злокачественной раковой опухолью положили в больницу, а вскоре выписали, обнаружив: лечить там нечего — рак уже полностью разрушил печень, и онкологи отказались от безнадёжной больной.

Навещала старушку лишь прихожанка Оптиной пустыни терапевт Ольга Анатольевна Киселькова, стараясь хоть как-то поддержать её. Но смерть надвигалась с такой очевидностью, что Ольга Анатольевна предложила больной вызвать священника, чтобы причаститься и пособороваться на дому. И тут последовал такой взрыв возмущения, что куда там профессору! Старушка тут же написала жалобу в Министерство здравоохранения с требованием наказать безнравственного врача тов. Киселькову. Врач, негодовала она, должен вселять в людей оптимизм, а тов. Киселькова подрывает её веру в исцеление и предлагает собороваться, будто смерть уже. Не на такую напали, восклицала в письме бабуля, ибо она всю жизнь была оптимисткой, а потому умела бороться и побеждать. Отправить жалобу в Москву оптимистка не успела. Так и умерла без причастия и соборования, но с обличительным письмом в руках.

Почему же иные так боятся соборования? Может быть, дело в той исторической практике, когда во времена уже начавшейся апостасии соборовались действительно лишь перед смертью? Но история православия гораздо шире практики времён апостасии. На Руси уже с XVII века практикуются массовые соборования православных по храмам и монастырям. А вот выписка из жития преподобного Оптинского старца иеросхимонаха Анатолия (Потапова): «Преподобный Анатолий, следуя оптинской традиции, регулярно совершал Таинство Елеосвящения, придавая ему большое значение в духовной жизни христиан и благословляя собороваться всем, в том числе молодым и внешне здоровым людям. Старческое соборование представляло собою праздничную картину». На соборование являлись в праздничной одежде, а «батюшка Анатолий, совершая Таинство, сам весь светился, пребывая в восхищении Святаго Духа. Соборование у Старца исцеляло многие душевные и телесные недуги».

Приведу ещё строки из письма архимандрита Иоанна (Крестьянкина), написанные им по поводу болезней моих близких:

«А духовное лечение для нас — соборование, не отчитка, а соборование — Таинство, дарованное нам Спасителем. В нём прощаются нам многие грехи, и забытые и даже не осознанные нами как грех. И постепенно смирится наше горделивое мудрование, и получим мы спасение и здравие не от врачей земных, но от Господа. Соборное масло надо пить и им помазываться. И, конечно, будем молить о возможности более частого причащения».

Вот так прожила ещё десять лет моя умирающая, казалось, мама. Временами было так худо, что ночами я прислушивалась: дышит мама или нет? А наутро приходил батюшка, соборовал маму, причащал, и она опять возвращалась к жизни вопреки приговору врачей.

* * *

Можно привести и другие свидетельства, развенчивающие предрассудок, будто соборование — к смерти. Но в том-то и дело, что страх перед соборованием основан не на отсутствии знаний и одной лишь неосведомлённостью необъясним. На практике чаще встречаешь иное — люди наслышаны об исцелениях на соборовании и даже намерены пособороваться, но в храм по разным причинам не идут. То мороз на дворе, то лень шагать по жаре. Один известный режиссёр назвал мне даже такую причину — некто «рогатый» не пустил его в храм. Словом, где святость, там духовная брань. Вот почему, завершая разговор о Таинстве Елеосвящения, расскажу о духовной брани Шурочки, приезжающей ежегодно в Оптину пустынь, чтобы пособороваться в монастыре.

Шурочка — профессиональная уборщица, а наш батюшка говорит:

— Уборщица в храме — это призвание, а у Шурочки от Бога талант.

Бывало, приедет Шурочка в гости, а дом после неё сверкает чистотой. Распорядок дня у неё такой — в пять утра она уходит в монастырь на полунощницу, после литургии убирается в храме, а потом начинает мыть и чистить мой дом. Я протестую:

— Шурочка, отдохни!

Но уговаривать её бесполезно. Однажды, желая дать Шурочке отдых, я запретила ей убираться в доме. Шурочка обиделась и удалилась в сарай, перемыв там предназначенный к выбросу хлам. Правда, потом сама же выбросила этот хлам из сарая и призналась мне:

— Не могу я без дела, скучаю. Уж до чего я работать люблю!

В храме у Шурочки множество подопечных, престарелых или больных. Бывало, напросится она в гости к больной прихожанке да и вымоет ей к празднику дом. И, хотя рабе Божией Александре уже за семьдесят, все зовут её ласково Шурочкой — такая она добрая, услужливая и радостная, как дитя. Здоровье у Шурочки, замечу, отменное, и странно было услышать её признание, что она «болящая». Обнаружилось это так. Зашёл ко мне в гости игумен Петр (Барабаш), узник Христов, отбывавший срок за православную веру в тюрьмах и лагерях. Шурочка встретилась тогда с батюшкой впервые и вдруг по-заячьи вскрикнула при виде его.

— Шурочка, ты что?

— А благодатный батюшка!

— Ты-то откуда знаешь?

— Я-то не знаю, да бес во мне от благодати смертным визгом визжит.

Не поверила я Шурочке. А после кончины игумена Петра прочитала в книжке о нём, что батюшка действительно был благодатный — отчитывал бесноватых, исцелял недужных, и по его молитвам Господь вернул зрение слепой.

Болезнь, по словам Шурочки, была попущена ей за отступничество от Бога. Выросла она в крестьянской семье с огненной верой во Христа, а потом в угоду неверующему мужу сняла крест и оставила храм. Невенчанный брак оказался недолгим. Но когда Шурочка в покаянии вернулась в церковь, началось нечто страшное — невидимая сила гнала её из храма, и несколько лет она не могла пособороваться и причаститься. Так началась та духовная брань, что длится и поныне. Внешне это незаметно. Но, со слов Шурочки, на соборовании она кричит, а потому и удаляется из Москвы в монастырь, чтобы «не позориться» перед знакомыми. Разумеется, никакого позора в этом мученичестве нет, но у Шурочки свой жизненный опыт: как-то на Пасху она подарила знакомой платок, а та брезгливо выбросила его, прослышав, что Шурочка «бесноватая». Словом, кто стяжал в этой жизни богатство, кто — славу, а Шурочка стяжала любовь людей, и ей больно терять её.

Правда, соборуясь вместе с Шурочкой, я не слышала, чтобы она кричала. Но однажды увидела, как она опрометью бросилась из храма на паперть, а я поспешила за ней:

— Шурочка, тебе плохо?

— Да бес во мне дурным криком кричит: «Жжёт огнём, погибаю и обещаю — выйду из тебя, если покинешь храм!» Ну, вышла на паперть, а он издевается: «Что, корова, поверила, ха-ха-ха?» Благодать-то на соборовании такая, что нечистую силу огнём пожигает, зато нам до чего ж хорошо!

Когда я передала знакомому профессору слова Шурочки об особой благодати соборования, он ответил подчёркнуто сухо:

— Простите, но я человек науки и веровать, как тёмная бабка, не могу.

Шурочка действительно окончила всего три класса, но с детства была приучена родителями читать святых отцов. Читает она много — авву Дорофея, Добротолюбие, а уж Псалтирь у неё на устах. В их деревне, рассказывала Шурочка, многие знали Псалтирь наизусть, и я люблю слушать её рассказы о былом:

— Жили мы с Богом, и жили как в раю. Рожь стояла стеной, урожаи богатые. А с первым ударом колокола все бежали в храм. По тысяче земных поклонов за день в пост полагали, а работать любили как! Крепкие были люди, здоровые, а потом от безбожия разболелся народ. Сегодня иные, как обессиленные, а в храме томятся и устают. Вера слабая, духом мы слабые, вот и суждено нам жить по написанному: «от многих моих грехов немоществует тело, немоществует и душа моя».

Себя Шурочка тоже причисляет к немощным в вере, горюя, что не дано ей здесь возрасти в меру своих родителей. Правда, папу она почти не помнит — его убили комсомольцы, разорявшие храм. А мать, оставшись одна с детьми, твёрдо встала на путь исповедничества. За отказ вступить в колхоз и убрать из дома иконы им отрезали землю по самые окна, а потом забрали корову, кур, одеяла, одежду и не оставили в доме даже горстки муки. В детстве Шурочка так страшилась голода, что иногда думала про себя: может, лучше жить, как все, и стать комсомолкой, как убийцы её отца? Останавливала вера матери, говорившей детям:

— Разве Господь оставит нас?

Много лет прошло, но из глубины детства всё слышится Шурочке голос матери, читающей детям Евангелие: «Бог ли не защитит избранных Своих, вопиющих к Нему день и ночь, хотя и медлит защищать их? Сказываю вам, что подаст им защиту вскоре. Но Сын Человеческий, пришедши, найдет ли веру на земле?» (Лк. 18, 7—8).

Слушаю Шурочку и думаю о своём. В моём окружении вроде все православные, но чего только не наслушаешься порой!

