Среда, 18 Сентябрь 2024 14:31

Проценко П. Г. В Небесный Иерусалим, история одного побега. Биография епископа Варнавы (Беляева).

Содержание

Предисловие

Глава 1. От детства к юности. Родина Родители епископа и его рождение Сельская школа Предзнаменование Под сенью родительского дома Крестный Гимназия Неожиданный выбор будущего пути Встреча со старцем Глава 2. Годы «внешней» учебы и внутреннего искуса Студент Обретение старца. О. Алексей Зосимовский Студенческое братство «Схолия» Паломничество в Святую Землю накануне историческаго обвала Защита диссертации и окончание «внешней» учебы Педагогическая деятельность под гул приближающейся катастрофы Глава 3. Революция. 1917–1920 Поиск спасения «Миротворец». Начало катастрофы в Церкви Благодатные встречи и знамения Глава 4. На епископской кафедре. 1920–1922 Хиротония и первые опыты пастырского врачевания душ Собирание паствы Первые нестроения. Столкновение с главой епархии «Отпуск» Погружение в пастырскую работу. «Окормления» Буря гонений, обрушившаяся на Церковь Глава 5 Уход. Июль-декабрь 1922–1933 Принятие юродства Затвор, или оазис в пустыне Дом как последнее убежище Жизнь в затворе и творчество Основы искусства... жизни Дом и община На краю мира Пустыня каменная – Москва Глава 6. Арест. Лагерь. Сибирь. 1933–1948 Суд кесаря Передача Концлагерь (или откуда начинается рай?) «Трифон едет!» Непрозрачный обитатель г. Томска Глава 7 В русском Иерусалиме. 1948–1963 Дом обетованный Старчество владыки Старческая педагогика Постоянное молитвенное усилие Отношение к мирским делам и заботам Отношение к казенной работе Внутреннее и внешнее в духовной практике Россия «Дяди Коли» Малая Церковь Тупики одиночества Глава 8 Последний этап. 1963 Последний этап

Биографическое исследование посвящено необычной судьбе епископа, юродивого, автора аскетических и агиографических произведений, деятеля церковного Сопротивления в Советской России Варнавы (Беляева) 1887–1963).

По излюбленной дороге русских странников – ведущей в Небесный Иерусалим – однажды отправился и гимназист Николай Беляев, будущий епископ Варнава (1887–1963). Странствие его длилось более полувека. Епископ Варнава принадлежал к тому поколению молодых церковных деятелей России, которое вступило в пору своего расцвета накануне революции и было почти полностью уничтожено. Епископу одному из немногих – выпало уцелеть и физически, и духовно. Описанию его жизненного пути – Христа ради юродивого и подпольного писателя, аскета и старца, летописца и «светописца» эпохи – посвящена эта книга. На ее страницах появляются Патриарх Тихон, старцы Зосимовской пустыни, священник П. Флоренский и философ А. Лосев, писатель Б. Садовской и другие известные люди, с которыми пересеклась судьба епископа. Книга обращена к широким читательским кругам, заинтересованным в узнавании правды о истории своей родины и о судьбах Русской Православной Церкви в период гонений на веру.

Предисловие

Впервые услышав о «дяде Коле» (под этим именем скрывался от «официального» мира епископ Варнава), я испытал чувство человека, сделавшего научное открытие. Картина окружающего мира дополнилась важными штрихами. Не то чтобы он стал принципиально другим, но в нем проступили черты, до тех пор скрытые, хотя подспудно и исподволь угадываемые. Черты, помогавшие найти – и поразительно точно – ответы на мучительные вопросы о судьбах Церкви и ее верных детей в этом кровавом и предательском веке. Мрачное начало восьмидесятых годов. Атмосфера иссушающего обязательного атеизма, понурой идеологической бдительности и всеохватывающего партийного бюрократизма. Среди полумертвого от страха и равнодушного ко всему, что не касается материальной выгоды, общества возникали то тут, то там группки молодых людей, затосковавших о духовном преемстве и стремившихся восстановить личную связь с Традицией. В храмах служили неразговорчивые священники, и раздраженные старухи внимательно следили за тем, с той ли («правильной») стороны передаешь свечу к иконе полюбившегося тебе святого.

К тому времени я уже поездил немного по России, повидал некоторые ее сокровенные уголки – ее святые места, оберегавшиеся от народа карательными органами и зоркими глазами тайных соглядатаев. Уже появились знакомые среди уцелевших остатков тех церковных общин, которые встретили девятый вал разбушевавшегося революционного насилия. Но, глядя на какой-нибудь полустанок в бывшей Нижегородской (или, к примеру, Вятской) губернии, на фигуру бредущего по платформе высокого худого старика, одетого в длинный брезентовый плащ (он приехал сюда издалека, почтить могилу подвижника, скончавшегося лет тридцать назад), на обломок чудной и, конечно, чудотворной иконы в крестьянской избе, на непонятным образом сохранившийся дивный храм в лесу, я спрашивая себя: где же прозорливцы, видевшие насквозь душу человеческую, знавшие прошлое и будущее приходивших к ним? где они, в эти страшные годы как будто исчезнувшие, испарившиеся с нашей земли? Неужели они не оставили нам, одиноким среди земного «рая», свой опыт, свои подсказки о том, как избежать коварных ловушек на предстоящем пути?

Обнаруженный «дядя Коля» помогал восполнить этот зияющий, как открытая рана, пробел. Кого из нас не окружали в детстве многочисленные дяди и тети, совсем не родственники, но родственные по добродушному отношению друг к другу, по свойскому пониманию твоих младенческих проблем? Такова была не истребленная еще в России атмосфера общения, сродства старших с младшими: по-соседски, по-семейному. И вот среди этого, по сути своей древнего, отеческого (и отцами вымоленного), быта скрывался «бывший человек» дядя Коля, в холщовой рубашке, широких брюках бродивший по городу, выезжавший в пригородный лес, вооруженный фотоаппаратом и записными книжками. Он был епископ, жил в хибаре, в пролетарском районе, среди простого, подчас грубого и пьяненького, народа. Но он недаром скрывал свое епископство – и не только потому, что это было опасно в те годы: созерцая мир вокруг себя, он молил за него Бога. А для этого нужно было самоуничижение, умаление и полная нищета. Подвиг старчества не может совершаться иначе.

Краешком наши жизни пересеклись на земле матери городов русских. Гуляя с родителями по Крещатику, играя возле роскошных киевских фонтанов или собирая каштаны на Владимирской горке, я вполне мог встретить его взгляд или – что почти вероятно (особенно если учесть тонкое восприятие ребенка) – ощутить его молитву.

В августе 1983 года раскрылся передо мной большой красный сундук с его рукописями. Началась – в сложнейших личных и общественных обстоятельствах – напряженная работа. Времени на раздумья не хватало, надо было спасать наследие одного из тех, кого десятилетиями выжигала из российской жизни советская власть. Разбирая по ночам (в свободное от казенной работы время) архив, я наталкивался на сложные проблемы, в частности, на вековую проблематику российской церковной действительности. Ход событий, впрочем, поставил дело исследования творчества и жизни «дяди Коли» в наилучшие лабораторные условия. Вскоре последовал арест, а затем и предательство со стороны лжебратии, кража архива со стороны тех же мнимых друзей, прикрытые фарисейским высокопарным слогом и братскими лобзаниями. Потом наступила полусвобода, переходный период, именуемый демократией и рынком, в который так трудно – хотя и неизмеримо легче, чем в недавние подсоветские годы, реализовывать дело культуры, писать и издавать книги. Но сами подчас детективные обстоятельства, сопутствовавшие работе, оказались созвучными задачам церковной культуры.

Поэтому надо помнить, что биография епископа, старца, аскета, писателя, как и всякого российского человека нынешней эпохи, связана с болезненными и трагическими сторонами нашего прошлого, с историей человеческой души, насильно загоняемой в рай, озлобляемой и замучиваемой вождями, грехами, страстями (и, конечно, бесами). И пытающейся прорасти к небу плодами, достойными любви. Не будем бояться этих проблем, будем помнить, что правда способствует трезвению, а последнее, с помощью благодати Божией, только одно и способно исцелить закоренелые болезни и вывести к Свету.

Глава 1. От детства к юности. Родина

Родители епископа и его рождение

Характеры матери и отца. Приговор врачей. Обстоятельства рождения и первые годы жизни Николая Беляева. Детские созерцания

Была такая страна, Российская империя. Распростерла она свои могучие орлиные крылья над двумя частями света, словно силясь собрать их воедино, под свою державную сень. Из столетия в столетие на ее просторах трудится смиренный и своеобычный народ, покорные подданные самодержавных царей, их любящие и немудреные дети, их кроткие рабы, заблудшее человеческое стадо, которое надобно привести к вратам Небесного Царства. Грозен пресветлый русский царь для недругов, ужасен для врагов веры православной и снисходителен к своим верным слугам, к послушным работникам. Справедлив он и зорко следит за порядком в огромном хозяйстве, вверенном ему Провидением. Ежедневно в многочисленных храмах возносятся о государе молитвы, и ждут смиренные богомольцы от верховной власти милости и правды.

Но далеко до царя, и тяжка рука слуг его, и непонятна, непостижима воля его. Стоит стон над родной землей, трещат чубы холопов, и самый живот их истощился, кожа прилипла к хребту, обливаются кровью сердца, и запекшиеся губы шепчут слова отчаяния в потемневший от горечи воздух. Непросто в России сводить концы с концами, но хорошо, когда живешь ты в тихом, Богом забытом углу (а таковых здесь всегда в избытке), приписан к свободному сословию, хотя бы и в самом низком чине, – неприметный пигмей для сильных мира сего. Если же выпало тебе быть рабом, толково обучись какому ни на есть ремеслу, никогда не ропщи, старайся быть всегда полезным хозяину, молчи, терпи. Авось гроза пройдет мимо, беда обойдет стороной дом, и в награду за покорное несение креста ты получишь неисчислимые и великие воздаяния. Радости семейного тепла, детские нежные золотые головки у родительских ног. Благонадежен будь для хозяина, и рано или поздно кров твой станет полной чашей.

«Не знаю, хвалиться ли мне своим происхождением или стыдиться его? Думаю, ни то, ни другое, а нужно благодарить Бога, устрояющего все к лучшему и для нашего и наших ближних назидания и спасения», – так начинает записки о своих предках1 епископ Варнава.

Дед по отцу, Матфей Самуилович Беляев, был дворовым крепостным князя Прозоровского-Голицына; позже, в середине тридцатых годов прошлого столетия, его, «безземельного крестьянина», перевели слесарем – «так, кажется, распорядился барин» – на господскую текстильную фабричку в селе Раменском Бронницкою уезда Московской губернии («имение... находилось при этом же селе»). Здесь в 1844 году родился у него сын Никанор. Последний пошел по стопам родителя, с двенадцати лет поступил ему в помощь на бумагопрядильную фабрику (тогда она помещалась в одном маленьком корпусе), дослужился до старшего слесаря. Пятьдесят шесть лет отдал работе, из них пятьдесят четыре года отбыл в мюльном отделении2.

«За весь этот полувековой период на его глазах маленькое сельцо выросло в большое торгово-фабричное». Старательным, ответственным отношением к делу и мастерским, тщательным его исполнением заслужил всеобщее уважение: и со стороны мастеровых, и со стороны начальства. Только в зрелом возрасте, благодаря честному, до полного изнеможения, труду приобрел небольшой достаток.

Когда исполнилось ему двадцать шесть лет, присмотрел он себе невесту (может быть, увидел во время богослужения, прослышав, что у местного клирошанина девица на выданье) в очень даже небогатом и многодетном семействе, озорную и веселую Клашу. Вскоре они и повенчались.

Клавдия Петровна, старшая дочь диакона Петра Смирнова, служившего в бедном храме при погосте Дорки (села Загорново Бронницкой железной дороги), родилась, повидимому, в 1849 году. Детство и девичья ее пора прошли в доме у кладбищенской церкви, в атмосфере большой и дружной семьи, среди благочестивых преданий и народных поверий, которыми жила тогдашняя деревня. Скромный и нелегкий быт сельского духовенства, строго размеренный, подчиненный, с одной стороны, требованиям Устава, усвоенного, однако, без ханжества и лицемерия, а с другой – вековым трудовым обычаям, казалось, был неотъемлемой чертой среднерусского пейзажа. Пахарь в поле среди бескрайних пажитей, купол церквушки, выглядывающий из־за листвы деревьев, кладбищенские кресты.

Клавдия хотела учиться, но смогла получить лишь домашнее начальное образование, умела читать и писать (с многочисленными ошибками). «Девочкой, – читаем в воспоминаниях ее сына, – стала она учиться грамоте, но так как у отца было много детей, то ей скоро пришлось свои занятия с букварем сменить на качание люльки с младшим братом. Так она и успела научиться только читать. Впоследствии этим знанием она воспользовалась как нельзя совершеннее, посвятивши его всецело Богу, житиям святых, Священному Писанию, Прологам и тому подобному»3. Веру она впитала с воздухом детства, и та, с течением времени, как бы неприметно прорастала сквозь всю ее жизнь, дав обильный плод.

«Отличительная черта ее характера или, вернее и точнее сказать, основная добродетель ее души – смирение... Смирение же в человеке не пребывает одно, но живет всегда в совокупности с другими сродными ему добродетелями – кротостью, покорностью, послушанием, прилежанием. И с самого детства она отличалась этими качествами. Она постоянно была в труде: девочкой ей приходилось работать в родительском доме, следить за всем, помогать матери на правах старшей; в замужестве – как одной из невесток в патриархальной семье; в своем собственном доме – как полновластной хозяйке. И если настоящая добродетель только та, которая приобретена трудом, а не вычитана из книг, то сила смирения <моей> матери именно и объяснялась тем, что она воспитала ее в себе посредством долгих постов, слез, терпением в скорбях, болезнях, унижениях и оскорблениях... И при всем том в юности она была веселого нрава, принадлежа к тому типу девушек, у которых среди самого звонкого смеха и брызжущего остроумием и прибаутками веселья, смелых и свободных поступков всегда проглядывает тонкое благоухание целомудренной девственной души, не знающей смрада грехов и стыдящейся их, сияющей нетленной внутренней красотой кроткою и молчаливою духа»4.

Жизнь в родительском доме была нелегкой, с раннего возраста полной труда и лишений, но воспоминания о детстве и юности освещали ее последующие годы радостью и тишиной. «Она, – писал позже ее сын, – не раз вспоминала, даже когда я был мальчиком, тихую заводь богатой омутами реки, протекавшей внизу пригорка, на котором стоит кладбище и дома причта (речки, которая в жаркий летний день была местом игр веселых девчат, и однажды смех их окончился великим плачем: смелая Клаша попала в омут, и ее вытащили уже без сознания); вспоминала она и широкую поляну за речкой, поросшую сочной муравой, где она встречала стадо в тихий летний вечер, когда солнце поверх крыш домов села с низменной стороны освещало на пригорке последними розовыми лучами белую, как чайка, церковь погоста; припоминалась впоследствии и холодная зима с ее белоснежными покровами, вольными ветрами, разгуливавшими среди окружавших храм могил, и теплый, уютный угол дома, с воркующим самоваром на столе и поющей кукушкой в часах; наконец, вспоминался ей строгий отец, поздним вечером читавший правило к службе следующего дня, рано с петухами встававший к утрене и будивший к ней детей. <Вспоминалась> и старая няня, работница, не дававшая себе отдыха ни на минуту, до света встававшая, поздно ложившаяся и при таком труде не вкушавшая и не принимавшая последние три дня перед Светлым Христовым Воскресением даже маковой росинки... А какие <няня> еще клала за молитвами «на сон грядущим» поклоны... Крепко все это врезалось в душу девушки на всю жизнь».

Когда ей исполнился двадцать один год, вся эта обстановка переменилась – она вышла замуж за простого фабричного рабочего. Обстоятельства ее замужества и романтические события, ему предшествовавшие, ярко и выпукло характеризуют уклад и обычаи народной жизни, низовой культуры и стихии той уже, кажется, навсегда канувшей в Лету России. История эта через пятьдесят с лишком лет записана ее сыном, осмысливавшим свою духовную родословную в заметках о родителях, полных благоговения к их памяти и тонкою понимания сокровенных линий их судеб и характеров.

«Но время шло, – читаем мы. – Пора уже было думать родителям о замужестве дочери, которая у них была не одна. Мать моя была живого, веселого нрава, лицом красива и в монастырь не собиралась. В играх девичьих, проказах всегда была первой. (Это обстоятельство показывает, что, для того чтобы преуспеть в христианских добродетелях, вовсе не обязательно быть букой, смотреть исподлобья, а нужно только беспричинную пустую веселость и легкомыслие бурной молодости претворить в скромную, целомудренную приветливость, радушное, любовное, ласковое отношение к людям. Но отсюда, конечно, не вытекает и то, что всем нужно начинать с шуток, со смеха вольного.) Особенно она развертывалась вовсю на святках, когда после всегда суетливой тяжелой работы перед праздниками и генеральной чистки всего дома, с раннего утра до поздней ночи, наставал наконец желанный и заслуженный отдых. Появлялась молодежь, разряженные подруги, начинались игры, смех, катанья. Конечно, непременно были и святочные гаданья. На них стоит остановиться.

Обычно эти святочные гаданья представляются в виде невинных девичьих игр и шуток, что так красочно воспел еще Жуковский. Льют воск, бросают башмачок, спрашивают со смехом прохожих об имени, наводят зеркало... Что особенного во всем этом, кроме разве легкомыслия и детской шаловливости? Но ничего особенного не случается только с людьми действительно легкомысленными. А кто верует в Бога и в духовный невидимый мир, тот всегда терпит от всей подобной „нечисти” какой-либо урон и вред, и для него гаданья так или иначе отзываются в жизни каким-либо потрясением... Ведь демоны не являют себя только тем, кто в них не верит. А верующему они не прощают даже шуток и напоминают о себе сами, хотя бы человек и забыл о их существовании.

...Вот однажды поздно вечером мать моя решила погадать о будущей судьбе, «послушать в пустой церкви». Если запоют «Исайя, ликуй», то, значит, в этом году она выйдет замуж, а если – «со святыми упокой», то дело безнадежно... В доме было все тихо. Дедушка сидел и переписывая клировые ведомости. Бабушка где-то в кухне возилась по хозяйству, членов семьи не видно и не слышно. Время было самое подходящее, не так давно сторож выбивал одиннадцать часов ночи.

Резвая Клаша накинула на себя теплый платок, тихонько шмыгнула в дверь и, выйдя, бросилась по направлению к церкви. Старалась найти знакомые тропинки между могилами, но от волнения часто спотыкалась, и нога попадала в сугроб. Но вот и знакомая небольшая паперть. Дверь немного приоткрылась в темный притвор, сторож, заходя посмотреть на часы в сторожку, забыл за собой притворить... Никого нет, совсем тихо. Немного жутко. Невидимой тенью пробралась смелая девица к дверям и, приложив ухо к скважине замка, стала прислушиваться. Никакого пения, ни свадебного, ни похоронного. Ничего не слышно. Врут все люди. Жди, жди и ничего не услышишь... Только кровь стучала в висках и сердце, да ветер подвывал в приоткрытую щель двери, тихонько насвистывая в замочную скважину и ударяя на колокольне язычком маленького колокольчика. Холодно ногам на каменных плитах. Стужа забивается под длинный платок и выгоняет последнее тепло. „Надо уходить, – думается моей матери. – Все равно ничего не услышишь, да и дома хватятся”. Но что это? В пустой церкви, вдали от амвона, послышался какой-то звук и шорох. Смелая Клаша прислушалась. Несомненно, в церкви кто-то есть, послышались шаги, шаги человека, как будто обутого в больничные ступни5 на босу ногу. Вот этот-то кто-то шаркает своими просторными ступнями по каменным плитам церковным и направляется прямо от амвона к западным дверям, к ней. Сердце у девушки забилось сильнее от страха и жуткого любопытства. Ей ничего подобного не говорили, ничего подобного она не слыхала, что будет дальше – не знает. Очень интересно...

И вот этот «некто»... приблизился уже к запертым стеклянным дверям западной стены. Легкое усилие и... они сами собой раскрылись, и обе их половины с шумом ударились в стены... Кровь застучала в висках моей матери, сердце забилось, как пойманная в силках птица. Но она слишком была смелая, она ничего не боялась. <Желание узнать,> что будет дальше, все заглушало... А неведомый незнакомец обшаривал руками замок вторых дверей. Вот прозвенела пружина, щелкнул язычок, и тяжелые двери с грохотом и визгом на петлях разлетелись в обе стороны. Бесстрашная Клаша едва стояла на ногах. Безотчетный страх и жуткое любопытство бороли ее бедную душу. И желание знать, чем все это кончится, опять победило. Она осталась... Между тем таинственный некто обшаривал последнюю дверь. Было слышно, как костлявые когтистые пальцы ощупывали болты этой двери, слышался легкий свист его дыхания... Вдруг верхний железный засов с силой расторг свои узы, и дверь едва удержалась только на другом засове и замке и чуть не растворилась подобно двум остальным.

Моя мать не выдержала. Она бросилась бежать. Но, вылетевши за дверь, она не по ступенькам стала спускаться, а бросилась прямо с паперти вправо, в сугроб, а там на дорожку, и ну давай Бог ноги по могилам бежать домой. Чувствует, кто-то преследует ее по пятам. Она трепещет от страха... Но вот и дом. Вбежала не помня себя в сени, в комнаты и вся бледная, трепещущая села на стул в зале. Часы начали бить двенадцать ночи. Отец писал свои клировые ведомости. Увидя, что на дочери лица нет, спросил, что с него, и не стал уже выговаривать, куда и зачем выходила в столь поздний час. После мать мне рассказывала, что когда сообщила домашним о происшедшем с ней, то отец на это заметил: „Хорошо, что ты не обернулась еще, а то он бы тебе показал... и тебя бы нашли мертвой”. Дедушка не любил с детьми много разговаривать.

Прошел еще год, два. Матери уже двадцать лет. Женихов было довольно вокруг нее, приданого хотя не могли ей дать, зато красавица и лицом и душой. А все же суженого нет. Кто же им будет? Пусть скажет зеркало, какой он собой – девушка забыла уже страшные последствия прежнего гадания. «Все наводят зеркало, почему мне не навести». Об остальном она не думала. Сказано – сделано... Настало наконец желанное время, взяла два зеркала, подложила под них первую попавшуюся книгу для удобства, поставила с двух сторон по свече и стала ждать двенадцати часов ночи... Уходили уже последние минуты, а ничего не видно. «Почему бы это такое?» – спрашивает она себя.

– А ты бы еще Евангелие взяла, – отвечает из-за спины голос.

Ах!.. И моя мать чуть не покатилась замертво. Но и на этот раз дело обошлось благополучно. Подошел <отец> потихоньку и, увидя, что она подложила толстую Псалтирь, с иронией заметил ей об ее «оплошности» и как раз на мысль тайную ответил.

Однако мать моя решила добиться своего. В следующий раз она приняла все предосторожности в отношении благочестивых книг. Протерла зеркало, поставила свечи и стала дожидаться. Вот последние минуты перед полуночью. Сердце бьется, в висках стучит. Она пристально смотрит из-за своего зеркала на зеркало другое, точнее в длинный коридор, который наполнен гостями... Минута, другая. Но вот вдали коридора появляется картина, знакомая ей. Обстановка дома. Приезжают все новые гости. Вот и еще один гость – ее жених. Она очень хорошо видит его платье, лицо, шарф на шее...

– Ты видишь? – спрашивает ее из-за спины знакомый голос.

И все исчезло. Гадальщица не успела ответить отцу на его вопрос и открыла зеркало, так как страшно испугалась. Ровно через год обстановка, виденная в волшебном зеркале, повторилась: даже с этим же шарфом и в том самом костюме приехал отец мой, и судьба беззаботной, резвой Клаши была решена: она вышла за человека, который никогда дотоле ее не видел, но сразу был пленен его и получил в ответ согласие»6.

Никанор Матвеевич женился не ранее того, как приобрел мастерство и признание своего таланта со стороны окружающих. Бог одарил его разнообразными способностями в техническом деле. Посчастливилось ему некоторое время работать на фабрике «с английскими мастерами, которых выписывали для постановки машин», и поэтому «он вскоре приобрел громадный опыт, так что, когда где-либо случалось поломаться машине, его требовали немедленно. Тогда рабочий день его был таков: в шесть часов утра он уходил на фабрику, в восемь часов приходил завтракать; в девять часов уходил до обеда, <возвращался> в час дня и <оставался> дома до двух. Затем уходил опять и приходил уже совсем поздно. Иногда приходил пить чай около пяти часов вечера, иногда нет, смотря по погоде и по тому, насколько был измучен работой. Сначала он приходил ночевать в одиннадцать часов ночи, потом, когда рабочий день сократили, несколько раньше. Бывало, вьюга на дворе, метель завывает в трубе и под застрехами. Никанор, придя в одиннадцать часов ночи домой и поужинавши, только ляжет спать и заснет первым сном – вдруг стучат у ворот и в окно. Оказывается, привод – ремень – лопнул или иное что сломалось на фабрике в другую ночную смену (работали день и ночь), и зовут Никанора чинить. И без всякого упрека, неудовольствия, по чувству долга, которое у него было выработано в сильнейшей степени, шел заполночь на свое дело и послушание. Так было всегда: зимой и летом, в хорошую погоду, и в проливной дождь, и во вьюгу... И за свои труды, за бессонные ночи он получал гроши.

В личной жизни он был скуп и бережлив, но когда, бывало, просил кто у него взаймы, он никому не отказывая и притом обратно не требовал долга. По характеру он был вспыльчив и горяч, хотя и отходчив. Читал мало. Но все же временами читал, ежедневно – отрывной календарь (содержание которого было, не в пример нынешним, богаче и душеполезней, ибо вычитывалась из них не только лживая премудрость мира сего, но и отрывки из бесценных святоотеческих слов)...

На жену свою, случалось, сердился и бранился за какую-нибудь вещь, не по нем сделанную»7.

«Этот гнев свой он и перед начальством не скрывал в деле, потому что был страшно правдив и никого в свете не боялся при исполнении долга, что сказалось во время революции 1905 года, когда едва ли не один из всех рабочих все время ходил и работая на пустой и стоявшей фабрике, сознавая, что он должен до смерти не бросать вверенное ему послушание, далеко отметаясь всякого самочиния. Так как с людьми он гнева не проявляя в обычных взаимоотношениях, то все его любили, величали, все, от мала до велика, вся фабрика, в несколько тысяч человек, ибо средних лет людей он знал с пеленок. Был он трудолюбив. Несмотря на то что весь день проводил в физическом труде, придя с работы, опять шел на дворик, в сад, занимался по хозяйству, чинил сам все, сажал, окапывал, строил. И так до ужина, после которого он уже ложился спать. До какой мелочи доходила его любовь к труду, видно из того, что если ему случалось сесть в комнате и отдохнуть, то, просидевши с минуту, он сейчас же вставая и начинал чем-нибудь заниматься – сотрет пыль с картин, со шкафов или лампаду поправит. За лампадами он следил зорко, одна была неугасимая, перед Казанской иконой Божией Матери, родительским благословением жены. Вина он не пил, не курил, в карты не играл, площадными словами не ругался. Здоровьем он был крепок и никогда не хворал. Только уже предсмертная болезнь уложила его в постель»8.

Первое впечатление, произведенное на Клавдию Петровну фабричным общежитием (после тихой жизни на погосте), было удручающим. Однако, находясь средь казарменного гама и чада, она смогла получить душевную пользу. «Шумная атмосфера общего коридора фабричного корпуса с плачем детей, визгом и дракой подрастающих ребят, спорами женщин-работниц из-за горшков на общей кухне, жизнью у всех на виду, когда нет возможности ни на минуту остаться одной, такая обстановка для людей, постоянно прибегающих в сердце к Богу и со внутренними, и внешними слезами неотступно просящих у Него помощи, очень хороша и полезна. Она закаляет их волю, учит великому терпению, создает безгневие, уничтожает гордость, дарует смирение. И это была первоначальная школа моей матери, пройдя которую, подобно выдержавшему искус в строгом монастыре, попала она в обстановку, сравнимую с пустыней, – отец мой выстроил на окраине села Раменского свой собственный домик, где она стала полновластной хозяйкой, и притом одна-одинешенька».

Благодаря рачительности супругов, постепенно «к маленькому домику присоединился и большой, привезенный с родины матери. Появился достаток. И когда надо бы радоваться, радости у родителей не было: некому было пользоваться этим достоянием. У них не было детей»9.

Единственный близким человеком для Клавдии стал теперь муж. «Но и его она видела редко, несколько минут днем во время обеда и вечером во время чая. А то приходил он с работы уже не вечером, а ночью. И понятно, с какой страстью она хотела иметь живое существо, плоть от плоти и кость от костей своих, на которое она могла бы излить свою любовь и ласку, вложив в него всю себя. Но ребенка не было. Господь испытывал ее терпение и хотел, чтобы ее дитя было не плодом страсти и вожделения, а плодом молитв и горячей ревности к Богу, доходящей, если нужно, до того, чтобы отдать этот плод Даровавшему его обратно, в дар.

Сколько слез она пролила, вымаливая себе утешение в жизни, не просто вообще ребенка, но именно сына! Заходя в часовню у Сухаревой башни в Москве, здесь, пред образом святителя Николая (и пред двумя другими: Спасителя и Богоматери), омывала она холодные плиты своими слезами и давала обет, что, если великий угодник Божий исполнит прошение, она назовет сына его именем. Но прошли год, пять, десять, пятнадцать лет, просьба оставалась неуслышанной. Наоборот, за это время она все более и более теряла здоровье. Болезни, одна за другой, приковывали ее месяцами к постели. Уносили и без того слабые силы... Наконец дело коснулось вопроса относительно возможности иметь детей, и приговор эскулапов прозвучал: «Детей не будет».

Это было всего труднее. Пока болезни были не специальные, было томление плоти. Но нужно было ее духу очиститься еще больше, еще преуспеть и окрепнуть: на нее попущено было обрушиться тяжелым испытаниям. Нужно было, раз дело шло о помощи Божией, чтобы потеряна была всякая надежда на земные средства, чтобы человек после не говорил, что он получил, чего хотел, не без усилий своих или чужих, но чтобы воздал за все славу только Единому Богу, Творящему несущая, яко сущая.

...Прошли еще один-два года, и был вынесен земными врачами с высоты гордой земной науки безоговорочный приговор ее страстному желанию. Однако она, несколько поправившись, не ослабела духом, но вновь прибегла к Царице Небесной и святому Николаю Угоднику со слезной просьбой даровать ей сына... Ведь для Бога все возможно... Пусть ее годы, как женщины, уже доходят, пусть появление ребенка после такого длинного периода покажется странным, пусть у нее будет только один-единственный сын, больше она ничего не хочет... Она хочет, чтобы это был плод, достойный ее молитв, соответственный ее желаниям... Пусть святитель Николай и преп. Серафим, которого она очень чтила еще раньше открытая его мощей, благословят ей...

Бог молитвами Своих святых услышал ее слезную просьбу. После семнадцати лет неплодства у нее родился давно желанный сын, и Царица Небесная взяла его под Свое покровительство, что видно из всей его дальнейшей жизни...»10

«Светлый благоухающий май 1887 года... Пустые доселе бульвары красовались новым светло-зеленым нежным убором и веселили сердце. Златоверхий Кремль, тихое Замоскворечье и даже скверы города стали как будто не те. Весна даже в душном, большом городе прекрасна и радостна.

Невесело было только в приходе у Покрова Пресвятой Богородицы. Там, в небольшом доме, недалеко от храма Пречистой, томилась в предродовых муках бледная исхудалая женщина. В праздник того святителя, которому молилась всегда и которого просила о даровании детища, – излился теперь яд искушения. Дневной свет потух в ее впалых померкших очах, и самая душа едва держалась в теле. Только вера в Бога и милость Царицы Небесной, под покровом и сенью Которой она тогда находилась, поддерживали готовую угаснуть жизнь. Гордая медицинская наука торжествовала в своем приговоре...

И вот, когда все средства земные были исчерпаны, явилась помощь свыше, помощь от Той, Которая хотя и не испытала мук рождения, но была Матерью. Кто-то посоветовал приобрести образ Царицы Небесной «Помощница в родах». Страдалице бы полегчало, и она родила бы. Надежда и вера засветились в глазах больной. Послала купить указанную икону, но такой иконы не находилось. Обошли много иконных лавок по всей Москве, а названия «Помощница в родах» там и не слыхивали. Стали спрашивать по всем часовням. Так прошел еще день, другой. А страдалице все хуже. Наконец в часовне Иверской иконы Божией Матери нашли указанный образок. То была икона небольшого размера11 в серебряной вызолоченной ризе. Изображена на на ней Богородица в пояс, с девственным лицом, с распущенными по плечам волосами и непокрытой главой, со скрещенными дланями на груди. В лоне у Нее Богомладенец с благословляющей Десницей... Теперь, с приносом иконы Царицы Небесной, она всецело предала себя в руки Божии.

Настал третий день после праздника великого святителя, которому она дала обет назвать будущего сына его именем. Начались для больной жесточайшие, последние схватки. Казалось, смерть витала над бедной страдалицей. И снова последовала помощь свыше, от Царицы Небесной. Кто-то посоветовал открыть Царские врата в храме Покрова Божией Матери. Не Ее ли нетленное рождество Христа Спасителя прообразовали врата Храма, виденные Иезекиилем, через которые прошел Господь Бог, когда те были затворены? Не то же ли самое означает отверзение Царских врат на входе всенощного бдения, когда поют догматик, хвалебную песнь в честь Пречистой? Как только Царские врата были открыты, схватки чревоболящей ослабли, и она разрешилась от чуть не доведшего ее до смерти бремени. И это был сын»12.

При таких обстоятельствах 12 мая13 1887 года родился Николай Беляев, будущий епископ, Христа ради юродивый и духовный писатель.

В то время при крещении было принято называть ребенка в честь одного из святых, память которых приходилась или на день самого рождения младенца, или на первые дни и недели после него. Но в силу того что память святителя Николая уже прошла, священник, совершавший таинство, не захотел отступить от обычая и отказал в выборе девятого мая днем именин.

Десятилетия спустя епископ вспоминал:

«Покровительство Царицы Небесной сказалось и в том, что младенец был крещен и миропомазан по чину Православной Греко-Восточной Кафолической Церкви <в храме> Ее имени, под сенью Ее покрова.

Но при наречении имени вышло некоторое недоразумение. Так как ребенок родился 12 мая, то священник предлагая дать имя младенцу в честь святителя Николая так, чтобы день именин праздновать в декабре зимой. Но на это не соглашалась мать ввиду отдаленности дня рождения от именин, другое же имя она не хотела дать вследствие своего обета. Тогда священник предложил дать имя в честь другого святого, блаженного Николая (Кочанова; память 27 июля). Так как на другой день <28 июля> были именины отца, то родительница согласилась, и младенец получил себе на небе еще одного покровителя – блаженного Николая, юродивою и чудотворца»14.

«Нечего говорить, что радость моего отца и матери была безмерна, – писал епископ, – так как они потеряли почти всякую надежду иметь детей и получить наследника. Это ли не было для них счастьем после казавшейся уже бесцельной жизни?..

Кто из них любил меня больше?.. Можно сказать, конечно, – мать. Недаром я и похож был на нее... После говорили: «Весь в мать». Особенной привязанности к ней способствовало то обстоятельство, что отец все время был на службе и я все время находился с матерью. Да и независимо от всего, отца я любил сильно, но мать сильнее; сродное тянется к сродному, а многие душевные качества матери я воспринял в сильной степени. Все эти обстоятельства, внутренние и внешние, сами собой привели к тому, что я стал «маменькин сынок», но в лучшем <смысле этого слова>, то есть мать ни на минуту меня не выпускала из виду и я находился постоянно при ней...

Оттого что мать моя никуда меня от себя не отпускала, естественно, что я скоро не только свыкся с этим положением, но и считал его единственно законным и нормальным. Если я играл в игрушки, то играл один, и характер моих игр был окрашен в цвет деятельности и наклонностей моих родителей. У отца я заимствовал склонность производить технические и механические манипуляции с машинами, интересовался паровозами, передвижными блоками и прочим, что видел на фабрике и в мастерских, куда он брал меня иногда по праздникам, когда там никого не было... От матери я заимствовал наклонность к мистицизму, и мои игры принимали, соответственно этому, религиозный характер... Когда я стал подрастать, мое одиночество не многим рассеялось. Товарищи и товарки, правда, появились, но на широкую улицу с мальчишками играть меня не очень-то пускали. Во-вторых, я и сам старался, окруживши себя избранными друзьями, играть с ними вдвоем, втроем или вчетвером где-нибудь в саду, дома или на дворе... То же самое было впоследствии, когда я стал уже юношей. К одиночеству меня тянуло постоянно, хотя я и не дичился товарищей в числе двух-трех...

Та атмосфера, которая создалась вокруг меня благодаря постоянному надзору матери, самое влияние ее честной и глубоко настроенной души и, с другой стороны, моя собственная настроенность и сердечные чувствования – все это привело к тому, что из меня постепенно выработался тип созерцательный, мягкий, нежный»15.

«Ненависть демонов преследовала меня с пеленок, – читаем в автобиографических заметках епископа. – Как уже говорилось, у родителей было свое собственное хозяйство, хотя и небольшое... Матери всегда все приходилось делать самой. И она всю жизнь несла крест душевных скорбей и телесных немощей. После рождения ребенка положение ее усугубилось. И без того с раннего утра до позднего вечера ей приходилось быть на ногах. То принести нужно дров для печки, то готовить обед, ходить в лавки за провизией, то покормить птицу, поросенка, корову, постирать постельное белье и платье. Теперь же надо было смотреть и за любимым детищем. Чтобы хоть сколько-нибудь облегчить положение, для ребенка сделали качающуюся вверх и вниз люльку со стальной тяжелой, в несколько фунтов весом, спиралью вверху, каковую и подвесили у постели. Матери не только было удобно ночью качать ее, лежа на кровати, но такая колыбель и днем доставляла удобство: раскачает ее ударом, двумя, а сама уйдет по делам. Люлька качается, и ребенок привычно забавляется и успокаивается.

И вот однажды мать моя в кухне стирала белье. Ребенок в колыбели, которую она только что тронула, сидел в подушках смирно и тихо и смотрел любопытными глазами на окружающие предметы. Стальная пружина люльки позванивала и посвистывала, как змея: своими собирающимися и расходящимися упругими кольцами она и впрямь была похожа на змего. Вдруг раздался сухой металлический звук, удар о что-то жесткое и звон пружины, и все это тотчас же покрыл пронзительный плач ребенка. Обезумевшая от страха женщина бросилась от корыта к сыну, не предполагая уже видеть его в живых или здоровым. Но каковы были ее удивление и радость, когда она увидела ребенка спокойно лежащим, а у самой головы его тяжелую стальную, перетлевшую у крючка, пружину»16.

Однажды во время тяжкой болезни мальчик впал в бред, и в это время принесли с крестным ходом из Бронниц чтимый список Иерусалимской иконы Божией Матери17.

Клавдия Петровна опустилась перед ней на колени и начала молиться, отец, не выдержав переживаний, ушел. И как только внесли святыню, метавшийся в жару и находившийся в бессознательном состоянии мальчик видит сон: «Икона, два ангела сбоку. «Приложись, – один из них говорит, – к ручке Божией Матери и к ножке Спасителя, и выздоровеешь». Проснулся – жара нет: попросил есть и пить. Мать изумилась и обрадовалась. И благодарила Царицу Небесную за великое чудо»18. Пришел отец и, с удивлением глядя на здорового сына, выслушал рассказ жены о происшедшем.

«Шло время. Прошли для матери моей, – пишет епископ, – первые, наиболее трудные по присмотру, годы жизни ребенка, и начались еще более трудные годы, потому что нужно было присматривать уже не за тем, чтобы ребенок не повредил какой-либо член тела, не убился бы, не накололся или не обжегся, но чтобы не повредил свою младенческую нежную душу... Мать же являла собой пример глубоко христианской настроенности и истинной молитвы – царицы добродетелей: все это сильно поражало мое сердце и завладевало много; молитвенная же атмосфера, которую распространяла вокруг себя моя родительница, была насыщена благодатию, что совершенно порабощало мою душу и детский ум. Церковное влияние не давало укрепиться тем страстям, которые враг рода человеческого постоянно старался всевать в мое сознание. И хотя впоследствии некоторые из терниев, казалось, грозили навсегда закрыть для моих внутренних очей свет мысленного Солнца, Христа Спасителя, но и продержавшись долгое время, не выдерживали убийственной для них молитвенной сосредоточенности моей матери»19.

«Глубокая зима... Морозная ночь на дворе. Под окнами маленького домика сугробы снега. В селе все уже спят, даже сторожевые псы, в том числе и наш Мильтон, спрятались под свои подворотни и носу не показывают и лаем не отзываются. Уютно и тепло в доме. Отец уже помолился и лег спать, а мать все еще возится по хозяйству: перемывает посуду после ужина, готовит что-то к завтрашнему утру на кухне. Я уже тоже лежу в постели, свернувшись комочком под теплым одеялом, но не сплю. Дожидаюсь, когда мать помолится Богу. Но она все что-то звенит кастрюльками, чугунками и сковородками. Принесла из сеней воды. Это на ночь, чтобы утром отцу не так холодно было умываться. Наконец, кажется, все. Пора уже – поздняя ночь. Завтра, до свету опять нужно встать ей, а она все не переделала, все чем-то гремит за дощатой перегородкой. Но вот труженица окончила свои хлопоты и идет из своего кухонного уголка, но не затем, чтобы дать покой своему измученному телу, а чтобы поблагодарить Бога за прошедший день и дарованные блага, чтобы помолиться и испросить прощения за содеянные грехи и попросить у милосердного Господа помощи себе и своим ближним.

Слезы умиления и покаяния то как горошинки скатываются по ее впалым щекам на одежду, то как росинки дрожат на ресницах, отражая огонек неугасимой лампады пред ликом Пречистой Девы. А сама она стоит на коленях, и влажный взор ее очей неподвижно прикован к святым иконам, которыми благословили ее пред супружеством родители: чудному изображению Спасителя и древнего строгановского письма Казанской <иконе> Божией Матери. Наконец она встает и кладет поклоны – один, другой, третий... А я лежу и смотрю. И необъяснимо приятна детскому сердцу эта молитва. Приятна мне и тишина комнаты, освещаемой мягким светом лампады, то яркими точками преломляющимся в золоте риз на иконах, то едва заметными бликами, окрашенными в зеленоватый тон цветной лампады, ложащимся на окружающие предметы. Приятна и безмятежность моего духа, ничем не смущаемая, ничем не тревожимая, не понимающего никаких забот и печалей. Приятно, но вместе с тем и как-то жутковато уже, что мать молится и за меня – чтобы я был добрым, хорошим, благочестивым. И я как бы слышу ее мысли и сердечные воздыхания, с которыми она обращается к преп. Сергию, чтобы тот мне даровал благодать учения... Ей хочется, чтобы единственный сын вышел не светским человеком, а пошел по духовному пути, чтобы быть ему духовным лицом, как и она духовного звания... И еще долго молится наедине уставшая за день женщина, прося Бога, Царицу Небесную и чтимых его святых об исполнении этих своих заветных желаний. И молитва ее была услышана, и желание ее исполнилось, но она телесными очами уже не увидела этого...».20

Троицкое-Раменское – большое торгово-промышленное село. В 1884 году на здешней фабрике трудилось более четырех тысяч рабочих21. Российские пролетарии того времени – особенно в сельской местности – представляли интересный феномен, сочетая в себе черты уже урбанистаческой цивилизации, нарождавшегося будущего и, одновременно, сугубо деревенские, патриархальные, обращенные в прошлое. В мастеровые набирали из малоземельных крестьян как из близлежащих деревень, так – позже – и из других губерний, уходивших на отхожие промыслы. Поселяли их в казармах (предтеча советских «общаг»), и голубой мечтой каждою становилось скопить денег и зажить отдельно своим домом. Это удавалось далеко не каждому. Мало хорошо знать свое дело, быть бережливым, блюсти себя в трезвости (а не то легко и спиться) – надо уметь ладить с начальством (рабочих часто штрафовали, от чего, как от настоящего бедствия, пришлось правительству искать законодательных средств), поставить себя правильно среди своего брата. Всего этого смог добиться Никанор Матвеевич силой характера, недюжинными техническими способностями и, главное, бескорыстной верностью делу, надежностью и ответственностью в работе, которую понимал как служение, как религиозный долг. Ко времени рождения Коли семья Беляевых уже материально не нуждалась, и в глазах окружающих благоприобретенное его хозяйство воспринималось как образцовое и праведно нажитое. В фабричных поселках, в мещанских слободах, в справных крестьянских избах, в домах церковного причта – в самом социальном низу – росли дети России будущей, России XX века, доверчиво открытые к знанию и тянущиеся к культуре, многоплодному чудному древу, увиденному из церковного окошка глазами веры.

Как и всякий мальчишка, Николай порою озоровал и шалил, «гонял ворон», но при том был типично домашним ребенком, защищенным от воздействия улицы, на что всецело направлялись педагогические усилия матери. Религиозность Клавдии Петровны была строго уставной, но не формальной, горячей и выстраданной, окрашенной в глубоко личные переживания. Ее душа оказала решающее воздействие на формирование внутреннего мира сына. Мать всячески уберегала его от толпы и ее влияния. «Еще маленьким мальчиком будучи, имел девичью стыдливость и бегал от женщин, а при настойчивых нападениях их, прятался от них под кровать (семи лет). Всем его ставили в пример»22.

Дом, посещения родственников, храм, позже добавилась школа, помощь матери по хозяйству – вот строго очерченный, тесный круг его детских лет. Иногда отец, постоянно занятый на фабрике, уделял ему время и брал по праздникам в мастерские, приучая разбираться в технике.

Ладный домик на горке, как положено, огражден штакетником. В хлеву мычит корова, кудахтают куры, довольно похрюкивает накормленный поросенок. По двору бегает Жучка (позже ее сменил Мильтон). От станции несутся сладко-тревожные паровозные гудки. Перед окном – дуплистая старая ветла. Пришла бабушка и послала внучка купить какую-то мелочь из провианта. «В сельской лавочке старого дореволюционного торговца... вещей было столько, что не видно ни стен, ни потолка, ни прилавков – все уставлено и завалено разными товарами... с загадочными буквенными значками на чайной посуде и других вещах вроде „п-ър”. Это шифр, обозначающий стоимость. Говорят, что каждой цифре соответствует известная буква:

1234567890

Панкратовъ.

Тогда „п-ър” означает 1 рубль 05 копеек. Запомнить же без ярлычков цену <каждой вещи хозяину было> совершенно немыслимо... Лавка, в которую я в детстве ходил и где видел эти ярлычки на вещах, принадлежала Панкратову»23. Волшебные, загадочные вещи по полкам мелочных лавочек с их чарующе-притягивающим ароматом.

Внимательно слушал, а потом и сам начал читать жития святых. Особенно поражали страдания мучеников. Прислушивался к журчащему ручейку молитвы, вслушивался в Слово... Бездонные евангельские притчи. Бого-служение, возносящее горе. «Еще маленьким мальчиком... любил по молитвеннику петь молитвы дома и в храме, при этом умилялся до слез»24.

Любил рассказы о прошлом девяностолетней бабушки Екатерины, улавливая в ее словах отголоски чуть ли не библейских времен. История ближнего вплеталась в историю народа, страны, уходила в даль тысячелетий, к запредельному раю, к трагедиям и счастью праотцев. «Моя бабушка, из крепостных, жила только 96 лет (в сравнении с горцами, например, пустяки!)... рассказывала мне, как очевидица, про „Двенадцатый год” (Отечественную войну с Наполеоном), ей тогда было двенадцать лет, а ее рассказы со слов ее отца, моего прадеда, сразу уже вводят чуть не в Петровские времена! До них – рукой подать... Сущие пустяки, но для меня эти 200 лет, как день вчерашний!.. Так близко и до потопа. И до Адама! Всего несколько поколений»25.

Время, проистекая из прошлого, струится в будущее, начала и концы сходятся в настоящем, на обнаженном дне которого порой можно найти и отзвук ушедших поколений, и отсвет – чрез обнаруженное вещественное свидетельство – небесный.

«От бабушки осталась у меня коробочка, обтянутая темной золотой кожей, и в ней набор старинных монет. Последние тоже тех времен, то есть Екатерины. После были пятаки и первой половины XIX века, большего частью все медные. После приложили мне еще золотой пятачок Екатерины II.

Еще осталась от тех времен на голубой (бирюзовой) толстой бумаге и характерной печати Арифметика, іп-32, без титульного листа, но все еще толстая.

Кое-что осталось и от дедушки (умершего в 88 лет), вроде шкатулки; он делал для них красивые крышки (занимался также починкой часов для знакомых, хотя никто никогда практически и не слышал, чтобы он был часовщиком-профессионалом; скорее, стал этим заниматься любительски, когда был уже на покое старичком, и вешал на гвоздики часы, приносимые в починку)».

В мире, открытой к небу, не умирают, а просто тихо уходят. Весело даже, с шуткой, все с тем же чувством исполняемого долга, служения.

«Бабушка умерла просто от старости, от изношенности организма и от дряхлости, а не от болезни. Когда она пред смертью слегла и пригласили врача (вернее «фершала» из фабричной больницы, очень, впрочем, хорошего, прекрасного диагноста, который вполне заслужил у рабочих пальму первенства пред молодым главный врачом больницы с университетским образованием), тот, осмотрев ее, спросил, сколько ей лет. Она сказала: – Ох, батюшка, забыла уже, не могу сообразить. Только знаю, что, когда француз приходил, я девчонкой двенадцати лет была...

– Ну-у, – сказал старичок не без грубости, что народу тоже нравилось, потому что не отличали ее от подкупающей простоты, – пора уже и под холстину, даже и жить дольше грешно...

Вышло все естественно... и сердечно.

И не принявши никаких лекарств, она ушла от нас.

Бабушку эту я хорошо помню»26.

Любил заходить в столярную мастерскую, пахнущую «душистыми пихтовыми и сосновыми досками, ароматическими лаками и вонючим столярным клеем». Всякое высокое умение его привлекало. «В самом деле, как вдеть, например, толстую шерстяную штопальную нитку в ушко тонкой иголки? А мастер покажет, и станет все очень просто. Надо взять тонкую нитку, перегнуть ее вдвое и продеть в ушко. А затем в образовавшуюся петлю вложить конец толстой нитки, которую нужно продеть, и с помощью петли же вытащить ее». Уже в школе старательно обучался переплетному искусству, и мастер прежде всего показывая, как «завязывать по-специальному узлы при сшивании книг»27.

Недалеко от них жила в Раменском Матреша (может быть, даже родственница, а может быть, и просто блаженненькая), к ней ходили странники. И этот факт казался столь чарующе важным и значительным, что помнился через десятилетия. Что уж говорить о силе впечатления, производимою всерадостной Пасхой?! Дух захватывало, когда «на Пасху дарили красное яичко, деревянное. Раскроешь его – а там другое...»28.

Игры его, под стать окружающей взрослой жизни, носили религиозный характер. «За окном отцветает сладкодушистая сирень: конец весны. Я сижу под столом на полу и играю в то, что видел на днях, именно – принос на село чудотворной иконы Божией Матери Иерусалимской. Величественным ее киотом мне служит перевернутая скамейка для ног, а священным изображением – вырезанный из календаря портрет цесаревича Георгия (старший брат Николая II, тогда наследник престола). Прочее добавляло воображение...» Но рядом струится и вторгается в дом стихия совсем другой, также «взрослой» жизни (которая, как ни странно, с давних пор и по наши дни мало в чем изменилась). «За столом сидят и пьют чай пришедшие к матери в гости знакомые женщины. Подружки матери разговаривают вполголоса и даже совсем шепотом, и как я ни был мая, но понимаю, что они рассказывают о своих горестях и приключениях – семейных неприятностях. Передают друг другу рецепты, как составить особую наливку для своих мужей, что в нее прибавить, чтоб те были им верны»29. Возвышенные религиозные чувства тесно соседствуют с низменным, кликушеским, магическим.

У всякого ребенка есть свой первый незабываемый опыт высшего, горнего осмысления жизни. Огромный мир становится вдруг прозрачным и ясным в своей предвечной предназначенности. Одни (и их большинство) это воспоминание прячут в дальний ящик, погрязнув в мелочных заботах, и не хотят, даже боятся возвращаться к нему. Для других этот мистический опыт становится отправной точкой и маяком в их будущих странствиях по грешной земле. У Коли была своя, младенческая, Теофания, откровение.

«Без всякой прозорливости можно предсказать, что выйдет из того или другого ребенка, – предваряет епископ скупые строки, посвященные далекому событию из своего детства. – Я сижу у окна, сложив руки на подоконник, и смотрю на серое зимнее небо. Внизу занесенные снегом деревенские избы. И думаю. Сколько мне было лет? Я еще не учился в фабричной школе. Может быть, лет семь, может быть, даже меньше... А решал я, смотря на небо, основную философскую проблему, которую человечество чувством всегда переживало, хотя его мыслящая часть <часто> ... не догадывалась ее даже поставить. Поистине это дело ребенка. Хотя он не имеет никаких знаний... но ему приходят <на ум> иногда удивительные вещи... Вот хотя бы ход мыслей, который был у меня тогда».

«Откуда взялось все окружающее? – размышлял мальчик. – Эти ветла, забор, паровоз, моя дворовая собачка? Понятно, что их создал человек или Бог. Но Сам Бог откуда произошел?» Ребяческий ум осеняет догадка: «Было время, когда ничего не было. Даже времени не было, а был только один Бог». Возникают новые вопросы – и каждый поражает на всю жизнь: «Но Его-то кто создал? (Или Он как-то создался?) И может ли случиться так, что я уйду от Бога туда, где Его нет?» Может ли все окружающее перестать быть? И куда оно денется?.. Душа полна поразительных предчувствий, стоит на пороге какой-то тайны, неведомого. «После... не раз старался вспомнить, как же в точности я тогда рассуждал (так проникновенно, свободно преодолевая дебелые границы материи), но неясные грезы детства тонули в тумане неуловимых переживаний: вот-вот, кажется, их схватишь, сейчас откуда-то вынырнет нужное воспоминание. Я уже его предчувствую, почти осязаю... Но нет, оно удаляется, и я остаюсь с тем, о чем написал выше»30. Чистота сердца, простота души и бездонная синь неба. Есть вещи, которые нельзя постичь.

Привольно расти детской душе, огражденной от житейских ветров, укутанной родительской лаской и постоянной заботой. Но наступала школьная пора, нужно было уже подумать и об образовании.

Сельская школа

Князья Прозоровские-Голицыны вели хозяйство неумело, и в пореформенное время фабрику их приобретают сыновья купца П. С. Малютина. Вскоре они назначают директором производства Ф. М. Дмитриева, талантливого ученого-технолога. Особое внимание Дмитриев уделял улучшению быта рабочих и народному образованию. В 1870 году он строит в селе двухэтажную деревянную школу на четыреста двадцать учащихся, оснащенную необходимыми наглядными пособиями и хорошей библиотекой.

Силами земств, передовых предпринимателей, учителей-новаторов, подвижников отечественной педагогики, медленно начинала формироваться новая всероссийская система народного образования. Но руководствуясь высшими государственными соображениями и исходя из самых благих побуждений, важные чины в Министерстве народного просвещения этот, давно назревавший в обществе, процесс всячески тормозили.

Клавдия Петровна по рождению принадлежала к тому сословию, которое сознавало себя «наиболее культурной силой в народной среде». Она ценила знание и, понимая его значение для развития личности, желала дать сыну серьезное образование. Но к этому были существенные препятствия. Образовательные учреждения в России носили строго сословный характер; дети из низшего сословия могли рассчитывать лишь на получение начального образования (хотя сплошь и рядом наблюдались и блестящие исключения); им предназначалось идти по стопам родителей в строго очерченном и замкнутом кругу жизни. В год рождения Николая как раз вышло постановление, резко затруднявшее доступ в гимназии детям низшего сословия (а что может быть ниже звания крестьянина?), так называемый «циркуляр о кухаркиных детях». Сыновья мастеровых сызмальства должны готовиться к исправному исполнению трудовой повинности своих отцов, с тем чтобы заступить в свой час на их места.

Мать всячески старалась расширить кругозор мальчика, при посещении Москвы водила его в Третьяковскую галерего; а дома старалась не пропускать сеансы волшебного фонаря. В горестный день смерти императора-миролюбца, 20 октября 1894 года, они с сыном «шли в школу на чтение с туманными картинами». Впоследствии епископ вспоминал: «Была построена у станции траурная арка, шел мелкий снежок. Мне было тогда семь лет. Хорошо помню, что читали «Спящую красавицу». И сами картины помню, в красках»31. Жителям поселка повезло, влияние нравственных и педагогических принципов Дмитриева (а они были по-своему весьма просты: «Любовь к человечеству, – говорил он, – в которой по учению нашего верховного Учителя заключается весь социальный закон, должна служить... путеводной звездой»32 самым благотворным образом сказывалось на деле обучения их детей. И после его смерти (последовавшей в 1882 году) педагогический коллектив тщательно относился к своим задачам, школа приобрела всероссийскую известность высоким уровнем преподавания и хорошими знаниями учащихся. В двухсветном трехъярусном зрительном зале часто проводились всевозможные просветительские мероприятия, два-три раза в году ставились спектакли (например, пьесы Островского), иногда проводились вечера декламации, сопровождавшиеся показом туманных картин, но чаще всего устраивались под руководством духовенства (в штате числилось три законоучителя и два преподавателя Закона Божьего) чтения духовного содержания. Для воспитательных задач Клавдии Петровны эти мероприятия, несомненно, являлись большим подспорьем.

Благодаря матери Николай знал о деятельности российского Общества защиты детей и животных, постоянно заявлявшего о себе в филантропических акциях и призывах.

Читать и писать научился «самоучкой», рано, еще до исполнения семилетнего возраста33. А мать, хотя сама писала с ошибками, устроила так, что Колю дома подготовили к школе («с помощью других» – по-видимому, родственников) и он поступил прямо во второй класс фабричного училища. Можно предположить, что это произошло в 1895 году. В то баснословное время сельские дети учились в охотку, с веселым замиранием сердца от раскрывавшегося перед ними мира. «Бог посетил меня, я сжег дотла свой двор», – говорил крестьянин в крыловской басне, и в каком-то смысле эти строки выражали для крестьянских детей правильное восприятие человеком тайны жизненного пути, непостижимости судьбы, были больше, чем уроком литературы, – близким опытом. О «Мельнике» Крылова епископ вспоминал: «Басня эта написана в 1825 году... и учили мы ее в сельской школе, чтобы нам в жизни не впадать в такие проступки; и я помню ее до сих пор наизусть». (В доме Беляевых имелось полное собрание басен Крылова в миниатюрном издании, с художественными рисунками, купленное всего за полтинник.)

Учили сочинения «крестьянина» Посошкова, арифметику. «Вспоминаю начальную школу. Мы маленькие. И по уму, и по росту. Учительница, стройная и настолько миловидная девушка, что одной ее красоты и скромности мы, мальчуганы, стыдимся и потому не шалим, объясняет:

– Простые числа – это такие, которые делятся только на самих себя или единицу.

Я пишу: 1, 3, 5, 7... И удивляюсь тому, какие же за этими цифрами скрываются любопытные вещи»34.

Поначалу учеба давалась нелегко, но молитва матери и прилежание сына, упорство, проявленное им в занятиях (и питаемое, несомненно, любовью к родителям), сделали его вскоре отличником.

И опять-таки влияние матери, обрамлявшее все детство: посещения церквей («Сколько было храмов Божиих, сколько посещало их народа...»), монастырей, святых мест. С родителями ездил в Николо-Угрешский монастырь («Это в пятнадцати километрах от Москвы, на левом берегу Москвы-реки, и в восьми километрах от станции Люберцы Рязанской железной дороги. Монастырь древний, основан Димитрием Донским на месте <обретения> иконы святителя Николая, которую <князь> нашел в сиянии на сосне. <Икона> сохранилась до моих времен. И сама сосна была цела с 1380 года...»)35, с матерью неоднократно ходил пешком к преп. Сергию («Лапти – из свежего душистого липового лыка – висели по бокам большой дороги, при выходе из сел и деревень, на дверях мелочных лавочек. Стоили две копейки. Чтобы не разбивать ноги в кожаных туфлях и сапогах, покупали их и мы. И клали в них вату. Народ постилал на дно траву»)36.

Тогда же, году в 1899, в Троице-Сергиевой лавре произошел с Колей знаменательный случай.

Предзнаменование

«Однажды мать моя и тетка, по обещанию, пошли к преп. Сергию пешком из Москвы (что делали не один раз) и меня, тогда еще десяти-двенадцатилетнего мальчика, с двоюродным братом взяли с собой. И вот, когда мы подходили к мощам, ко мне обращается гробовой монах, стоявший со стороны ножек преподобного, берет несколько мелочи, лежавшей посреди широкою борта самой раки преп. Сергия, как бы от руки его самого, и велит на них купить две книги – одну для себя, а другую для брата; мне – знаменитую брошюру Иннокентия, митрополита Московскою, бывшего апостолом Аляски, «Указание пути в Царствие Небесное», а брату – известную речь проф. Ключевскою по случаю пятисотлетия со дня преставления преп. Сергия.  

...Странным и знаменательным показался нам тогда поступок этого инока... Особое, обращенное на меня, внимание, настойчивое приказание купить именно такую-то книгу, благопожелания моей матери относительно меня и благословение как бы от самого Преподобного – все это было так поразительно. Но... купил я эти книги и спрятал свою под спуд. Не то что я был сорванцом (не думаю, чтобы меня характеризовали таким образом, хотя и не скрою... что в пути мы с братом, к великой скорби и огорчению наших матерей, только и знали, что бегали взапуски и камнями сшибали воробьев на большой дороге), но просто еще не пришло время исполниться определению Божьему и моей душе отозваться на призывающий меня голос Божий. Впоследствии же оказалось, что поступок монаха был прозорливым. Я стал монахом, брат пошел по инженерной части. Между тем в то время у меня не было и мысли о монастыре»37.

Конечно, и по своему языку, и по содержанию столь необычным образом полученная книга предназначалась не для мальчика. Не удивительно, что она попала в книжный шкаф и где-то на его полках затерялась.

Еще один необычный случай, приключившийся с Николаем в эти годы, излагает (конечно, со слов самого владыки) Валентина Долганова, первый летописец его жизни: «Избрание Божие сказывалось с самого детства. Мать его была богомольная и очень верующая, в таком духе воспитывала и сына. Один раз ей очень захотелось надеть на него крестик, такой, чтобы на одной стороне было распятие, а на другой св. Николай Чудотворец. Нигде нужного крестика они не нашли и пришли в один монастырь, мать его села на терраске, а он, как сам выразился, „по своему озорству” побежал на двор и увидел беседку, построенную над помойной ямой, залез на крышу и видит – лежит бумажка, развернул – в ней серебряный крестик, такой именно, какой они с матерью нигде не могли купить. Вот Промысл Божий! Надо же было в желобе на крыше быть положену серебряному кресту. Еще как-то нашел золотой крест и еще несколько крестов находил в течение юности. Все это сбылось в жизни: много от нее крестов и несет. Недаром блаженная Мария Ивановна говорит о нем: „Его Господь любит, куда же нам, грешным, – как его не любить!”»38

Под сенью родительского дома

1899–1909 Раменское. Кусково. Москва. Егорьевск. Мир фабрично-крестьянский и мир религиозный. Крестный ход на Иордань.

Трудовая напряженная повседневная жизнь близких, их серьезный внутренний настрой, их трепетная любовь к сыну – «они окружили своего ребенка всею ласкою... и попечительством, на которые были способны» – делали окружающую действительность прочной и устойчивой. В школе по Закону Божьему проходили десятословие Моисея: «Как мы учили когда-то... в этом декалоге – все заповеди Божии сводились к одной или к двум – любви к Богу и ближнему». Море света, преизбыток солнца. Бездонная глубина детских впечатлений. Торжество духа – навеки. «В детстве, читая жития святых мучеников, я в простоте думал, что только при неронах и диоклетианах были такие мучительства». Но все преодолены силою веры. Век XIX на исходе...

О чудесах древних святых и даже целое житие Алексея, человека Божия, когда-то так любимое народом, «еще в моем детстве, – вспоминая владыка, – распевали слепцы и калики перехожие». Вестником небесной реальности были засушенные цветки, драгоценные реликвии, привозимые паломниками из заоблачно далекого Иерусалима.

Несколько миров соседствовали в Раменском, враждуя и переплетаясь друг с другом: фабричный и предпринимательский, господский и крестьянский. Вертикалью пронизывал их всех – мир церковный.

В шестидесятые годы прошлого столетия на высокой берегу Борисоглебского озера, недалеко от старинного храма – как раз напротив фабричных корпусов – на средства Малютиных была построена новая, красного кирпича, огромная Троицкая церковь. На этом же холме, недалеко от ее ограды, любили по праздникам, выходным дням собираться для гуляния местные обыватели, прибегала молодежь. Будучи уже гимназистом, студентом, в свои приезды домой сюда приходил и Коля. Епископ позже вспоминал: «Одни, два, три, четыре – дон, дон, дон, дон – я считаю медленные часовые удары колокола, которые отбивает сторож на сельской колокольне. Пять, шесть, семь, восемь! Церковь стоит на правом высоком берегу озера, на его гребне. А на левом, низком, стоит бумагопрядильная фабрика «Б-на Сыновья» в несколько громадных пятиэтажных корпусов. Девять. Окна этажей ярко освещены электричеством... Десять – и с последним ударом серебряной меди свет, отражавшийся в воде и заливавший окна, вдруг погас. Здания корпусов потемнели, освещенными остались лишь те, что работали в ночную смену. В этот теплый осенний вечер мы сидим на лавочке, на бугре, окаймленном акациями. Общий разговор смолк.... Это разделение сторон: одна – как бы шумная, мирская (фабрика сейчас, только что, шумела, и гул ее издали доносился, как жужжание большого шмеля, летающего по комнате, ищущего и не находящего выхода), другая – тихая (в духовном смысле, да и в обычном), церковная; это эхо от колокольных ударов, медленно разносящееся по глади озера и замирающее где-то в роще на его западном берегу; этот старик-сторож, бодрствующий в ночи... – все это уводит мысли к апокалиптическим временам. Помните, у пророка: „Сторож! Сколько ночи?”39»40.

В конце XIX века статистика насчитывает в России около трех миллионов индустриальных рабочих; их жизнь советские учебники изображали в лубочном стиле как некий земной ад, в котором бесправные труженики ишачили за гроши на буржуев, спиваясь с горя, тогда как их семьи заживо гнили в чаду заводских общежитий. Действительно, средний квалифицированный рабочий получал 200–300 рублей в год, что приблизительно соответствовало прожиточному минимуму для одного человека. Для прокормления семьи требовался доход, в два-три раза больший. «Как свести концы с концами?» – риторически восклицает автор современного учебника по истории России.

Но реальность выглядела не столь уныло. Конечно, большинству рабочих жилось трудно, однако у них была вполне реальная профессиональная и жизненная перспектива, надежда на улучшение материального состояния. Жили бедно, но, как еще недавно можно было услышать от уцелевших свидетелей той, допотопной, эпохи, «с Богом и с радостью, с миром в душе». Находилось в их жизни место и для работы, и для праздников; за будничными земными заботами не забывали о небе.

Никанор Матвеевич более тридцати лет получал двадцать-тридцать целковых в месяц («под конец уже пятого десятка получал рублей сорок»), его максимальный годовой доход, стало быть, равнялся 36 красненьким. Жена занималась только домашним хозяйством и воспитанием ребенка. Благодаря исключительной аккуратности и бережливости отца (ежедневно, например, записывая расходы по хозяйству. «Мать это стесняло, – вспоминая позже сын, – я не видел в этом пользы, но теперь вижу»), семья не бедствовала, медленно, в упорном труде, росло ее скромное благосостояние. Никанор Беляев любил порядок, «в церкви стоял всегда впереди, чтобы видеть все богослужение». Жене «всегда был верен».

Годы детства насыщены религиозными переживаниями. «Глубоки, таинственны, поучительны для человека церковные праздники! Сколько в них смысла, значения и духоносной благодатной и божественной силы, перерождающей душу человека... Я помню, как с этого же высокого бугра, на котором стоит большой великолепный храм Святой Троицы, сходил крестный ход на Иордань, на это самое озеро. Посыпанные желтым песком и душистыми лапками можжевельника две дорожки, сходящиеся внизу, были запружены двумя лентами спускающегося народа. Члены Общества хоругвеносцев, состоявшего из рабочих фабрики, одетые в отороченные серебряными галунами с большими кистями кунтуши из тонкого темно-синего сукна, несли кресты, иконы, хоругви в порядке их величия и величины. Громадный хор певчих из тех же рабочих пел сладко-напевные и глубокие по богословским мыслям стихиры „самогласны” на водоосвящение: „Глас Господень на водах”... И вот мы сходим все – „множество много людей” – это не из математической теории множеств, а из евангелиста Луки (гл. 6:17) – множество народа, посреди которою духовенство и настоятель храма с Животворящим Крестом на главе, – к озеру... На озере же, еще накануне, все теми же рабочими – у которых единственное соревнование и интерес был в радении о своем храме и приходской жизни, <еще> прежде чем Поместный Собор 1917 года выработал для этого устав, – вырезан во льду большой выпуклый Крест барельефом, как бы в полукружии апсиды, прорублено отверстие („прорубь”) в его подножии там, где обычно помещается „голова Адама”, и все раскрашено разными красками, синими, желтыми, зелеными...»41. Но главное впечатление детства – мать, молящаяся ночью у иконы, дрожащий огонек лампады. Россия, которую он видел сквозь окно отчего дома, была страной веры и труда.

Крестный

Как всякий добрый обыватель, мать старалась поддерживать по возможности тесные и теплые отношения с родственниками. Особенно с семьей своего младшего брата, Сергея Петровича Смирнова, ставшего и крестным отцом Коли Беляева. В отличие от сестры, на правах продолжателя рода, он смог получить образование. Сведений о нем сохранилось немного. Известно, что, благодаря образовательному цензу и происхождению (все-таки из духовного сословия), а также собственный способностям, он неплохо устроился в жизни. Получил место управляющего имением графа Шереметева в Кускове. Жена, Анна Федоровна, была не бесприданница, имела в Москве булочную (ее племяннику запомнилась икона в углу с горящей перед ней лампадой). «Тетю Нюту» все окружающие очень уважали.