— Наняла попа, чтобы пособороваться на дому. А толку? — возмущалась одна бизнес-леди. — Раньше я много жертвовала на храмы, а теперь сомневаюсь: зачем?

Кстати, эта женщина и профессор искренне считают себя верующими. Но как же далека порой наша вера от жертвенной веры простой крестьянки, спрашивающей детей: «Сын Человеческий, пришедши, найдет ли веру на земле?»

 «Ой вы, голуби, ой вы, белые»

 Случай с профессором

Вернулась я осенью в Москву из деревни и сразу же позвонила ближайшей подруге.

— Прости, не могу говорить, — ответила подруга. — Папу схоронили вчера.

— Давай я завтра к тебе приеду?

— Умоляю, не приезжай. Я не открою дверь.

Так продолжалось два месяца — звоню, а подруга бросает трубку, запрещая приезжать к ней. Тут было явно что-то неладно. Конечно, горе есть горе, но два месяца — изрядный срок для траура, тем более что смерть отца не была неожиданной. Он умер уже в глубокой старости, а перед этим несколько лет угасал в параличе. К сожалению, попытки подруги обратить отца к Богу не имели успеха — он был в своё время профессором кафедры научного атеизма и «антирелигиозником» старой закалки. Веру в загробную жизнь профессор называл «сказкой для малодушных» и, запретив дочери отпевать его в церкви, завещал распорядиться его останками «практично» и «гигиенично», то есть сжечь его тело в крематории, а пеплом удобрить клумбу.

Удобрять клумбу столь кощунственным образом подруга не стала, но захоронила урну с прахом отца в могиле его православных родителей, крестивших сына ещё во младенчестве и водивших его в детстве за ручку в храм. А после кремации начались странности — подруга перестала выходить на работу и, затворившись в квартире, не пускала на порог никого. Когда же обеспокоенные коллеги приехали навестить её, она отказалась открыть им дверь, а в квартире кто-то громко и страшно стонал.

На работе всполошились и позвонили мне с упрёком: «Неужели ты не можешь навестить подругу и выяснить, что происходит? Там, похоже, какой-то кошмар!» Навестить подругу я очень хотела. Но как это сделать, если твёрдо обещано, что не откроют дверь? Думала я, думала и придумала. Однажды подруга взяла у меня книгу, а потом долго извинялась, что забывает вернуть. И, позвонив подруге, я сказала «металлическим» голосом:

— Немедленно верни мою книгу! Она мне срочно нужна для работы.

— Но я, я, — залепетала подруга, — я не могу пока выйти из дома.

— И не выходи. Сейчас я подъеду к твоему дому, сяду на лавочке у подъезда, а ты вынесешь книгу, и всё.

Просидела я на лавочке минут сорок и, не дождавшись подруги, позвонила ей в дверь. В ответ на звонок из квартиры послышался вой и крик подруги: «Не плачь, папочка!» А в квартире с нарастающей силой что-то грохотало, выло, рыдало, и вдруг разом закричали от ужаса подруга и её мать. Там творилось такое, что в беспамятстве страха я замолотила в дверь руками и ногами, выкрикивая непотребное:

— Открой немедленно! Я дверь разнесу!

— Прекрати истерику, Нина, — ответила из-за двери подруга. — Спускайся вниз, я выйду сейчас.

Вскоре она действительно вышла из подъезда. Но в каком виде? Краше в гроб кладут.

— Говори, что случилось, — приступила я к подруге.

— Папа жив и после кремации живёт с нами, — сказала она тихо. — Папа очень страдает, но так изменился после смерти, что не выпускает нас с мамой из дома даже за продуктами в магазин.

— А чем питаетесь?

— Сначала варили крупу на воде, а потом крупа кончилась.

У меня была с собою буханка горячего хлеба, купленного по дороге сюда. «Хлебом пахнет! — оживились подруга. — У тебя есть хлеб?» И по тому, с какой жадностью она набросилась на хлеб, я поняла — она голодает. А подруга вдруг заплакала над хлебом горючими слезами:

— Ты же знаешь папу — благороднейший человек. А теперь такое творит, что стыдно рассказывать, и мы с мамой уже в голос кричим.

— Ты отпела отца?

— Хотела отпеть. Пришла в церковь и спросила у одной бабушки: «Можно ли мне отпеть папу, если он человек крещёный и в детстве веровал в Бога, утратив веру потом?» А старушка как рявкнет на меня: «Грех безбожников в храме отпевать! Им одна дорога — в геенну!»

— Нашла кого спрашивать! — ахнула я. — Ты что — к батюшке не могла обратиться?

— Батюшке надо правду говорить. А разве можно про папу стыдное рассказывать?

В этом вся моя подруга — она действительно неспособна сказать о ком-то худое, а про любимого папу — тем более. И тут я впервые догадалась о причинах, заставивших её таиться от всех: ей легче голодать и терпеть нестерпимое, чем осудить и «опозорить» пусть даже призрак отца.

По договорённости с подругой я тут же поехала в Свято-Данилов монастырь и рассказала эту историю духовнику монастыря архимандриту Даниилу (Воронину), в ту пору ещё иеромонаху. Батюшка долго молча молился, а потом сказал решительно: «Немедленно отпеть!» На следующий день в храме Всех Святых состоялось отпевание усопшего, и призрак после этого из квартиры исчез.

С тех пор прошло уже лет пятнадцать, но объяснения этой истории я не знаю и поныне, хотя спрашивала о том богомудрых отцов. Но тем-то и отличается мудрость от невежества, что ей ведомо благоговение перед тайной, непостижимой земным умом. На мои вопросы отвечали вопросами: а что мы знаем о кончине человека, когда уже в предсмертные, бывает, минуты вдруг обращается к Богу заядлый атеист и умирает в слезах покаяния? И нам ли понять тот ад мучений на мытарствах, когда кричит и стенает душа? Вот и «стучится» иногда страдающая душа в мир живых, умоляя помочь, отпеть, помянуть.

Чуть позже, уже в Козельске, мне рассказали похожую историю, когда бабушка-коммунистка — а была она в юности ревностной прихожанкой и потом публично отреклась от Бога — являлась после смерти родным и так буянила в доме, что все не просыхали от слёз. И тогда трое из этой семьи ушли в монастырь, отмаливая любимую бабушку.

Через эти две истории мне и открылось, что заповедь о любви к ближним распространяется не только на живых, но и на наших усопших. Они тоже люди. Тоже живые. Просто мы мало знаем о них. Словом, теперь я стала охотно помогать батюшке на отпевании. А однажды, уже в деревне, вызвалась почитать у гроба Псалтирь, не подозревая, что окрестное население тут же зачислит меня в «читалки», не спрашивая на это моего согласия да и не интересуясь им. Но тут начинается уже другая история, требующая своего пояснения.

 Поминки

Прежде чем пояснить, что такое деревенская «читалка», надо хотя бы немного рассказать о деревне возле Оптиной пустыни, где я однажды купила дом. Соседи мне попались хорошие, но люди сплошь нецерковные: уверяют, что в Бога веруют, но в церковь не ходят, находя тому множество причин: «сенокос», «уборка», «некогда». И даже услышала такое объяснение:

— Мне в церковь нельзя, — сказала одна женщина. — Я чёрный человек.

— Это как — чёрный?

— Да ведь дояркой всю жизнь работала. А пастухи у нас такие матершинники, что коровы, кроме мата, иных команд не признают. Что поделаешь? Выражалась. Вот и жду теперь, пока чернота с души отойдёт, чтобы в церковь неосуждённо войти.

Помню, как однажды уговорила соседку сходить в храм, а та призналась потом:

— Ох, и намучилась — еле вытерпела! Стою в церкви, а сама, как конь, ногами перебираю — надо бежать картошку окучивать и поросёнку пойло варить. Выстояла службу через силу, а толку?

И то верно — невольник не богомольник, а душа моей соседки так прикипела к земным заботам, что от земли её не оторвать. Но всё же вопрос о нецерковности или подспудной воцерковлённости здешних людей не так прост, и вот сценка из жизни восьмидесятых годов. На правлении колхоза выступает представитель райкома партии и говорит грозно: «Чтоб на Георгия выехать в поле и до Николы отсеяться, а иначе партбилеты на стол! Ясно?» — «Ясно, ясно», — гудят колхозники, понимая без пояснений, как обозначены сроки посевной. Знание церковного календаря здесь, похоже, в крови, и цикл сельскохозяйственных работ прочно увязан с ним.

— Когда лучше сажать огурцы? — спрашиваю у бабушек.

— Под Троицу, милая, под Троицу. В наших краях испокон века под Троицу сажали — без всяких парников, плетушками, а огурцов было — не обобрать.

Есть в здешних краях обычай — для поминания усопших пекут «лествицу», то есть печенье в виде лесенки. Почему надо печь «лествицу», объяснить не могут, но объяснение этому есть. Здесь примонастырская земля, где из поколения в поколение жили Богом и для Бога, а любимым домашним чтением была «Лествица» преподобного Иоанна Лествичника. Вот и осталась от прежних времён эта рукотворная «цитата» из книги в напоминание о боголюбии былых христиан.