В семье крестного царила типично московская атмосфера хлебосольства и добродушия. И отношения с нею установились семейственные и теплые (чему способствовало и то, что бабушка, жена о. Петра, доживала последние свои годы у сына). Ежегодный обмен поздравлениями к праздникам, к именинам каждого. На Пасху 1895 года маленький Коля, старательно вырисовывая каждую букву, писал любимым дяде и тете: «Христос Воскресе. Папа крестный, тетя Анна Федоровна. Проздравляю с праздником. Цалую Вас и желаю Вам быть здаровыми».

А через год, ко дню Анны-пророчицы, уже не только поздравлял с днем ангела, но и сообщал о чрезвычайных событиях и подробностях своего нехитрого житья-бытья: «Милый папа крестный! Поздравляю вас со именинницею, а вас, милая тетя, с Ангелом. Папа и мама кланяются и тоже поздравляют вас с ангелом, а папу крестного со именинницею. Я болен с 29-го числа ушного болезнею, называемою свинкою. Учусь я слава богу во II отделении. Ис Каломны мы получили письмо что Лида больна скарлатиной. Затем прощайте, остаюсь любящий вас крестник». Крестный отец – это не номинальное звание, служащее к укреплению родственных связей. Это, прежде всего, принятие на себя ответственности за духовное развитие крестника и своего рода опекунство над ним. Вскоре Сергего Петровичу предстояло проявить эту ответственность в полной мере.

Гимназия

Окончание сельской школы (как правило, четырехклассной) для выходцев из низших сословий являлось и завершением образования, дальше предстояла трудовая деятельность. Родители, как и многие рабочие люди того времени, с религиозным благоговением относились к знаниям (в пореформенном обществе постоянно возникали различные просветительские школы, кружки, куда тянулись низы в поисках цельного мировоззрения). У Клавдии Петровны изначально было заветное желание, чтоб ее сын, в которого столько вложено любви, «пошел по духовному пути». Созрела решимость положить все силы, чтобы добиться права определить мальчика в среднее учебное заведение.

Гимназия... Она давала разнообразные знания, и качество преподавания было весьма добротный. Отпрыск простолюдина, окончивший гимназию, повышал свой социальный статус, перед ним открывались двери в культурное общество, появлялась возможность служебной и научной карьеры, расширялись перспективы деятельности и личного жизнеустройства. В ту эпоху на почти две тысячи российских жителей приходился лишь один гимназист. Привилегированные места для удачного старта во взрослую жизнь тщательно оберегались. В корпоративно-сословном государстве для детей «второсортных» родителей попасть в среднее учебное заведение очень непросто. Лишь большое смирение и своего рода привычка постоянно нести крест житейских тягот и невзгод могли помочь Клавдии Петровне в достижении цели, в преодолении бюрократических препон. «Ее жизнь – это был сплошной крест», она привыкла к «последним состояниям», унижениям, сопутствующим всегда «маленьким людям». «Особенно это сказалось при осуществлении ее страстного желания дать мне образование», – глухо упоминает в своих позднейших заметках ее сын о мытарствах, которые выпали его матери. (И столь скорбными и унизительными они тогда казались не только привилегированным господам, но и окружающим простым людям.) По-видимому, ее слабому здоровью перипетии с поступлением в гимназию нанесли серьезный урон, «силы ее вновь подорвались новыми болезнями»42. О той далекой истории фактов сохранилось слишком мало. Можно только предположить, что делу существенно помог крестный.

Наблюдения тех дней (а позже и некоторые детали гимназических будней) оставили у Коли первую терпкую горечь, сознание того, что начальственные дяди презирают потомков крепостных и равнодушно не замечают, что в детской душе струятся источники творческих сил.

На закате своей жизни епископ с горечью отмечал, что таланты русского народа не могли раскрыться в полной мере, потому что народные силы были скованы ярмом крепостничества и авторитаризма. Он писал: «Сколько в старое время, при крепостном праве, в среде русского народа было самородков и несомненно гениальных людей. Они не были выявлены и заглохли. Но там, где талантливому человеку давали возможность учиться и развиваться, из него выходил большой музыкант, живописец, архитектор. Имена всем известны. И это развитие таланта требует свободы (физической), богатства, путешествий, общения с умными людьми эпохи, даже и просто ничегонеделания (в общественном смысле)... Чтоб развить свой талант, надо начать <вести> старую барскую жизнь. Для поэтов, художников, композиторов она обязательна...»43.

В 1899 году он определен в Егорьевскую прогимназию и помещен в пансион при ней44. В Сретение 1900 года его здесь навещает мать, о чем он сообщает в письме крестному и тете Нюте.

Домашнему мальчику («маменькину сыночку») тяжелой показалась столь резкая перемена – отрыв от родных. Его устраивают в третью московскую гимназию (находилась недалеко от Никольских ворот китайгородской стены на Большой Лубянке), затем в шестую (в Замоскворечье, в Большом Толмачевском переулке, возле дома князя Пожарского): известно, что некоторое, довольно длительное, время Николай учился в Москве, живя в семье крестного отца, так что и считал себя москвичом. Он так сознавал начальные вехи своей биографии: «По месту жительства я москвич...», «Родившись в столице, учившись в одной из ее гимназий...»

Учился легко, школьные предметы его захватывали, вызывали неподдельную радость узнавания нового.

В ту пору в обществе ширилась волна недовольства и протеста против отрыва отечественной системы среднего образования от запросов жизни, против затхлой казенной атмосферы, наблюдавшейся в учреждениях Министерства народного просвещения. Притчей во языцех становится образ замученного гимназистика, невзлюбившего белый свет от обязательной «мертвой» латыни, вынужденного зубрить наравне с математическими формулами силлогизмы из Закона Божьего. Беспощадные педагоги – «люди в футлярах» – вели сущую охоту за учениками, подсиживая их на экзаменах, снижая баллы за малейшую оплошность (самая распространенная оценка – «единица»), отлавливая на улицах города в неположенное время (после семи часов вечера). «Передоновщина» на корню отравляла юные поколения.

Настроения гимназиста Коли Беляева в эти годы можно охарактеризовать двумя словами: благодарность и жажда. Благодарность к учителям и жажда знаний. «В гимназии курс учебы длился восемь лет. Программы были не липовые, они подробно и строго выполнялись... Я благодарен своим учителям за то, что они в детстве заставляли меня заучивать „сухие” и „скучные” вещи, тексты, которые доставляют мне теперь величайшее наслаждение!..»45.

«Когда преподаватель все разжевывает и уже не оставляет ученику возможности самому подумать над изучаемым предметом, то из учеников выходят в большинстве случаев оболтусы. В прежнее время мы в старших классах гимназии сами просили преподавателей (особенно по математике и древним языкам – с их трудными конструкциями), чтобы они объясняли урок не прежде, чем его задавали, а после, то есть после того как мы дома сами в нем разберемся».

Он учился не за страх, а за совесть, и даже жесткий распорядок привилегированного учебного заведения ему нравился, потому как помогая самособранности.

«При учениках дежурят и смотрят в десять глаз помощники инспектора и сам инспектор. Малейшее движение, выходящее из рамок поведения „хорошего” общества, поворот, возглас – преследуются. Все „чинно, благородно”... <Дети> и не из интеллигентных семей – должны <здесь> вести себя „прилично”. В этом-то и должна быть воспитательная задача школы. Старая гимназия этого добивалась. <И в ней> мы видим <такие> разительные примеры, когда сыновья сапожника – а это был самый низший классовый разряд (ср.: „ругаться, как сапожник”) – могли учиться и выходить в люди. И таким примерам нет конца. Известное словцо отдельного министра, сказанное в запальчивости („кухаркиных детей не принимать”), потому и было сказано, что „кухаркиных детей” было слишком много, они заполонили все школы, даже попадали в Лицей цесаревича Николая, где требовалось лишь заплатить деньги (довольно большие), которые за них и вносили (мне запомнился такой случай: генеральша заплатила за сына своей любимой кухарки, который учился очень плохо в 6-й московской гимназии в Замоскворечье... но потом дал обещание генеральше – и кончил с золотой медалью)». Гимназисту Николаю Беляеву под сводами храма науки все представлялось замечательным: перипетии с собственным поступлением отошли на второй план и уже казались несущественными. Двойственность в его восприятии старого мира сохранялась потом до конца.

Сухая премудрость древних языков его не смущала («по пять-шесть уроков в неделю нам, бывало, внедряли сию премудрость»); экзаменов не боялся (хотя учителя и подпускали шпильки). «В самых первых классах гимназии, при изучении латинского языка и грамматики, мы уже учили, что есть речь прямая и есть речь косвенная. И нас заставляли обращать одну в другую по-латыни. И получалось нередко, что какая-нибудь речь римского полководца к солдатам пред боем занимает десять строк текста, а при переложении ее в косвенную она сжималась до половины. Слов становилось в два раза меньше, а мысли должны были все остаться. Конечно, от ученика, мальчика, требовалось держаться ближе к буквальному тексту, он должен был научиться лишь технически перефразировать и переделывать предложения из прямой речи в косвенную. Но, например, рассказ своими словами на выпускном экзамене на аттестат зрелости, который от меня, как от медалиста, потребовал мой учитель при переводе Горация („Мопитепtum exegi...”), должен был приближаться именно к первому типу передачи. Поэтическую или ораторскую речь, рассказ в целую страницу должно было сократить до нескольких строк. Кто искусно и содержательно делал это, от того, конечно, не требовали уже переводить на русский язык школьный текст. Тем более, что учитель, желая потщеславиться перед своими ассистентами, иногда давал отличнику – pro domo sua (лат., про себя рассказываю) – читать греко-римского классика а livre ouvert (франц., без подготовки, с листа – непройденный текст)»46.

Нерадивые соученики вызывали недоумение: «Помню, стоит гимназист у доски и никак не может вывести формулу: ‘Понимаю, но никак не могу выразить...” Во всех подобных случаях неизменно получали такие единицы и двойки»47.

«До сих пор звучат у меня в ушах блестящие гекзаметры из „Метаморфоз” Овидия о Миносе, когда-то заученные наизусть в классической гимназии»48.

«Корень учения горек, а плоды его сладки». Многие вызубренные тогда отрывки произведений (священных и мирских) – «настоящий смысл которых был постигнут лишь впоследствии, на практике жизни», – пригодились позже, помогая осмыслить пройденное и выстраданное.

Книги открывали неведомое, научные сведения, извлеченные из них, романтически окрашивали действительность и захватывали не менее, чем детективные истории Шерлока Холмса: «Наши калмыки в Астраханских степях, я слышал гимназистом, видели всадника за 30 верст, а ночью могли различить спутники Юпитера»49. По истории литературы «нас обучали неким текстам из „Моления Даниила Заточника” (начало XIII в.) и заставляли учить наизусть: „...не муж в мужех, который жены слушает”»50. В восьмом классе увлекся остеологией («я всяческой наукой интересовался на свете»), а также и химией, опять-таки «заучивая» за старшими товарищами, студентами-медиками (один из двоюродных братьев, кстати, стал врачом), «любопытные названия, нравившиеся мне как курьезы, вроде „ареколин – бромисто-водородная соль метилового эфира метилтетрагидроникотиновой кислоты”. И сами придумывали, ради смеха, подобные названия»51.

Всего больше, пожалуй, занимала математика, возможности человека с помощью числа познавать мир. Дважды два – четыре? Вовсе не обязательно. «Я помню, мы с „шиком” доказывали по алгебре, что это равняется пяти!»52. «Когда я был еще в третьем классе гимназии и мы впервые начинали проходить алгебру, мы уже „озоровали” между собой следующим образом. Продавались грошовые такие книжечки с шуточными задачками. С невинным видом предлагали из нее решить задачку мало преуспевавшим товарищам, где наравне с числом вводилась бесконечность. Получаем, по видимости вполне испытанным методом, неправильный результат. Где ошибка? Ход рассуждений везде правильный, и правила (тысячу раз мы их проверяли на собственном опыте по арифметике) нигде не нарушены, а получилась ерунда!»53. Все дело в том, что законы арифметики не действуют там, где приходится иметь дело с бесконечностью. Он любил занятные ребусы, соединение несопоставимых величин, игру ума (это у наших культурных предков называлось «озорством»!). Для будущего инженера мир принципиально познаваем, и для очередного открытия требуется сделать лишь еще одно усилие. Но может быть, за интересом к математическим головоломкам и логическим шуткам стояло детское чувство удивления перед непостижимостыо бытия, перед его бесконечным разнообразием и таинственностью. Вспомнив эти гимназические проказы, уже стариком записал: «Бесконечность рассыпается в противоречиях, и человеческий ум путается в ее лабиринтах...»

Иным тягостны казались уроки Закона Божьего с его безжизненной схоластикой и удручающей строгостью законоучителей. Во главу угла последние полагали точное заучивание чеканных положений «Пространного Христианского Катехизиса Православныя Кафолическия Восточныя Церкви, рассмотренного и одобренного святейшим правительствующим Синодом и изданного для преподавания в училищах и для употребления всех православных христиан...» приснопамятного митрополита Филарета (Дроздова). Но Коле было интересно: «Я еще мальчиком недоумевал: почему „пространный”? Наоборот, очень краткий». «Понимать мы не понимали, катехизис очень высок», зато слова складывались в память, как в шкатулку, «золотой запас правил: вынул и использовал»54.

С упоением он слушал:

Вижу Его, но ныне еще нет;

зрю Его, но не близко.

Восходит звезда от Макова,

и восстает жезл от Израиля,

и разит князей Моава...

(Чис. 24:17)55

Или, например, учили таинственный текст из беседы Господа с Никодимом (Ин. 3:8).

Привычка к самостоятельной работе дисциплинировала ум и чувства, способствуя притоку внутренних сил и окрыляя к будущему творческому труду. Он рано начал ценить точность (и в словах, и в делах) и порядок, потому что они залог надежности для действия всякого механизма, предохраняя его от поломки и сбоя. Отсюда происходит его любовь к часам – волшебная железная луковица за два с полтиной – и к паровозам.

«Вот что было в моем детстве, оставив неизгладимую память на всю жизнь. Я требователен к точности. Навык этот приобретен следующим образом. По месту рождения я москвич, житие держал между Москвой и дачной местностью по Рязанской железной дороге (часто называемой Казанской). Летом ходило между Москвой и Раменским 128 поездов в сутки, разумею пассажирских! Каждый школьник не затруднится подсчитать, через сколько минут появлялся на станции (например, в Раменском) новый поезд. И я, как гимназист младших классов, увлекался поездами. Тогда у каждого мальчугана были часы. Ибо стоили черные, вороной стали, от двух рублей с полтиной. В магазине „Омега” у Никольских ворот в витрине стояла корзина с карманными часами, и в нее был воткнут совок. Показательно!

Так вот, я постоянно следил за часами и дежурным по станции, как он принимая и отправляя поезда. По секундам... Тогда подобной точностью машинисты-железнодорожники гордились. Как, бывало, остановится паровоз, сейчас вытаскивают свои часы: на сколько секунд он опоздал?

При отправке старший, обер-кондуктор, и машинист сверяли свои часы. Никаких „темпов” не было, ни „стахановцев”, ни „соцсоревнования”, никто их не подгонял, кроме самого дела и, не скрываю, личного честолюбия. Я близко, повторяю, к этому стоял, любопытствовал. И машинисты-лихачи бывали. Особенно славились немец Мартус (на скорых) и Безобразов (или как-то похоже – к сожалению, забыл) на дачных.

Требовалось, разогнав поезд перед станцией, так остановить паровоз напротив столбика – такие были и есть, – чтобы он встал как вкопанный, без ошибки, ни взад, ни вперед, чтобы <больше состав> не двигать. А это важно. Скорый поезд стоял ровно две минуты, и водоливу надо успеть подвести трубу от водокачки, поставить ее над отверстием, спуститься с паровоза, отвернуть край, пустить воду и затем все вернуть на свои места. Какая должна быть точность, чтобы труба как раз остановилась перед отверстием тендера! А оно всего-то размером с большую тарелку или ведро. И вот Мартус это делал. Главное, чтобы поезд был разогнан. Чтобы он летел мимо вокзала так, как будто и не думал останавливаться! Дрожали не только машинисты, выходившие посмотреть на эту фигуру „высшего пилотажа”, но и станционные сторожа, и „завсегдатаи” из дачников. А мы, парнишки, специально выходили к таким поездам.

Как нужно было тщательно следить за тормозами! И машинисты этого никому не доверяли, бывало, сами проверят и дернут за веревочку у каждого вагона. Тормоза у паровозов были двух видов: Гарди и Вестингауза. Последний действовал безотказно. Держали пари на таких „сорвиголов”. Однажды Безобразов осрамился, и державшие пари за него проиграли. Он мчался мимо вокзала, как обычно, но – паровоз проскочил вокзал, за ним один вагон, другой, третий... Пришлось со срамом двигать поезд назад. Подвели тормоза. По-моему, тут и винить никого нельзя. Во всяком случае, это было исключительное событие, потому так и запомнилось. И потом: у него на дачном поезде стоял тормоз Гарди, не превосходного качества...

Это я считаю „культурой”. Дачный поезд „Молния” по расписанию доходил от Раменскою до Москвы (42 версты – 44 километра) за пятьдесят две минуты, именно две, а не как-нибудь иначе. И что после этого нынешние „скоростники”!..

А то была „Молния”, раз или два в неделю ходившая на Кавказ, на курорты, так та еще была скорее, действительно „молния”. Многие выходили посмотреть на нее. Бывало, так летела, что не только голуби, но и воробьи не успевали слетать с пути, и паровоз так и ехал с ними, которые давлением воздуха были прижаты к его груди и не падали. (Хотел я однажды, вспоминая свои детские годы, посмотреть на „Красную стрелу” и сравнить, но теперь это трудно делать уже по одному тому, что на каждого „зрителя” смотрят как на шпиона и диверсанта, а если еще фотоаппарат заметят, то и вовсе не оправдаешься. Тоже „культура”, скажут.)

А сам инструмент для измерения времени! Часы... Я тогда заходил к Габю (у Никольских ворот) – французская фирма (на Ямской сперва шли ларьки Мозера, на Кузнецком – Бурэ, а потом уже Габю), заплатил десять рублей за черные, вороной стали, с будильником и светящимся циферблатом. Бились у них стекла, падали у меня с ночного столика (без поломки маятника) на паркет и проходили без чистки сорок лет... Вот это „культура”! За десять рублей ковшом из корзинки вытаскивали. А ведь и тогда были дорогие часы, например мозеровские „пульсары” по 1100 рублей, полухронометры, которые можно носить на себе (собственно, настоящие хронометры только на столе могут идти как нужно). „Пульсар” я завел себе после. Но в гимназические годы однажды, помню, в час „пик” ехал на трамвае и разбил стекло у черных часов. Часы – карманные в буквальном смысле, не ручные, как теперь. До поезда было минут пятнадцать-двадцать. Как же быть? Дальше нельзя ехать. Забежал к Мозеру – рядом с третьей гимназией, я в ней учился. (Бывший дом князя Пожарского – после сломали. Что им до этого <князя>? Довольно и памятника ему на Красной площади. И построили более нужное в Советском Союзе здание – изолятор особого назначения ОГПУ.) Там не принимают в починку никаких часов, кроме своей фирмы. Уговорил, ведь нельзя же ехать на дачу, до других мастерских далеко, опоздаю на поезд. „Ну, ладно, только стекло...” И вот пока его вставляли, наблюдал картину. Один господин купил у них часы такие же, как сейчас у меня. Он пришел выразить недовольство: они отставали у него на одну минуту (или около того)... в месяц. И какой поднял шум! А ему показывают на главные их часы, контрольные, и говорят, что вот исключительный механизм, и маятник из особого сплава, и все такое прочее, и все-таки врут на одиннадцать секунд в месяц. Висят на стенке, а вы, вы-то их носите в кармане, двигаетесь, встряхиваете на лестницах, поездах, трамваях. Тогда его претензия мне была непонятна, уж очень многого он требовал. (А теперь я его понимаю. На самом деле требовать такого от его первоклассного репетитора с компенсационным балансом (не брегетовским „волоском”-спиралью) – это совсем не много)»56.

На уроках литературы знакомили с новыми учителями жизни. Его чувства задевали иногда странные смысловые акценты, расставлявшиеся преподавателями: культ великих классиков, «бессмертных», с непременным воскурением им славословий; фимиам непомерных превозношений. Чеканной красоте поэтических строф сплошь и рядом противостоял их смысл, за которым скрывались низменные и мелкие (ернические) страсти, столь противоречащие гармоническому строю чувств святых, усвоенному из житий, из церковных песнопений и добротного обывательскою быта. Все эти ««нерукотворенные» памятники тщеславия, которые поочередно воздвигали сами себе Гораций, Овидий, Пушкин», вызывали внутреннее неприятие. А уж «пресловутые «пушкинские» анекдоты» и фривольные стихи, в которые «всякого школьника товарищи считают за удальство посвятить, то есть развратить», с первых дней гимназической жизни, отбивали охоту к такой изящной словесности. «Стыдно и горько – перед кем нас заставляли в гимназии преклоняться и кого изучать!»57. Впрочем, постепенно он научился ценить изысканные поэтические произведения, выдающихся стилистов, умегощих столь искусно нарисовать знакомый образ, взятый из вещного мира, что за его очертаниями открывалась внутренняя (и не всегда постигаемая сознанием) драма души и правда человеческого чувства.

«Еще гимназистом учил наизусть стихи Сюлли-Прюдома, французского поэта-философа... Помню, в особенности, очень популярное (за которое он получил Нобелевскую премию в двести тысяч золотых рублей) «Le vase brise» («Разбитая ваза»):

Та ваза с гибнущей вербеной

Задета веером была.

Удар бесшумный и мгновенный

Чуть тронул зеркало стекла.

Но рана, легкая вначале,

Что день, таинственно росла:

Хрусталь точила, разъедала

И мерным кругом обошла.

Беда не вовремя открыта:

Цветок безмолвно умирал,

По капле кровью истекал...

– Не тронь ее: она разбита!

Ваза-цветок, в образе которой поэт изобразил себя, могла бы быть еще спасена, вместо того чтобы духовно умирать». Но для этого нужно точно понимать свое состояние и знать средство излечения. (Позже, уже епископом, написал об этом рецепте: «Нужно только вовремя открыть свой грех духовному отцу».) Поражала мысль: «Та, которая чуть махнула «веером», может быть, никогда и не узнала о трагедии поэта, о том, что... перевернула всю его жизнь!.. Рядом с величайшим наслаждением земным и его источником, нежными очами прекрасных девушек, лежит смерть, могила, сукровица... Как уживаются вместе противоречивые вещи!»58.

От соучеников слышал, что «по Кузнецкому мосту нельзя обогнать ни одной девушки, не заглянув ей в лицо, чтобы дать ей оценку... А чего только в этом взгляде не прочтешь?»59. В старших классах гимназии (и в первое время после ее окончания) высокий, красивый и способный юноша сделался желанным объектом для нежных (но и вполне жестоких) атак со стороны сверстниц, имевших на него виды.

Он жил в семье дяди. Смирновы значительную часть года проводили в Кускове, прекрасной дачной местности, здесь у них было свое общество – «разодетое, шумное, цвет интеллигенции, вплоть до высокопоставленных лиц», – с которым соприкасается и Коля Беляев. «Красивые парки, сады, катанье в лодках по озеру и ухаживанье смазливых барышень... Некоторые из них свое внимание к нему показывали явно, позволяя себе иногда, пожалуй, немного не девичьи движения (без стыда), вроде того что потянулась, красиво округлив фигуру, и, кокетничая, предлагает: «Хотите – освидетельствуете, подделки нет, все свое». ...Искушений много было: барышень всегда вдоволь, кокетство, шум, смех, шутки»60.

«Когда я кончал гимназию и бывал «под сенью девушек в цвету» – помянуть прославленного Марселя Пруста с его назидательной уже по одному заглавию серией «В поисках утраченного времени», – то очень удивлялся некоторым барышням, как они умеют одного кавалера слушать, другого одновременно подслушивать и третьему неожиданно, но остроумно отвечать. Впрочем, в старое время такая способность ставилась в обязанность и в похвалу самой хозяйке дома, которая должна была уметь завязать приятный... непринужденный разговор между гостями. И бывали большие мастерицы, владевшие искусством общей занимательной беседы. И этому, конечно, учили. И чуть ли не с пеленок»61.

Одна из духовных дочерей епископа, его первый биограф, пишет, несомненно, под впечатлением бесед с ним, что и гимназистом Николай выделялся среди окружающих, чувствовавших особенный настрой его души. Он прекрасно понимал желание кокетливых сверстниц «женить на себе кого-нибудь повыгоднее, скучал и тосковал в этом обществе; больше по душе ему было скрыться одному в лес верст за 20–25 и бродить наедине со своими мыслями...»

Господь спасал от суеты, и «душа осталась та же, чистая, преданная одному Богу и Его Пречистой Матери – Приснодеве Марии, ради Которой он делал иногда просто до сумасшествия необдуманные поступки, но все до того; от чистого сердца и большой любви, что видимо получал от Нее Божественный Покров...

Однажды он ушел встречать Владычицу за 12 верст и, когда кончилась всенощная, решил возвратиться домой, хотя небо было покрыто тучами и чувствовалось – вот-вот пойдет дождь. Все-таки ночевать не остался, думая: „Надо же что-нибудь потерпеть ради любви к Владычице, мерзнут же под окнами у красавиц их рыцари, невзирая на погоду, не тем ли более нужно сделать это ради „Невесты Неневестной”! И пошел. Всю дорогу шел под проливным дождем, одет был в одну рубашку и легкую визитку, промок до нитки. Утром отправился на обедню. Сначала стоял, как обычно, вдруг какой-то внутренний голос говорит: „Сейчас же иди домой, иначе плохо будет”. Минуту постоял, но уже беспокойство поднялось: „Что это такое?” Через две минуты поддался голосу и ушел домой. Не успел дойти до дома, как охватила тело такая слабость, что тут же слег и не в силах был двинуть ни рукой, ни ногой. Сделался страшный суставный ревматизм. Страдал сильно, но доктора позвать никак не соглашался, а призвал помощь Божию и Ту, ради Которой ходил за 12 верст, и, как только помолился мысленно Ей, боль прошла, и он спокойно встал и пошел вниз, к родителям (его комната была наверху), совершенно здоровый, хотя до этого момента не в силах был пошевелить ни одним членом. Сильна любовь у него к Богу и Его Пречистой Матери»62.

Он чувствовал себя одиноким, чему способствовало и сугубо церковное воспитание, полученное дома, и происхождение (не забывал, что внук крепостного), и особая, не по возрасту, внутренняя собранность. Это переживание своей отстраненности от окружающих увеличилось после смерти матери. Она умерла в светлый праздник Благовещения, по-видимому, в 1903 году. Никогда он не упоминая о своих переживаниях, связанных с этим трагическим событием, настоящей катастрофой для любящего сердца. Осталось несколько скупых строк, говорящих о глубине его чувства: «Мать моя очень чтила преп. Серафима Саровского, еще раньше открытия его мощей. И за три дня до смерти, когда она особенно страдала в своей предсмертной болезни, он ей явился в белом балахончике, как ходил, и сказал, что пусть потерпит – он ее скоро к себе уже возьмет...»63.

Причины отчужденности Николая от окружающего мира были двоякого рода. Их следует искать и в настроениях матери, стремившейся вывести сына за жесткие (и тесные) рамки пролетарско-обывательского круга, повысить его социальный и культурный статус (отец соглашался со стремлениями жены в надежде увидеть своего Колю во главе производства, мастером, а не мастеровым; не винтиком фабричного механизма, а управляющим). Отгороженный от улицы, от товарищей, близких по происхождению, по месту родителей на социальной лестнице, он был слишком далек и от сверстников из образованных слоев столичного города, в который попал юным школяром. Из семьи с весьма скромным достатком, искренне религиозный, жадный к знаниям, старательный и работоспособный, круглый отличник, он мог вполне казаться белой вороной среди «бывалых» и уже «все знающих» о жизни мальчишек из чиновничье-интеллигентской среды. При этом он вполне умел ладить со всеми, сходиться с людьми, понимал юмор и приобрел хорошие манеры и умение держаться с достоинством в любом обществе. Он всегда должен быть собранный и направленным к главной цели – хорошо учиться и тем самым обеспечивать свое будущее. Он всегда в напряжении и в движении к заветному пределу.

Эти особенности его личности и вполне определенные жизненные обстоятельства неожиданно совпали с настроениями, охватившими российское общество. Несмотря на трудности пореформенного периода (контрреформы, революционный террор, политический откат, безжалостный азарт наживы), оно ощущало в себе нараставшие производительные силы и жило в предчувствии великих перемен, нового скачка, качественно новой организации всех форм своего бытия. В этом процессе важно было найти и занять нужное место. Особенно пенились все формы героизма, героического труда, творческие личности и самородки, находчивый сыщик Нат Пинкертон и отважный покоритель Северного полюса Нансен. Обыватели признавали, что есть люди высшего порядка, движимые высшими соображениями. И Николай Беляев, несомненно, был из их рода, юношей с Идеей, в силу чего и чувствовал свою обособленность. Уже и старшеклассником он регулярно посещал московские приходские храмы, но будущее связывал со служением науке, цивилизации, с творческий трудом ее строителя – Инженера. Как раз в России начался экономический подъем, всюду требовалась техническая интеллигенция, вокруг которой создавался ореол строителей новой жизни. «Была пора увлечения молодежи новым, „реальным” или, точнее сказать, плотским направлением жизни», – скажет он позже, определяя вектор своего тогдашнего развития. Он сознательно, энергично стремился овладеть «внешним» Логосом; увлечение техникой, культивировавшееся в обществе, перспектива удачного жизнеустройства, полезной и всеми ценимой деятельности на благо родины и науки – все это воодушевляло. Он готовил себя к цивилизаторской миссии.

Но одиночество произрастало и из предчувствия своего особою призвания, из подспудной жажды высшей красоты и гармонии, тоски о вечном.

После смерти матери обстоятельства вынуждают вновь определиться в Егорьевскую прогимназию (в 1906 году ее преобразовали в полную), ближе к дому (но, может быть, здесь и дешевле была плата за обучение?). Юноша занимается репетиторством, у него несколько учеников младших классов. Подработок нелишний, а для отца хорошее вещественное подтверждение практической пользы от образования, верный залог правильности выбранного пути. Репетиторствовал Николай ради пополнения семейного бюджета, педагогических задач перед собой не ставил и неизбежно столкнулся с неприятным казусом, наглядным результатом невнимательного, механическою отношения к делу.

Весна 1904 года; Пасха выдалась ранняя, «погода стоит хорошая». Свободного времени у Коли немного прибавилось. Он пишет письмо крестному отцу и делится переживаниями: «...я теперь одного ученика не репетирую: он уехал домой и больше учиться не будет до осени. Директор посоветовал его отцу взять домой, чем платить понапрасну деньги. Учился он плохо. Я теперь немножко оказался в неприятном положении. Я ему обыкновенно верил: «Выучил урок?» «Нет», – скажет он. «Ну, выучите к завтрему». А он и не выучит. (К приходу не учит, а после и Бог велел.) Оказывается, я «доверял козлу огород»».

Той же весной началась русско-японская война. Верноподданные выражали всяческую поддержку престолу; учащаяся молодежь, затаив дыхание, следила за развертыванием боевых действий. Победоносная русская армия открывала новую страницу в органическом вековом расширении державы в азиатские пределы. Алел сказочный Восток. Расправлял могучие крылья венценосный орел. В конце марта эскадра адмирала Рождественскою прошла Малаккский пролив, совершив тем самым длительный и трудный переход, через месяц соединились русские военные эскадры, приближался решительный – Цусимский – бой. Верховная власть искала единения с народом (формировался новый стиль в ее отношениях с обществом: в периодике подробная хроника событий, связанных с царствующей династией, бесчисленные трогательные фотопортреты венценосцев с детьми, открытки с изображениями великих княжон, а позже и цесаревича). Обыватель отвечал взаимностью. Скромный гимназист Николай Беляев по мере сил присоединился к этой волне всеобщего патриотического воодушевления. В вышеупомянутом письме он рассказывает: «Сегодня у нас новость. Наши гимназисты собрали 50 рублей в пользу Красного Креста и отослали. Затем Великим постом, кажется, делали манифестацию, служили молебен о даровании победы русскому оружию. Обо всем этом директор написал попечителю округа, этот министру народного просвещения, а тот Государю. Сегодня пришла телеграмма от министра, который говорит, что на его докладе о Егорьевской прогимназии Государь собственноручно изволил написать: «Сердечно благодарю». Нам ее прочли после уроков. Присутствовал кн. Волконский, мы пропели «Боже, Царя храни» и закричали «ура»! После чего все разошлись по домам».

Ближайшая же действительность скорее походила на спокойный, обыденный среднерусский пейзаж, требовала прилежания, упорной, кропотливой работы. «Больше чего же писать, пока ничего не случилось больше», – заканчивает он. Летом того же года Николай наблюдал необычное и грозное природное явление: «Я помню... пронесся страшный ураган – смерч – под Москвой, захватил край ее и прилегающую деревню, так что он наделал!.. Черный столб от земли до неба несся и, что в него попадало, измалывал в щепки и куски. Дома разметывал по бревнам, слетали крыши, летали по воздуху стога, коровы, купола церквей, камня на камне не осталось от... иных домов в столице... роща сразу была вся вырвана с корнем»64.

А вскоре – разразился ураган Пятого года, первой революции. Впрочем, для Беляевых, как и для многих российских обывателей, он прошел как бы стороной (несмотря на географическую близость московских баррикад), перетряхнув, подобно давешнему смерчу, картину привычной действительности; да и воспринимался как неизбежная стихия, вызванная необходимостью реформ – «конца 1904 и начала 1905 годов». Заметно изменилось содержание газет: они наполнились «новым антирелигиозным содержанием». Это тревожило, и в конце жизни он так формулировал причину тогдашней своей (быть может, им и не осознанной, но озвученной в разговорах и настроениях окружавших взрослых) тревоги: «Хотели оглушить верующих. И для простецов, конечно, был большой соблазн»65.

Жизнь шла своим чередой. Регулярные теплые поздравления с праздниками и днями Ангела крестного и тети Нюты. Постоянные кочевки между Раменским, Кусковым (дом близ графских конюшен) и Егорьевской (в пансионе проживать было накладно). Приходилось сидеть над учебниками в бесконечных поездах. Как־то подхватил столь сильную инфлюэнцу, что дядя с теткой начали подозревать холеру, вышла же ангина, и пришлось долго смазывать горло. Покровительственное отношение к младшему двоюродному брату: «Толе скажи, чтобы не пропускал ни одного урока».

Когда гостил у Смирновых, отец присылал старательно нацарапанные записочки: сообщая, что выписал из Лондона за 15 рублей медицинский аппарат профессора Кита Гарвея на электрических батареях, которым «много вылечили народу» (от какой болезни, осталось неизвестным), и он также хотел попробовать; на фабрику пришел новый хозяин, Бардыгин, а племянник его стал заведующим по двору (1909 г.).