Семьдесят лет гонений на веру разрушили до обломков православное мировоззрение народа. И всё-таки даже самый нецерковный здешний человек обязательно бывает в храме три раза в жизни: во младенчестве его крестят, после регистрации брака венчают, а потом уже в гробу везут в церковь для отпевания. Но если крещение и венчание отчасти дань обычаю, то при погребении обнаруживается искренняя вера народа в иную, загробную жизнь. Тут уже церковь — мать родная, а «читалка» позарез нужна.

Говорят, жили некогда в здешних местах старицы, читавшие Псалтирь по усопшим. Потом их не стало, а схоронить человека без молитвы по заупокойной Псалтири — это, по здешним меркам, как бы цинизм. И стоило мне однажды прочесть кафизму у гроба, как деревенское сарафанное радио разнесло новость — в таком-то доме «читалка» живёт. Уже через день возле моего дома затарахтел грузовик, и кто-то крикнул из кузова:

— Нин Лександровна, ехай с нами!

— А зачем?

— Дак Параскева преставилась — читалку зовут.

Словом, назвался груздем — полезай в кузов. Читать Псалтирь я люблю. Но деревенская «читалка» ещё и уставщик православного обряда погребения, подсказывающий людям, где и как поступить. В этом плане «читалка» из меня никакая. Пробовала я отказаться, но батюшка сказал: «У людей горе, а ты не хочешь помочь? Бог благословит, читай». Вот я и стала «читалкой» по принципу — на безрыбье и раку честь.

«Читалка», наконец, должна быть человеком решительным, чтобы пресечь непотребства у гроба. Нынче это бывает, и вот одна современная быль. На похороны кроткой боголюбивой старушки Параскевы съехался весь её род — пятеро сыновей с жёнами и со своими уже взрослыми сыновьями, на голову переросшими отцов. Сразу же по приезде сыновья решили отправиться на кладбище, чтобы выбрать для матери самое благоуветливое место и благоустроить её могилу по-старинному — в виде склепа, а не в виде той нынешней ямы, куда тут же затекает вода. «Нельзя», — остановила их в дверях могучая женщина Пахомовна, тут же перечислив другие «нельзя». Нельзя, чтобы покойницу обмывали и переоблачали родные руки — надо звать чужаков. Родным нельзя нести гроб. А уж выкопать самим могилу на совесть — и подавно нельзя. Почему нельзя, Пахомовна не знала, объясняя с важностью: «Таков наш русский православный обычай». Вот и ждёт родня в смущении «читалку», чтобы спросить: как поступить?

К сожалению, я не особый знаток обычаев, но по этнографии мы изучали, что эти якобы русские обычаи пришли к нам с мусульманского Востока. И если православные относятся к усопшему с благоговением — это образ Божий, то по восточным поверьям тело покойника настолько нечисто, что оскверняет даже прикосновение к нему. Там покойника несут на кладбище изгои общества, живущие в скверне и привычные к ней. Впрочем, и у европейцев могильщик зачастую изгой, ибо связан со скверной — с мертвецами. А мертвец — это нередко коварный злой дух: «рух» по-восточному, а по-русски — «навьё». С одной стороны, навьё стараются умилостивить и ставят ему в виде жертвоприношения рюмку водки с хлебом. С другой стороны, от навья защищаются приёмами погребальной магии и завешивают зеркала, ибо взгляд навья через зеркало особо опасен. Навьё стараются перехитрить, и после выноса покойника «выметают» и «вымывают» его след из дома, а потом бросают на дорогу еловые ветки, чтобы злой дух «забыл» дорогу к живым и не утащил их за собою в могилу.

Словом, когда я вошла в дом Параскевы, энергичная Пахомовна уже привела туда команду мужичков, нетвёрдо стоящих на ногах. Мужички эти были мне знакомы вот с какой стороны. Пришли они однажды ко мне чинить забор, но, приняв перед работой на грудь, тут же рухнули вместе с забором, блаженно проспав весь день. Вот и теперь, стараясь сохранить равновесие, они тянут свою известную песню: «Вы нас, хозяева, полечите-похмелите, а мы вам обмоем, зароем или выроем, если хошь». Хозяева, пряча глаза, выносят Пахомовне бутылку водки, а та заводит сладкоголосо новую песнь: «По нашему русскому православному обычаю первую рюмку наливаем навье». И тут я сделала то, что не способна сделать, если не довести меня до белого каления, то есть выпроводила эту компанию пировать на лужок. Мужички даже обрадовались — их уже клонило к земле, и манил лужок. А Пахомовна сказала гневно: «Русских обычаев не знаешь, а лезешь читать!»

И то верно. Куда лезу? А сыновья обрадованно зашумели: «Правильно, правильно. Не позволим пьяндохам прикоснуться к маме! Она нас в детстве на руках носила, и мы её к Богу на руках понесём». Так и несли они гроб до самой церкви, воздавая матери последнюю честь. Сыновья у Параскевы красивые — рослые, непьющие, сильные. И старушки крестились им вслед:

— Хороших людей Прасковьюшка выпестовала, и ведь гроб, как святыню, несут.

— Не по закону несут, — поджала губы Пахомовна, — родным не положено. Ох, как аукнется потом, знаете?

— Знаем, знаем, — рассердились женщины. — Тебя и нас пьяндохи к могиле снесут и в лужу уронят, поди, как Егорыча.

— Тебя, Пахомовна, точно уронят, — благодушно поддакнули мужчины. — Ты у нас дама стопудовая, с весом. Не горюй, Пахомовна, — слона выпишем, чтобы по русскому обычаю тебя до рая довёз.

Но уже близко монастырь, и разговоры стихают. Будто встречая нас, звонят колокола, а все крестятся и дружно поют: «Святый Боже, Святый крепкий, Святый безсмертный, помилуй нас!» И вдруг преображаются лица людей, будто коснулась сердец благодать.

К сожалению, такое бывает редко. Сегодня появилось такое множество дичайших неоязыческих «табу», что люди сникают под давлением «обычая» и, страшась причинять вред родне (а кто в селе не родня?), приглашают нести гроб всё тех же «пьяндох». Правда, теперь всё чаще зовут на помощь паломников, и уже многие из монастыря ходят читать Псалтирь по усопшим. Надобность во мне как в «читалке» со временем отпала, и я вздохнула с облегчением. Всё-таки это непросто — войти в дом, где столько горя, и начать поневоле хозяйничать. А делать это проходится, потому что надо готовить всё к отпеванию, а что усопший, что родня — все без крестов. То есть крестики где-то в доме есть, и все, спохватившись, ищут их:

— Мама, да они ж на божнице лежали!

— Дак с божницы их Иван для венчания брал. Ванята, где крестики?

— Разве упомнишь?

Наконец, все с крестами, начинается молитва, и в доме уже благоговейная тишина. Родные крестятся вместе со мною, кладут земные поклоны, а потом уходят на кухню готовить поминальный обед.

Поминки дело хлопотное. На кухне жарят, варят, шинкуют, и о чём-то зычно говорит Пахомовна. О чём — не слышно, но догадаться несложно, потому что с кухни приходит вдова и кладёт в гроб мужа его очки и часы. Следом заглядывает сын:

— Тёть Нин, а Пахомовна говорит, что надо положить в гроб папы его инвалидную коляску. Это как — по частям разобрать?

Тут уже я иду на кухню и начинаю рассказывать про скифский курган, где погребали воина в полном боевом снаряжении, снабдив припасами в дорогу. Потом в могилу опускали его боевого коня и жену, предварительно умертвив их. Намёк всем понятен, и вдова, ахнув, говорит Пахомовне:

— Выходит, по скифской моде хороним? И меня в гроб положишь, Пахомовна, а?

— Я про русский обычай, а они про скифов, — негодует Пахомовна. — Он же участник войны, с орденами, и инвалидная коляска ему в почёт!

— Дикари мы нынче, и хуже скифов, — вступает в разговор брат вдовы. — Знаете, как Юрия Петровича хоронили? «Покойник, — говорят, — любил выпить». И положили в гроб бутылку водки. «А ещё наш дорогой покойничек любил газету «Советский спорт». И газету в гроб запихали. На том свете ведь нечего делать, кроме как про спорт почитать.

— Москвичи ещё почище чудят, — добавляет приехавший из Москвы родственник. — В гроб мобильник кладут и переносной телевизор. Скоро «Мерседес» будут в гроб загонять, чтобы были мы скифскими новыми русскими.

Скифская мода единодушно осмеяна, и я со спокойной совестью ухожу к иконам читать Псалтирь. И всё-таки инвалидную коляску на кладбище опустили в могилу. Вот ведь сила Пахомовны — убедила людей.