Пасху в 1909 году встречали 29 марта. Год предстоял особый: выпускной класс и поступление в институт.

Неожиданный выбор будущего пути

1909 Раменское. Саров и Дивеево. Окончание гимназии. Паломничество. Религиозный переворот. Чувство одиночества. Уход с экзаменов

Егорьевскую гимназию Николай Беляев окончил блестяще, с золотой медалью. Предстояло определиться, каким путем идти в жизни дальше. Решение созрело давно: учиться на инженера-путейца, строителя железнодорожных мостов. Предстоящий путь был всесторонне обдуман, обусловлен серьезными внутренними причинами: талантом, унаследованным от отца, интересом к механике, к возможностям техники, также и стремлением добиться твердых гарантий на будущее, верного залога материальной обеспеченности; существенным, видимо, являлось и желание послужить укреплению родины, быть полезный и нужным.

Еще десятилетием раньше, в конце прошлого века, профессия инженера-путейца только входила в моду и, в разгар строительства Великого сибирского пути, приобретала все большую популярность и привлекательность в материальном отношении. Но родители будущих путейцев волновались и расстраивались от их выбора, потому что, как вспоминал будущий академик К. И. Скрябин, этот путь был не трафаретным, а чреватым неожиданностями и казался им авантюрой66.

Серьезность намерений была подкреплена и расчетливостью действий. Документы подает не только в петербургский Институт инженеров путей сообщения, но, на всякий случай, и в Московский университет (можно предположить, что на математический факультет). Приблизившись к предстоявшей судьбоносной развилке – окончание учения, выбор будущей профессии, столь непростой для всякого молодого человека, – он, «забросив свои документы отличника в Московский университет (в качестве страховки, если не попаду в Путейский институт из-за большого конкурса, где золотыми медалями не удивишь – все туда шли с золотыми медалями)», захотел совершить паломничество в Саров и Дивеево, к месту подвигов преподобного Серафима, столь почитавшегося матерью. Посещая городские приходы и монастыри, он подспудно испытывал интерес к подвижничеству. На «святых местах» его ждали открытия. Он вспоминал о той поездке: «Меня начали интересовать „внутренняя” жизнь и подвижничество, которое я тогда мерил только числом поклонов, часами отбытой церковной службы, количеством съеденной пищи, „худостными ризами”67 и тому подобным. Особенно мне нравилось выражение в Четьях-Минеях или Прологе, как древний подвижник строил себе маленькую „хлевину”. Конечно, это своеобразный славянский перевод, но он давая реальную картину. И вот показывают нам в Сарове „келью” преп. Серафима, где ему явилась Богоматерь, где он принимал народ и творил чудеса. И что же я вижу? Оштукатуренные стены, такие же, как и везде, полы и двери. Мне почему-то казалось, что келья подвижника должна представлять именно подобие „хлевины”. Конечно, я делал разницу между хлевиной и „хлевом”, но все-таки ведь это слишком все наше, мирское; эта штукатурка, например...»68. Реальность не походила на книжные описания. Поразился он и другому. «Ездил в Саров через город Темников, 60 верст открытой местности и 60 верст лесом до самой пустыни... Туда – на Страстной, оттуда же – на Пасхальной неделе. Так что замечательно – меня и тогда удивило: парни и девушки в мордовских селах и деревнях ходили по улицам и распевали не мирские песни, а ирмосы Пасхального канона! Вот это было благочестие! И это было так недавно!»69.

...У медалистов имелась существенная льгота: достаточно сдать первый предмет на «отлично», и ты – студент. Пора перед поступлением особенно напряженная, требует мобилизации всех сил, тем паче когда с будущей профессией связываются большие надежды. Получение полного среднего образования уже давало немало: перед окончившими гимназический курс открывались двери во все высшие учебные заведения; они также получали преимущественное право «на вступление в государственную службу пред не бывшими в гимназии». Отработав некоторый срок, бывший выпускник гимназии получал чин 14 класса (по табели о рангах). Но медалисты производились в чин тотчас же по вступлении на службу. Отметим любопытную деталь: окончившие с отличием семинарию также при поступлении на гражданскую службу получали чин 14 класса, как и выпускники коммерческого училища. (Но прошедшие, например, курс Лазаревского института восточных языков получали уже право на чин повыше, 10 или 12 класса.)

Николай не просто хотел получить высшее образование, а изо всех сил стремился к этому («сильно увлекался») и в «юношеских мечтах» уже видел мосты, дома, машины, построенные по его проектам. Но тут случилось событие, буквально «перевернувшее» его внутреннее состояние. Насколько до этой черты он сильно и страстно, на протяжении всего периода своего школярства, представляя себя вершителем своего будущего, одним из творцов культурного прогресса, вполне современный «реалистом», настолько после он резко и мгновенно изменяется, порывает с прежними расчетами и всецело отдается религиозному упованию. Вот как лет через десять он рассказывал о происшедшем с ним своей пастве: «По окончании гимназии... я стремился попасть в Институт <инженеров> путей сообщения, чтобы созидать не храмы душевные, а строить дома материальные... И вот, готовясь к конкурсному экзамену и перебирая книги в библиотечном шкафу, я натолкнулся на брошюрку, которой суждено было, при помощи благодати Божией, перевернуть все мое <тогдашнее> направление жизни...70. Я не своим, конечно, умом, а благодатию Божиего понял, почувствовал сердцем, что призвание человека, прежде всего, – созидать внутреннюю культуру духа, красоту души и сердца, а не усовершать культуру внешнюю, устраивать благополучие земное. И насколько сильно я раньше увлекался мечтами о своих будущих постройках мостов, машин, о кругосветных путешествиях с целью приобретения знаний, настолько в тысячу раз сильнее у меня загорелось желание – вернее, меня охватил какой–то бушующий пламень – быть истинным носителем человеческого призвания, точнее, совершенным христианином»71.

Это еще не был полный разрыв с миром, но произошло лишь отвращение от господствующего там «плотского направления», от прагматизма и лихорадки стяжательских настроений. Брошюра святителя Иннокентия, митрополита Московского, смиренного просветителя народов Сибири и Аляски, «Указание пути в Царствие Небесное», десять лет назад купленная по указанию гробового монаха у мощей преп. Сергия и полученная как бы из рук самого святого – на деньги, поданные народом на его обитель, неожиданно попалась Николаю на глаза в самый, казалось бы, неподходящий момент. Требовалось напряжение всех сил, чтобы сделать еще один шаг к давней заветной цели, когда внук бывшего дворового превратится в блестящего инженера. Но, видно, неприметно подступила именно та решающая минута, когда «пришло время исполниться определению Божию» о нем, а ему – «отозваться на призывающий голос». А может быть, этот судьбоносный выбор свершился так. Натолкнувшись на давно забытую, завалявшуюся книгу, он машинально раскрыл ее и прочел на первой странице: «Люди не для того сотворены, чтобы жить только здесь, на земле, подобно животным, которые по смерти исчезают; но для того единственно, чтобы жить с Богом и в Боге, и жить не сто или тысячу лет, но жить вечно. А жить с Богом могут только одни христиане, то есть те, которые право веруют во Иисуса Христа». В небольшой брошюре епископа Иннокентия, несколько архаичной по языку и, в общем, типичном пастырском увещании к осуетившимся мирянам, главное – это замечательная убежденность человека, взявшего свой крест во имя Христово и познавшего, что крест – источник сил преизбыточествующих. Какая потрясающая подлинность и точность заключена в столь простых словах: «Ни одно земное благо не может насытить сердца нашего... Пусть человек завладеет целым миром», но его сердце «может быть вполне удовлетворено и насыщено только любовью Божиего». Известна драгоценная подробность той таинственной минуты: пораженный находкой, нахлынувшими воспоминаниями детства и прочитанными словами, Николай, взяв книжку, отправился к Борисоглебскому озеру. Здесь, в тени княжеского парка, разбитого на холме рядом с погостом и храмами, он углубился в книгу, и в его душе совершился переворот. Вокруг весенний разлив красок расцветающей природы. Мгновенно вспыхнувшая решимость следовать за Христом не была сиюминутной эмоцией, горячим откликом на встречу с дорогим сердцу прошлым. Столь резкая перемена, случившаяся в судьбе молодого человека, с несомненностью говорит о наличии в его душе глубоких оснований, в какой-то степени предопределивших необычность совершившегося выбора.

Ребенок, рождаясь на свет, получает в наследство от родителей и их грехи и немощи, их славу и их убожество. Тем более в мире, в котором принадлежность к определенному сословию чуть ли не всецело определяла будущую судьбу; у повивальной бабки сын мог стать не более, чем акушером (в среде гимназистов бытовала шутка: «Несмотря на то что мать его – повивальная бабка, сын ее был околоточным надзирателем»)72. Ты еще младенчески радуешься жизни, доверчиво тянешься к людям, но уже никому не интересен, потому что ты – внук крепостного (сиречь рядового колхозника, работяги, служащего: с поправкой на недавнее советское время). Твой ум еще этого не ухватил, хотя ты уже на каждом шагу наталкиваешься на стену отчуждения (и вдобавок – печать сиротства), любое усилие дается тебе с гораздо большим трудом, чем благополучным сверстникам (тем же отпрыскам «кающегося дворянства»). Мучительно ощущать свое внутреннее расхождение с действительностью, со стереотипами счастья, радужной маской украшающего лица толпы (впрочем, на земле все – отверженные, но это уже другой вопрос). Давящий груз непосильной крестной ноши... Апостол Аляски в своей книжке кратко изложил поразительное учение о «внутренних крестах». Только тот, кто соглашается взвалить на собственные плечи этот неприметный груз, начинает, при особенной помощи Божией, как знак Его милости, «видеть себя» («видеть состояние души... во всей наготе ее, и особливо живо чувствовать опасность свою»). «По мере того как Господь будет открывать тебе состояние души твоей, в тебе будут увеличиваться и внутренние твои страдания. Вот что называется внутренними крестами!»73. И Коля Беляев не был лишен этого тайного зрения.

Высокий, стройный, красивый юноша с открытый лицом и наивной складкой еще по-детски припухлых губ, нежный любящий сын и племянник, умевший вести задушевные дружеские отношения с родственниками, он постоянно чувствовал свое одиночество. Он оставил поэтически-приподнятое описание тогдашнего состояния. «Помню, как юным гимназистом, я один – всегда один, и среди вынужденных встреч и знакомых, – бродил по полям, по лугам, по лесам, по озерам. У каждой шелестящей травки и былинки, у певчей пташки и стрекочущего кузнечика, у рокочущего родника и тихою ветерка, не исключая людей, пыльных городов и даже скучных гостиных, спрашивая я у всех, как невеста в „Песни песней” Соломона:

Не видели ль вы Того,

Кого любит душа моя?..»74.

Способность задавать неожиданные, пронзительные вопросы – это тоже, между прочим, один из даров одиночества, как и способность удивляться всему окружающему (простым, казалось бы, вещам), до скуки понятному прочим.

Одиночество, будучи свидетельством углубленной внутренней жизни, одновременно говорит о какой-то необъяснимой, неизбывной отъединенности человека. Один среди всех: в толпе, в семье, среди сверстников, среди всеобщего праздника и веселья. Какая-то невидимая роковая черта разъединяет с другими. Слишком непохож на остальных, даже на обитателей своего круга (хотя с чего бы это?), слишком глубоко смотрит в себя, чрезмерно остро видит происходящее вокруг, слишком тонко чувствует и воспринимает. Одиночества можно жаждать как правды, его можно неутомимо искать словно путь к себе, но оно – печать проклятья и изгойства, им мучаются, как пыточным огнем, беспощадно преследующим свою жертву. Можно спрятаться от него (и от себя) в беспамятство, пуститься в погоню за благами мира, в делание карьеры, забиться в теплый уютный угол, обеспеченный приличным жалованьем. А можно «пойти на вы», принять всю бесконечность одиночества, всю его неизбывность и горечь. Тогда неизбежен разрыв с привычным. Оставляются суетные заботы и неутомимые лихорадочные хлопоты; широкая торная дорога оказывается позади, впереди – узкая тропа. Руководством к действию уже служат не весомые практические соображения, но зов совести, пусть и пробивающийся сквозь наивные мечты о карьере.

Само собой складывалось, что надо идти в инженеры, властвовать над машинами, прокладывать дороги цивилизации и попутно устраивать семейное счастье (ибо душа, по собственному признанию, пылала «всеми страстями»). Впрочем, детское изумление перед Творцом, перед красотой Его творческого замысла подспудно струилось в душе, не покидало никогда: «С давних пор, со дней отрочества, занимали меня чудеса и дивности Божии. Благоговение и изумление пред тайнами природы и жизни смутно и радостно волновали мое сердце... Хотелось всегда у Него, а не у кого другого, почерпнуть ответ, в чем смысл моей и чужой жизни и как мир стоит... Но я, впрочем, и везде искал разгадки»75.

Книга митрополита Иннокентия, когда-то написанная для просвещения далеких бесхитростных алеутов, встряхнула его волю и послужила указанием дальнейшего (длиного в полвека) пути. Как от бури страстей всплывает вся грязь внутренней нечистоты, так от животворящей благодати человек приходит в себя, вспоминает все сокровенное. Наклонность к мистицизму нашла неожиданный выход. Влияние матери и после ее смерти оказалось решающим. «Во всем этом сказался мудрый Промысл Божий, ведший меня к состоянию одиночества, – размышляя он много лет спустя о своем выборе (и уже сполна познав его тяжесть), – иночества, монашества... А монашество требует одиночества и само неизбежно приводит к одиночеству. Я не говорю уже о глубине слов аввы Антония <Великого>: «Монах есть тот, для которого существует Бог да он в Боге», а скажу о меньшем – желающий идти этим путем навряд ли найдет себе созвучного спутника...»76.

Пожар духовной ревности охватил его чувства со столь большой силой, что, вместо подготовки к экзаменам, Николай решает идти странником в Оптину пустынь, о которой, как и о существовании старчества, услышал лишь недавно, а перед тем – тайком раздать деньги, доставшиеся от матери и лежавшие до совершеннолетия. (Отметим интересную подробность: часть суммы, рублей около девятисот, оставляет на своем счету в Государственной сберегательной кассе. И это понятно и говорит о рассудительной осторожности и внимательности к внутреннему состоянию: молодой человек еще не знает в точности, какой путь ему предстоит.) Как раз в это время отец сильно разболелся (очень может быть, что от переживаний за Колю, расстроенный непонятной в нем переменой), но даже это уже не смогло остановить сына. Он ведь уходил не в очередное паломничество, а за правдой Божией, навсегда. Почти восемьдесят лет назад о том юношеском порыве его (и с его же слов) было составлено письменное свидетельство: «Ушел из дому с одним Евангелием и со Смоленской иконой Божией Матери в сумке, куда – неизвестно; а дома лежал больной старик-отец». В дорогу оделся бедно, «взял деньги и все до копейки роздал бедным. И чтобы не возбудить подозрения, так как он давал помногу, сам будучи почти как нищий, – обертывая их в бумагу, давал в руку и быстро скрывался...

Придет куда-нибудь в монастырь – с мешком прямо в церковь, и застынет на одном месте, и так простаивая по шесть часов (монастырская всенощная), не двигаясь с места, как свеча; сильно постился, так что заболели легкие, и старцы позднее запретили ему чрезмерное изнурение себя»77.

Встреча со старцем

1909 Оптина пустынь. Паломничество в Оптину. Знакомство с игуменом Варсонофием. Наставления и предсказания старца

Летом 1909 года мы видим его на пути в Оптину пустынь, «нищим среди нищих» (это так надо понять, что был одет, как простонародье, по всем правилам житийных канонов). От недавнего страстного желания карьеры инженера не осталось и следа, его снедает одна мысль: как жить свято, как достичь совершенства? Он надеется на встречу с праведником, который станет проводником в край божественных добродетелей (а стяжание их он уже вполне определенно и твердо видел своей главной целью) и, как подлинный отец, но уже духовный, укажет дальнейшую дорогу. Надежды не обманули его, хотя действительность заставила задуматься и повнимательнее отнестись к привычным представлениям о благочестивой жизни и о святых местах, которые он заведомо воспринимая раем на земле.

Уже миновал Козельск, последние поля, знаменитый монастырский паром через речку Жиздру, и вот – «духовная лечебница и учебница, Оптина пустынь». Уставные долгие службы («начинались с двух часов ночи. Для мирян это много, особенно с непривычки. Бывало, будят, просыпаешься, встаешь, идешь умываться, а у тебя в глазах все равно что песку насыпали»), «сходы на катавасии, чтения на кафизмах и после шестой песни <канона> пятисотница», дивные оптинские мелодии («их своеобразный напев после мирских «партесов» и в наше время принудительно переворачивая твою душу, брал ее в плен и далеко уводил от действительности»), братская трапеза с чтением житий, работа на общих послушаниях в помощь обители. Все здесь назидало и служило к внутренней пользе. Но переживания этого лета, долгий путь, жесткий пост, который, как все неофиты, он поспешил наложить на себя, и прочие «подвиги» ослабили его физически. Волны «острого чувства покаяния» и ощущение «безнадежности», когда нигде нельзя найти успокоения от бесконечных незримых уколов обличающей совести, захлестывали Николая78.

«Уныние особенно одолевает в строгих пустынях. Памятен мне следующий случай из личной жизни. Приехал я, по окончании средней школы, на богомолье, собственно к старцам («положить начало») в Оптину пустынь. Родившись в столице, учившись в одной из ее гимназий, живши долгое время по другим городам и будучи знакомым только с обычной приходской службой (хотя мне хорошо были знакомы и многие городские монастыри), я, конечно, не имел никакого понятая об уставной службе. Поэтому оптинский чин сразу же меня очень заинтересовал. Но вот прихожу (в два часа ночи, непривычный мне тогда час, известный больше по укладыванию в постель, чем по вставанию с нее) в храм. Глаза ломит от непривычки к бодрствованию. Вскоре подходят кафизмы – время, как я узнал после, излюбленное бесами для искушения сном монахов, да и мирян, конечно. И в плечах начинает ломить, сон клонит, глаза смыкаются. Думал с тоскою: «Скоро ли канон? Будет веселее...”». И ошибся.

Пришел канон. Я встал за спиного чтеца. Вслушиваюсь в каждое слово. Все для меня ново, непривычно. Читали на 14 тропарей с ирмосами, во всяком случае, что-то вроде этого. Следовательно, скоро непривычка к продолжительной молитве дала себя знать. Час прошел, а до конца далеко. Откладываю чуть не по пальцам каждый прочитанный тропарь. Скоро ли конец?.. И что же замечаю? Ушам не верю. Не ошибается ли чтец? Попадает от дремоты не в те строчки? Прочтет тропарь, и снова его же. Прислушиваюсь – даже в третий раз повторяет, и все одно и то же... Ведь это невыносимо. Время тянется еще длиннее. Со следующим тропарем та же история... И после я уже узнал, что так и должно быть. Чтец не ошибся. В каждой песне должно быть по 12–14 тропарей, а у него их всего было по 3 или по 4, и он, чтобы выполнить положенное число, повторяя их. Конечно, здесь-то и раздолье подвижнику, здесь-то и великая школа для приучения к бодрствованию, терпению, вниманию, умилению, плачу, но не сразу это дается...»79.

Другой урок ждал его на общей трапезе, где он сидел «с благоговением, как на вечере брака Агнча (Мф. 22:10)», но в смущении, причину которого так объясняя после: «Помню, по окончании гимназии, в желании заняться изучением аскетики теоретически и практически, я попал в Оптину пустынь (меня послали сюда люди добрые к старцам, о существовании которых – сознаюсь в этом – я дотоле никогда не слыхал, хотя и был всегда верующим человеком, ходил в церковь, исповедовался и причащался, читал жития святых и прочее). Молодой человек, хотя и без памяти, так сказать, стремился к Богу, на путь святых отцов-постников, однако, конечно, пылал еще всеми страстями, и чревоугодием в частности. Ибо пост легко уживается с гортанобесием, блуд с любовью к ближнему, молчание – с кичливостью, воздержание от порока – с чувством грусти и так далее без конца! Как это бывает, не всякий сумеет объяснить, но это бывает. И вот, когда наш постник пришел на общую трапезу, он прежде всего, как свойственно мирскому, старающемуся «опередить» монахов, осудил насельников сей славной на всю Россию пустыни за четыре <простых> блюда на столе. Монахи и – шутка сказать – четыре кушанья! Когда в деревне жили, небось «щи лаптем хлебали» и картофелина картофелину в миске не могла сыскать, а тут, на-ко, какая гастрономия! Понятно, человек, который составил себе самочинное житие по рецептам египетских подвижников четвертого века и держал себя впроголодь... иначе мыслить тогда не мог. Но когда он сел за стол – новое искушение. Не успеет он три-четыре-пять раз окунуть ложку и поднести ее ко рту, как уже звонят к перемене кушанья... Что делать постнику? Быстро хватать и давиться как будто стыдно, хотя помысл и нудит, сердце болит, что не наешься, а до ужина еще далеко, мысль все время в напряжении, вот-вот опять сейчас позвонят; наверно, и раздражение было... Со временем это прошло, как на опыте я то изведал по другим обителям (в Оптиной после не пришлось уже быть)» 80.

. Монастырский быт, в силу своего внутреннего устройства, основанного на опыте святых аскетов, и обличая самовольство строптивого новичка, и подсказывая правильное направление в духовном самовоспитании, и требовал рассудительности, осторожности в оценках, внимательности. Главное же, что привлекало в монастыре, – скромно-тихий Иоанно-Предтеченский скит, где жили старцы-подвижники (его тронул здешний обычай на исповеди становиться перед ними на колени), и особенно их знаменитый скитоначальник, игумен, не только обративший внимание на молодого паломника, но и поддержавший его настроение, благословив на духовный путь и предусмотрительно бережно приоткрыв завесу будущего (что потом, в трудную, решающую минуту помогает сделать правильный выбор).

Игумен Варсонофий (родом из дворян, в миру Павел Иванович Плиханков), статный седовласый (белый, как лунь) аскет, ушел в монастырь в зрелом возрасте, будучи уже человеком бывалым, много повидавшим, достигшим в миру определенного положения (сделал военную карьеру, дослужившись до полковника, принимая участие в боевых действиях; человек обаятельный, пользовался неизменным расположением сослуживцев и многочисленных светских приятелей); он умел воздействовать на молодежь (особенно интеллигентную)81, чувствовавшую в нем неравнодушного к ее проблемам собеседника, способного заместить собой отчужденно воспринимаемых уже ими родителей. Пройдя сравнительно недолгий искус в пустыни, он приобрел способность давать приходившим людям тот насущный и конкретный совет, который помогая им преодолеть духовный кризис (недаром, когда Павлу минуло шесть лет, его отцу в видении было показано, что сыну предстоит вытягивать души из ада)82..

Во время очередной беседы Коля Беляев просил принять его в число послушников. О. Варсонофий, задумавшись, ответил: «Куда я тебя возьму, для тебя здесь места нет. На общие послушания тебя не пошлешь, слишком слаб здоровьем, а место секретаря уже занято».

Интересно, что за несколько лет до этого в Оптину, по его благословению, приняли девятнадцатилетнего юношу из обеспеченной и благочестивой купеческой семьи, также выпускника одной из московских гимназий и также... Николая Беляева (только Митрофановича). Этот Николай, случайно узнав о пустыни, приехал туда «искать истину в Боге», но испытывал некоторую нерешительность и склонен был повременить с поступлением в монастырь. Тогда старец подтолкнул его к незамедлительному выбору, приблизил к себе и вскоре сделал скитским письмоводителем (фактически личным секретарем). Ему он старался передать свой подвижнический опыт для будущего служения Церкви и духовничества (этот-то ученик, впоследствии иеромонах Никон, стал последним оптинским духовником и в годы гонений скончался исповедником веры в северной ссылке). Сейчас же второму Николаю (Никаноровичу) он посоветовал продолжить образование в духовной академии83. Дал для исполнения и восемь заповедей новоначального. Они предназначались в своего рода подпорки от хлябей рассеяния среди житейского болота, для разогревания ревности. Содержалось в них и некоторое противоядие от немощей. Юноша правильца записал и неуклонно следовал им до той поры, пока другой старец не углубил и дополнил их. Вот они:

«1. Ходить в праздники ко всенощной и к ранней обедне.

2. В среду и пятницу не есть молока и яиц и прочего <скоромного>.

3. Читать Евангелие и Апостол по одной главе ежедневно, стоя перед иконами84.

4. Не осуждать.

5. Не учить самовольно никого.

6. Читать жития святых – «они тебя умудрят»: авву Дорофея. Впрочем, «Душеполезные поучения» аввы Дорофея, вспоминая в другом месте еп. Варнава, оптинские старцы «заповедовали каждому новоначальному прочесть три раза (это я узнал от монахов в бытность мою в Оптиной, когда там процветал иеросхимонах Иосиф)».), Иоанна Лествичника85.

7. <Класть> по три поклона: святителю Николаю, блаж. Николаю <Кочанову>, преп. Тихону Калужскому.

8. В среду, по желанию, читать акафист Спасителю, а в субботу – Богоматери»86.

21 августа 1909 года старец подарил ему троицкий образок Рождества Христова (из Троице-Сергиевой лавры) с собственноручной, знаменательной и провидческой, надписью: «Благословение на новую духовную жизнь. Память преп. Авраамия Смоленского. Житие его прочтите. 1909 г. августа 21 дня»87. Прямое указание на пример для подражания, в котором дали добрый плод те положительные качества, начатки коих о. Варсонофий углядел в собеседнике. И Николай, настоящий послушник, отыскав под соответствующим числом в Четьях-Минеях жизнеописание святого, погрузился в удивительный текст, восходящий к раннему русскому средневековью.

Бросается в глаза сходство некоторых черт в биографиях обоих подвижников. Рождение и того, и другого долго вымаливалось родителями. С раннего возраста Авраамий всячески удалялся от сверстников, любил молитву, богослужение, книжную премудрость, прилежно учился. После смерти родителей роздал все имущество, «сам же в худые облекся рубища, сотворися един от нищих» («нищим среди нищих» пришел в пустынь и Николай).

Тогда же он принимает на себя подвиг юродства, «ругаяся миру и прелестем его» и прося Бога указать, «коим путем доити до спасения». Вскоре поступает в монастырь, изучает творения святых отцов-аскетов, их биографии, много переписывает. По принятии священного сана обнаруживает замечательный дар толкования Священного Писания, проповедничества, духовного наставничества. Слушать его приходили многие, и многие просили его руководства. Измождал себя жестоким постом («бяше... телом сух от великого воздержания, яко и костем его и составом исчестися мощно бе») и сильно претерпел от нападений бесовских. За ревностное служение Богу и милосердствование к людям был оклеветан, обвинен в ереси и подвергся гонениям от церковных властей, сославших его в глушь, в загородную обитель, с запрещением совершать литургию, разговаривать с приходящими. В конце концов он скончался мирно (пятьдесят лет «во иночестве проработа»), успев наставить в аскетической премудрости двух верных учеников88.

Теперь, почти через 90 лет после приснопамятной беседы в келье старца Варсонофия, видно, что каждому повороту в судьбе преп. Авраамия соответствует удивительно схожий эпизод в биографии Николая Беляева, но тогда угадывались лишь немногие очевидные совпадения (уже свершившиеся), а остальное невозможно было и представить. (Прочие аналогии будут с годами постепенно всплывать, а через двенадцать лет некий Указ из Синода заставит еп. Варнаву вдруг ясно припомнить этот августовский знаменательный день.) Но, оглядываясь назад спустя десятилетия, Николай Никанорович («дядя Коля») с юношеским трепетным чувством благодарности подчеркнет (карандашная запись на клочке бумаги) ту роль, которую сыграл в его жизни первый духовный отец: «Раскрыл мне возвещенный Богом путь спасения и поставил на ноги своим руководством и заповедями»89.

...Насыщенные, серьезные впечатления, полученные от жизни в обители в то лето, не были омрачены уроками и другого рода (впрочем, не прошедшими бесследно и подлежавшими последующему осмыслению). Полдневный дремотный воздух. Пошел он на братский, «в сотню человек брагии», сенокос. И вот один из послушников, узнав, что новичок имеет намерение поступить в их монастырь, вздумал его «просветить». И сразу пошло-поехало! «Наслушался я много разговоров от разочаровавшихся молодых монахов, желавших предупредить от опрометчивого решения ревностных мирян, пришедших поступать в обитель. Они возмущались и трапезой, что не дают на ней мяса (!),а есть такие монастыри, в которых его кушают с благословения Святейшего Синода (я этого тогда не знал и тем более смутился, что и эта-то пища их мне показалась слишком роскошной). Они негодовали на то, что вот мантию дают, то есть постригают в монашество, в таком-то монастыре (речь шла, конечно, о строгих и известных) через 12 лет, в таком-то – через 15 лет, а у них – через 25. (Опять же не знал таких расчетов, но согласен, что пострижение всегда связывается с известными привилегированностями положения, а следовательно, этот «ореол» всегда затемняет ту идею, которая лежит в основе его и ради которой истинно спасающиеся... и идут в монастырь.)»90.

«Просветили» его и в отношении борьбы двух партий, образовавшихся в Оптиной. В скиту на покое жил старец Иосиф, преемник и келейник покойного схииеромонаха Амвросия.

...С первых же дней поступления будущего игумена Варсонофия в скит между ним и старцем Иосифом не сложились отношения. Впоследствии их ученики и почитатели открыли друг против друга настоящие враждебные действия, что в конечном счете причинило много бед обоим учителям подвижнической жизни. Один за другим, в мае 1911 года (о. Иосиф) и в апреле 1913-го (о. Варсонофий), они скончались...

И Николай, по собственному признанию, посидел в свое время три часа на крылечке у о. Иосифа, «раздумывая, идти к нему или нет, да так и не решился. Посчитал его, грешный человек, менее духовным остальных».

Все эти смущения не задевали в душе главного, и в тяжкие времена духовного одиночества он часто мысленно возвращался сюда, в тишину скита, напоенного ароматами сосновою бора.

«Земля повернулась вокруг своей оси на 180 градусов, так что южный полюс стал северным, сжалась, как футбольный мяч, и я вновь всхожу на крылечко в домике старца, через который все лица мужского пола проходили в скит.

Высокие столетние сосны вдруг расступаются и открывают вход во святые врата. Тихо в скиту и безлюдно в этот полдневный час. Солнечно. Печет. Едва шуршит желтый гравий под ногами на чистых дорожках, обсаженных помпонными георгинами, чувственно пахучими левкоями и целомудренными маргаритками. А может быть, память изменяет, это были звездочки белых иммортелей, белорозовых, золотисто-желтых, вроде тех цветов – „бессмертников” – акроклиниума, гелиптерума, подолеис хризанта, Xeranthemum, – из которых составлен сухой букет, который стоит у меня на столе.

И цветочный аромат, мешающийся со смолистым запахом нетленной хвои, – все напоминает пустынножителям и желающим набраться у них духовной мудрости о бессмертной вечной жизни (которая в действительности начинается еще здесь) и о благоуханных дарах Святого Духа...

А таких желающих приезжают сюда тысячи91. Достоевский и Толстой приходили сюда. Толстой – даже после того, как написал «свое евангелие» (по его выражению), – явное доказательство того, что подлинное Христово начало еще побеждало в его душе всякое другое.

Одни идут сюда разрешить задачи жизни, другие ее загадку. Одни, чтобы узнать, зачем мы живем на свете, в чем смысл бытия, другие – просто как им жить и спастись. А может быть, есть и такие... которых снедает огнь божественной ревности и мучит желание достигнуть совершенства.

Передо мной у крылечка, выходящего в лес (ибо вход женщинам в скит воспрещен), стоит женщина, средних лет, типа юродивой, босоногая. На голове у нее скуфья с белым нашитым самодельным крестом. Мирское платье, выгоревшая и выцветшая на ветрах, на солнце и под дождями шаль, тяжелая сумка (с песком?) – все в поэтическом беспорядке. В руке страннический посох с медным голубком наверху. Она зовет себя „распятая”.

Перед женщиной стоит монах, еще моложавый, типа рачительных послушников у строгих святых старцев...

Со стороны монаха решался вопрос, не нужно ли юродивой снять эти внешние знаки, исторически принадлежащие подвигу блаженных, и поискать внутри себя более глубоких. Юродивая с горячностью отстаивала личные права. Подходили любопытные...»92.

Народ искал правды, тосковал о ней, устремляясь сюда, и, подобно многим, Николай также обрел в Оптиной «свою младенческую колыбель», считал себя ее воспитанником. Это осталось в нем навсегда.

* * *

1

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. Глава I. <об отце.>

2

Состоящем из мюль-машин (англ.), прядильных станков особой конструкции.

3

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

4

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

5

Лапти без бочков и задка, для обувки дома, для выхода на двор, нечто вроде нынешних шлепанцев. См.: Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1980. – Прим. Π. П.

6

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

7

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

8

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. Гл. 1. <об отце.>

9

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

10

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

11

3,9x4,2 см. – Прим. Π. П.

12

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.> Обычай открывать Царские врата как средство вспоможения при тяжелых родах был столь распространен среди православных в России, что о нем, как типичном примере местных традиций. пишет Μ. Е. Салтыков-Щедрин в «Пошехонской старине·: «В крайнем случае во время родов отворяли в церкви царские двери, а дом несколько раз обходили кругом с иконой·. См.: Салтыков-Щедрин Μ. Е. Избранные сочинения: В 2-х т. М., 1984. Т. 2. С. 212.

13

Даты до 14 февраля 1918 года приводятся по старому стилю.

14

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.»

15

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.»

16

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.»

17

Из храма, построенного в сороковые годы XIX ст., во имя Иерусалимской иконы Божией Матери в уездном городе Бронницы.

18

Варнава (Беляев), еп. В «Автобиографию·. Рукописная заметка. Б/г.

19

Материалы к автобиографии. <0 матери.»

20

Материалы к автобиографии. <0 матери.»

21

Указатель фабрик и эаводов Европейской России и Царства Польского. Материалы для фабрично-заводской статистики. Составил по официальным сведениям Департамента торговли и мануфантур П. А. Орлов. СПб.. 1887. С. 34

22

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

23

Варнава (Беляев) еп. Изумруд. Гл.: Кружево листвы.

24

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

25

Варнава (Беляев) еп. Изумруд. 01.: Мальчики и девочки. (Священная апокалилтика.)

26

Варнава (Беляев) еп. Небесный Иерусалим. Происхождение. Предки. <Листок иэ блокнота.» IX. 30. (Предположительно 1945.)

27

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Кружево и листва.

28

Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Нижний Новгород. 1995. Т. 1. С. 284. Схолия.

29

Варнава (Беляев), еп. Голубой корабль

30

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 9,12.

31

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 7,11.

32

Дмитриев Ф. М. об устройстве жилых помещений для рабочих на фабриках и заводах / Речь на акте Императорского Технического училища в 1876 г. Цит. по: Мазурова Η. Η. Ф. М. Дмитриев. Первый русский директор Раменской мануфактуры. Б/м., 1992. С. 5.

33

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 9,12.

34

Варнава (Беляев), еп. Голубой корабль

35

Со времени Куликовской битвы... А при болыпевиках все это было разорено, потом был здесь концлагерь... А где теперь все эти древнейшие святыни, и спрашивать нечего... – Прим. еп. Варнавы.

36

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 5,1.

37

Варнава (Беляев), еп. Проповеди. С. 38–39. Проповедь от 24.09.1921.

38

Рассказы о владыке. С. 1–2.

39

Ис.21,11

40

Изумруд. Гл.: Мальчики и девочки.

41

. Изумруд. Гл.: Мальчики и девочки. Гл.: Бога искатели и у-Бого-строители.

42

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

43

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. С. 22–22 об. Гл. 12. Нуль при значимой цифре...

44

См.: Двадцатипятилетие Егорьевской прогимназии 1874–1899. Историческая записка, составленная по поручению педагогического совета преподавателями И. П. Зубовским, Π. П. Цуриковым. Егорьевск, 1901. С. 86. Егорьевская классическая прогимназия основана в 1874 г. С 1880/1881 учебного года – шестиклассная.

45

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Уж как девичья коса – всему городу краса.

46

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. Гл.: О художественной правде и вранье. 6.11.1955.

47

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. Гл.: О художественной правде и вранье. 6.11.1955. Гл. 11.0 пользе науки.

48

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 6,1.

49

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Бога искатели и у-Богостроители. Прим. 6.

50

Варнава (Беляев), еп. Монах. 1950. Рукопись.

51

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. Гл. 12. Нуль при значимой цифре.

52

Варнава (Беляев), еп. Тайна блудницы.

53

Варнава (Беляев), еп. Память смерти. 1952. Рукопись.

54

Варнава (Беляев), еп. Варсонофий Оптинский. 5. 01. 1948. <И3 блокнота.» XXVI, 1. Рукопись.

55

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Уж как девичья коса – всему городу краса.

56

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 8,36.

57

Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Опыт изложения православной аскетики. Т. 3. Нижний Новгород, 1997.

58

Варнава (Беляев), еп. Память смерти.

59

Варнава (Беляев), еп. Проповеди. Л. 132.

60

Долганова В. И. Рассказы о владыке. Л. 4–5.

61

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову

62

Долганова В. И. Рассказы о владыке. Л. 4–5, 6–7.

63

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

64

Варнава (Беляев), еп. Преп. Серафим Саровский

65

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 12,40.

66

Скрябин К. И. Моя жизнь в науке. М., 1969. С. 20.

67

См. службу преп. Сергию, Радогіежскому чудотворцу. Стихиры на «Господи воззвах» (вторая) и особенно дальше: «Отверг тленные ризы». – Прим. еп. Варнавы.

68

Варнава (Беляев), еп. Евангельский улов. Набросок от 24.07.1953.

69

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 13, 25.

70

Проповеди. Проповедь от 24.09.1921.

71

Проповеди. Проповедь от 24.09.1921. Речь архимандрита Варнавы при наречении его во епископа Васильсурского (15.02.1920). См. также: Дар ученичества / Сборник.

72

Варнава Сост. П. (Беляев), Г. Проценко. еп. Записная М., 1993. книжка С. 394. No 11,46. Логика.

73

Указание пути в Царствие Небесное. Беседа высокопреосвященного Иннокентия, бывшего С.-Американского и Алеутского, потом митрополита Московского и Коломенского. Джорданвилль, 1981. С. 23–26

74

Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Опыт изложения православной аскетики. Нижний Новгород, 1995.1 1. С. 10.

75

Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Опыт изложения православной аскетики. Нижний Новгород, 1995.1 1. С. 10. С. 9–10

76

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

77

Долганова В. И. Рассказы о владыке. Л. 19

78

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. К содержанию «Библи־ отеки».

79

29.10.1954. Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Гл. 12. § 6. О церковных службах. (Не опубликовано.) Рукопись.

80

29.10.1954. Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Гл. 12. § 6. О церковных службах. (Не опубликовано.) Рукопись.

81

Концевич И. М. Оптина пустынь и ее время. Джорданвилль, 1970. С. 386.

82

Житие оптинского старца Варсонофия / Сост. В. Афанасьев. Издание Введенской Оптиной пустыни, 1995. С. 11.

83

Об этом есть упоминание в: Озерницкая Л. С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 3.

84

Позже другой старец, о. Алексей Зосимовский, добавил: «И одну кафизму <читать> сидя».

85

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. М., 1996. С. 92.

86

Ответы старцев. О. Варсонофий.

87

Варнава (Беляев), еп. Церковные вещи (святыня). Рукопись.

88

См.: Житие и терпение преподобного отца нашего Авраамия, просветившегося во многом терпении, нового чудотворца среди святых города Смоленского // Памятники литературы Древней Руси: XIII век / Общ. ред. Л. А. Дмитриева и Д. С. Лихачева. М., 1981. С. 66–105.

89

Варнава (Беляев), еп. Церковные вещи (святыня). Рукопись.

90

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 115.

91

Слова относятся к началу нынешнего столетия, особенно перед войной 1914 года.

92

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. 171.: Сосны и девы-босоножки.

Глава 2. Годы «внешней» учебы и внутреннего искуса

Студент

Первая работа. Поступление в духовную академию

Дома волновался и недоумевал отец, тревожились родственники. «Простите, что заставил беспокоиться и вообще опечалил чем-либо, – писал крестному в ноябре того же года «любящий племянник». – Я, слава Богу, жив и здоров, чего от души и вам желаю, а больше спокойствия душевного». Сообщая, что устроился на работу (по-видимому, при Министерстве путей сообщения, мелким служащим в одной из железнодорожных контор). Произошло это событие (особенно отрадное для Никанора Матвеевича) в первых числах текущего месяца. Службой, несмотря на то что занимала все дни (с утра и до часов семи вечера), кроме праздников, был доволен: все-таки положили жалованье 25 рублей. «Увидимся не знаю когда, – не без огорчения замечал он, – потому что свободен только в праздник, да билета нет еще, и езжу на свои деньги». Однако вскоре уволился и зимой уже живет в Кускове, готовясь к поступлению в духовную академию, каковое намерение вызывало некоторое неудовольствие со стороны родственников. Они любили светское общество и хотели развеять племянника, устроить его будущее.

В это время с ним произошел характерный казус. Коля старался избегать шумных собраний, скучал на многолюдных вечерах «и торопился домой, за что получил название «монах». Идя по улице, углублялся в себя, в молитву (он тогда уже занимался Иисусовой молитвой), поэтому ходил всегда с поднятый воротником, придерживая концы его правой или левой рукой. Молодежь решила подшутить над ним; с одного вечера, как всегда, он собрался уйти пораньше, за ним в переднюю высыпали и все присутствующие и со смехом и шутками начали помогать ему одеваться. Когда дошла очередь до шубы и он поднял воротник, к концам его, оказалось, были пришиты розовые ленточки, чтобы можно было завязывать бантиком, а не держать рукой». «Погодите, вы еще руки мне будете целовать», – отшучивался юноша93.

В июле 1910 года он уже дома усиленно готовится к вступительный экзаменам, о чем и сообщает в Кусково. Это письмо, между прочим, впервые начинает древним церковный приветствием: «Христос посреди нас! Дорогой папа крестный и тетя Нюта! Пишу сейчас из Раменского, где сижу и готовлюсь в духовную академию, желая поступить... осенью. Новый устав, не требующий сдавать экзамены за всю семинарию, благоприятствует. Но занятия должны быть усиленные, потому и пишу и не заехал к Вам – некогда. Простите. Отец желает этого и благословляет, а как вы?..»

Видя у Николая серьезные намерения, родственники всячески помогали. В конце августа благополучно сданы экзамены, но положение его осложнялось несколькими обстоятельствами. Прежде всего, выпускники средних учебных заведений не зачислялись в академию без сдачи греческого языка, тогда как в гимназии учили только латынь. Это означало, что таковых допускали к занятиям в качестве своекоштных студентов (или вольнослушателей), которые должны оплачивать свою учебу. Денежный вопрос был непростым для сына рабочего, волновала и неопределенность дальнейшего положения. Вставала проблема с жильем: надо было платить и за общежитие. Неопределенность перспектив в будущем не могла заглушить ту радость «доброй надежды», которая вспыхнула в нем у Борисоглебского озера, но некоторое недоумение сквозит в его декабрьской письме к крестному: «Относительно моего ученья скажу одно – желал бы знать, чем оно кончится, хотя и не начиналось, да и начнется ли... совершенно неожиданно поступил в <академию>, однако надо ждать, что время покажет». Все-таки его не зачислили.

Впрочем, как вольнослушатель, он (по разрешению ректора) около года прожил в Сергиевом Посаде у одного из своих дядей, Михаила Петровича Смирнова, и его супруги, Татьяны. (О более мелких заботах можно не упоминать: выправление документов о состоянии, к коему принадлежит проситель, если он по происхождению не из духовного сословия; получение свидетельства об увольнении на законном основании сельским обществом, как лица, принадлежащего к податному сословию; представление доверительного свидетельства о поведении – ибо уже прошел год по окончании средней школы – «от местного подлежащего начальства».)94. Родственники помогали материально, и он чувствовал неловкость, оттого что пользуется столь долго их средствами (так впервые попал в иждивенцы) и кровом. (Хотя отношения со всеми Смирновыми самые теплые, а Михаила Петровича он, кажется, смог даже уговорить бросить курение.) С этим смущением он приходит и на первую исповедь (30 августа 1910 г.) к старцу, и тот ободряет: «Относительно гощения, получения пособия нужно думать, как о братском общении, лишь бы только оно не имело целью занять и не отдать». Но заниматься репетиторством для заработка не советует: «...неудобно – будет знакомство, кроме ученика и отца, может, и со всем семейством. Уж лучше в крайнем случае занять у кого, а после с помощью Божиего отдать»95.

Лишь 29 апреля 1911 года он благополучно сдает экзамен по греческому, а перед тем подает «прошение Ректору о ходатайствовании пред митрополитом Владимиром о разрешении постричься в монахи». Дождавшись благоприятного ответа, едет к отцу. Прощаться.

Обретение старца. О. Алексей Зосимовский

1910–1915 Сергиев Посад. Зосимова пустынь. Духовная академия. Старцы. Послушничество у старца Алексея. Пострижение в монашество (1911 г.). Личность ректора, еп. Феодора (Поздеевского). Отношение О. Варнавы к преподавателям и к наукам. Конфликт веры и знания

К тому времени Коля нашел еще одного отца, духовного. Советами которого уже руководствовался и духовную поддержку которого уже испытал на деле.

Еще недавно строил планы на будущее, мечтал приобрести значение в глазах людей, стать полезным обществу своими талантами, горел, переживал, добиваясь нужного, и вдруг видит ничтожность своих устремлений, пустоту, скрывающуюся за блестящими «технократическими» мечтами. С содроганием обнаруживает, что изменил светоносному детству, теплоте материнских молитв, что затягивает воронка страстных желаний... Может быть, эта греховная копоть налипала и тогда, когда гимназистом «любил рыться в книжной пыли букинистов старой Москвы. И вот, помню, как в Проломных воротах, сзади памятника первопечатнику дьякону Ивану Федорову (здесь было одно из книжных гнезд, заканчивавшихся на Никольской прекрасными антикварными магазинами Ш-ва), обнаружил лоток, на котором лежало издание «Русских народных картинок» Ровинского, здесь же натолкнулся на многотомную энциклопедию по блудной страсти (на французском языке, конечно), и чего в ней только не было».

Он с младенческих лет был склонен к созерцательности и юношей чувствовал за собой характерную особенность, которую, возмужав, смог сформулировать: «Душа таких людей, хотя и представляет очень удобную и добрую почву для сеяния и насаждения в ней всякой добродетели, но нуждается и в большом уходе, надзоре и руководстве, так как столь же легко на ней произрастают и плевелы. И чуть не доглядит, чрез самое короткое время они дали уже глубокие ростки... Деревцо добродетели <на этой почве> растет быстро, если есть твердая и крепкая опора, при помощи которой оно могло бы возрастать и устоять во время ветров противных, бурь и непогод... С другой стороны, и сам человек, обладающий такой природой, должен с опаской блюсти землю души своей от вредных произрастаний греха, тотчас же вырывать их, если упадет на нее неприязненное семя, обильно поливать слезами покаяния до тех пор, пока оно не будет вырвано с корнем. И поступать так дотоле, доколе слабые растения и деревца не укрепятся благодатию Христовой. Тогда все пойдет скоро, будет быстро цвести, хорошеть и приносить плоды. Конечно, и тогда человек не застрахован до самой смерти, пока не соберет плодов в Небесную житницу, но все же ему – при всех обстоятельствах – преимущественно нужен подвиг...»96

К духовному подвигу он стремился, а опору нашел у старцев и подвижников близлежащих пустынь. Прежде всего, у иеромонаха и затворника Смоленской Зосимовой пустыни Алексея (Соловьева). Незримо ниточки их судеб соприкасались и ранее: Николай некоторое время учился в московских гимназиях, где когда-то преподавали Закон Божий родитель старца, известный московский протоиерей, а после и сам о. Алексей. Рано овдовев, о. Алексей сполна познал крест одиночества. Двадцать восемь лет служил диаконом в Никольской церкви в Толмачах. Много трудился в приходе, помогал в редакции журнала «Душеполезное чтение» и писал туда статьи. Только устроив судьбу единственного сына, будучи уже в преклонном возрасте и в чине протоиерея кремлевского Успенского собора, поступает в пустынь. Умягченный страданиями, он быстро продвинулся по лествице монашеских добродетелей и вскоре стал привлекать к себе как к духовнику многочисленных верующих различных сословий и состояний, став одним из самых известных российских старцев. Хорошо зная, чем живет и болеет общество, он многим смог помочь. С 1908 года уходит в полузатвор, три дня в неделю, с пятницы по воскресенье, принимая народ (и, в частности, студентов Московской духовной академии) для исповеди и беседы97.

Объясняя, в чем заключается сила старчества, он как-то повторил слова древних преподобных отцов: «В продолжение седмицы диавол жжет нас своим змеиным ядом, а мы в субботу и воскресенье прибегаем на источники водные, исповедуясь у своих старцев и причащаясь святых таин». Это же лекарство он предложил и Николаю Беляеву, когда тот в августе 1910 года пришел к нему впервые. «Что касается до души – все принимаю на себя», – сказал ему старец98. Юноша был счастлив обрести опытного наставника. Чувства новоначального раздваиваются, неустойчивы, часто охвачены смятением, он тоскует по чистоте, но все время срывается в слякотность, улавливаемый тщеславием и мнительностью. В этот трудный период жизни отчаяние и растерянность могут ослепить сознание и довести до беды. Стремление к чистоте не есть сведение веры к приятным переживаниям, но вызвано жаждой обрести свободу. От насилия со стороны мира, помыслов, плоти. Сознательное усилие к бесколебательной детской простоте и любви, вооруженной взрослый знанием. «Монашество – это отказ от родных, от всякого любимого человека и предмета и, что всего труднее и страшнее, от самого себя. И это есть кратчайший путь к Богу в котором заключается христианский гнозис. В миру познают головой, а в монашестве еще и сердцем, и даже собственного кровью».

Старцы всегда ведут «царским» путем, избегая крайностей. Прежде всего упорядочивают внутреннее состояние, вводят в строгие рамки размеренного уставного быта, взятого не в мертвящей абстрактной безусловности, а в применении к проблемам конкретного человека. У Николая ослепительно белые, красивые и здоровые зубы (такими остались и до старости), и не они его беспокоят, а то, сколько времени уделяется заботе о них. Вот как «подправляет» его старец. При самой первой встрече: «Зубы чистить можно, но только с гигиенической целыо». Через три месяца: «Зубы беречь хорошо, но заботиться о красоте вредно. Так и во всем: гигиену, а не туалет разумей». Еще через несколько месяцев (вроде бы уступая напору послушника): «Если ты решил зубы не чистить потому, что находишь это роскошью, не чисть. Если дело дойдет до доктора и он велит, тогда греха не будет и обещанья не нарушишь. А пока не чисти». И в конце концов (уже после пострига) повелительно: «Зубы чистить (не для роскоши)».

Сон: спать семь часов (максимум восемь, «если чувствуется немощь тела»).

Еда: утром теплая вода («чай»), «за обедом ешь досыта (не до пресыщения), за ужином повоздержись» (но стакан чаю можно прибавить). Разрешает «конфекты», если будут угощать. Общий принцип: «Лишний кусок съесть, отчасти смиряться будешь, отчасти истощаться не будешь»99. И тут же вопрос о посте, о качестве и количестве еды использовал как повод для научения важнейшей монашеской добродетели, рассудительности: «Иоанн Лествичник ел все, а слова, что юному лучше быть поругану от беса тщеславия, <чем от беса чревоугодия>, нельзя узко понимать, а посмотреть, как говорят и другие отцы, которые ставят рассуждение на первой месте, потому что оно распоряжается главным материалом – смирением. Не всегда так бывает, как у него написано. Ты ешь и пирожное, а то где и учиться будешь. Вот тут-то и познается монах. Во время еды одержит страсть гортанобесия, а все-таки ешь и в то же время никак не поддавайся. В этом искусство монаха, а не в том, чтобы запереться...»100. «Итак, есть можно, да осторожно. Вот митрополит Филарет: накладывал на тарелку именно „по-митрополичьи”, а скушает, как грудной младенец»101.

Одежда: «Должна быть прилична... Как роскошь отталкивает, так и когда одежда «кулем» сидит, тоже нехорошо, будет соблазн для других, что за блаженный такой»102. Но и заботы о собственном приукрашивании, не вызываемые нуждою, должны быть отнесены к кокетничанью103.

Поведение: не следует выделяться104. Когда приведется быть гостям, то «побольше поддакивай, если есть чему. Молчать совсем тоже не следует»105. «Но бывает очень неловко, когда смеются, а ты один остаешься несмеющимся... Как-нибудь отделаться фразкой невинной, но смеха допускать не нужно все-таки»106. Заповедь о. Варсонофия: «Не учить никого» – соблюдать, но она сказана, когда «ты только что кончил гимназию и был светским человеком, а теперь уже почти студент академии, а уже с семинарии занимаются проповедованием. Не нужно только самому налезать на поучение других»107. Когда спрашивают твое мнение, отвечай словами отцов, если же не помнишь, «дай ответ со смирением»108.

В отношении отца: «Отца учить не надо, разве изредка, когда луч благодатный озарит, сказать полушутя. Иначе будешь приводить только в раздражение... Действовать лучше всего примером»109. «Если отец запрещает милостыню подавать, не подавай... Не наше дело рассуждать, почему люди не подают»110.

Молитвы: только утренние и вечерние и правило (дневной канон, один псалом, по зачалу из Апостола и Евангелия). Если есть время, читать акафист дня111. Во главе угла должно стоять молитвенное настроение112. Постоянно подчеркивал: «Не нужно возлагать на себя обязанности относительно поклонов, службы и прочего. Это я тебе говорю, как старец; должен учиться, а не молиться пока». «Первее всего занятия учебные, а если время позволит, читай правило, и так, чтобы оно не ослабляло твоих сил». Как-то на исповеди (в декабре 1910 г.) Николай высказал сомнение в полезности для своей души учебных занятий, на что старец внушительно заметил: «Это суемудрие называется... Учиться в академии обязательно, не в плотники тебя Господь призывает, по всему видно»113.

Исповедь у старца и общение с ним укрепляли силы. Романтическая пора ожидания перед последней чертой, принесением монашеских обетов. Николай жадно впитывал впечатления от небогатой внешними событиями подвижнической жизни, ее предания и взгляд на действительность.

«Высокие старые сосны (опять сосны!) шумят наверху своего хвоей. Скрипят и раскачиваются. Темная февральская ночь, и ветер порывами налетает из лесу. Никого нет в это время года, на первой неделе Великого поста, в этом глухом скиту. И потому меня страшно удивляет, когда я встречаю на гостинице студента-технолога, щеголеватого, в сине-голубых диагоналевых брюках с кантами и тужурке «царского», оливково-серо-зеленого, модного тогда, цвета, с петлицами и с золотыми наплечниками из сложных художественных вензелей на лавровых венках...

Оказывается, будущий инженер-культуртрегер отыскал себе, по странной душевной раздвоенности, в этой чаще леса, каким־то чудом обходимой всяким влиянием цивилизации, куда не долетают ни паровозные свистки, ни фабричные гудки, удивительно сохранившийся уголок как бы допетровской Руси XVII века.

Непонятно, как в нем могли жить в безвестности люди, хотя и под боком у столицы, укладом многочасовых служб, тяжелых постов, и ходили поэтому, как тени, с изможденными лицами, с надтреснутыми девичьими голосами и с присохшими ко хребту животами. Думается потому, что в скит женщинам вход не был дозволен, а они ведь, эти «мироносицы», до сегодняшнего дня одни только и разыскивают везде образ Христа и разносят повсюду весть о Его пребывании. А здесь хотя и жил истинный носитель образа Христова, но вход к нему был им совсем недоступен...

Все это умиляло, наверное, студента, приезжавшего сюда, как я узнал, ежегодно на неделю отдохнуть душою после столичной суеты, шума, блеска, театров, балов и бездушной сухой науки: покаяться, поговеть, причаститься Святых Таин.

– Вот в такую же, только осеннюю, ночь, – рассказывал за нашим чаем сидевший на стуле поодаль нестарый еще монах-гостинник, – мне пришлось находиться в церкви взаперти, перед постригом. Новопостриженные обычно остаются в церкви, не выходя из нее и не снимая постригальных риз в продолжение пяти дней...

– А страшно одному ночью пребывать в запертой церкви? – спросил студент, вспомнив, наверное, о гоголевском «Вие».

– Это что? Это совсем не страшно. Тогда душа, с которой при постриге, как в таинстве крещения, снимаются все грехи, наоборот, чувствует себя радостно, бодро, умиленно. Человек во всю жизнь не испытывает такого духовного состояния, сладкою и неземного, как тогда!

Но в нашем монастыре принято оставлять на ночь будущего монаха и перед постригом, чтобы ему никто не мешал вспомнить всю свою грешную жизнь, перебрать в уме все свои ошибки и сокрушить в плаче и раскаянии свое сердце. И вот эта-то ночь самая жуткая. Бесы, от которых назавтра душа хочет отречься и уйти, иногда видимо приступают к человеку. Страшат его всякими видениями, ужасами, угрозами. Вот и меня после повечерия, канонов и молитв оставили одного. Подошел мой старец, благословил, осенил святым крестом и убеждал не бояться.

Ночь же была черная, жуткая, сентябрьская. Ветер завывал за плохо прикрытыми окнами, ломал сучья в лесу, и слышно было, как в темноте кто-то гукал и дико хохотал за стеной. «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго», – уста шепчут Иисусову молитву, а сердце замирает от страха, и мурашки пробегают холодной дрожью по спине. В невыносимой тоске и ужасе обливаюсь холодный потом, но не раскаиваюсь, что убегаю от мира, ибо я искал и нашел Бога...

Вдруг за стеклами появилась какая-то громадная тень и взмахнула демонскими крыльями. Два горящих круглых зеленоватых глаза сверкнули на фоне темной массы, обозначившейся при выглянувшей луне, когтистые лапы царапнули по решетке окна. И дикий хохот раздался по лесу в ответ на мою молитву...

– Сова, филин, – проговорил ко мне, скорее глазами, чем губами, студент.

Но монах уловил слова.

– Это неважно, – строго сказал он, – чрез что действует на нас враг. Сам ли превращается в сыча или сыча насылает на нас. Душа моя пугалась и думала – с телом расстанется. Но в эту минуту постучал в окно старец (тот, о котором я упоминал выше. – Прим. еп. Варнавы) и сказал: «Не страшись, чадо! Я известился духом, что ты смущаешься ночными страхованиями, и пришел к тебе. Молись крепче. Теперь уже недалеко и до утрени...»»114.

Выбор был сделан.

Наставление отца Алексея пред постригом: «Да будут девизом и молитвой во всю твою жизнь эти слова: «Приими меня, Господи, в Свои отеческие объятия и не выпускай меня из них ни на какие распутия во всю мою жизнь. Да буду я всегда Твой»»115.

11 июня116 1911 года в Зосимовой пустыни пострижен в монашество Николай Никанорович Беляев, – как сообщалось в газете, «вольнослушатель 1-го курса. Он окончил курс в Егорьевской гимназии с золотою медалью, но не был принят в число студентов академии за неимением отметки по греческому языку. Теперь он будет зачислен... с наречением имени Варнава» в честь апостола, чья память поминалась в тот день, и недавно почившего знаменитого старца Гефсиманской пустыни, основателя Иверскою Выксунского женского монастыря. Одновременно с ним, и под одной мантией, с именем Варфоломей постригли Николая Федоровича Ремова, почти одногодка, но уже оканчивавшего академию. Постригальным отцом был ректор академии епископ Феодор (Поздеевский). Через три дня монаха Варнаву рукоположили во иеродиакона.

Более всего он желал учиться науке освобождения от страстей и приобретения добродетелей, но путь к этому лежал для него чрез искус (или корпорацию, что в данном случае одно и то же) ученого монашества. Как и многое другое в новейшей истории России, оно ведет свое начало от монаршей воли Петра I. Начав притеснять «черные клобуки», он видел единственное оправдание их существованию в Империи в том, что из их среды поставлялись кандидаты на руководящие церковные должности. В братстве образованных монахов, особенно начиная с царствования государя Александра I, когда для духовных академий приняли обновленный устав, стали черпать педагогические кадры для учебных заведений. Из этой среды, как правило, выходили иерархи, руководители образовательных учреждений духовного ведомства; лишь немногие предавались научным изысканиям. Но к концу XIX века, с потеплением общественного климата, оживилось и подняло голос ученое монашество как своего рода интеллектуальная сила, озабоченная судьбами Церкви и родины.

Для укрепления его позиций много сделал один из его вождей, авторитетный «авва» (по слову современников) епископ Антоний (Храповицкий). Некоторое время он возглавлял Московскую, а затем и Казанскую духовные академии. Поразительно, что чуть ли не впервые за всю историю Русской Церкви руководитель высшей богословской школы смог наладить личные человеческие и нравственные связи со своими питомцами, создать новый, привлекательный и подкупающий своей искренностью стиль отношений с молодыми ревнителями веры. Это был давно назревший и мучительно необходимый прорыв в будущее. Недаром владыке Антонию удалось воспитать целую плеяду замечательных кормчих Церкви, управлявших ее ходом в бушующем море беспощадных гонений. Главную опасность для ученого монаха, оторванного от воспитывающей монастырской среды, он видел в риске «отождествиться с фрачными чиновниками», в искушении любить только самого себя.

В 1909 году ректором Московской духовной академии стал его ученик, епископ Феодор (Поздеевский), родителям которого было когда-то предсказано: ваш сын станет столпом Православия. Таковым его и воспринимая верующий народ в начале двадцатых годов, когда он, по сути, возглавил идейную и организационную борьбу Церкви с обновленчеством и помог епископату выработать канонически и догматически правильную оценку происходящего. Он (подобно «авве» Антонию) имел склонность к церковной политике, не без оснований считая, что нужно использовать свое положение и малейшую представившуюся возможность для влияния на общественное сознание в церковном духе и для воздействия на власть в нужном направлении. Старался привлечь к Церкви творческую интеллигенцию и много для этого делал, налаживая связи с ее умеренно консервативными представителями. Для искренней религиозной молодежи он был любимым наставником, но не терпел теплохладных в вере, пришедших в стены богословской школы из соображений карьеры. Как администратор славился жесткостью, и дисциплина при нем стояла на должном уровне. Он хотел создать в обществе или хотя бы в подведомственном ему учреждении атмосферу единомыслия.

Сохранился интересный образчик его неравнодушия к моральному облику конкретных преподавателей: христианский гностик не должен быть холоден к вере, иначе его знания не дадут доброю плода. В начале 1912 года на имя ректора поступили прошения от двух кандидатов богословия на замещение свободной штатной кафедры – «Церковная археология в связи с историей христианского искусства». Одного из просителей, бывшего преподавателя Московской духовной академии по кафедре латинского языка, кандидата богословия Сергея Знаменского, никто из коллег-профессоров «не взял на себя ответственности рекомендовать» на эту должность, для занятия которой, как замечает ректор в своем представлении к митрополиту Московскому Владимиру, «требуется несомненно и любовь к церковному вообще, чего я лично не мог подметить и наблюдать в г. Знаменском за время моего служения в академии...» Зато за другого просителя, Николая Протасова, лишь в прошедшем учебном году окончившего академический курс, ходатайствуют известные преподаватели, а главное – «мои личные наблюдения над г. Протасовым за два года его обучения... говорят за его серьезную религиозную настроенность и любовь ко всему церковному, начиная с церковных служб»117. Скажут: очевидна «пристрастность» преосвященного. Но, может быть, и неравнодушное отношение к судьбам студентов?

Владыка обладая способностью за обыденными явлениями действительности угадывать будущие тенденции в общественной и церковной жизни, «стратегическим кругозором», благодаря которому он во время гонений на православие всегда занимая четкую и бескомпромиссную позицию. Многие его не любили, иным он был прямо-таки ненавистен. Недаром в Тамбове, где он некоторое время возглавлял местную духовную семинарию, в него стрелял террорист (его же бывший студент).

Епископ Феодор был строгим аскетом и, обладая серьезными научными познаниями, «занимая кафедру пастырского богословия, знакомил студентов с идеалами аскетизма в Православной Церкви и ее богословии».

На вид суровый, сдержанный и сухой в обращении, он при этом странным образом привлекая к себе юношество, угадывавшее за холодной внешностью горячее сердце. «В частных случайных встречах в саду, во время прогулки, он был доступен – улыбался и шутил и выслушивая шутки. На прогулках он отдыхал и телом, и душой. Он откровенно беседовал со студентами и не был таким, каким казался внешне не знавшим его». По свидетельству современника, «особенным его расположением и любовью пользовались монахи-студенты», которым он уделял много личного времени и внимания; вокруг епископа сформировался своеобразный кружок ревнителей благочестия, состоявший из его постриженников. Неудивительно, что сила его обаяния покоряет о. Варнаву, и он в своем мировоззрении и поведении равняется на владыку. Это бросалось в глаза даже по прошествии многих лет. «Отец Варнава был преданный учеником владыки Феодора, – вспоминала знакомая его по Нижнему Новгороду уже в революционные годы. – О чем бы он ни рассказывал, он упоминал имя владыки»118.

Епископ часто брал его с собой при выездах на торжественные богослужения. В 1912 году иеродиакон Варнава, вместе с другими монахами-академиками, участвовал в богослужении в Марфо-Мариинской обители в Москве, в новоосвященном храме.

Ректор присматривался к своим подопечным, имея замысел вырастить под своим присмотром серьезно настроенных церковных работников и дать им в дальнейшем зеленую улицу, постепенно выдвигая на существенные для Церкви посты.

Варнава был счастлив, что нашел подобных наставников, которых воспринимал как живых праведников, что смог с их помощью войти в общение с кругом подвижников, трудившихся в пустынях вокруг Лавры преподобного Сергия.

За столетия, прошедшие со времени ее основания, много воды утекло, не узнаешь той местности.

«Нет уже дремучего леса, диких непроходимых чащ и непроезжих дорог, кругом образовался шумный, богатый, населенный посад, летом тянутся бесконечные вереницы пеших богомольцев, зимой толпы паломников приезжают в частых поездах... Но для внимательного ума дух преподобного остался все тот же, и силой этого духа сооружена не только Лавра, но близлежащие такие образцовые монастыри, как Гефсиманский скит, пустынь св. Параклита, Зосимова пустынь...»119.

Здесь было чему учиться. Верности данным обетам, внутренней тишине, чувству ответственности, простоте сердечной и чистоте, вниканию в Слово. Ведь обычно «душа человека вечно взбудоражена, чего-то все ищет, как бы что-то потеряла (и это даже в тех людях, которые не хотят сознаться, что они потеряли Бога)»120. А тут трепетное отношение к церковному Уставу, за каждой буквой которого таится животворящий смысл, красота строгих напевов таинственно помогали в духовном росте. Древние монахи со страниц Четьих-Миней ожили в обрамлении российских елей и с той же самоотверженностью совершали свой подвиг. Приближался Великий пост. «Когда я был студентом третьего курса, – вспоминал епископ Варнава позже в проповедях, – у нас в академии в Прощеное воскресенье устраивалась после вечерни трапеза, на которой присутствовал ректор академии и после которой все просили друг у друга прощения. В тот год я и мой товарищ, Пантелеимон (он уже умер от чахотки, сгорел рано от чрезмерного воздержания), попросились сходить в Гефсиманский скит и пустынь св. Параклита, поглядеть, как спасаются там монахи. Однокурсники немного над нами посмеялись...

Пришли мы в Гефсиманский скит в понедельник. Печи и кухни все заперты – здесь и в обычные дни рыбы не давали, разве кусочек плохой селедки в двунадесятые праздники; даже квас ставили на стол вперемешку с водой – братия ничего не ест и почти весь день молится: утреня там с двух часов ночи, потом часы или литургия до часу <дня>, потом вечерня, вечернее правило, и дома надо вычитывать каждому положенное ему старцем, да многие в промежутке между службами кладут много земных поклонов121.

И богослужение идет там самым уставным порядком. Читать положено за службами так, чтобы было слышно отчетливо не только каждое слово, но и каждую букву, так что помню, как один мой товарищ, будучи студентом академии и хорошим знатоком еврейскою языка, всегда получал от старших у них, сущих простецов, замечания, что он не выговаривает полностью букву «и» на кафизмах <в восклицаниях>: «Аллилуиа, аллилуиа, аллилуиа, слава Тебе, Боже» (что последний хотел с юношеской самоуверенностью и сознанием своей учености объяснить правильным произношением еврейского сокращенного слова: Бог Иегова, Ягвейя (Аллилуйа – «хвалите Бога»)). И так во всем, никакой спешности и торопливости, хотя бы уже читались „хвалитны”, приходящиеся на время, близкое к полуночи...»122.

«На седьмой неделе пришли в Параклит; там еще строже держат себя монахи, и вот мне пришлось в церкви стоять рядом с одним старцем, которому в то время было восемьдесят лет, в монастыре он прожил тридцать лет (пришел в пятьдесят). Он выглядел молодым, не имел ни одного седого волоса. Он имел дар слез и плакал так, что слезы лились ручьями; на полу возле него стояла буквально лужа из слез, и нерадивые монахи даже сетовали на него за это. Другой старец, когда садился читать что-нибудь или за рукоделие, то клал на грудь платок и смачивал его весь слезами. Зато они и достигали необычайной высоты духовной.

Все земные вещи, золото не имели для них никакой ценности, одной рукой они получали, другой отдавали»123.

Жизнь здешних аскетов проходила в столь суровых условиях, что когда через каких-то пять лет – ход времени был взорван динамитом революции, и Россия медленно оседала над пропастью – прибыли сюда новые, «железные», люди, отрицавшие невидимый мир души, с ее потребностью в сострадании и жалости, когда «московский представитель гражданской власти осматривая эту обитель, чтобы занять ее под тюрьму, то признал кельи негодными даже для сей цели. «Как вы тут живете? – спросил он монахов. – Как здесь у вас мрачно...» А для них это была высшая похвала»124. Они знали, ради чего они здесь живут.