Однажды был случай почти мистический. Батюшка освятил могилу, и под пение «Святый Боже…» гроб стали благоговейно опускать в неё. И вдруг по команде Пахомовны неверующая родня швырнула под гроб в могилу жертвоприношение навье — горсти звенящей мелочи. Гроб чуть не перевернулся и застрял наперекосяк. Ни туда ни сюда — насилу вытащили обратно. Так и не могли опустить гроб в осквернённую могилу, пока не присыпали деньги землёй. Думаете, батюшка укорил Пахомовну? Нет, ушёл в самоукорение: дескать, Пахомовна за свои убеждения как воин бьётся. А мы? Мораль понятна — мы-то не бьёмся.

И ещё о батюшке. Как же переживают у нас в деревне, придёт ли батюшка на поминки? А нашему переутомлённому батюшке некогда ходить по поминкам, хотя, бывает, ненадолго зайдёт. Но батюшку ждут и, вознадеявшись на лучшее, посылают нарочного в магазин за новыми полотенцами, чтобы не подавать батюшке то, что побывало уже в грешных руках. Стол готовят для батюшки — пир. Тут бесполезно объяснять, что наш батюшка-аскет съест лишь блинок, а выпьет стакан киселя. Всё это делается по любви и с ожиданием чего-то высшего, к чему при виде смерти стремится душа. Тут инстинкт сиротства овец, не имущих пастыря. И стоит батюшке появиться в дверях, как, теснясь, бросается к нему под благословение это малое малоцерковное стадо, говоря потом в умилении:

— Господи, за что нам такая милость? Мы же нынче благословенные люди!

Батюшка заходит лишь ненадолго, но после его ухода скажут растроганно — не отринул нас, грешных, Бог! «Читалку» послал какую-никакую, в монастыре отпели ближнего как родного, и батюшка нас благословил.

А потом на поминках наступает та тишина, когда при мысли о разверстой могиле сердце наполняется уже личной болью: все там будем — не минуешь. И обличат нас пресветлые Ангелы за недостойную жизнь.

— Дикари мы нынче, и грешим беспробудно, — вздыхает брат вдовы. — А смерти хочется христианской.

— Да разве мы заслужили её? — откликается пожилая женщина и заводит песню, в которую тут же вплетаются другие голоса:

Ой вы, голуби, ой вы, белые!

Где летали вы, что видали вы?

Мы не голуби, мы не белые,

Мы апостолы, Богом посланы.

А летали мы, а видали мы,

Ой, как грешная душа мимо рая шла,

Мимо рая шла, в рай просилася.

Что ж ты поздно так, душа, спохватилася?

И тут уже мощно вступает хор:

Господи, помилуй! Господи, помилуй!

Господи, помилуй! Вечный покой!

Говорят, была некогда на земле Святая Русь. Но я видела Русь, тоскующую об утраченной святости и изливающую в песне свою боль. А боли у людей нынче много — никудышные мы стали, и уже хуже скифов. Но всё спешим по делам мимо рая, мимо храма, пока не пропоют над нашей могилой: «Господи, помилуй! Вечный покой!»

 Сиромаха

Сиромахи — это бродячие афонские монахи, не имеющие постоянного места пребывания. На праздники они приходят в тот или иной монастырь и, получив свою толику пропитания, опять отшельничают, спасаясь каким-то особенным и неведомым миру путём.

В Оптиной пустыни была своя сиромаха — почти девяностолетняя монахиня Варсонофия, неутомимо странствовавшая с посохом от монастыря к монастырю. Всё своё имущество — две торбы на перевязи через плечо и одну в руках — она носила с собой. И было то имущество, что называется, мышиным счастьем — на дне торбы огрызки хлеба, а остальное — бумаги да поминальные записки, большей частью до того ветхие и дырявые на сгибах, будто их и вправду погрызли мыши. Приходила странница в Оптину обычно ближе к ночи и стучала посохом в окно: «Пустите ночевать». Кто-то пускал её в дом, а бывало, и не пускали, зная привычку монахини Варсонофии не спать ночами и молиться на коленях до рассвета. Ладно бы сама не спала, а то ведь начинала среди ночи будить спящих:

— Что спишь, соня? Прими во уме Суд грядущий и встань помолиться.

Будила она, замечу, настойчиво, а потому и ночевала временами где-нибудь в сарайчике, пристроив в изголовье свои драгоценные торбы. Торбами она необычайно дорожила, а вот тёплые вещи, какие давали ей зимой, теряла или бросала где попало.

Мать Варсонофия была девицей, постриженной в монашество ещё в молодости, а почему она странствует, никто не знал. Не от бесприютности, это точно. Рассказывали, что отец-наместник известной обители так возлюбил старенькую монахиню, что выделил ей келью в монастыре. Но мать Варсонофия в ней почти не жила — разве что в лютые морозы, а потом с лёгкостью птицы снова отправлялась в путь.

Раньше она бывала в Оптиной редко и только в глубокой старости осела здесь. Годы всё же брали своё — маршруты странствий становились короче, и на службе монахиня теперь сидела. Впрочем, сидела она и не на службе. Как придёт в пять утра в церковь, сядет на лавочке, разложив вокруг себя бумаги из торбы, так и сидит здесь до закрытия храма, перебирая свои записки. В трапезную она не ходила, не интересуясь едой. Угостят её чем-то — она пожуёт, а то достанет из торбы краюху хлеба, откусит кусочек и запасливо спрячет хлебушек обратно в торбу.

Жила мать Варсонофия по-монашески скрытно и лишь молилась над своими бумагами, пребывая вне мира и не замечая никого. Но в какой-то момент богослужения она убирала бумаги в торбу, шла ставить свечи к иконам, и тогда слоняющимся по церкви говорливым людям лучше было не попадаться ей на глаза. Обличала она за разговоры так — ткнёт говоруна посохом и изречёт:

— Положих устом моим хранило!

Потом тычок посохом доставался следующему, и опять гремел её голос, обличая нечестие:

— Да постыдятся беззаконующие вотще!

Смиренные в таких случаях смирялись. Благоразумные отмалчивались из уважения к старости. А вспыльчивые вскипали так, что однажды дежурный по храму сломал о колено её посох. Правда, потом дежурный покаялся, подарив монахине новый посох, и они сдружились так тесно, что стали уже сотаинниками. Словом, были в Оптиной люди, почитавшие монахиню как особенного Божьего человека.

И всё-таки странница настолько не вписывалась в нынешнюю жизнь, что иногда на неё жаловались батюшкам. Пожаловалась однажды и я, увидев, как мать Варсонофия огрела по спине нахального юнца. За дело, конечно. Нахальство юнца выходило уже за те пределы, когда он мог даже в храме оскорбить мать. Проучить нахала хотелось тогда многим, но тут все дружно осудили рукоприкладство. Мы ведь гуманисты, точнее, жертвы того смердящего «гуманизма», когда наших балованных деточек не то что пальцем не тронь, но и слова поперёк не скажи — надерзят. Рассказала я про рукоприкладство своему духовнику и спросила:

— Что делать?

— Терпеть, — ответил батюшка.

А терпеть-то и не пришлось, ибо мать Варсонофия вскоре умерла. Перед смертью она просила каждого, кто приходил к ней проститься, взять себе её торбы, набитые синодиками с именами усопших и записками о упокоении, чтобы после её кончины их продолжали читать.

— Это великая добродетель христианина — поминать усопших! — говорила она умильно и с надеждой заглядывала каждому в глаза.

Но люди стыдливо смотрели в сторону, и взять её торбы не решился никто. Это же десять или пятнадцать килограммов записок об упокоении и тысячи тысяч имён. Говорят, что эти многотысячные синодики об упокоении мать Варсонофия знала наизусть. Память у неё была феноменальная, а убедилась я в этом так. После смерти мамы я раздавала в храме фрукты и сладости на молитвенную память о ней. Раздала уже всё, когда заметила молившуюся в уголке мать Варсонофию. В сумке обнаружились лишь две помидоринки. Отдала я их монахине с просьбой помянуть мою маму Анастасию, а через пять лет она окликнула меня во дворе монастыря и сказала:

— А твою маму Анастасию помню и поминаю всегда.

Вот так, всего за две помидорки, она пять лет вымаливала мою маму.

А ещё вспоминается история с городским кладбищем Козельска. В годы гонений, когда закрыли монастыри, здесь хоронили оптинских монахов и шамординских сестёр, но где чьи могилы — никто не знал. Архивы за давностью лет не уцелели, а надписи на могилах уничтожило время. И оптинские иеромонахи служили панихиды среди безымянных могил, поминая усопших словами: «Господи, Ты веси их имена».

Однажды осенью приехали на кладбище отслужить панихиду. Листопад украсил могилы золотистыми листьями клёнов и намёл на аллее большой ворох листвы. Вдруг этот ворох зашевелился, и из-под листьев показалась тщедушная весёлая монахиня Варсонофия.

— Мать Варсонофия, — удивились все, — ты что, на кладбище ночуешь?

— А меня покойнички любят, — ответила монахиня и тут же повела братию по кладбищу, показывая, где кто лежит.