В свою меру, конечно, знал это и новоначальный, лишь взявшийся за плуг спасения о. Варнава. Как уже было описано выше, только в несколько иных словах, он стремился к «доброте души». Понятие это не родственно добродушию, не означает обломовской мягкосердечной расплывчатости и не есть соединенное вместе и как попало разнообразное множество добрых дел (добро-детелей), а есть такое состояние души, «при котором она сохраняет в себе черты своего первозданного образа и первоначальной красоты. Если последний утерян, то его можно восстановить не иначе, как подвизаясь и творя добродетели с помощью аскетики, этой науки о художественном спасении, а не по собственному лубочному смышлению...» Как и для древних христианских пустынников, «доброта души» для него означала красоту (и воспринималась в первоначальном значении этого слова, с эстетическим, а не этическим «уклоном»). В этот свой период «исхода из мысленного Египта», неустанного взрыхления и удобрения жестоковыйной земли юности только к ней одной он стремился. Но для обладания его «надобен не диплом об окончании высшей богословской школы, а по меньшей мере опытное знакомство со святыми отцами или непрерывное общение с живыми руководителями сокровенной в Боге жизни»125.

Поступление в духовную академию в его глазах открывало дорогу к благодатному знанию, не отвергающему очевидную для человеческой души правду о Творце. Но начались лекции, и он вскоре удручился той атмосферой, которая господствовала в студенческих аудиториях. За тем, как преподносился изучаемый предмет, терялась его связь с бого-словием, тем более православным, всегда выверенным с духовной практикой святых, оставалась одна высокомерная, торжествующая и в миру, научная методология. Что же это за истина, спрашивал он себя, если от нее слепнут мои глаза, затемняется от бесчисленных гипотез, противоречащих друг другу, мысль и слабеет воля пред бессмысленностью человеческого существования?

Хотелось изучать, например, психологию человеческого поведения, но под углом зрения патристики, а в академии ее преподавали с точки зрения чистого рационализма.

«В то время кафедру психологии в духовной академии занимал некий доцент, преподававший и в Московском университете. Этот грузный мужчина с катаральным состоянием горла написал легковесную диссертацию на тему веры, которую студенты (и даже коллеги-профессора) ядовито прозвали „Верочкой”. А курс своих лекций он начинал так: «Душа есть комплекс различных явлений сознания, как-то: ощущения, мышления, воли, чувств» и прочая. Это, может быть, звучало оригинально и смело для университетской аудитории, но для студентов академии, изучавших историю философии еще в семинарии (только перед революцией в гимназиях стали преподавать, например, психологию), это казалось нелепицей. Они смеялись чуть не в глаза преподавателю над этими ребячьими бреднями»126.

Задевало то, что «методология преподавания собственно богословских наук сложилась такая, что требовала обильной цитации и изложения» схоластических конструкций западных теологов. Приходилось постоянно штудировать книги и точки зрения инославных авторов, большей частью немцев или французов, часто столь скептичных, как Штраус, или безбожных, как Ренан. Иные преподаватели находились под влиянием рационализма и позитивизма (хотя в светских научных кругах их господство было уже подорвано). «Отрицательная критика на все наложила свою тяжелую руку и старается везде подкопать основы разумного исследования, ее цепкие щупальца проникли во все научные отрасли богословской науки. Не пропустила критика без внимания аскетику и даже агиологию (впрочем, последняя ее давно тревожила своими «легендами» о различных «сверхчеловеках»)». Он видел, что древний призыв царя Давида не поминать чуждых богов – «не помяну имен их устнама моима» (Пс. 15:4) – в духовной академии не находил отклика. Была в широком ходу своего рода контрпропаганда, скучнейшая и бесталанная, ставившая своей целью обличение неправомыслия еретиков и раскольников, но результатом имевшая совсем обратное. «У нас в духовных академиях до революции развилось нездоровое направление (я разумею магистерские диссертации, особенно по Священному Писанию), – вспоминая он позже в записных книжках, – полемическое, «холодная война» (выражаясь модным нынешним словом) против рационалистических взглядов и теорий всяких западных ученых. В результате три четверти книги уходило на цитаты из этих неверов и ниспровержение их, а какая-нибудь четверть (а то и того меньше) оставалась на изложение своего, церковного, учения. И хотя бы польза была от всего этого. А то и пользы нет. Ибо радионалистические теории, как грибы, растут и лопаются тут же, как дождевые пузыри, а на месте одной ниспровергнутой концепции, как головы у леринейской гидры по греческому мифу, вырастают две новых. Неискушенный читатель после подобных книг начинает приглядываться к противнику и даже, как я сам наблюдал, интересоваться им и с ним соглашаться. И вот перед нами уже свой доморощенный еретик и враг Церкви... Откуда же? Начитался «богословских» ученых книг!» При этом цензура не позволяла печатать «неудобные», по ее представлению, переводы из святых отцов, например тексты Климента Александрийского, которые выходили со значительными купюрами. И в конце жизни не покидала горечь недоумения: «В те времена... даже кафедры по аскетике не было! Отчего за сто лет прошедшего века никто не догадался поднять вопрос об этом? О чем думали наши знаменитые и „святые” Филареты (целых три), Феофаны-Затворники (бывший ректор духовной академии)? А где же опыт брали академики, когда кафедру наконец открыли? По книжкам «практику» аскетизма изучали? Смешно и странно. Рядом энергичный преподаватель по сектоведению, например, собирая своих студентов и вместо семинара, построенного так-то, увозил их верст за 300 в глухие муромские леса, в сторону от железной дороги, в самые гнезда молокан, баптистов. Это была практика живая. А профессор по аскетике? Где у него практика? Это все равно что медиков учить не на трупах и не на живых людях, а на ватных куклах»127.

Но скажем и другое. К началу XX века отечественная церковная наука прошла длительный искус схоластическим западным богословием (пленившим ее в силу сложившихся и вполне трагичных обстоятельств русского исторического развития) и смогла его преодолеть, накопила опыт и научилась говорить православно и в равной степени современно. Русская богословская мысль упорно училась православно мыслить. В духовных академиях трудилась целая плеяда замечательных церковных ученых: литургистов, догматистов, историков. Начинался возврат к патристике, а в обществе пробуждался интерес не только к религиозно-философским проблемам, но и к богословию.

На тревоги о. Варнавы по поводу необходимости читать иностранную литературу, мирские романы и исследования, которые могут загрязнить чувства и ум, старец неизменно отвечал: читать, если дело касается Церкви, можно и должно все, как в русской, так и в иностранной литературе, тем более если профессор велит разобрать какой-то роман, делать это надо по послушанию128. Но выдвигал общий принцип: «Не раболепствовать перед человеческим авторитетом ученых, а всегда ставить их ниже святых отцов Церкви, чтобы никогда не дать <первым> предпочтения. В частности, относительно иностранных авторов: набираться всего, что касается внешности, но богословствование у них отнять»129. Он лично относился к западным авторам настороженно и не читал их (хотя у его отца, протоиерея, была огромная библиотека, состоявшая, в частности, из произведений немецких проповедников), но «тебе благословить <не читать их> никак не могу». Он понимал состояние своего подопечного и при этом настаивал: «Сам должен заботиться о чистоте души при разнообразном чтении»130. Но от правильной церковной оценки западных вольнодумцев нельзя отказываться (и влиянию их нельзя поддаваться). По одному из ответов старца мы можем представить картинку случавшихся у студента Варнавы столкновений с его преподавателями. «Если случится, что профессора скажут: «Или признайте таких-то авторитетных богословов иностранных, или проститесь с пятерками и сядете на двойки и тройки», то нужно ответить на это, что я пришел сюда набираться истины и западных богословов не поставлю выше отцов Церкви, а относительно баллов, как вам угодно»131. Интересно, дословно ли повторял в подобных случаях послушник позицию учителя или добавлял кое-что и от себя? Во всяком случае, уже из одного доноса на епископа Варнаву в ОГПУ мы знаем, что у него имели место трения с профессорами академии.

Ответы старца на те или иные свои недоумения и греховные искушения о. Варнава после встречи с ним записывал, и делал это в течение двух лет. Внутреннее состояние новоначального переменчиво, и порой врач от той же раны прописывал лекарство, прямо противоположное предыдущему. «Монаху нужно знать только свое ученое послушание. А читать романы, газеты не требуется – чрез них только загрязняется душа... Если уж велят что-нибудь прочесть, ну так <прочти>. А то никак нельзя. Стыдно монаху не прочитать ни разу Библии, а читать Гарнаков, Ренанов...»132

Так не лучше ли отсечь от себя эту мирскую прелесть, затемняющую душу, и только сокрушаться над своим окаянством? В той же исповеди на этот поворот в помыслах ученика старец возражал: «Что касается того, что святые отцы говорят, нужно сперва плакать, а потом богословствовать, то это сюда не относится, потому что ты работаешь за послушание»133.

Предметов, изучаемых в академии, много, каждый преподаватель требует полного внимания к своей науке, времени нет не то что на молитвенное правило, а на простой вздох о своем бессилии. Накатывало желание бросить все и, упросив начальство, уйти в монастырь, пусть даже на простые, физически тяжелые, но смиряющие и привлекающие очистительную благодать послушания. Лишь бы оставалось время на молитву, углубление в себя. Старец был непреклонен: «Ученой дороги не бросай, академию не покидай, это твой путь134. Бог вернул тебя на путь твоих предков (по линии матери), с которого ты удалился... Наука не помешает тебе быть благочестивым»135.

В это же смутное время неожиданно вспомнил о нем оптинский игумен Варсонофий (почувствовал происшедшую в его жизни перемену?) и прислал весточку: «Боголюбивый раб Божий Николай МихайловичІ – писал он (в отчестве ошибся, но и в дальнейшем, через многие годы, с отчеством у Николая Никаноровича возникнет некоторая путаница). – Божие благословение да пребывает над Вами во веки. Уже давно, кажется года два, не получал от Вас никаких известий. Как спасаетесь, как поживаете? На днях вспомнилось о вас что-то. Вот я и пишу Вам. Усердно желаю Вам милости Божией и всякого благополучия. Мир Вам!»

Почтовая открытка пришла кстати, можно было свою тоску о монастырской жизни и уединенном молитвенной подвиге излить своему первому наставнику и поискать у него поддержки (все тот же вопрос: стоит ли заниматься безбожной наукой, которая древних язычников уже однажды погубила?).

Игумен отвечал: «Ваше Преподобие, честнейший о Господе отец иеродиакон Варнава!

Приветствую Вас с принятием иночества и иеродиаконства. Да укрепит Вас Господь на иноческом пути. Письмо Ваше получил. Потерпите в надежде на милость Божию. Конечно, вступив на сей путь, Вам нужно бы кончить академию, положась на волю Божию. «Терпя потерпех Господа, и внят ми, и услыша молитву мою... И постави на камени нози мои... И вложи во уста песнь нову, пение Богу нашему». По силе помолимся о Вас, да поможет Вам Господь. Летом, аще живы будем, приезжайте в Оптину помолиться и лично побеседовать».

А старец Алексей вел дальше и рассказывал, как жалеет теперь, что в семинарии к наукам относился по-казенному, был только внешне исполнительный. «Правда, я хорошо кончил, но все это было за долг. А вам нужно учиться по любви»136. Он исподволь подводил ученика к сознанию ответственности за ту будущую миссию, которую возлагает на него положение ученого монаха. Ему выпадет служить народу на арене общественной деятельности137, и надо готовиться быть добрым защитником Церкви138. Кое-что для примера приводил и из своего опыта: «Нужно заниматься тем, чем мы можем служить народу. Это прямое дело... Вот я иногда от правила своего тоже отказываюсь. Нужно мне, например, вычитать утреню, изобразительные, вечерню, повечерие, вот и часа четыре уйдет. А мой духовник пришлет мне газет, которые мне нужны будут на исповеди и советах в день выхода, и я читаю их, опуская правило. Слишком гордо будет, если мы ничего сами не сделаем, а будем дожидаться благодатного озарения»139.

Диалектика старческого подхода, всегда конкретного и личного и потому кажущегося противоречивым, приучала к свободе во Христе, к сознательной, не ущербной и «испуганной», вере. О. Варнава многим тревожился, но учитель неизменно отметал эти страхи, настаивал на необходимости бороться с собой, терпеть, но дело делать, нести послушание и не искать утешений140. Проще всего сбежать от препятствий, но нужно все преодолевать с любовью, преодолевать трудности, а не прятаться от них. Для состояния новоначального характерно желание упростить проблемы, постоянно откуда-то выныривающие и упорно выдвигаемые реальностью. Отсюда прямолинейный и часто грубый подход к инакомыслящим. Если преподаватель ссылается на западных авторов – значит, он заражен еретическими мнениями, если ученый критически смотрит на отечественную историю – значит, он не уповает на Бога и хуже неверов. (А то, что эта критика может быть актом покаяния и прежде всего самопокаяния, что она способствует творческому росту и общественному протрезвлению и углублению, – эти истины пришли лишь гораздо позднее, после десятилетий страданий.)

Характерна причина, вызвавшая у него гнев на знаменитого историка Русской Церкви Голубинского, лекции которого еще успел застать. Евгений Евстигнеевич, ординарный академик Императорской Академии наук, обладая въедливым аналитическим («критическим») умом и много сделал для воссоздания действительной картины нашей церковной жизни в прошлом; его работы положили серьезное начало исследованию не парадной стороны исторических событий, а их народно-религиозной основы. Ко многим общепризнанным в исторической науке штампам он подходил критически; его скептицизм был творчески плодотворным. В свою очередь, он выдвигал спорные положения, например известный тезис о том, что Древняя Русь обладала лишь начатками грамотности, а не просвещения. Голубинского много критиковали за эту точку зрения, но и спор с ним (растянувшийся до наших дней) приносил положительные результаты, стимулируя ученых к поиску достоверных фактов, подтверждающих расцвет книжности среди наших далеких предков. Критицизм академика (а на самом деле, стремление к точности) и воспринимался ревнителями благочестия среди студентов настоящей ересью. О. Варнава даже считал, что книга заслуженного профессора духовной академии о преп. Сергии Радонежском содержит дух антихристов, и удивлялся, почему имеющие власть не запрещают подобные книги и не налагают епитимии на ее автора. Через двадцать лет отлетит зеленый цвет молодых, незрелых убеждений, и бывший иеродиакон будет ссылаться на покойного профессора уже в другом контексте, иначе расставляя акценты...

О. Алексей Затворник, бесстрастный, духоносный старец, иногда так огорчался по человечеству на неправомыслие того или иного из пришедших к нему посетителей, что мог быть очень резок. Грубо отзывался о Льве Толстом, идейном кумире светского общества, подрывавшем веру в Церковь, мог обругать инославных. Этим «ворчащим охранительным стилем» он оттолкнул от себя известного философа Николая Бердяева, богоискателя Владимира Марцинковского. Они не знали, как он сокрушался о своей немощи (как и не понимали источника такого поведения – боли за судьбу человеческой души): «Я всегда глубоко раскаивался в том, что не мог сдержать себя»141. В ноябре 1910 года он высказал свое мнение Николаю Беляеву относительно того, позволительно ли называть еретиков бранными словами: «Стою за мягкие меры, но иногда нужно бывает выразиться резко или по отношению к нему самому, или <в расчете на других>, чтобы снять ореол величия и обаяния с еретика»142. В обычном же своем состоянии старец очень взвешенно и проницательно тонко описывал правильные подходы к тем или иным явлениям. Как-то он обронил поразительное слово о принципах ученичества: «Изучение наук как мученичество, как отсечение своей воли – любить нужно. Мученики с радостью шли на мучения. Но выходит ли отсюда, что самые муки доставляли удовольствие? Нет... Поэтому, если книжка плохая и <неправославно> говорит о Боге, не нужно называть это маммоной или чем другим. То, что учит о Боге, – все богословие – разбери, но яд нужно выбросить... Быть, как пчела, которая не избегает и ядовитых растений, но берет одно хорошее»143.

Перепалок с профессорами старец не одобрял. «На лекции ходить всегда, хотя бы посадили «колпак» какой-нибудь, а не профессора...»144 Преподаватель да будет тебе советником, «вдайся в его полную волю»145.

В конце концов, и сам о. Варнава не одобрял крайних ригористов из молодых «ретивых монахов», его сверстников, которые, придя в духовную академию как рассадник самых «чистых» богословских знаний и услышав на лекции какую-нибудь «астральную» или «мифическую» теорию или изложение «марксистской» доктрины, «хлопали демонстративно дверями и выбегали вон... Но оказались правыми и «пророками» не профессора монашеского покроя, а как раз преподаватели–«еретики» с неправославным образом мыслей».

Собственно процесс учебы он любил – недаром был всегда первым в гимназии, – но боялся омрачиться. (Наука была слишком безбожна и агрессивна.) Иные лекции его захватывали. На одной из них зашла речь о важности частной собственности для становления личности и о растлевающем влиянии общественной. «Я помню, наш профессор-философ (кафедра систематической философии) читал красочную лекцию о том, какая разница в психике и настроении крестьянина в деревне и рабочего у станка. Одного... этот станок и конвейер измождает, суживает его умственный горизонт, в лучшем случае делает узким специалистом (виртуозность которого жонглерская; и с этой точки зрения, даже инженер – тот же мастеровой, но с высшим образованием), а другого воспитывает природа, поэзия окружающих его полей, лесов, свежий ароматный воздух фруктовых садов (вместо вони машинного масла и гари заводских кочегарок)»146.

Всплывали чувства, некогда возникавшие у раменского храма над Борисоглебским озером на высокой, тихой и умиротворенной, матерински теплой, «церковной» стороне, в виду шумной, угрюмо сосредоточенной фабричной на противоположном берегу.

Научное знание в широкой перспективе помогает углубленно воспринимать окружающее. Но в ту эпоху для религиозного сознания наука представлялась символом безбожия, вызывала своей рациональной направленностью настороженность и чувство опасности, которую обычно ожидаешь встретить со стороны противника. Этот конфликт переживали почти все образованные верующие люди (хотя среди религиозно настроенных представителей высшего класса или интеллигенции положительное отношение к научному знанию не было редкостью), занимая оборонительные или, наоборот (в зависимости от темперамента), наступательно-обличительные позиции. До выработки взвешенного и точного взгляда на вопрос было далеко. Тем острее затрагивал он молодую душу. Хотя многие верующие в силу своей профессии занимались наукой, хотя предполагалось, что студенты высшей богословской школы готовятся, в частности, и к научной деятельности, но в целом представители церковного мира всегда обвиняли науку в аморальных целях, в агрессивном отношении к Церкви, в дискредитации моральных ценностей христианства. А «научники», в свою очередь, видели в верующих невежд, обскурантов, а в религии – отживший и тянущий назад пережиток прошлого. Налицо было трагическое взаимонепонимание, результат политизации русского общества. Такой просвещенный и замечательно тонко чувствовавший проблематику культуры человек, как епископ Феодор, в пылу полемики – причем в кругу сочувствующих ему лиц – по вопросу о целесообразности преподавания в духовных академиях столь невинного предмета, как сравнительная история религий, мог заявить следующую жесткую точку зрения: «Зачем сравнительная история религий, которая может соблазнить? Что такое история религии, что такое наука, когда речь идет о спасении или гибели души для вечной жизни!»147

Болезненная реакция на проблему взаимоотношений религии и науки чувствуется и в творчестве преподавателя Московской духовной академии, священника, бывшего одновременно и выдающимся ученым, Павла Флоренского. И в настроениях Алексея Затворника, как мы уже видели выше, также отразилось противостояние этих двух разнополюсных миров, хотя он и видел возможность их положительного сотрудничества, но чувствовал агрессию, идущую со стороны «научников», и порой реагировал соответственно.

Конечно, студент и послушник о. Варнава не мог оказаться в стороне от подобных настроений, владевших его наставниками и учителями. Задевало осмеивание ученого монашества, сомнения в целесообразности его существования, постоянно появлявшиеся на страницах периодической печати (порой и внутрицерковной). На ученое монашество, писал он с возмущением в студенческой работе, «теперь со всех сторон сыплются нарекания – с «правой» и «левой» сторон. Одни говорят, что не может быть особой разновидности монаха-ученого, что дело инока, какого бы то ни было, есть только собственное спасение (т.н. трансцендентальный эгоизм), другие, наоборот, хотят монастыри обратить в учреждения филантропического характера, а монахов, выразимся словами древнего философа, – в «общественное животное» (Пс. 48:21)...» За годы учебы о. Варнава выработал для себя следующий принцип: лучше занятия ученые, чем страстные. Для «ученого» инока нашего двадцатого столетия наука не должна превратиться в страсть, должна стать поделием, а не настоящим делом, которым «может быть только одно спасение души».

Своим двойственным (и в каком-то смысле прохладным) отношением к учебе и мощной устремленностью к аскетическому подвигу он вызывал недоумение у многих соучеников. Какими же были настроения среди студенческого братства?

Студенческое братство

1910–1915 Сергиев Посад. Монашеские пустыни вокруг Троице-Сергиевой лавры.Настроения среди студентов-академиков. Стихия молодечества.Кружок из студентов-ревнителей (Варфоломей Ремов, о. Игнатий Садковский). Знакомство со старцем Гавриилом (Зыряновым). Духовная близость со старцами близлежащих пустынь: О. Германом, о. Митрофаном, о. Ипполитом, о. Серапионом Параклитским

Академическая молодежь отражала в себе состояние не только духовного сословия, но и всего русского общества. Небезынтересно посмотреть на последнее взглядом сокурсника о. Варнавы: «Будущий историк, – обобщал студент академии Григорий Никольский (родом из крестьян), – характеризуя эпоху конца XIX и начала XX веков, скажет с укором: то было время отсутствия идеалов, служения интересам минуты и преобладания практики полезного над истинно гуманным, возвышенным и бескорыстным. Люди преследовали тогда в своей жизни, скажет он, узкие своекорыстные цели, ставя удобства обеспеченной жизни выше служения истине и правде. Во всеобщей погоне за материально осязаемым они забыли о всем идеальном, чистом и святом. Они потеряли веру в истинного Бога и бесконечно возвышенную христианскую нравственность близоруко променяли на себялюбивый утилитаризм. Правда, они многому учились, у них много было школ различных наименований, но в большинстве этих школ то, что есть первостепенное для человека, вера и нравственность ими игнорировались или только лишь были терпимы»148.

В академию по преимуществу, вследствие традиции и корпоративного устава, шли дети духовенства (и странное дело, росли в христианских семьях, молились Богу, а выйдя за стены родительского дома, часто обращались к языческому образу жизни, подобно философу Плотину, школьному товарищу Оригена: «Знакомая картина! Каждый может видеть ее на своих сверстниках юношеской поры»)149, но также и выходцы из деревни (тот же Г. Никольский), добросовестно и старательно готовившиеся к серьезной пастырской деятельности; представители «среднего класса» (например, из мещан, из младших офицеров), часто поступавшие в академию ради наилучшего устроения на этой земле своей бренной плоти.

Основные настроения среди «академиков» – туманно-либеральное и практическое, отдающее прежде всего дань целесообразности. Вот не первой молодости первокурсник, священник из глубинки, только поступил на учебу, а уже просит Московского митрополита определить его на штатное место в любом из храмов первопрестольной (резолюция сдержанно-негодующая: «Отклонить за наличностью многих своих просителей на месте»)150. Была тоненькая струйка инородцев, которых готовили для внутренней миссии, встречались представители братских народов (болгары, сербы) и Восточных Церквей, чаще всего абиссинцев, о которых в целях геополитики заботилось российское Министерство иностранных дел. Среди «академиков» в первую революцию замечены были нестроения (одно из них вызвал студент Павел Флоренский своей проповедью в академическом храме; потом он «поправел» и раскаялся), занятия на некоторое время прерывались. Никогда не угасала в стенах высшей богословской школы бурсацко-молодеческая стихия.

Сергиев Посад представляя тогда собой благословенное место, тихий, чистый, утопающий в зелени городок. После московской суеты он многим московским обывателям казался настоящим дачным раем. «Сергиевский Посад для отдыха, – писал его обитатель, Михаил Петрович Смирнов, крестному отцу Коли Беляева, – по моему мнению, первое место, разумеется, для людей преклонных лет и верующих». Тишине и порядку способствовал строгий паспортный режим, появиться здесь без удостоверения личности было делом хлопотным: задержат, отведут в участок. Редкими возмутителями спокойствия являлись, как правило, студенты-академики. Дебоши чаще всего происходили в буфете железнодорожной станции, на платформе или в здании вокзала.

В марте 1914 года студент Московской духовной академии Юрий Вязигин, бывший сотник, в пьяном виде нанес на станции Сергиево «оскорбление действием» почетному гражданину Георгиевскому. Когда вмешался жандармский унтер-офицер, то бравый экс-казак потребовал от того, как от нижнего чина, встать по стойке смирно и отдать ему честь; в случае же неподчинения пригрозил донести рапортом как на бунтовщика. (Интересно, что начальнику Сергиевского отделения Московско-Архангельского жандармского полицейскою управления железных дорог, полковнику, пришлось писать отдельный рапорт, объясняя вышестоящей инстанции обоснованность действий своего подчиненного, отказавшегося становиться во фрунт перед хулиганом.) В конце концов дело передали уездному воинскому начальнику...151

В ревнителях веры, особенно монахах, студенческое товарищество видело прежде всего «фанатиков», «отсталых», «непрогрессивных». Насмешничали над ними, вышучивали. Многие увлекались песенками Вертинского. В общежитии играли в карты, лото (как-то попросили новичка, Николая Беляева, сделать для игры фишки; попросил, кажется, старшекурсник в священном сане, «лжеавва», по слову о. Алексея. На подобные искушения старец велел так отвечать: «Я учусь в академии Священному Писанию, а не картам»)152. Посмеивались над благочестивыми навыками (сразу по зачислении вольнослушателем Николай выдержал целую борьбу – и в себе, и с окружающими – за уставные поклоны при вхождении в храм. Старец поддерживал: клади поясные поклоны на две стороны, даже заходя в лавку, крестись, исповедуя тем веру).

Были и симпатичные ребята. Украинское землячество состояло из искренне верующей молодежи, хотя слишком погруженной в национально-политические проблемы, с ней он дружил, не разделяя при этом ее «самостийных» философствований. («Мои товарищи-украинцы студентами мечтали об отделении Малой России от Большой, хотя я сам никогда не понимая этого и не участвовал в национальном движении».)153 Вообще ему пришлось поначалу потрудиться над собой, налаживая отношения с сокурсниками: нелегко приобретается умение поступать по совести, не задевая при этом окружающих. Однажды из-за стремления сохранить «духовные дарования» некоторым образом «унизил братий», пришлось их «замирять» с собой вареньем, а от старца принимать грозное обличение. («Что было бы, если Промысл не осадил бы тебя и не спустил вниз? Погиб бы от сатанинской гордости».)154

Внутренний настрой его был таким, что он часто попадал в неловкие положения. По утрам его приглашали пить чай к ректору, он уклонялся под тем предлогом, что потребляет после литургии Св. Дары, но уловку эту быстро раскусили, и пришлось подчиниться общему правилу. (Старец остерегал от преждевременных посягательств на высокую молитву, от поспешных поисков дарований.)155

В академии о. Варнава впервые приобрел сердечных друзей, единомышленников; сблизился с молодыми подвижниками, «боявшимися дохнуть в присутствии своих старцев». Это был небольшой, человек в десять-двенадцать, кружок аскетически настроенных ученых монахов, группировавшихся вокруг ректора. Настоящая духовная близость установилась только с одним, иеромонахом Пантелеимоном (Успенским), успевшим, несмотря на свою раннюю смерть в начале 1917 года, оставить некоторый след в русской церковной литературе и науке. «Пред самой революцией, – вспоминал уже епископ Варнава, – был такой в Московской духовной академии иеромонах Пантелеимон, вскоре же умерший от чахотки на Старом Афоне. Это был подвижник в полном смысле этого слова, потому и чахотку, вроде аввы Досифея, получил. Взгляды его были самые ригористические. Он крепко стоял за старчество и жил им, хотя постригальный отец его, ректор академии, как известно, не признавал последнего.

О. Пантелеимон окончил курс первым студентом. И что замечательно, был первым щеголем – менял часто галстуки, ходил с тросточками, носил чуть ли не перстни. По окончании курса оставлен был при академии профессорским стипендиатом. Кандидатскую диссертацию писал о Симеоне Новом Богослове. Готовясь к доцентуре, перевел и издал „Божественные Гимны” этого святого, дотоле неизвестные на русском языке. Редактировал их профессор Московского университета Сергей Иванович Соболевский (после академик). Другой профессор Московского университета, Сергей Булгаков (сперва экономист-марксист, а после отвергнувший эти свои взгляды с помощью простеца-старца о. Германа – об этом я когда-нибудь расскажу, со слов последнего, очень интересно, – ушел затем в «рассеяние», то есть в эмиграцию, и принял священство), написал блестящий отзыв о книге в одном из «толстых» журналов.

Тут подошла как раз заграничная командировка на казенный счет от Археологическою института в Константинополь. На академическом совете поднялся вопрос, чтобы дать ему эту поездку за границу. Но ректор – теперь архиепископ Феодор, – отстаивавший всегда строгие монашеские принципы, зная и настроенность, конечно, самого о. Пантелеймона, настоял на том, чтобы его назначили на Афон, что и сделали. Он занимался там в библиотеке с пользой для науки и с еще большей пользой для души. Как раз там возникло имябожническое движение, и для погашения его он немало потрудился... В общем, выходило, что он только «за послушание» туда поехал и, выполняя послушание, там и умер»156.

Оба друга прекрасно знали Устав, строго выполняя его предписания; оба готовы были скорее умереть, чем нарушить заповеданное им старцами. («Все ответы, которые до сих пор даны мною, – наставлял о. Алексей, – в силе и верны, а если ты их не исполнял, то ты и виноват, а не я» . )157 И как верные послушники, постоянно бывавшие на откровении помыслов, жили беспечально, над каковым состоянием – как же так можно жить в наше время? – посмеивались мудрые соученики. «Однокурсники немного над нами посмеялись, – рассказал позже епископ Варнава об одном таком случае, когда они с другом на первой неделе Великого поста отправились в Гефсиманский скит, – вот, дескать, пошли спасаться в «дальнюю» пустыню, сумасшедшие». «К этому имени, – добавил рассказчик, – я тогда успел привыкнуть, часто я его слыхивал не только за десять лет моего монашества, но и раньше в миру приходилось мне его слышать»158.

При поступлении в академию поместили о. Варнаву в одной келье с иеромонахом Варфоломеем (Ремовым, 1888–1935; в миру также Николаем), с которым они в один день принесли монашеские обеты. Они почти однолетки, но Ремов (будучи на год младше) и поступил раньше и, окончив курс уже в 1912 году, оставлен был при кафедре Священного Писания Ветхого Завета. Родом из благополучной священнической семьи, он обладая легким общительным характером, любил шутку, любил принимать гостей. О. Варнава, напротив, особенно в первое время, стремится к келье, к уединению, молчанию (даже, по молодости неразумно, просит благословения на подвиг молчания и, конечно, получает отказ)159.

Примыкая к кружку ревнителей и иеромонах Игнатий (Садковский), закончивший академию в 1911 году, но оставленный при ней библиотекарем. С ним о. Варнава был послан (1912 год) в Сергиеву пустынь под Петербургом для разбора архива епископа Игнатия (Брянчанинова), в свое время бывшего ее настоятелем. Здесь они находят неизвестную рукопись этого талантливою аскетического писателя, являющуюся ответом на краткий памфлет Герцена, помещенный в лондонском «Колоколе» и содержащий нападки на кавказского архиерея, обвиненного в сочувствии крепостничеству, аннотируют ее и публикуют в «Богословском Вестнике», журнале духовной академии, редактор которого почему-то не указал имени одного из публикаторов, иеродиакона Варнавы160. («Известный П. Флоренский, бывший тогда редактором журнала, – вспоминая позже епископ, – упомянув об этой находке, сообщил в печати свое имя и имя моего старшего товарища. Последний, по своей простоте, не догадался восстановить... правду».)161 Это удивляло... Соприкасался с кружком и недавний выпускник академии, иеромонах Серафим (Звездинский).

В короткой судьбе еще одного товарища успело сказаться и трагическое разделение христианского мира, и жесткое противоборство двух извечных антагонистов: организации, пусть основанной на самых идеальных принципах (в данном случае речь идет об одном из монашеских орденов Запада), и человеческой совести. Этот юноша родился в семье православных греков, рано осиротел и был взят на воспитание католиками, отдавшими его со временем в иезуитскую семинарию. Там много внимания уделяли риторике и однажды заставили его сказать проповедь в защиту православия («посмотрите, какой блестящий схизматик за нас!»), а когда он это сделал, попросили разбить им же выдвинутые доводы. Он отказался. «Истина одна», – сказал он и вынужден был бежать оттуда162. «Талантливый оказался человек. Знал практически восемнадцать языков».

Студенты всегда остаются студентами. Однажды, прогуливаясь по академическому саду, друзья (и среди них о. Варнава) решили ехать ко всенощной в Гефсиманскую пустынь, бросились на станцию, в последнюю минуту вскочили в поезд и пошли по вагонам, собирая подаяние для оплаты проезда.

В один приснопамятный день 1912 года епископ Феодор, покровительствовавший ученым монахам-академикам и объединявший их вокруг себя, представил их знаменитому старцу и делателю Иисусовой молитвы Гавриилу Спасоелеазаровскому, который особенно поразил о. Варнаву своим дружеским расположением, неподдельной любовью к каждому и искренностью в общении. «Приблизительно через год-два после моего пострижения в монашество приехал ко владыке Феодору знаменитый схиархимандрит Гавриил, его духовный отец и старец. Владыка собрал всех нас, постриженных им, человек 15–20, к себе. Когда, после встречи, все расселись за столом и владыка стал некоторых рекомендовать как новопостриженных старцу, то последний при моем имени сказал тихо, ни к кому в особенности не обращаясь (хотя я сидел на противоположном конце стола, но слышал, а другие – пропустили мимо ушей и не обратили внимания, как я после удостоверился из того, что никогда никто об этом не вспоминал даже вскользь или случайно): «Вот когда постригли его и я услыхал об этом, то подумал, вот новый о. Варнава народился». И глазки его сделались улыбающимися, светлыми. Тогда я и принял это к сердцу (кажется, покраснел), и не принял, потому что и сам после никогда не вспоминал почти об этом... Если что старец добавил, то только 2–3 незначительных слова»163.

Случай этот занесен на бумагу через восемь лет после встречи, когда вдруг увиделось заключенное в словах старца (и уже сбывавшееся на глазах) предсказание. О. Варнаву Гефсиманского, которого вспомнил при встрече у ректора схиархимандрит Гавриил, прозвали в народе «утешительным старцем», основал он в Нижегородской епархии женский Иверский монастырь и самоотверженно заботился о его монахинях. В этой же епархии начал самостоятельное трудничество «новый» о. Варнава и также до конца своего земного пути устраивая духовную жизнь монахинь, только уже нового, апостасийного времени. И, может быть, поэтому в числе своих старцев называя он и о. Варнаву Гефсиманского, хотя соприкоснуться с ним не привелось164.