Потом иконописцы Оптиной пустыни ещё не раз приезжали на кладбище, восстанавливая по указанию монахини Варсонофии надписи на могилах и слушая её рассказы о дивных подвижниках благочестия, пострадавших в годы гонений. Она их помнила, знала, любила и молилась ночами за них. Спящей её редко кто видел.

— Мать Варсонофия, — допытывались мы, — да как же ты выдерживаешь без сна?

— Покойнички помогают! — радостно отвечала она.

Как помогают, она не уточняла. Но из летописей известны, например, такие факты. В 1240 году на Русскую землю внезапно вторглось могучее шведское войско, а у благоверного князя Александра Невского была лишь небольшая дружина, и не было времени собрать ополчение. «Не в силе Бог, а в правде», — сказал князь перед боем своей малочисленной дружине. А на рассвете перед началом битвы дозорный Пелгусий увидел на реке судно, на котором поспешали на помощь князю Александру воины уже минувших веков во главе со святыми страстотерпцами Борисом и Глебом. Шведы были разбиты — и даже на том берегу реки, где не было ни одного русского воина.

А вот совсем недавняя история, рассказанная оптинским паломником военнослужащим Иваном. До армии Иван часто бывал в Оптиной и подружился здесь с иноком Трофимом (Татарниковым), убиенным на Пасху 1993 года. А потом на чеченской войне Иван с несколькими солдатами попал в засаду. Всех солдат расстреляли в упор, а Ивана боевики решили взять живьём, окружив его и подбираясь всё ближе. И тогда Иван сорвал чеку с гранаты, решив взорвать боевиков вместе с собой. Он уже возносил к Богу предсмертные молитвы: «Господи, прими дух мой», когда перед ним предстал инок Трофим и сказал как живой:

— Иди за мной.

Как убиенный за Христа инок вывел его из кольца боевиков, этого Иван не понимает до сих пор. Очнулся он в безопасном месте и уже тут перепугался, увидев, что держит готовую взорваться гранату, и стал, торопясь, обезвреживать её.

Тайна участия усопших в жизни живых сокрыта от нас, но мать Варсонофия знала о ней. Во всяком случае, она советовала инокиням из разорённой обители непременно поминать на панихидах сестёр, умученных в годы гонений:

— Они помогут, ещё как помогут!

А теперь на панихидах в Оптиной поминают монахиню Варсонофию. Смерть странным образом преображает человека в нашем представлении о нём. И юные озорники, которым доставалось, бывало, от монахини за шум и возню в храме, теперь утверждают, что гоняла она их «по справедливости», а вообще-то любила их. Наверное, любила.

И всё же усопших она любила больше живых — они ей были роднее и интереснее, потому что ТАМ уже всё НАСТОЯЩЕЕ. На земле душе тесно в суете сует, и давят заботы о тленном и преходящем. А там душа вольная, там жизнь духовная. Может, потому и странствовала она всю жизнь вне забот о тленном, забывая о житейских нуждах, как забывает взрослый человек о детских игрушках. А вера у монахини Варсонофии была, по сути, простая. Мы же просим на панихидах, поясняла она, чтобы наши усопшие молили Бога о нас. А это не пустые слова. Они действительно молятся о нас, помнят и любят. Всё земное перемелется, останется любовь.

Боюсь что-нибудь преувеличить, но монахиня с таким радостным воодушевлением относилась к усопшим, что после её кончины вспомнились строки, написанные моим другом поэтом Сашей Тихомировым. Умер он рано, а в предчувствии кончины писал:

Догадался по многим приметам,

Что идём мы на праздник большой:

Станем чистым и радостным светом,

Что у каждого есть за душой.

Что-то знала мать Варсонофия об этом нездешнем радостном свете. Похоже, знала.

 Воспоминание чуда Великомученицы Евфимии

Сейчас мои друзья Серёжа и Ирина живут во Франции и, слава Богу, в достатке. Но я помню ещё те времена, когда после рождения пятого ребёнка они претерпевали нужду, проживая по соседству со мной в доме возле Оптиной пустыни. Это потом Серёжа стал профессором и доктором математических наук. А тогда ему, молодому учёному, платили такую нищенскую зарплату, что следовало бы уже в день получки становиться на паперть и стоять там с протянутой рукой.

На нужду Серёжа с Ирой не роптали, но жили в режиме строжайшей экономии. И сразу после получки Серёжа раскладывал деньги по конвертам: это на молоко, это на крупы, а это на пелёнки новорождённому Санечке.

— А Танечке? — спрашивала мужа Ирина. — Серёжа, пойми, ведь Таня голодает.

И Серёжа начинал перераспределять их скудный бюджет, отнимая что-то от молока и пелёнок, чтобы помочь голодающей Тане. Помогали они Татьяне годами. А мне было известно о Тане одно — после смерти мужа она осталась одна-одинёшенька и впала в такую депрессию, что не могла работать, голодала и несколько раз пыталась покончить с собой, попадая в итоге в психиатрическую больницу.

Впрочем, в болезни Танечки были те светлые промежутки, когда она снова начинала работать и даже хорошо зарабатывала. Таня была художницей и, говорят, талантливой. Во всяком случае, в салонах, торгующих произведениями искусства, её работы пользовались спросом и уходили, что называется, с колёс. Все радовались — Танечка выздоровела! А потом опять была попытка самоубийства, Таня снова попадала в больницу, а Серёжа с Ирой жертвенно помогали ей. Правда, с деньгами теперь стало полегче. Оказывается, наш Серёжа сделал открытие в науке и сообщил о нём в докладе на международном конгрессе математиков. А после конгресса его пригласили прочитать курс лекций в Америке и во Франции. Помню, как Серёжа вернулся из Америки и сказал:

— Нет, жить можно только у нас в Козельске.

Потом была Франция, но и после Парижа Серёжа утверждал, что жить в Козельске всё-таки лучше. Мы поддразнивали Серёжу за его любовь к нашему Козельбургу, он же Козельск, и одновременно понимали его. Русскому человеку, привыкшему жертвенно помогать ближним, трудно привыкнуть к той западной практичности, когда отец даёт сыну деньги исключительно в долг, а у мужа с женой свои отдельные банковские счета. Мы другие. Они другие. И в письмах знакомых, уехавших из России, встречаются грустные строки: «Эта жизнь не для нас, но для наших детей».

Впрочем, дело здесь, возможно, не в Париже или Козельске, но в том устроении Серёжи, когда он тяжело переживал разлуку с семьёй и боялся упустить детей. Ира в его отсутствие едва справлялась с ними, и только после возвращения мужа в доме снова водворялся тот порядок, когда утром и вечером все становились на молитву, по субботам готовились к исповеди, а в воскресенье причащались всей семьёй. Наконец, Серёжа был убеждён, что православие и невежество несовместимы, и много занимался с детьми. Уже в дошкольном возрасте Серёжины дети бойко говорили по-английски и в подражание папе любили математику.

Однако отечественная наука бедствовала, и нужда заставляла Сергея уезжать на заработки в Европу. А только жить друг без друга Серёжа с Ирой не могли. Ну, с Серёжей всё понятно — он влюбился в свою Ирочку с первого взгляда, а вот с Ириной было сложнее. Сейчас в это трудно поверить, но наша кроткая домашняя Ириша ещё в школе убегала из дома, бродяжничая вместе с «хиппи», а во время учёбы в художественном училище пропадала в тех компаниях, где курили «травку» и хлестали водку. Мама Иры была в отчаянии. А батюшка дал Серёже послушание — познакомиться с Ириной и образумить её, желательно женившись на ней. Слова о женитьбе были сказаны, возможно, в шутку, но ведь случается, знаю, и такое, когда опытному духовнику бывает открыто, что эти двое созданы Господом друг для друга и не смогут порознь жить на земле. Во всяком случае, семейное предание гласит — Серёжа явился знакомиться с Ириной в больницу, где она лежала тогда с пневмонией, и, влюбившись до беспамятства, сделал предложение руки и сердца в такой элегантной форме:

— Простите, но за послушание батюшке я должен жениться на вас.

Ириша тут же ловко запустила в жениха больничными тапками. В общем, год она швыряла в Серёжу различными предметами и даже после свадьбы, бывало, фыркала:

— Серёжа хороший, но такой положиительный. Ну, какая из меня жена?

Жена из Ириши была сначала никакая — каша у неё подгорала, а молоко убегало. Строгие деревенские старухи осуждали Иру за подгоревшие кастрюли, а, главное, за то непутёвое поведение, когда она могла танцевать со своими детьми под тёплым июльским ливнем, наслаждаясь этим праздником лета. Старухи даже предсказывали — бросит Серёга непутёвую Ирку. Но Сергей любил свою весёлую жену и никогда не променял бы её на ту рачительную хозяйку, что с утра до ночи драит свой дом, как матрос палубу, и душит почему-то смертельной скукой этот стерильный самодостаточный быт. Словом, вопреки предсказаниям старух, а также психологов, утверждающих, что любовь в браке с годами проходит, перерастая в дружбу или в злобу, у математика и художницы всё было иначе. Их привязанность друг к другу росла, и однажды наша Ирина без памяти влюбилась в собственного мужа.