...Ректор знал, что делал, объединяя вокруг себя искренне настроенную религиозную молодежь. Когда сравниваешь его фотографии со снимками его питомцев, то поражаешься сходству учителя с учениками: все подтянутые, сосредоточенные, худые, с умными внимательными глазами, смотрящими из-за стекол аккуратных очков в тонкой оправе. Кажется, ждут малейшего зова, чтоб сейчас же стронуться с места и начать служение. Не без влияния епископа Феодора появились тогда в церковной России ростки нового поколения молодых образованных людей, стремившихся к углубленной духовной жизни, знавших народные нужды не понаслышке, умевших и любивших трудиться. Они жаждали внутренней работы, чистоты и любви, а не социальной борьбы и революционных бредней. Они надеялись многое успеть, наверстать то, что было упущено в предшествующие столетия. Иссохшая земля ждала заботливой хозяйской руки. Представителей этого несостоявшегося поколения воодушевляло желание переломить поверхностные настроения российского образованного общества, создать новую культурную среду, открытую к религиозному опыту. Но им выпала другая доля. Вместо миссионерства и просветительства, им пришлось принять на себя страшные удары разбушевавшейся стихии зла и человеческих страстей. На почерневшую землю пролилась их жертвенная кровь.

Епископ Феодор, одна из ключевых фигур русской церковной истории первой трети XX века, расстрелянный в 1937 году, тесно сотрудничал и с другим, «взрослым», кружком (он назывался длинно и сухо: «Кружок ищущих христианского просвещения в духе Православной Христовой Церкви») московской верующей интеллигенции, объединенной вокруг Михаила Новоселова. В этом кругу стремились сочетать погруженность в «умное делание», внутреннюю молитву с широкими культурными интересами, работой по освобождению Церкви от государственного порабощения и раскрытием различных сторон православного учения для светского общества.

Философ Н. Бердяев, в 1909–1910 годах посещавший собрания, происходившие в квартире Михаила Александровича, считал собиравшихся там людей «самой сердцевиной русского православия» («в этом кружке были В. А. Кожевников, друг Н. Федорова и автор главной книги о нем, человек необъятной учености; Ф. Д. Самарин, Б. Мансуров, осколки старого славянофильства... С. Булгаков в это время был уже близок с этим кругом, и это означало значительный поворот вправо, религиозно и политически»)165, а в их руководителе, при всей его интеллектуальной узости, интуитивно почувствовал замечательную способность к жизнетворчеству. Члены этого своеобразного московского братства духовно окормлялись у старцев Зосимовой пустыни, а лично Новоселов – у ее игумена, о. Германа (Гомзина). Вскоре после октябрьскою переворота 1917 года «авва Михаил» (так друзья называли Михаила Александровича) переходит на нелегальное положение, много делает для внутренней самоорганизации и укрепления Церкви, по одной из версий, тайно принимает епископский сан...166

Эта же необычная энергичность, готовность к молитвенному и практическому действию, к хождению по водам истории характеризует и личность о. Варнавы. Сказывалась одна и та же закваска.

Он окормлялся у того же игумена Германа, у иеромонаха Митрофана Зосимовского (иногда исповедовался и у о. Ипполита), Серапиона Параклитского. В пустыни встречал великую княгиню Елизавету Федоровну, набожных сановников, слышал от старцев рассказы о известных писателях Булгакове, Лодыженском, Тихомирове, ездивших к ним.

Духовные наставники учили смотреть на жизнь не односторонне, понимать неоднозначность многих ее явлений, не сводить духовное содержание к формальным признакам. Уткнешься в букву и потеряешь дух.

«От меня старцы ничего не скрывали, – вспоминал он. – И когда я только еще пришел к ним и просился к о. Герману <в пустынь>, что он сказал? Что если там, <в Оптиной>, тебя не приняли, то в Лавру (она же его начальство!) не советую тебе поступать. При этом замялся, но сказал: погибнешь. Подробнее не помню, но сказал определенно, я очень хорошо это принял к сердцу»167 .

Монашеская жизнь в Лавре находилась в запустении (и о ней не найти ни одной строчки в рукописях епископа Варнавы). Но любовь к преподобному Сергию все так же приводила сюда народ. Камни и плиты, которыми замощена площадь древней обители, были истерты бесчисленными подошвами многотысячных паломников. «Излишне говорить о количестве чудес от св. мощей преп. Сергия... – рассказывал позже епископ своей пастве. – Об этом можно судить по громадному количеству богомольцев, прибывающих со всех концов России в Лавру, особенно к Успенью, Троицыну дню и 25 сентября. Для того чтобы приложиться к св. мощам в эти дни, нужно встать в конце длинной ленты, вьющейся зигзагами по площадям Лавры, с двух часов ночи, тогда ко времени поздней обедни попадешь в собор»168.

Году в 1911 запомнился случай: «Привезли в Лавру больную, ходить она совершенно не могла, но только ползала с помощью рук. И дивны были ее вера и терпение, ежедневно она ползком взбиралась на гору, на которой стоит Лавра, чтобы помолиться у мощей преп. Сергия и попросить его об исцелении, в которое едва ли верили окружающие. Глядя на нее, ползущую по весенней грязи, было стыдно за свое здоровье и леность... за... холодность к молитве. И преподобный не посрамил ее усердия и веры и исцелил ее»169.

Если в себе не противодействовать греху, если угасает в сердце молитва и внимательность к голосу совести, то в черную головешку превращаются обители, разлагается общество. В конце первого курса иеродиакон Варнава, работая над семестровым сочинением, посвященным выяснению причин атеизма, столь широко распространившегося в то время («Атеизм нашего времени как историческое явление социальной жизни и его причины»), писал, что серьезные разрушения, которые производит безбожие в личности и государстве, начинаются всегда с малого помысла, чаще всего гордого. «Лучшим и, можно сказать, единственный средством очищения разума является... «умное делание», особенно известное в монашеской среде, но в нынешние времена... павшее и здесь; делание, требующее от проходящего его крайнего смирения и осторожности»170.

Он с горьким чувством негодования наблюдал, как начала, противоположные христианским, захватывают и дорогую для него область сакрального. Волны мирских страстей обрушивались на Церковь совсем, казалось бы, с неожиданной стороны.

Это случилось 12 мая 1913 года, в день его рождения. «Я поехал на открытие мощей святителя Ермогена, Патриарха Московскою. Он был монархист по убеждениям и за это погиб мученической смертью (поляки уморили его голодом). Перед революцией, когда начались трудные времена для государственной власти, она думала помочь себе этим внешним способом. Торжественно устроить канонизацию, не исправивши ничего в своей личной и общественной жизни. И что же? Когда обносили мощи святителя с крестным ходом, буквально при пустом Кремле (я зашел в Никольские ворота и встал в качестве зрителя около угла Чудова монастыря), впереди шел военный духовой оркестр (как бы пророческая антиципадия – предвосхищение наших времен)! И, конечно, он играл не величание или тропарь новоявленному угоднику. Кощунственная богохульная вещь. Неужели этот сонм духовенства, шедший за ним, и ряд иерархов церковных, попарно шествующих, находили это каноничным и не вспомнили известный евангельский случай и пример Господа нашего Иисуса Христа, Своего Главы и Бога? И им это не претило, не страшило? (Ведь про духовые оркестры на похоронах в Евангелии прямо сказано (Мф. 9:23–24: греческое αύληταί, славянское „сопцы”) и сказано про отношение Христа к ним – «Ступайте вон».)

Я и сейчас содрогаюсь от ужаса, когда вижу подобную картину, окружающую простого покойника»171.

Но он уже научился, наработанным навыком, различать искру Божию в малом и неприметном, догадываясь, где пролегают узкие пути святых. Приводимый ниже случай сильно его поддержал и обрадовал: «Как-то, будучи студентом, незадолго до революции, я познакомился с одним мирским человеком, лет тридцати пяти, который вел себя странно. Это был простой человек, в рыжем, выгоревшем полупальто, подпоясанном веревкой. Между прочим, он в церкви становился на колени всегда там, где не надо, – в проходах, на солее, в самых дверях, на пороге. Его толкали, бранили, прогоняли с места, но он молчал, продолжая свое, уходя в молитву и, по-видимому, забываясь в ней. Оказывается, он был уже большим подвижником.

– Итак, вы это делаете нарочно? – спросил я в одной из разговоров, когда наша близость уже позволяла мне задавать подобные вопросы.

– Ну, да, нарочно. Я собираюсь уйти в Брынские леса, выкопать себе землянку, как это делали в древности, и жить пустынником.

– Так какое же отношение имеет все это ваше поведение к последнему? Не понимаю.

– А как же, очень просто. Будут приходить бесы, тормошить, развлекать, может быть, мучить и избивать... А если я не смогу сосредоточиться на молитве даже от толчков здесь, от простых людей, то что говорить про демонские искушения. Надо подготовиться, помоги Бог, надо подготовиться!..»

13 апреля 1913 года о. Варнаву рукоположили во иеромонаха. После нескольких лет послушничества, монашеских трудов и одновременного изучения внешних наук (большей частью все же богословских); жесткою смирения себя и отстаивания, перед теплохладным окружением, права на свои убеждения (пусть даже странности), он отнюдь не смотрел на мир букой. Сохранилось важное свидетельство тех лет о том, как его воспринимали сокурсники (не из «ригористов»), «Был и другой тип монаха-студента, – говорит выпускник LXIX курса Московской духовной академии С. Н. Постников, вышедший из ее стен на год раньше, чем о. Варнава. – Это были убежденные, религиозные люди, как бы родившиеся в черной монашеской рясе. Этого типа юноши мир воспринимали только в Боге, и вне Его они не видели смысла в земной юдоли. Для них аскетический идеал – цель и смысл их земного существования, а мир как таковой они не отрицали, но считали его испытанием, а потому и неизбежным приемлемым злом. Таким был Беляев Николай, вскоре принявший постриг.

Беляев окончил Егорьевскую гимназию с золотой медалью, первое место занял на поверочных приемных испытаниях в академии. Он никогда не расставался с Евангелием. Все свободное время, какое у него было, он отдавал изучению боговдохновенных книг. Он засыпал, читая, и спал, крепко стиснув Евангелие в руках. Всегда сосредоточенный, он почти не знал, что значит улыбаться. Он весь был в себе, и в то же время он хотел быть во всем. В наши мирские дела он не входил и старался не замечать нашего веселого смеха и разговоров. Но вместе с тем он был очень отзывчивый и добрый товарищ»172.

В этом описании мы встречаемся уже со вполне сформировавшимся молодым человеком, с типом созерцателя (сосредоточенным в себе, объятым внутренним жаром благодати), интересующимся, вместе с тем, проблемами окружающей жизни, настроение которого в чем-то разительно схоже (несмотря на разделяющую их толщу столетий) с переживаниями молодого Симеона Нового Богослова, одного из предтеч византийского исихазма. (С творчеством и биографией последнего он был хорошо знаком, благодаря научным интересам своего друга, иеромонаха Пантелеимона, переводчика и одного из немногих русских исследователей духовного наследия этого великого мистика и отца Церкви.)

Конечно, он был еще новоначальным монахом, но уже, по слову святых отцов, «давшим кровь» и получившим некоторое умиротворение в сердце. Иные профессора, критически настроенные по отношению к институту монашества, посмеивались, «смиряли» на свой лад студентов-ревнителей (иногда придирки оформлялись таким образом: «Хватит с вас и тройки, вам нужно смирение. Вы в монахи глядите»)173, но он научился благодушно переносить их уколы (левые преподаватели всегда рады были упрекнуть ученых монахов «в лени и карьеризме», и некоторую справедливость их обвинений он позже признавал. «Профессора все время говорили о том, что студентам-монахам надо особенно налегать на занятия, и упрекали их в невежестве. «Раз светские развлечения для вас закрыты, что же и остается делать, как не учиться. А вы стремитесь лишь к почестям и т. д.»»174). Посещение лекций было свободным, учителя ценили умение самостоятельно работать и часто «за три дня до экзамена» – вместо прочитанного ими курса («на крайний случай мы должны были его знать») – давали материал, который студенты «видели первый раз в жизни и который состоял из стопки, толщиной не меньше метра, объемистых книг (но были у иных профессоров и конспекты, сжатые, точные, всеобъемлющие, изложенные... как крепкая и ясная математическая формула)»175. И эти сюрпризы к экзаменам требовали напряжения всех сил. О. Варнава извинялся в письме к крестному в мае 1913 года: «Ты уж меня прости, у меня ум за разум заходит – экзамены идут, времени мало: готовиться нужно, а тут праздники, служба... И писать-то некогда, корябаю... После 20-го экзамены кончатся, Государь приедет».

За четыре года учебы в академии требовалось написать сорок письменных (семестровых) работ, и в их числе одну обязательную, на степень кандидата богословских наук176. Для себя он твердо решил (после долгих мучительных колебаний и вопрошаний старца, который как бы и сам находился в некотором недоумении по данному вопросу и решение давал неоднозначное, со многими взаимоисключающими оговорками), что к наукам должно относиться старательно, главные же усилия приложить к изучению библейского и святоотеческого материала. В семестровом сочинении на тему старчества обобщая: «Старец не может быть студенту за профессора, потому что он не знает, конечно, той литературы, которая связана с известной наукой. Но общие (разъясняющие) указания может давать... Получить ли хороший бал и приложить все усилия к тому, чтобы сочинение вышло лучше... или потерпеть известный урон и поскорбеть, но зато сохранить душу? И старец... скажет, что нужно добросовестно исполнять свои обязанности – читать, учиться... А что касается студенческой добросовестности, то почему ее не направить в сторону старчества177; мы работаем не для науки, а для Бога. Можно не сделать чего-либо в научных занятиях, чего-либо не дочитать, лишь бы выполнить волю Божию. Если ты можешь сделать открытие (плотского ума) и не сделаешь, то что особенного? Была бы исполнена воля Божия. Но лениться нельзя»178. В соответствии с подобным настроением студента-монаха у преподавателей всегда имелся к нему повод для замечаний. Замечаний вполне справедливых. Например, упрекали в том, что отвечает краткими фразами, без придаточных предложений. Или в том, что заведомо не интересуется филологией; в некоторой небрежности в логических умозаключениях...179

Много назидательного находил о. Варнава в общении с профессорами; их таланты, ревность к знанию, обширная внешняя образованность, умение трудиться поражали в той же степени, как и их чудачества и странные извороты характеров, являвшиеся следствием пробелов в образовании внутреннем. В том же Голубинском, очевидном подвижнике науки, проступали анекдотичные черты. «Кое-что расскажу из жизни и привычек своих учителей, о научной организации их труда... Некоторые работали очень напряженно, до самозабвения. Известный академик, церковный историк Голубинский, писавший в ученических тетрадках (они у него были сложены в высоченный столп, с полу до потолка), работал запоем, далеко за полночь. Часто в жаркую летнюю пору сидел за письменным столом в одном белье. А жил он на втором этаже, и балкон его выходил в сад. Сидя до елика возможна, боясь потерять мысль в зуде творческого и страстного письма, он наконец схватывал зажженную свечу левой рукой и бежал на балкон, в убеждении, что в этот глухой ночной час его никто из людей не может видеть. Вот была картина... Но цветы на клумбах внизу были, наверно, недовольны таким нарушением режима их поливки»180.

«Еще один ученый работал очень методически. Садился после завтрака, в девять часов, за письменный стол и работал до обеда, т. е. до двух часов, как школьник, выполняя свой «урок»... Другой, известный до революции ученый, когда ему нужно было написать какую-нибудь научную статью в журнал (а писал он и книги, и статьи без примечаний и подвального аппарата), то сперва начинал читать литературу (конечно, иностранную, потому что в русской обычно ничего не было на его темы). Потом отодвигая ее в сторону, пока в голове все не сметается. И садился писать. Для этого процесса, начинавшегося обыкновенно в 6 часов утра, вынималась соответствующая бумага (четвертушка дореволюционного писчего листа, который складывался пополам, и исписывалась левая сторона, а правая половина служила полями) и рядом справа ставился для возбуждения или лучшей игры мысли (а он в жизни был большой остроумец и шутник) некий сосуд, на этикетке которого была напечатана кощунственная надпись: «Слеза Христова» (знаменитое заграничное вино). Когда его под рукой не доставало, оно заменялось российской «очищенной», по пословице: «За неимением гербовой пишем на простой». Впрочем, первое доставалась по необходимости во время Первой германской войны, когда водка была запрещена. И, каюсь, когда я услышал среди некоторых своих, близких мне, профессоров возглас «вина не имут», пожалел их, а у меня, как при большевиках говорят, был «блат» (через одну частную поликлинику Москвы), и я им достал ящик (меньше не отпускали) с разнообразный ассортиментом заграничных дорогих вин»181.

Кое с кем из преподавателей у о. Варнавы завязались личные отношения, его интересовали их мысли по разнообразным научным и практическим вопросам, их оценки действительности. А с вышеупомянутым известным ученым имелось и общее дело: оба много занимались фотографией. Странное занятие для лица, облаченного в монашескую рясу. В кругу знакомого духовенства по этому поводу насмешничали. Сосед по келье, уже сам преподававший в академии, иеромонах (и будущий архиепископ) Варфоломей (Ремов), смеялся над товарищем: «Иже во святых отец наш Варнаво, светописец». «Это ядовито, остроумно и точно, – заметил как-то, вспомнив данный случай в своих записках, наш необычный фотограф, – ибо фотография в переводе с греческою на русский и значит буквально «свето-пись»». Сам же он считал, что «фотография благословлена Самим Богом, так как на Туринской плащанице мы имеем не условный портрет Христа, а фотографический»182. А потому «несколько раз в компании других студентов лазил на лаврскую колокольню, залезал в чашку под крестом. Оттуда снимал окрестности. Неповторимые картины. «Верхолазом», как теперь выражаются, можно только в молодости быть»183.

Итак, на дворе, скорее всего, зима 1914–1915 годов. Идет мировая война. Общественность бурлит и надеется на будущие перемены в государственном управлении. С думской трибуны льются обличительные речи. Устало понурился державный орел... Маленький человек, студент академии, в гостях у своего профессора.

«Схолия»184

Вечер. Как обычно, спущены на окнах двойные черные шторы. В простенке письменный стол, заваленный бумагами и раскрытыми книгами. Над ним ряд полок с иностранными справочниками и словарями. Справа вся стена занята полками с книгами и пособиями по специальности. За ширмой кровать. На полу бархатный ковер. В углу аквариум с единственной золотой рыбкой, которая, подобно хозяину, плавает в нем, как отшельница. На другой стороне уголок, занятый подо что-то вроде фотолаборатории. На маленьком столике волшебный фонарь, в качестве фотоувеличителя.

– Д-да, – обрывая работу, говорит мой старый профессор (но какой же старый, всего 51 год), вдовец, вытирая руки, испачканные химикалиями. – Так-то... Пойдемте, совершим языческое возлияние Бахусу...

Междометия давали возможность догадываться, что он вспоминал начавшийся и тут же оборванный разговор на историко-философско-религиозную тему. А это «мы», конечно, было pluralis majestatis185, а не приглашение меня к винопитию, так как он знал, что я не пью, и, кстати, был вегетарианцем.

И вот мы в столовой, он вынул из потайного шкафчика, вделанного в подоконник и заменявшего холодильник, копченый язык на тарелке («орган бычьей речи», как он выразился). Из закусок больше ничего. А для меня достал другое, нечто изысканное, банку омаров, которая осталась после вчерашних именин, сыр стильтон и финики.

Угощения, ради шутки, перемежались иногда и с обращениями по латыни, пародировавшими древних, но в духе XX века. Он начинал:

– Хотите колченого языка попробовать?

Я отрицательно качаю головой:

– Прошу меня извинить. А почему вы сами не едите?

Теперь он качает головой:

– Я много и для двоих съел. Теперь, друг, надо чего־нибудь выпить. Возьмите штопор. Откупорьте эту бутылку...

Протягивает стаканчик – я наливаю, и он делает мне приветствие:

– За ваше здоровье!

Вдруг он лукаво улыбнулся и подмигнул:

– Эге, я знаю, до чего вы охотник... Лакомства?

– Вы заставляете меня краснеть, учитель.

– Тогда не угодно ли чашку чая?.. Самовар скоро будет готов.

Вчера начался у него запой. И, по «храмовой главе», «разрешение на вся». Сегодня «черствые именины» – продолжение следует. Но время было суровое, царствовал «сухой закон», и поэтому приходилось налегать больше хоть на деликатные вина* (* См. выше, как они доставались. – Прим. еп. Варнавы.), если можно было избежать «деликатесных».

В свободное же от болезни время он усиленно занимаяся составлением ненужных ему книг, т. е. тех – обычно учебников для средних школ, – за которые были положены общественные премии. Получит тысячи две-две с половиной (по царскому курсу это прилично было) и... снова. Но вместе с тем в lucida intervalla (светлые промежутки) он старался доставлять себе, кроме научных занятий, какое-либо разумное развлечение и художественно-практическое занятие, отвлекавшее его от пагубной страсти. И он выбрал стереоскопическую фотографию, с последующим увеличением. Аппаратик у него был миниатюрный, складной (не типа полископов), совершенно необременительный для внутреннего кармана и при уличной съемке очень шедший худощавому бородачу высокого роста в черной пуховой шляпе. Я составляя ему компанию...»186

Они беседовали, сидя за столом. Разговор коснулся темы по ораторскому искусству, незаменимому подспорью для церковного гомилета. (К тому времени о. Варнава уже специально интересовался гомилетикой, наукой о проповедничестве.) Профессор заговорил о Перикле, обязанной своему ораторскому таланту сорокалетним пребыванием у кормила власти в древней Афинской республике. Об этой эпохе знаменитый историк Фукидид писал: «По имени только существовало господство народа, в действительности же это было господство первого человека». Но «первым человеком» верховодила его любовница, гетера Аспазия. Она держала своего рода салон, в котором создавалась политическая погода.

«У нее, – продолжал мой собеседник, – нельзя отрицать, имелся большой политический талант. И Перикл был у нее под сандалией**(** Это выражение было в широком ходу до революции, но к нам дошло из античного мира. – Прим. еп. Варнавы.). Ради Аспазии он начал войну с островом Самосом (и устроил там «демократическую» республику), начал даже Пелопонесскую войну! А у нас разве подобного не бывает?»

В этом месте наш студент подал наивную реплику: «Когда мы, желторотые птенцы, изучали в гимназии период Афинской республики и нам втолковывали о блестящей деятельности Перикла, мы ничего такого не подозревали...» Но спросил он о другом. Его интересовало, за счет чего Перикл смог усидеть на своем горячем месте и почему народ его искренне любил.

«Мой профессор внимательно посмотрел на меня:

– Не понимаете? Секрет раскрывает нам проницательный Квинтилиан* (*Руководитель риторской школы в Риме (с 68 г. н. э.), автор прославленного труда «De Institutione Oratoria». – Прим. еп. Варнавы.), и, оказывается, дело обстояло просто. Перикл был очень осторожен в словах. Настолько, что даже жаловался на то, что на ум ему не приходит ни одного слова, могущего задеть толпу. Иными словами, умел говорить льстивые вещи».

А в это время о. Варнава думал над тем, нельзя ли из рассказанной истории извлечь гомилету какую-либо пользу. Как суметь говорить правду, не возбуждая озлобления и не угождая людским инстинктам? На ум пришли слова Господа к пророку Исаии: Людие мои, блажащии вас лъстят вы... (Ис. 3:12.) «Да, вот какая бывает риторика и что влечет за собой»187.

Мир, с которым он разорвал, принимая обеты целомудрия, послушания и нестяжательства, и жизненные принципы которого не разделял, не вызывал в нем презрения или страха («наши святые – бодрые, цельные люди, умиротворенные, смело смотрящие на мир»), но становился предметом изучения, вплоть до старомосковской старины и исторических преданий, для того чтобы нащупать различные пути для будущей христианской проповеди.

Быт, и в частности быт церковный, околоцерковный, распускался роскошными причудливыми соцветиями. И оранжерейные эти цветы ревниво требовали к себе полного внимания. Довелось о. Варнаве в числе студентов-академиков присутствовать на освящении Марфо-Мариинской обители. «В доброе, старое время, – вспоминая он, – в период увлечения протодиаконами, купцы требовали, чтобы их любимец имел следующие четыре качества: голос, волос, ухо и брюхо. Не знаю, случайность это или «искусственный подбор» (думаю, не без этого, хотя здесь Дарвин и ни при чем), но знаменитый протодиакон Розов, «последний из могикан» кремлевских соборов, <также приглашенный на освящение>, рассказывал, выражаясь канцелярским языком, нижеследующее.

Протодиаконы Успенского собора были исключительные и по голосам, и по весу: в одном было десять с половиной пудов, в другом десять, а самый «легкий», Розов, имел в себе лишь девять с половиной пудов. Один тянул даже на одиннадцать пудов! Так что ходила между своими острота: «В Кремле три знаменитости: Царь-колокол, Царь-пушка и Царь-поп...» Кого из троих (кафедрального протоиерея, ключаря или сакелария) звали так, требует все-таки скромного умолчания. И вот они отправились на Пасху христосоваться к известным прихожанам.

– Позвали двух извозчиков, – рассказывал протодиакон Розов. – Сели они вдвоем, кафедральный <протодиакон> и Царь-поп, и легкая пролетка под ними разломалась. Извозчик был поражен и удручен.

– С тех пор мы, когда ездили славить Христа, садились на извозчиков уже поодиночке... – закончил <рассказ> сей необъятной толщины и громадного роста муж, отставляя стакан, любезно подвинутый чьей-то услужливой рукой, – дело происходило на обеде – и выливая графин «очищенной» в ковш.

У всех у них были указанные четыре качества. Но голос и ухо были в особенности отменны. И любителям пения было что послушать: не тогда, когда пел знаменитый синодальный хор, а в будни, когда эти «иерихонские трубы» гармонически громоподобно гудели за простой вечерней или утреней, распевая по своим древним соборным «столповым» и знаменным распевам...»188

К предстоящему служению, будь то миссионерство или кропотливый труд ученого монаха, необходимо старательнейшим образом приготовиться. В том числе и к могущим возникнуть проблемам с наследством. С помощью крестного закладывает дом, вырученные средства вместе с родительскими деньгами (отцовскими и оставшимися от матери) переводит на свое имя в Государственный банк, покупает на них ренту и банковский шкаф для хранения ценностей. «В смерти моей и других волен Бог, конечно, но думаю, что надеющиеся получить наследство должны быть довольны и теми вещами, которые находятся в доме, – пишет он в письме к родным. – А деньгам, с помощью Божиего, я место и сам найду». (Намек на намерение впоследствии употребить их на дела благочестия.)

В те студенческие годы молодой монах пристальное внимание уделял упорядочиванию бытовых сторон своей жизни, увязыванию так называемых «мелочей» с высшим Смыслом, с евангельским законом, очищению чувств и сердца, дисциплинированию ума. В 1914 году он писал: «Каждое дело должно носить моральную окраску, будет ли оно заключаться в изучении богословских наук или в сажании картошки... Всегда должно наблюдать за тем, чтобы извлечь духовную пользу»189.

Он много раздумывает над аскетической практикой и методологией древних отцов-пустынников, над их пониманием человеческой природы и ее проблематики. Один из его преподавателей, священник Павел Флоренский, отмечал, что о. Варнава «немало размышляя о вопросах аскетики»190.

Важнейшими из деланий – «личными» для него – стали следующие: полное послушание старцу, внутренний плач, терпение в скорбях и искушениях, упражнение в Иисусовой молитве. Уже в начале своего трудничества стремится руководствоваться правилом, которое можно обозначить таким образом: от земного – к небесному, то есть всегда помни, что нельзя привязываться к праху. «Совершенно неважно, – писал он в те годы, – в каком веке живет человек, на чем он ездит (скоро можно <будет> говорить: на чем он летает), что представляет собой его одежда – опоясание из листъев... или цветную шелковую рясу... неважно, занимается ли человек научными изысканиями при электрическом освещении или при лунном... ест рукой или вилкой – все это неважно. Для спасения нужно только одно – предание себя всецело в волю Божию... А предание это мы можем совершить не иначе, как вверясь беззаветно старцу»191.

Старец Алексей благословил своего послушника начать изучение умонастроений различных слоев российского общества, с тем чтобы со временем выступить с защитой церковного миропонимания. Поэтому юноша старался следить за периодической печатью, быть в курсе новейших литературных и научных изысканий, осмысляя направления, в которых развивается общество.

Служение ученого монаха многотрудно и опасно, предмет его занятий столь изощренно изыскан и неуловим – наука, культура, педагогика (и прежде всего человеческая душа), что может обольстить своей тонкостью самого делателя. И наставник, одной рукой подталкивая на тернистую дорогу общественной деятельности во благо и для защиты Церкви, другой одергивал, обличая: не поддавайся на уловки диавола, не погружайся в периодическую печать, в изучение партийных споров и модных культурных тенденций. «Монаху нужно знать только свое ученое послушание. А читать романы, газеты не требуется – чрез них только загрязняется душа... Читать Толстых и даже древних мудрецов под предлогом обличения их – нельзя... Сперва обличишь, а потом ум грязнится, сердце холодеет. Нечего монаху стыдиться, если он не будет знать модных новостей. Стыдно перед людьми, но зато сердце спокойно»192.

В послушании заключалось противоречие: делай с пользой для души то, что ее иссушает и легко может свести на дно адово. Попробуй, проплыви между Сциллой и Харибдой... Ученик попробовал. Через четыре года – кто определит, достаточный ли это срок для искуса и для надежности умозаключений? – уже перед выпуском из академии, на пороге самостоятельного плавания появится опыт для первых обобщений.

Вот мы застаем его в собственной комнате, среди привычных занятий и вещей, носящих отпечаток деятельности и интересов хозяина.

«Четвертый уже год я живу во дворце Петра I и императрицы Елисаветы. Это, конечно, не древний терем ХѴ-ХѴІ веков, но все же старинное здание, которое любителю древностей доставляет немало усладительных минут, переживаний и настроений. Мое помещение опять же не летописная «кельица» подвижника Святой Руси, но все же достаточное для того, чтобы, если даже взглянуть в низенькие окна наружу, позабыть, что где-то тут неподалеку, в пяти-десяти минутах ходьбы, шумит и мятется XX век...

Сводчатые потолки и глубокие – за какие теперь при соввласти отдадут архитектора под суд – проемы окон, с декоративными наличниками – этим затейливым обрамлением оконной пустоты.

Книги – настоящие фолианты – отображение и завет прежних, уже далеких веков, неуклюжие, почти неподъемные. Колоссальные волюмы Acta Sanctorum* (* «Деяния святых» (лат.) – творение отцов-монахов (болландистов). Двести лет они писали и собирали их: начали при Петре I и закончили только недавно. – Прим. еп. Варнавы.) (где одни или два дня составляют иногда книгу в полстола величиной и в четверть толщиной)... «Thesaurus totius graceitatis» Стефана Форчеллини... «Еврейские древности» – «Antiquitatis Hebraicae» – Уголлини...

И рядом – «Мелкий бес» Сологуба, «Огненный ангел» Брюсова193, «Веселые устрицы», «Записки врача»194... Тут же две современные стереоскопические камеры – зеркалка «Mentor» (Holz и Breutmann) и «Hawk Еуе» Кодака, обе с воздушным затвором и с оптикой Цейса (Ceiss), на них я тренируюсь в фотосъемке перед поездкой за границу.

За окном – старинные здания Святой Руси XV и XVI веков; весна 1914 года. В саду, вокруг настоящего величественного кедра, хотя и не «ливанского»195, разместились в гармоническом порядке купы из цветущих жасмина и сирени. Среди них клумбы и куртины с зеленеющими левкоями, резедой, настурциями, далиями (георгинами) и всяким другим в будущем душистым «сеном» (Мф. 6:30: τον χόρτον). Их окружают фигурные загородочки из трубок с дырочками, по которым бежит и брызгает дождем вода – затейливое приспособление, облегчающее труд садовника – вертоградаря XX века.

А перед окном <на столе> – у меня, бедного студента (отец – «чернорабочий», как значилось в списках отдела кадров известной в России бумагопрядильной ткацкой фабрики, о которой знаменитый писатель-народник написал когда-то очерк), – <стоят> две новые пишущие машинки (с двухцветными лентами для курсивов): последняя модель «Ремингтона» (с табулятором для перемены некоторых букв и значков – по моей просьбе представительство любезно отсылало машину в Америку, на завод) и немецкий «Мерседес» (взятый напрокат) с двумя вставляющимися для применения шрифтами, русским и иностранным (можно пользоваться, не сдвигая и не вынимая бумаги).

За окном, в соборе, в котором крещен был когда-то царь Иоанн Грозный, ради благоговения и «археологии» теплятся свечи и мерцают огоньки лампад, а у меня, по эту сторону окна, горит электричество. Я подсаживаюсь к столу и берусь за книгу.

Вот поистине древняя (VІ-VІІ вв.) и вечно новая книга... Автор ее, муж равноангельный, а по-мирскому – гениальный, великий художник слова и еще более великий мыслитель. И читаю я эту книгу в несчетный раз.

„...Настоящее слово представляет рассуждению вашему сокровище в бренных сосудах, т. е. в телах. Никакое слово не может изъяснить его качество. Одну надпись имеет сие сокровище, надпись непостижимую, как свыше происходящую; и те, которые стараются истолковать ее словами, принимают на себя труд великого и бесконечного испытания. Надпись эта такова: святое смирение. ...Когда же смиренномудрие, сия царица добродетелей, начнет преуспевать в душе нашей духовным возрастом... тогда ум бывает в то время неокрадом, затворившись в ковчеге смирения, и только слышит вокруг себя топот и игры невидимых татей, но ни один из них не может ввести его в искушение. Ибо смирение есть такое хранилище сокровищ, которое для хищников неприступно”* (*Преп. Иоанн Лвствичник. Лествица. Слово 25, 2, 5. – Прим. Π. П.). (Как непохоже все это на лекции нашего профессора, представителя так называемой экспериментальной психологии! Было бы забавно, если бы сами святые отцы нашли душу человека, подставив его к щупальцам физических приборов...)

Где-то далеко звонит телефон. Оказывается, это меня вызывает Москва по междугороднему телефону с подстанции. Я кладу в хрустальный бокал две ложки настоящего душистою «Мокко», наливаю в никелированный и соединенный с ним трубочкой сосуд холодной воды (один-два стакана), зажигаю под ним спиртовку и ухожу на телефон.

Когда я снова возвращаюсь, через четверть часа, назад, то кофе уже готов. Хитроумная заграничная машинка без меня вскипятила воду, перегнала пар в кофе, взбудоражила последний, снова вобрала воду, теперь уже вместе с кофе, в сосуд, сама потушила спиртовку и осталась ожидать хозяина до нового случая... И снова я углубляюсь в даль веков, в дела веков минувших...»196

Типичный молодой интеллектуал среди изысканной обстановки привилегированного студенческого общежития. Дурманящий и возбуждающий напиток (о котором так жестко напишет в будущем), используемый в виде помощника в напряженных штудиях. Тонкие эстетические переживания и утонченная философия. Но это не более, чем оптический обман. Этот «православный гностик» всецело направлен на неутомимый поиск добродетелей, на узнавание новых (и древних) способов их достижения, на отождествление современного с вечным. Смирение для него – методологическое условие для познавательной деятельности. К сожалению, «миру сверхчувственных добродетелей негде было приткнуться в старых академиях»197, но он только этот мир и искал. И с некоторым правом уже мог сказать, что если монаху смотрением Божиим, а не человеческою волею назначено послушание, носящее общественный характер, ему нечего отчаиваться в своем спасении. В таком случае послушание «дается промыслительно, и оно всегда по силам человеку, который на всяком другом месте потерпит вред». «Суета жизни, вращение в обществе никак не может захлестнуть в свой водоворот внимательного к себе инока. Если он будет поверять свою совесть и свои поступки вопрошаниями старца, то он останется и «в непогоде тих»»198.