Когда Серёжа уезжал за границу читать свои лекции по математике, Ириша, казалось, обмирала от боли, отсчитывая даже не дни, а часы до его возвращения. Однажды Серёжа не приехал вовремя из-за какой-то аварии на железной дороге. Сутки не было никаких известий. И на Ирину в это время было страшно смотреть — она слегла и шептала каким-то осипшим, не своим голосом:

— Я умру без Серёжи. Грех так думать, но я умру без него. Как же я понимаю теперь Танечку, и какая же это нестерпимая боль!

Вот тогда она и рассказала мне историю Танечки, историю того безумного брака, когда юная студентка Таня вышла замуж за «старика» — скандинава, приговорённого врачами к скорой неминуемой смерти. Правда, «старик» в свои пятьдесят лет выглядел молодо — этакий загорелый синеглазый викинг с выгоревшими на солнце волосами. Скандинав действительно был мореходом и много путешествовал по миру на своей яхте, собрав уникальную коллекцию произведений искусств. Он был, наконец, блестяще образованным человеком и защитил свою магистерскую диссертацию по иконописи Древней Руси. Но он умирал, оставляя после себя богатое наследство, и его приёмные дети (своих не было) обратились в суд, добиваясь признания своего отчима умалишённым и рисуя такую картину: умирающего и уже потерявшего разум человека окрутила наглая хищница, чтобы унаследовать его миллионы. Но Таня выходила замуж не за богатого, а за любимого, и муж по её настоянию отказался от своего имущества в пользу детей. Им было отпущено слишком мало времени на этой земле, чтобы тратить его на тяжбы о наследстве. Каждый день мог оказаться последним, и они прожили два года на краю смерти, не в силах надышаться своей любовью.

По словам Иры, именно благодаря мужу Таня стала самобытным художником, ибо все они в ту пору «модничали», подражая абстракционистам Запада, и, говоря словами классиков, донашивали старые шляпки, выброшенные Европой. Но Танин муж был влюблён в древнерусское искусство и привил эту любовь жене. Он возил её в Ферапонтов монастырь к фрескам Дионисия. А ещё его глазами Таня увидела то чудо русского Севера, когда белыми ночами под белёсым небом цветы вдруг начинают светиться яркими красками, а в предрассветные часы можно увидеть, как вокруг цветка, будто нимб, сияет ореол.

Словом, эта была история той большой любви, когда немыслимо разлучиться даже на миг. Разделяло супругов только одно — Таня была православной, а её муж католиком. По воскресеньям он уходил на свою католическую мессу, а Таня шла на литургию в храм.

После смерти мужа Таня будто умерла вместе с ним. И её горе перерастало в отчаяние от мысли — они с мужем разной веры, и им не дано быть вместе в той будущей жизни, где уже «несть болезнь и печаль», но есть единение в любви. После смерти мужа Таню преследовал один и тот же сон — её муж погибает в морской пучине, а вода грязная и чёрная, как нефть. Муж отчаянно кричит, призывая на помощь. Таня бросается к нему, но не может приблизиться. Их разделяла, она чувствовала, разная вера. И тогда Таня перешла в католичество, заведомо зная — это вера не спасительная. Но она готова была сойти даже во ад, лишь бы быть рядом с мужем и вместе с ним.

А после перехода в католичество и начался тот ад, когда во сне и наяву Таню преследовал некий чёрный человек и тащил её за руку в бездну. Таня просыпалась теперь от собственного крика и билась насмерть с чёрным демоном, с силой вонзая в него нож. Позже я увидела искалеченную левую руку Тани и ужаснулась страшным сине-багровым рубцам.

— Это не самоубийство, а убийство чёрного человека в себе, пусть даже ценою собственной жизни, — сказал о болезни Тани известный психиатр, принявший позже сан священника. — Тут духовная болезнь, и нейролептиками её не вылечишь.

Так и вертелось годами то колесо, когда Таня выздоравливала, возвращаясь в родную ей с детства православную Церковь. Но тоска по мужу гнала её в костёл, и опять тащил её в бездну жуткий чёрный демон.

Увидела я Таню лишь через несколько лет, когда она приехала в Оптину пустынь и гостила у своей подруги Ирины. Признаться, меня удивила эта спокойная красивая женщина, преисполненная какой-то внутренней гармонии. От Иры я знала, что Таня давно уже порвала с католиками и с психиатрами больше дела не имеет. И всё-таки психиатрическая больница обычно оставляет на своих пациентах ту особую метку, что так или иначе обнаруживает себя. Тут никакой этой метки не было. Более того, Татьяна поражала такой ясностью и твёрдостью духа, что я даже засомневалась, а было ли с нею в действительности то страшное, о чём рассказывала Ира, или, может, что-то преувеличено?

— Нет, это было, — ответила Таня и, закатав рукав, показала руку в рубцах.

А ещё я помню, как мы возвращались с Танечкой из монастыря и шли через пестреющий ромашками луг. Ромашки в этот год были особенно крупные, и Таня в белом платье с букетом ромашек была похожа на невесту. Разговаривать было нельзя — Таня только что причастилась на литургии, и мы лишь молча улыбались друг другу. А Таня вдруг сказала счастливо:

— Знаете, какой сегодня день? Воспоминание чуда великомученицы Евфимии Всехвальной. Со мной в день её памяти было похожее чудо, но слишком личное — не могу рассказать.

На том мы и расстались. А потом мои друзья уехали во Францию, и Ира писала оттуда письма, вопрошая с отчаянием: «Неужто мы неверные?!» Оказывается, она прочитала или услышала от кого-то слова преподобного Амвросия Оптинского о том, что Господь изгонит неверных от Оптиной пустыни, останутся здесь только верные. Я таких слов у преподобного Амвросия не встречала и подозреваю, что это легенда. Но Ирина воспринимала сначала их переезд во Францию как изгнание из благодатной Оптиной в ту страну далече, где многое было чуждым по духу, и трудностей на первых порах хватало. Самое главное, не удавалось наладить отношения с их приходским священником, искренне не понимающим, зачем Ирине надо так часто исповедоваться и причащаться. Службы в их храме были редкими, а причащались в основном лишь Великим постом. Но Ирина вынашивала тогда своего шестого ребёнка — Ванечку и следовала правилу, данному ей духовным отцом: причащаться вместе с будущим Ванечкой еженедельно. Так она вынашивала всех своих детей и не понимала, как можно иначе.

Недоразумений на первых порах было так много, что Ира, бывало, «сбегала» из Франции и приезжала в Оптину за советом к своему духовному отцу — старцу схиархимандриту Илию. В один из таких приездов я спросила Иру о Танечке — как она и приходится ли им, как и прежде, помогать ей?

— А зачем помогать? — удивилась Ирина. — Танины работы хорошо покупают. Правда, она почти все деньги жертвует на храм и только храмом живёт.

Про чудо, случившееся с Таней в день памяти великомученицы Евфимии, Ира ничего не знала, но обещала при случае расспросить. А я после встречи с Таней не раз перечитывала житие великомученицы Евфимии, в честь которой Церковь установила особый праздник — Воспоминание чуда великомученицы Евфимии Всехвальной.

Произошло это чудо в 451 году на четвёртом Вселенском Соборе, проходившем в церкви, где находились мощи великомученицы Евфимии. Нашей Церкви тогда угрожала расколом ересь монофизитов. Сторонников монофизитов на Соборе было много, и переубедить их не мог никто. И тогда святитель Анатолий, Патриарх Константинопольский, предложил предоставить решение церковною спора Духу Святому через Его несомненную носительницу святую Евфимию Всехвальную. Православные святители и их противники написали своё исповедание веры на отдельных свитках и, открыв гробницу великомученицы Евфимии, положили оба свитка на её груди. Гробницу запечатали императорской печатью, приставив к ней стражу, и три дня обе стороны усиленно молились, наложив на себя строгий пост. Когда же через три дня в присутствии всего Собора открыли ковчег с мощами, то обнаружилось — еретический свиток лежал в ногах великомученицы, а свиток с Православным исповеданием святая Евфимия держала в правой руке и, как живая, подала его Патриарху. «После этого чуда, — говорится в житии великомученицы Евфимии, — многие из уклонившихся приняли Православное исповедание».

Таня тоже была уклонившейся от Православия, правда, в силу сугубо личных причин. Но история её болезни и выздоровления — это ещё одно свидетельство об истинности Православия. Конечно, в наш маловерный век никто уже не дерзает свидетельствовать об истине именем Духа Святого и утверждать решения Вселенских Соборов характерной подписью святых отцов: «Тако изволися Духу Святому и нам». Мы другие сегодня, но Господь и ныне всё Тот же, и «Духом Святым всяка душа живится». Здесь у каждого православного человека есть свой опыт духовных болезней и тех высоких мгновений жизни, когда душа вдруг почувствует дуновение Духа Святого, и жить без Бога уже не может, ибо мертвеет душа без Него.

Такой опыт был дарован рабе Божией Татьяне, и чудо, свершившееся с ней в день памяти великомученицы Евфимии Всехвальной, несомненно, связано с ним. Но что за чудо, не знаю, а спросить некого. Ирина с Серёжей, похоже, прочно осели во Франции, где Сергея сейчас готовят к рукоположению в сан священника, а его старший сын уже иподиакон.

 Семь историй про детей

 «По улицам слона водили»

Во времена моей, ещё советской юности нормой был один ребёнок в семье. Двоих детей заводили немногие. А если у кого-то рождался третий младенец, то слухом об этом земля полнилась, причём под комментарий: «У них что — крыша поехала?» Многодетность считалась уделом малограмотных бедных семей, хотя и поощрялась государством. После рождения пятого ребёнка давали жильё и медаль «Мать-героиня». Правда, из всех знакомых мне людей такую медаль получила лишь алкоголичка Петрова, вскоре лишённая родительских прав.

Безбожный мир тяготеет к бездетности. И дежурные утверждения экономистов, что если бы платили людям не копеечную зарплату, а большие деньги, тогда и было бы в семьях семеро по лавкам, — эти утверждения сходят за истину лишь в кругу доверчивых россиян, но вызывают улыбку у европейцев. Европа сыта, но один ребёнок в семье — это среднеевропейский стандарт. Чаще предпочитают не иметь детей. И всё более престижными становятся семьи, где вместо ребёнка заводят зверюшку — крокодильчика, пекинеса или иную псину. Во всяком случае, когда мои друзья Сергей и Ирина вернулись из Франции, где Серёжа читал спецкурс по математике, то на вопрос, что их больше всего поразило во Франции, Ира ответила так:

— Отсутствие детей. Красота необыкновенная — дивные газоны и розы шпалерами. А вдоль газонов нарядные дамы выгуливают прехорошеньких собачек. Собак множество, а детей нет. Где же, думаю, дети? У нас ведь в парках полно детворы. И когда мы с Серёжей выходили на прогулку с нашими семерыми детишками, то картина была такая: «по улицам слона водили». Все оборачиваются и смотрят нам вслед. А наши соседки-старушки просто сгорали от любопытства: «Мадам, зачем вам столько детей?» Сама я плохо говорю по-французски, а дети — свободно. Они и стали объяснять француженкам, как хорошо и весело жить на свете, и всем, даже бабушкам, хочется жить. Тут старушки уже закивали: «О да, о-очень хочется жить». Им хочется, а детям нет?

Для православных убийство ребёнка во чреве — это смертный грех. У моих верующих прабабушек было по десять и более детей. А потом наступила эра безбожия, залившая землю кровью нерождённых младенцев. И когда после крещения я познакомилась с многодетными православными семьями, то дивилась им не меньше старушек-француженок. Я была тогда почти иностранкой в этом неведомом мне мире христианской жизни. И всё-таки вот первые впечатления о детях из православной семьи.

 «Не сотвори себе кумира»

Отличительной чертой моего поколения было то жертвенное отношение к детям, когда, отказывая себе во многом, всё лучшее отдавали детям. Мы научились этому от наших родителей. В годы послевоенного голода моя мама ела кожуру от картошки в мундире, оставляя картофель детям. А мама моей однокурсницы, вдова с нищей зарплатой, всю жизнь питалась постным борщом, чтобы скопить на кооператив для дочки. Дух жертвенности передавался из поколения в поколение, но без веры в Бога извращался и мельчал. И если некогда мамы спасали нас от голода, то наши дети уже не знали ни голода, ни Бога, и жертвенность приобрела теперь такой вид.

Однокурсница нервно пересчитывает копейки, покупая для сына на рынке двести грамм первой дорогой клубники. «Кушай, сынок, — говорит она дома. — Тебе витамины нужны». А сынку девять лет, круглый отличник, но оставить для мамы хоть ягодку — совести нет. «С тех пор как родился ребёнок, — вздыхает моя однокурсница, — я вкус фруктов забыла».

Так вот, о фруктах. Однажды после литургии меня пригласила на обед молодая православная семья, где было двое детей. Через горкомовский буфет я достала дефицит — два апельсина. Апельсины в те годы были редкостью, их ели в основном «слуги народа», так что это был хороший подарок. За обедом я выложила апельсины перед детьми: «Вам». Но апельсинами, к моему возмущению, стали лакомиться родители. Правда, съели по дольке и угостили детей.

Когда же к чаю подали торт, то моим ещё советским моральным принципам был нанесён второй ощутимый удар. Принцип же был такой: дети — наше светлое будущее. А у неверующих своя вера: во имя светлого будущего всё лучшее детям — им первые ягоды и первый кусок торта, а остатки с их барского стола обслуге — отцу, матери и больным старикам. Повседневный уклад жизни далеко не нейтрален — это лучший способ сотворить себе кумира и «генералиссимуса» в своей семье. И кого потом винить, если наглеют деточки и не уважают «обслугу» — родителей, стариков, учителей? Словом, в семье моих новых знакомых придерживались того старинного этикета, когда первый и лучший кусок торта сначала с любовью подавали отцу, потом маме — и в последнюю очередь — детям. Кстати, иного порядка дети бы не поняли.

Но расскажу о детях. Трёхлетняя Анечка с братиком Алёшей причащались в тот день и слушали службу с таким вниманием, что, казалось, забывали дышать. Детей-причастников в храме было много, стояли они тихо. Но один малыш, как муха, зудел: «Хочу чаю! Хочу супа! Ку-ушать хочу!» Утихомирить малыша смогла только Анечка, сказав ему строго: «Хочешь быть христианином — терпи». А потом повела его за руку причащаться, воздыхая в подражание маме: «Ох, горе моё! И как вас растить?»

И ещё немного об Анечке. В конце обеда прибежала соседка и сказала, заплакав: «Иван опять пропал. Не поможете, а?» У Ивана после контузии, объяснили мне, случались такие приступы беспамятства, что, выйдя из дома, он мог заблудиться. Отправляясь на его поиски, родители сказали девочке: «Анечка, помолись. Дядя Ваня пропал». Анечка, перекрестившись, прошептала что-то и стала играть с куклой, напевая: «Не пропал, не пропал, в нашем садике упал». Отец тут же вышел в сад и нашёл там упавшего Ивана. Что это — детская прозорливость? Но стоило мне заговорить об этом, как отец, возмущаясь, запротестовал: «Какая прозорливость? Они же младенцы. Разве можно им доверять? Хотя, конечно, бывают случаи, когда молитву младенца слышит Господь».

Вот какой случай был с маленьким Алёшей. Его крестили в три с половиной годика. Алёша был в таком восторге от мысли — у него теперь есть Ангел-хранитель, что изводил вопросами мать:

— Мама, а с Ангелом можно разговаривать?

— Можно.

— Мама, а с Ангелом можно поиграть?

— Не знаю.

— Мамочка, а где сейчас мой Ангел-дружочек? Ну пожалуйста, покажи!

Мать в это время вынимала пирог из духовки и, ожёгшись о противень, сказала в сердцах:

— Вот пристал: «покажи, покажи». Проси у Господа. Он всё может. А я что могу тебе показать?

Алёша молча постоял перед иконами и убежал играть в сад. К обеду он вернулся с новостью:

— А ко мне дядя с крыльями приходил.

— Какой дядя с крыльями? — опешил отец.

— Хороший. Мы так весело играли и разговаривали.

— О чём?

— Дядя, — говорю, — ты такой высокий, выше крыши. Достань мне, пожалуйста, яблочко с яблони, а то папа не может достать. Он достал. Вот!

И Алёша положил на стол большое румяное яблоко, хорошо знакомое всем. Яблок в саду давно уже не было. Но всю осень на вершине старой яблони, переросшей дом, красовалось это румяное яблоко, и Алёша просил достать его.

Папа лазил с лестницей — не достал. Мама сбивала палкой — не сбила. А пришёл хороший дядя с крыльями и дал яблоко малышу.

У детей всё просто. По чистоте сердца они, возможно, и Ангелов видят, а душа ещё не искалечена злом. В дневнике иеромонаха Василия (Рослякова), убиенного на Пасху 1993 года, есть такие слова о разрушительной силе зла: «Действия лукавого направлены на разрушение Божественного строя, порядка жизни, то есть на разрушение красоты и премудрости. Потому что Божественный строй (иерархия во всём, послушание по любви) — это и есть премудрость и красота, совершенство и полнота».

К сожалению, дети неверующего «раскованного» поколения — это деревья, растущие корнями вверх и не ведающие той Божественной иерархии, когда превыше земли — небо, а превыше земного — Бог. У них уже в крови — так воспитали — что превыше всего самолюбивое, обидчивое, кричащее «Я!»

Прошлого не вернёшь, но больно за ближних. Сколько жертв было принесено ради детей, и всё для того, чтобы сын-студент кричал на мать-пенсионерку: «Не смей одевать меня в эти плебейские дешёвые вещи! Если ты нищая, то зачем родила?» А сын известного правозащитника, боровшегося всю жизнь за права человека, но против Бога, разговаривает с больным отцом так: «Захлопни пепельницу, козёл!» Однажды спьяну он избил отца, а тот плакал, как младенец: «За что? Я купил ему квартиру, машину. Я всем жертвовал ради него!»

И ещё раз о жертвенной вере неверующих или о заповеди «не сотвори себе кумира». По законам царской империи потомственным купцам в третьем поколении жаловали личное дворянство. Но случалось такое крайне редко, и вот почему. Если первое поколение отважно пересекало моря и без устали трудилось для блага детей, то следующее поколение проматывало капиталы отцов в безумных кутежах, вырождалось, спивалось, стрелялось.

После крещения я по наивности даже думала, что Господь дал заповедь «не сотвори себе кумира» именно из сострадания к детям. Господь ведь жалеет наших деточек, а кумиры нежизнеспособны.

 Пост — боевое оружие христиан

Напекла я в понедельник гору ватрушек. И только успела вздохнуть «Куда столько?», как пришла ко мне в гости многодетная семья. Семеро детишек, к моему удовольствию, живо смели гору, а родители к ватрушкам даже не притронулись.

— Вы хоть попробуйте, — уговаривала я их.

— Да не голодные мы. Что-то не хочется.

— Хочется, хочется! — закричали дети. — Папа с мамой понедельничают, потому что Васька курит!

— Да пусть себе курит, — сказал отец. — Ему же батюшка разрешил.

— Ой, не курю! — заплакал Васька. — Мам, хоть ты не понедельничай, а?

— Велика честь ради тебя понедельничать, — ответила мама, но ватрушку при этом не взяла.

Родители явно понедельничали, то есть держали по понедельникам сугубый пост. А чтобы стало понятно, почему так, надо рассказать всё по порядку. Однажды папа обнаружил, что от его любимого сына Василия пахнет уже не молоком, а табаком. Вася честно признался:

— Папа, я попробовал. У нас в классе даже девочки курят, а некоторые ведут, кх-м, совместную жизнь. Да меня уже задразнили! Я же белая ворона, пойми. Можно я буду курить понарошку, чтобы только отвязались, и всё?

Духовный отец шестиклассника Васи выслушал рассказ про «белую ворону» и принял неожиданное решение:

— Хорошо, Василий, кури, но с одним условием — за каждую сигарету тридцать земных поклонов. Идёт?

Вася быстро перемножил количество сигарет в пачке на тридцать и возмущённо запротестовал:

— Это шестьсот поклонов за вонючую пачку? Не согласен курить, и всё!

— Но тебе же хочется приспособиться и быть «крутым»?

— А правда, батюшка, мне всего хочется — и святым быть, и очень «крутым».

Возраст такой — всего хочется. И вдруг я вспомнила, как год назад Василий разговаривал с сестрёнкой. Они сидели в сумерках на берегу реки, и я нечаянно услышала их разговор.

— Говорят, гонения будут, — сказал Василий, — и придётся нам умирать за Христа.

— Я крови боюсь, — прошептала сестрёнка.

— Ничего, Господь нам поможет. Мы ж не Иуды, чтобы предать.

Вот и настала для юного христианина та пора незримых гонений, когда подступает к душе скверна ада и старается поглотить. В одиночку тут не выстоять, и бьются за детей в духовной брани родители, понедельничая ради них. Пост в понедельник, обязательный для монахов, посвящён по традиции Небесным бесплотным Силам, Архангелам и Ангелам, хранящим нас. Трудно сегодня детям в мире соблазнов, и многие православные родители понедельничают ради них.

Пост ради спасения ближних — древний православный обычай. В своём дневнике за 1988 год я наткнулась на такую запись о Великой Отечественной войне: «Пост — боевое оружие христиан. Когда архимандрита Кирилла (Павлова) спросили, как объяснить то чудо, что он прошёл войну невредимым, старец ответил, что его хранила молитва матери, которая все военные годы держала за него сухой пост по понедельникам, средам и пятницам».

Про сухой пост я тогда услышала впервые и, решив поделиться новостью, позвонила художнице Елене Евдокимовой.

— Да, — ответила Лена, — моя бабушка так четверых детей спасла. Дочка-медсестра ушла на фронт и трое сыновей, а бабушка всю войну по понедельникам, средам и пятницам держала сухой пост, не принимая даже капли воды. Все четверо вернулись с войны невредимыми, а бабушка продолжала поститься.

— Мама, — говорили ей дети, — мы же живыми вернулись. Зачем ты постишься по понедельникам теперь?

— Из благодарности Господу, — ответила бабушка. — Покажите мне такую семью, где бы четверо ушли на фронт и все живыми вернулись? Нет, буду поститься до самой смерти, чтобы Господа возблагодарить.

Так и постилась бабушка до самой смерти.

 Пятый ребёнок — это рай

Многодетные семьи для меня по-прежнему загадка. Увидишь, бывало, в прихожей пять пар домашних детских тапочек, пять пар школьной обуви, уйму курток, шарфиков, шапок, и вырвется вопрос: «Тяжело, поди?» Наверняка тяжело.

Просто роптать у православных не принято, ибо ропотников не любит Господь. Но и без слов всё понятно, когда видишь дремлющую на ходу мать.

Однако так бывало с первыми детьми, а потом начиналось неожиданное. Помню, мои знакомые Геннадий и Людмила принесли в храм причащаться пятого ребёнка — новорожденную дочку. А я вдруг спросила:

— Ох, и трудно, поди, с пятерыми?

— Наоборот, рай! — воскликнули они разом, и такими счастливыми я никогда их не видела.

— Мы же тупые-тупые были, пока дочка не родилась, — сказала Людмила. — С первыми детьми уставали сильно, а сейчас как на крыльях летаем, и до чего же нам хорошо. Нет, пятый ребёнок — это чудо Божие!

Я бы сочла этот случай уникальным, если бы другая женщина, мать пятерых детей, не сказала однажды: «Только с пятого ребёнка начинается такое сладкое-сладкое материнство, что не знаешь, как Господа благодарить. Кто этого не пережил, тот главного не знает. Слава Богу, что дал Господь пятерых!»

У других моих знакомых такое случилось лишь после рождения седьмого ребёнка, а предшествовало этому вот что. После рождения шестого ребёнка был долгий перерыв. Старшие уже успели поступить в институты, а младшие являли такую «доблесть» подросткового возраста, что отец на глазах свирепел. Окончательно его вывел из равновесия такой случай. За успешное окончание учебного года младших наградили поездкой в Москву. Там они решили попить лимонада, не подозревая, что джин-тоник, который в изобилии поглощали москвичи, совсем не та газировка. Короче, налимонадились так!.. После этого случая отец, как заведённый, месяцами произносил одну и ту же речь — остановит первого встречного и внушает:

«Послушай, друг, никогда не женись. Только безумцы заводят детей!»

Антидетские монологи отца звучали уже на надрывной ноте, пока не родился седьмой ребёнок — Анастасия. Что тут стало с отцом! Пунцовый от счастья, он стоял у храма и застенчиво показывал каждому свёрток с ребёнком:

— Вы видели нашу Анастасию? Какие ручки, какие глазки!

В свёрток, конечно, заглядывали, но отца не понимали:

— Ты что, детей никогда не видел?

— Да некогда мне было их разглядывать! Те — другие, обычные. А Анастасия — чудо. Нет, вы видели, какие глазки?

Душа его была полна удивления и восторга. А может, и правда душа тут приближается к раю, ибо верен Господь в обетованиях, что чадородием спасаются.

 Куда мышь несёшь?

Дети есть дети, но у православного ребёнка свои особенности. Даёшь ему конфеты, а он спрашивает: «Скоромные?» Честно говоря, по равнодушию к конфетам я никогда не интересовалась, скоромные они или нет. И вот теперь изучаю конфетные ингредиенты, чтобы не обидеть ребёнка, с верой хранящего пост.

Постятся дети легко, а Великим постом даже прибавляют в весе, потому что тут любимая детская еда — много фруктов, овощей, мёду, орехов и превкусные соки. Живём мы в деревне вперемешку — верующие с неверующими, но по-соседски и дружно живём. Как-то приходит к моей многодетной подруге баба Аня и выгружает на стол из сумки яйца, миску студня и бутыль молока. Манера у бабы Ани такая — ей надо сначала всех обругать. Начинает она с подруги:

— Ишь, запостилась. Гляньте, скелет! А муж не собака — костей не любит. Бросит тебя, а ведь хороший мужик.

Потом достаётся хорошему мужу:

— Отрастил бородищу и моришь детей! Вот, покушайте, детки, молочка и студня. Кабана зарезали только вчер