Первые годы послушничества его особенно волновали проблемы монашеской педагогики и самодисциплины. Устав – выжимка из опыта всей Церкви, строгое его исполнение для о. Варнавы было вопросом первостепенным. Главными своими чертами в те годы он называл «простоту» и «ригоризм». Жестким исполнением буквы закона ему хотелось войти в благодатную жизнь. Пост (желательно наисуровейший), послушание (абсолютное; вплоть до того, что не решался укрыться в холод лишним одеялом и спрашивал на то разрешения)199, уничижение – все это проясняло внутренний горизонт. Тогда возникал закономерный и тревожащий вопрос: «Что может быть опаснее для новоначального монаха деятельности, требующей близкого общения с людьми, широкого круга знакомств, предоставляющей человеку относительно большую свободу в действиях?.. Опасны такие послушания в том отношении, что, находясь в них, легко подпасть тщеславию или приобрести свободу в обращении, которая есть мать всех страстей. Молодому монаху гораздо полезнее пребывать в более низких послушаниях, где бы все его смиряло, наводило на самоукорение, приобучало волю отсекать свои пожелания, учиться у других, а не поучать и властвовать над другими. Все это действительно хорошо, и обычный путь спасения инока должен быть именно таков»200. И даже старец, как строгий монах (для которого положение «Лествицы»: «опечаливай до времени недугующего, чтобы не закоснел в своем недуге»201 – являлось безусловной истиной и целительным лекарством), испытывая колебания по поводу того, с какой степенью тщательности послушнику нужно познавать многоликий и холодящий мир. Не нужно ли как можно более сузиться на сугубо духовных делах, а не на послушании наукам (ведь и сапожник более прилежит подметочке, а иначе и специалистом не был бы)? Ученик и сам был рад стараться: погружаясь в Священное Писание и творения отцов, скатывался в академии на тройки.

Еще в гимназии выучился Коля игре на скрипке, полюбил музыку. Но сомневался теперь, не знал, дозволительно ли ею утешаться в иные минуты. «Музыка христианину дозволительна до тех пор, – отвечал о. Алексей, – пока она содействует возвышению его души к Богу... но как только начинает отвлекать от Бога, прельщать, она – вред»202. Если, слушая музыку, замечаешь, что не справляешься с собою, то надо от нее отказаться.

Все же нашему иноку предстоял другой путь, не обычный. Это понимал и о. Алексей, что видно из предшествующего и станет очевидно из дальнейшего, когда он помогая ученику найти свою дорогу. Последнего особенно поддерживало в эти годы общение со схиархимандритом Гавриилом, по-отцовски верившим в искренность внутреннего настроя молодого монаха. Но прежде чем перейти к описанию их бесед, расскажем о разных подходах к проблемам и болезням учеников, ищущих уврачевания евангельской правдой, в среде их учителей, наставников в церковнохристианской жизни того времени.

Году в 1914 несколько молодых религиозно настроенных людей приехали в Зосимову пустынь, к старцу о. Алексею. Один из них переживая тяжелую семейную драму и нуждался в опытном советнике, могущем помочь разрешить его проблему; другой, Владимир Марцинковский, был православный «богоискателем», не удовлетворенный некоторыми сторонами современной церковной действительности, за что в среде своих друзей прослыл слишком свободомыслящим. (Позже он и в самом деле ушел в общину евангельских христиан.) Первым к старцу попал тот, кому угрожал развод с женой. Потом подошла очередь Марцинковского. Он так вспоминая происшедшее: «Вижу, как мой юный друг весь в слезах, словно пришибленный, сходит по ступенькам клироса, где он только что беседовал со старцем. Оказывается, последний поразил его своим уклонением от его главной сердечной скорби: вместо того чтобы помочь ему разобраться в семейных трудностях, он сурово обличая его в лютеранской ереси и наставлял в правоверии»203.

Недоразумение вскоре выяснилось. Духовник ошибся и обличения, предназначенные для реформаторски настроенного богоискателя, достались его приятелю, удрученному домашними неурядицами. Конечно, признавал Марцинковский, немалая вина за происшедшую путаницу, «лежала на моих друзьях, которые сочли нужным предупредить старца относительно меня и этим повредили его непосредственному чутью и вдохновению». Когда разобрались в возникшей путанице, о. Алексей спросил «реформатора»: «А скажи, ты признаешь Символ веры и вселенские соборы?..» ««Да», – сказал я. «Ну, это хорошо... Держись истинного пути». И дальше он изложил мне еще некоторые советы, касающиеся духовной и нравственной жизни»204. Но духовная связь у них не наладилась.

В начале нашего века в Гефсиманском скиту жил престарелый иеромонах Исидор. Шестьдесят лет провел он в иноческом подвиге и за это время не заслужил даже набедренника. Ничем особенным не выделялся, разве что бедностью, заброшенностью, так что во время последней болезни в волосах его находили вшей. Младшая братия его любила, а старшая относилась с подозрением. Неудовольствие начальства вызывали его чудачества: то начнет зазывать к себе детишек из соседних деревень, напоит их чаем, научит молитвам, даст по несколько копеек, то митрополиту Московскому, прогуливающемуся по скиту, скажет неуместное слово. Особенное негодование вызывал он тем, что исповедовал монахов, не имея на то благословения. В скиту же был строгий Духовник (так, с большой буквы, обозначает его биограф о. Исидора). В надежде исправить того или иного брата, он обращался с ним сурово, даже подчас изгоняя: «Больше не приходи!»

Одного из обитателей скита в Лавре угостили колбасой, и, не желая отказываться, он съел три ломтика, но к Духовнику идти побоялся, а пришел к о. Исидору, и тот грех отпустил, наложив умеренную епитимью. И подобно этому иноку, и другие согрешившие, уже готовые впасть в отчаяние или ожесточиться, придя тайком к старцу, получали от него помощь. Исповедь у него по видимости была заурядной, простой, но при этом все кающиеся чувствовали неуловимое веяние благодати. «Обычно на исповеди видишь пред собой человека, – делился своим опытом жизнеописатель старца. – Но тут было совсем наоборот: исповедник видел себя пред лицом не человека, даже не свидетеля Господня, а пред лицом самой Вечности... Ни сетований, ни упреков, ни даже единого движения на лице старца. Не бывало и особых расспросов. Одним словом, каждый исповедывающийся твердо знал, что попал в царство свободы»205. Духовная простота его смягчала и закоренелых преступников.

Итак, один старец (о. Алексей) хотел жестким обличением предохранить молодого человека от заблуждений, а другой (о. Исидор) доверял желанию кающегося очиститься и, пока тот читал вслух список грехов, готовил ему скромное угощение. Таковы типичные и наиболее характерные отношения наставников подвижнической жизни к кающимся, приходящим на исповедь.

В те годы новоначальный о. Варнава придерживался первого, отрицательного (по сути обличительного), направления, а схиархимандрит Гавриил, с которым его познакомил ректор академии, второго, положительного (упор делался на любовное сочувствие ближнему). Старец Гавриил был одним из последних представителей великого исихастского возрождения в России конца ХѴІІІ-начала XX веков. Судьба его необычна. Крестьянский мальчик из глухой приуральской деревни уходит из мира в поисках незатухающей, везде присутствующей энергии добра. Как постоянно пребывать в Боге? На этот главный вопрос веры он смог рано ответить: «Нужно иметь любовь, и зло упразднится». Ответ его превратился в один, растянувшийся на целую жизнь, поступок. Он старался согреть серые будни огнем веры, хотел улучшить быт монастырей, в которых жил, приободрить монахов, в них обитавших. И то, и другое оказалось ненужным. Из Оптиной пустыни он ушел сам, а из остальных четырех обителей его изгнали. Его стремление объединять верных в общем (и в какой-то мере неформальном) церковном делании и взаимопомощи нашло отклик в немногих последователях, как правило молодых верующих, вскоре принявших на себя девятый вал антирелигиозных гонений. Беседы и споры (!) со старцем-харизматиком оказались особенно полезными в предстоявшем о. Варнаве жизненном пути (он не раз мысленно возвращался к ним и в старости).

«Как-то сидели мы с о. Гавриилом, когда он приезжал к нам уже старцем, в бывшем дворце императрицы Елисаветы Петровны, – вспоминал впоследствии владыка Варнава в книге о своем наставнике. – Здание снаружи было раскрашено затейливо, вроде дома бояр Романовых на Варварке, в Москве, в котором родился царь Михаил Федорович. Лепные наличники, разноцветная шахматная крыша, стены бирюзового цвета, покрытые масляной краской. Внутри лепные потолки, картуши на стенах, печи со старинными изразцами, с художественными рисунками. Теперь это было жилое здание...»206

Почти через полвека ученик так характеризовал свое тогдашнее умонастроение: «Когда мы были молоды, горели ревностью... и ничего, кстати сказать, не понимали, мы поступали по заповеди, то есть в жестокости, черствости, себялюбии, честолюбии, корысти видели дела высшего порядка, которые только носят маску страстей и, по апостолу (1Тим. 1:9), суду страстных новоначальных не подлежат»207. Это состояние его души и врачевал о. Гавриил.

Разговор зашел о древней и основополагающей для аскетов книге, «досточудной «Лествице» преп. Иоанна, игумена синайских монахов», в которой высказываются такие основные принципы монашества: «Пей поругание, как воду» и «погибни тот день, в который тебя не ругали». «Я стал горячо отстаивать «Лествицу», – писал еп. Варнава. – Я по молодости лет тогда был ригористом, а он был уже многоопытным старцем, мягким, любвеобильным, на своей спине испытавшим (Пс. 128:3), что это такое за сладкая «вода жизни», которой, не продумав, стараются напоить неопытные своих ближних. Теперь только я понимаю, почему он шел так против «Лествицы», почему так настаивал на любовном отношении ко всем, вопреки ее суровым требованиям, почему его отзывы об Оптиной пустыни были окрашены в тот же цвет. А потому, повторяю, что он сам на себе испытал, что нужно ласки, ласки больше, а не строгости к окружающим людям. Конечно, не только подвижник монах, сжегший в своем сердце все, что так или иначе навевается миром, но и каждый ленивый из нас умиляется при воспоминании тех дорогих минут, которые мы получили в местах нашего духовного рождения и счастья. Это естественно, но не из этого надо извлекать уроки, которые мы обычно читаем в разных жизнеописаниях. . . »208

На почве этого ласкового отношения старца к людям, его «нежничанья» и разгорелся у них спор. «Я не знал старца, как нужно, был ригористичен, начитавшись Лествичника209 и поняв его по-своему. Может быть, и оптинская «закваска» тут действовала во мне, которую старец когда-то сильно испытал на себе. И я даже не знал, что я сам буду и какой плод принесут мне все эти убеждения.

Я воспринимая тогда все рассказываемое старцем чисто объективно, не прилагая к себе.

– Вот был у меня такой духовный сын, – я слушаю батюшку внимательно, – приедут к нему гости, запыленные с дороги, усталые, не пивши, не евши...

Слушаю дальше.

– Надо бы что? Успокоить, обласкать, дать отдохнуть, напоить, накормить, а он что? «Идите в церковь, служба уже идет, а то опоздаете, завтра такой-то, скажет, праздник...»

Эти его слова меня все-таки задевают, хотя и как постороннего человека.

Я вставляю:

– Да ведь они молиться приехали! Это во־первых, а вовторых, может быть, этот человек «смирял» их из доброго чувства, из желания доставить им венцы?

Незаметно перешли и на саму «Лествицу».

– Я, – говорю, – не понимаю, почему ее правила не приложимы к нам. Не все ли равно, век пятый или двадцатый? Страсти одни и те же...

– Ну, нет. Попробуй-ка ты применить эти советы Лествичника к нашим послушникам, сейчас же тебя к мировому судье стащат.

После я видел большее. Тащили не к мировому (судье), а по доносу в иное место, откуда некоторые едва выходили или совсем не выходили. И опыт их спасения по «Лествице» с доставлением венцов другим кончался очень скоро приобретением венца себе. Это было в 1918 шду. Но я тогда такого и помыслить не мог.

– Как же, все-таки, батюшка, такая книга...

– А я так думаю, – ответил мне на это старец, – что если бы преподобный Иоанн Лествичник жил в наше время, он написал бы «Лествицу» по-другому.

Это, конечно, было сногсшибательно. Ведь такая постановка вопроса у нас, ученых, сейчас же заденет и область догматики, и аскетики, и истории, и область церковного права. Сейчас же выдвинется острый вопрос: а насколько не изменяемы церковные каноны?..»210

«Хорошо было так сидеть со старцем [о. Гавриилом] тихими теплыми летними вечерами. В нашей комнате включена была небольшая электрическая лампочка в настенном бра, и при темных обоях она распространяла мягкий свет. А в соседнем большом зале горела только одна лампада пред образом в углу и множеством, до двух десятков, икон и иконок, лежавших на специально для этого сделанном большущем аналое, и тихий свет ее распространялся на бархатный ковер с орлецом, лежавший пред аналоем на паркете, на шелковую штофную мягкую мебель, на картины на стенах с раскрашенными лепными арабесками и цветочными гирляндами. Я в личной жизни как раз переживал исключительный период и, собственно, переход из мысленного Египта через «моря чермную пучину»... И встретить на пути такого Моисея мне было крайне сладостно и, как я вижу теперь, прямо необходимо»211.

Старец припомнил одно замечательное видение. «Мы сидели с ним все еще в этой комнате. Куранты за окном, на расстреллиевской колокольне (не от слова «расстреливать», тогда еще не знали этого слова, к которому так привыкли теперь) мелодично пробили одиннадцать. Для меня время летело незаметно. Я просил его рассказывать все больше и больше. Я не знал еще тогда, что такие «запасы» видений могут быть неисчерпаемы, ибо не мерою дает Бог Духа (Ин. 3:34)». Тогда ученик «в простоте» воспринял рассказ, как случившийся с учителем лично. «Может, это и так, – размышлял он, однако, впоследствии. – Но когда спустя десятки лет оно <видение> начало с буквальной точностью сбываться на мне, я стал думать, не рассказывал ли он то, что зрел в тот момент пред своими очами в пророческом духе для меня?.. Ибо окончательно теперь ясно, что некоторые вещи, которые он рассказывал, – я их воспринимал тогда просто как интересные случаи и никоим образом не относил к себе, а считал примерами на те аскетические темы, о которых мы толковали, – безусловно относились ко мне. Ибо случаи, по словам старца, происшедшие якобы с некоторыми из его духовных детей и знакомых (имен он не называл), в точности сбылись после на мне.

Видение это выясняет некоторые догматические истины и поэтому полезно и другим.

«Вижу, – передает батюшка, – комнату, и в ней четыре двери. Отворяю ту, которая передо много, и вижу перед собой огонь. Я к той, которая налево, – то же. Направо – и там огонь. А выйти надо. Что делать? Я крещусь и бросаюсь в дверь, которая прямо от входа. И очутился опять в такой же пустой комнате без окон, с одними дверями. Снова торкаюсь в дверь напротив. Огонь. Налево. Огонь. Направо. Огонь. Но огонь уже не прежний, а сильный, непроницаемый, как стена. Языки пламени так и машут, ветер раздувает их. А идти мне надо. И я, крепко призвав Бога на помощь, бросаюсь в пламя! И – опять я среди комнаты, подобной прежним. Но только в щели дверей видно, как за ними бушует пламя, и слышно, как его раздувает как бы каким-то гигантским поддувалом. Отворяю первую дверь – ужас! Передо много какая-то раскаленная заводская кочегарка или невиданная доменная печь с невероятным дутьем! Может быть, с других сторон лучше? Нет, еще хуже. Так и воет, так и гудит! Ужас захватывает дух. Мысль отказывается представить, что будет, если я брошусь в это адское огненное жерло. Но что же, выхода нет! Я с воплем крепким и со слезами, забыв все на свете, имея пред собою только надежду на помощь Божию и Богоматери, бросаюсь – и...

Я очутился на прекрасном цветущем лугу. Долина длинная, просторная, на десятки верст. Вдали на горизонте город, куда мне надо идти. К нему ведет вдоль долины прямая, широкая дорога, по которой идут люди. А над всеми нами стоит гигант, страшный человек, голова которого упирается в небо. В руках у него большая сеть, которую он закидывает на проходящих. Как увидит кого, закинет и тащит к себе. Редко кого не увлекал и не захватывая своею сетью. Я испугался. Как быть? Как избежать пагубной сети этого великана? И вот я заметил, что слева от этой долины находится высокая и тоже до неба отвесная стена. Под стеной узенькая-узенькая тропинка. Она тянется вдоль всей этой стены. Чтобы идти по ней, надо тесно прижаться к стене, почти касаться ее. И по этой тропке шли одинокие путники. Великан их замечал. Тоже накидывал со злобой свою сеть, но она, ударившись о стену, отскакивала назад, не захватывая идущих. И они продолжали свой путь в мире. Я понял, что Стена эта – Та, о Которой говорится в акафисте: «Радуйся, Царствия нерушимая Стено...» – и поется в церковной песне: «Тебе и стену и пристанище имамы, и молитвенницу благоприятну к Богу...» И я свернул с широкого, пространного пути на эту тесную тропинку. Черномазый, увидев меня на ней, заскрежетал зубами, набрасывая несколько раз свою сеть. Я в трепете льнул к стене, сеть падала у моих ног, и я благополучно прошел так вдоль всей долины и подошел к самому городу. Что это был за город! Какой чудный! Вдали все блистало и привлекало роскошью строений, цветников, тенистых дерев. Но вот и предместье. Я остановился у лавочки, где продавали кресты. Вся лавочка, вернее, лавка, целый магазин, была заполнена ими. Они стояли и у дверей на улице. Кресты. Они были большие и маленькие, всех размеров, золотые, серебряные, слоновой кости, украшенные драгоценными камнями, бриллиантами, рубинами, изумрудами, были совсем простые, деревянные, медные и даже малюсенькие нательные, кустарной работы.

– Почем, – спрашиваю, – кресты-то?

– Денег не берем, так даем.

– Как так? Я вот захочу, да и возьму какой-нибудь дорогой, бесценный!

– Бери любой!

– Неужели любой? Так-таки и любой?

– Любой.

Я подумал, подумал и решил: „Уж если брать, так брать! Чего брать маленькие да дешевенькие...” И выбрал себе громадный, выше своего роста, золотой крест.

– Вот этот.

– Бери.

Взял я его, хотел приподнять, да не тут-то было. Сил не хватает. А отстать не хочется. Уж я приспосабливался, приспосабливался – все очень тяжело, где-нибудь режет, но все-таки как будто я его приподнял чуть-чуть, пока возился. Я отдохнул немножко, опять напряг все свои силы и сумел, оторвав крест на вершок-два от земли, дотащить его до тротуара или дороги. Снова силюсь, надрываюсь, исхожу потом, даже раню себя об острые его углы в кровь и замечаю, что привыкаю к нему, он уж не так тяжел мне стал казаться. И чем ближе к центру города, тем он делался все легче и легче. Наконец, когда вдали показалась главная площадь, я не только не чувствовал его тяжести, но увидел, что не я его, а, наоборот, он меня несет и быстро увлекает к этой площади.

На площади множество, множество народа. В самом центре сидит на престоле Царь, окруженный блестящей свитой. Все стоят в великом благоговейном страхе и радости. При виде меня толпа расступилась и дала мне дорогу. Крест принес меня к самому подножию престола Царя. Я пал пред Ним ниц. Царь поднял меня, привлек к Себе и сказал мне на ухо...»

Я слушаю, представляю себе и эту картину, и то, как многим, может быть, любопытно знать, что Он ему сказал, – по крайней мере, мне это очень любопытно, – и порываюсь сказать батюшке, чтобы он не медлил, договаривая, но он скоро договорил, да не то, что мне хотелось:

– ...а что Царь прошептал мне на ухо, об этом я не скажу. Но спустя десятки лет, после всех этих раскаленных печей и прочего, я и сам догадался, если не сказать большего»212.

«Батюшка рассказывает (вообще, такие беседы по вопросам, которые меня всегда интересовали и интересуют, были вдвойне интересны. Ведь это не мертвая книга. Прочел, не понял, а переспросить и задать вопрос нельзя. А тут перед тобой живой человек, который на деле все это испытал и всегда может дополнить и разъяснить непонятное и нам неведомое)213... Я внимательно слушаю, не спуская с него глаз. И прямо не верится, что все это было. Батюшка сидит весь белый, как лунь, мирный, веселый, за окном стоит тихий вечер, из сада доносится приторный и сильный запах жасмина. Четыре громадные заросли его расположены на перекрестке центральных дорожек сада – помимо левкоев, резеды и всего прочего.

Сижу и думаю: «Вот передо много точно древний святой. Но его руки можно пощупать, они пока мягкие, живые. Ряса как будто даже и не подходящая для типа, с которым свыклось сознание, воспитанное на Четьях-Минеях, – камлотовая. Архимандричий в каменьях наперсный крест...»»214

Через десятилетия изгойства, тернистого пути и духовного одиночества епископ Варнава в биографии своего старца, схиархимандрита Гавриила, вернется к проблеме религиозного горения, которое лишь одно может спасти душу человека от мрака этого мира. Как не дать ему погаснуть? В юности искренняя ревностная вера часто соседствует с законничеством, которое с годами обкрадывает этот драгоценный дар. Медленно меркнет солнце надежды...«Все это я пишу, – подчеркивая автор, – для молодых людей, чтобы они очертя голову не бросались в вышеупомянутую «воду жизни». Это ведь не на пляже и не на купании»215. Букву закона, пафосом верности которому болеет всякое серьезное религиозное сознание, необходимо усвоить и, преодолев (обязательно преодолев), выйти к живительному смыслу. Страх за себя, за свою судьбу, с одной стороны, и всеконечное доверие к Творцу – с другой, – вот два полюса, между которыми растет личность. В конце земного пути это становится очевидным.

В записке, обращенной к юному служителю Слова, незадолго до своей смерти, епископ Варнава подводил некоторую черту. «Нельзя второй раз открывать Америку. Рассказывал мой учитель философии, проф. А. И. В<веденски>й, а ему знаменитый математик Московского университета Бугаев (отец писателя-символиста). Приходит к Бугаеву знакомый купец. Пришел в Москву в лаптях из деревни нищим парнишкой, а нажил дома и лавки. «Царек» в голове был, и не маленький. И с таинственным видом, которого профессор никогда у него доселе не видел, просит выслушать его и сказать свое мнение. Он-де, пардон, сделал «открытие» по математике. В столовой он не захотел говорить, а только наедине, чтобы никто не слыхал... Пошли в кабинет. Но и тут мой купец не успокоился, пока Бугаев не запер дверь на ключ. «Что за штука, думаю, что он хочет сказать? И подаю ему карандаш и бумагу». И купец пишет: 2 x 2 = 4, 2 x 3 = 6...

«Ничего не понимаю, – это Бугаев рассказывает. – К чему эта мистификация? И эта таблица умножения... А купец все пишет: 9 х 8 = 72, 9 х 9 = 81. И смотрит на меня восхищенный, победоносным взором.

– Вы видите эти цифры и действия?

– Ну?

– Ведь это же величайшее открытие!..

?!

– Ведь я раньше как мучился, когда приходилось вечером считать мне выручку или делать перерасчеты со своими заказчиками. Все на пальцах и на зарубках. (Не забудем, что он нигде не учился, даже в деревенской школе.) И вот я ломал, ломал голову и открыл. Как, оказывается, просто: дважды два четыре!..»

Вот русская действительность. Жаль этого самородка-купца, у которого упало настроение и которого постигло разочарование, когда Бугаев ему разъяснил, что теперь в этом нет никакого открытия, даже малого, ибо всякий школьник вместе с азбукой уже учит и таблицу умножения. Но... пастырю Церкви нельзя открывать подобные таблицы умножения в своем деле, подобно этому купцу, и в то же время нужно не уклоняться от труда науки под предлогом мнимого или действительного подвига благочестия. Подвиг науки нужно также посвятить Богу и св. Церкви, и тогда получим за это благодатную помощь, гораздо большую, чем за выкорчевывание пней в лесу или за выпечку просфор в качестве монастырскою послушания.

Если раньше жизнь была сложна, то теперь в особенности. И чтобы разрешить даже пустяковый вопрос, нужен опыт. Но самому не все можно проверить на опыте. И наука «сокращает нам опыты быстротекущей жизни», как говорит поэт.

Доказывать значение знания – значит ломиться в открытую дверь. Однако мне приходится это делать ради тех восторженных, самоотверженных юношей и девушек, пошедших в монастыри, забывших все и вся позади себя, которые думают, что они лишатся благодатных даров, если будут забивать ум мирскими и безбожными вещами. Об этом я говорил и скажу еще. Таких лиц единицы, как и истинных подвижников, святых тоже. Но они-то и составляют малое избранное стадо Христово (Лк. 12:32). И им нечего бояться. Когда еретиков приходиться изучать за послушание, а не по личной страсти и любопытству, здесь нет большого вреда. Сопутствующая этому молитва и страх Божий отгонят всякое диавольское насилие и привлекут на подвижника благословение Божие. То озарение внутренним светом, о котором мечтают редкие молодые аскеты во Христе, дастся им. Но, оговорюсь, – в свое время»216.

В начале 1914 года пора эта для него самого еще не настала, но только смутно предчувствовалась. Зато представилась возможность отправиться в паломничество в Святую Землю.

Паломничество в Святую Землю накануне историческаго обвала

Упускать представившуюся возможность не хотелось. Поездку организовывала Комиссия образовательных экскурсий, и стоила она тогда гроши. Комиссия эта делала большое дело, давая возможность малообеспеченным людям, и в особенности народным учителям из провинции и образованной молодежи, при 15–25 рублях месячного жалованья съездить за границу, да еще «получить там в проводники ученого экскурсовода, готовый стол, помещение, средства передвижения и проч. Поездки охватывали Восток, в Европе – Германию, Италию, Швейцарию, Англию, Швецию и другие страны. Такую поездку могла устроить тогда каждая школа»217. Попалась ему на глаза книга «Русские учителя за границей», в которой раздел «Впечатления экскурсантов» читался с чувством какой-то особенной убедительности и трогательности218.

Иные его сверстники тосковали о прекрасном, не зная, где источник Красоты. «Исполнилась моя давнишняя мечта, – читаем на одной из страниц, – сбылось давно лелеянное желание быть в Италии. От поездки осталось одно светлое, прекрасное, воспоминания о котором долго будут для меня отрадой, утешением в одинокой жизни учительницы...»

«Прощай, старик Рейн, – читаем на другой странице. – Великое спасибо тебе... за те тихие песни, которыми убаюкивали нас твои задумчивые волны, за те сладкие мечты, которые они пробуждали в тихой, печальной душе русского экскурсанта».

Но его душа стремилась к другому, к местам, «которые освящены потом и кровью Самого Христа», к стяжанию «истинной православно-детской веры и жизни»219, носителей которых он надеялся увидеть и на Святой Земле. В марте 1914 года в письме к отцу он просит дать денег на поездку в Палестину. Никанор Матвеевич долго не отвечал, колебался («Очень странно, но это в его характере», – с огорчением замечал сын), но в конце концов любящий родитель просьбу удовлетворил.

Летом, вместе с группой паломников, отправился в путь. От Одессы до Яффы плыть было тогда почти две недели; но они вначале побывали в Константинополе и на Афоне.

В бывшем Царьграде о. Варнава встретился с известным аскетом. «Внизу расстилалось море. Мы сидели на веранде, собственно, галерее... одного из Афонских подворий в Константинополе. Моим собеседником был известный на Афоне и в России (церковно-славянофильские гнезда) иеросхимонах Алексей (Киреевский). Я смотрел на старца, и пред моим взором возникла иная картина: широкие и необъятные ковыльные степи, задумчиво и глубокомысленно шумящие леса моей далекой родины. И маленькая келья-домушечка среди безмолвного бора, в ней одинокий пустынник – наш общий, по-видимому, старец, о. Серапион Параклитский (была такая пустынь в лесу, в восьми верстах от Лавры), и на стене его кельицы – карточка молодого безбородого человека в узком, застегнутом доверху, сюртуке. Это снимок Киреевского. Тогда он только что бросил университет и уже в духовной академии (тоже им впоследствии оставленной) познакомился с этим старцем и отправился на послушание в Зосимову пустынь...

Разговор у нас шел о мистике. Вскоре же принял сугубо интимную окраску, ибо родственные души, живущие одними и теми же мыслями и чувствами, быстро узнают друг друга, будучи разделены происхождением, внешним положением и проч., чтобы соединиться в общем делании для Бога. О. Алексей делился со мной разными воспоминаниями о чудесных случаях и видениях из собственной и чужой жизни»220. Разговор зашел и об имябожничестве, волновавшем тогда русские церковные круги, о нестроениях в религиозной жизни. Старец, всеми почитаемый насельник Пантелеймонова монастыря, критиковал издание афонитов «Подвижники веры и благочестия» за допущенные в нем недосмотры и ошибки. Если бы устроили «хорошую чистку» и осуществляли за текстом высший духовный надзор, то, может, и не возникли бы известные нестроения в монашеской среде, и не пришлось бы посылать на Афон архиепископа Никона с воинской командой для усмирения бунтовщиков221. Для утверждения благочестия нужна твердость. К сожалению, старец не уточнил, какого рода должна быть эта твердость и в чем заключаться. Это казалось понятный.

С ним же «долго говорили на аскетические темы, главное – об их воплощении в жизни, то есть в подвижничестве».

В «хороших монастырях на Востоке» не иссякал журчащий ручеек молитвы и стихологисания Псалтири. Стоит только выйти на монастырский двор ночью и прислушаться: «окошечки открыты, оттуда разносится речитатив иноков, сливающийся в одну сплошную воркотню, и игумен может контролировать свою братию, как кто несет молитвенный подвиг»222. Внутренняя ревность и трезвая дисциплина. (Некоторые вещи, однако, удручали: «Впервые увидел там парафиновые свечи, вставляемые в песок, это убожество и профанацию священного дара Богу, имеющего такое таинственное и символическое значение; я был поражен и оскорблен в своих религиозных чувствах»223.)

В строгих монастырях (например, в Хевроне, у Саввы Освященного) к еде по уставу подавали хорошее вино. «На старом Афоне (Руссика) – крепкое, сладкое. Когда мы после стола спросили шутя эконома Саввинской обители, почему у них «красовуля» (чарка; не от русского слова «красота», вроде «красуни» на украинском, а от греческого «смешение») меньше чуть не вдвое, чем на Афоне, он, тоже смеясь, что-то ответил по-гречески. Переводчик нам сказал, что у них вино крепкое, «а то в голове зашумит, и из монастыря захочется...» За геронта (γέρων – «настоятель», буквально «старец»), во всяком случае, беспокоиться нечего было, ему исполнилось в то время 107 лет... Худенький, тощий старичок...

Но на Сороковой горе (гора искушения Иисуса Христа под – вернее над – Иерихоном: Мф. 4:1) строгие монахи пили одну воду, да и то недосыта, малой мерой. Ибо носить ее снизу на вершину громадной горы – труд великий. Дали нам, при колоссальной жаре около Мертвою моря, «по рюмке» (мы подумали тогда – «по наперстку») – и довольно»224.

Он сравнивал. В России, в окололаврских пустынях, вина не подавали. «Помню, кто-то из гостей посмеялся после трапезы игумену Герману, старцу Зосимовой пустыни: «Что же, дескать, вина-то не было за столом, а Устав сегодня требует...» И тот ответил, так применяя к себе эту статью Устава: «Вместо вина мы чай пьем. Он тоже укрепляющее средство». Горяченького чайку выпить и то многие считают «баловство»»225. Потом о. Варнава любил рассказывать о двух монахинях, одна из которых, съездив на Св. Землю, «по Уставу» пристрастилась к вину, а другая, никуда не ездив, – к крепкому чаю.

...Край обетованный издавна притягивал к себе. «И вот я, студент последнего курса, иду по этим местам, связанным с детскими переживаниями и мечтаниями.

Прямо передо мной, на далеком горизонте, в фиолетовой нежной дымке вырисовываются горы Моава... А за моей спиной остались места, на которых Авраам «жил в шатрах с Исааком и Иаковом» (Евр. 11:9). Там позади остались тенистые исполинские деревья дубравы Мамре (Быт. 18:1) и под прелестным аквамариновым небом, льющим растопленное золото лучей, – каменистое ложе древнего Вефиля, где когда-то Иаков видел чудесную лествицу (Быт. 28:11–12)... Остался позади и Иерусалим, столь воспетый в псалмах самим Давидом (Пс. 121:3) и другими пророками, потому что

...от Сиона выйдет Закон,

и Слово Господне – из Иерусалима

(Ис. 2:3).

И снова я всматриваюсь и вижу на востоке перед собой призрачные входы в Землю Обетованную. В серебристой мгле и далекой дали блеснул белой точкой кенотаф Моисея Боговидца... А Иерихон, куда мы едем, уже открывается вдали. Цветущий оазис из роскошных пальм, одуряющих своим запахом мимоз, высоких кактусов и прославленных на весь мир „иерихонских роз”. Несколько глинобитных арабских хижин и бедуинских палаток, два-три отеля и каменных дома для богомольцев – вот все, что осталось от славного прошлого Иерихона, всех его мраморных дворцов и скульптурных украшений, развалины которых зарастают теперь колючками и сорной травой».

В сознании всплывали огненные слова (и он сверял их по карманной французской Библии, размером в два вершка) пророка Иеремии, грозное предупреждение древнему Израилю: «О, земля, земля, земля! слушай слово Господне» (Иер. 22:29). И в нем ему слышался «крик печали и ужаса». Окружающая действительность красноречиво свидетельствовала о неизбежном возмездии за пренебрежение к Слову Божию. «Истреблен будет народ Мой за недостаток ведения: так как ты отверг ведение, то и Я отвергну тебя от священнодействия предо Мною» (Ос. 4:6). Некогда процветавшие города стерты с лица земли, народ избранный рассеян. «За грехи опустошена Святая Земля» – это традиционное настроение христианского апологета, созерцающего последствия жестоковыйности Израиля. Но о. Варнава чувствовал личную связь с происшедшим здесь. Он воспринимая Палестину как свою землю, ибо это была та земля обетования, которая впервые открылась ему в молитвах матери, в заповеди евангельской любви.

«У наших прабабушек и бабушек, дороживших всем, что напоминает о спасительной жизни, и в особенности тем, что связано со Св. Землей, можно было часто видеть на комодах, покрытых белыми вязаными ажурными салфетками, или в домашних кивотах перед иконами и распятием иерихонские розы в блюдечках, наполненных водой.

Иерихонская роза – особое растеньице, занесенное в Европу средневековыми паломниками. «Иерихонская роза» крестоносцев растет, собственно, в пустынях Сирии, Аравии и Египта. Ее ботаническое название – Anastatica hierochuntica. Другая сходная деревянистая травка и до сих пор в изобилии покрывает каменистые окрестности Иерихона. По-ученому она называется Odontospermun pygmacum. Тот и другой вид иерихонской розы в продаже трудно найти, они вытесняются подделками (т. е. растениями, схожими по качеству).

А для горящего сердца и для ума, ищущего духовных тайн, дело заключается в особой свойстве этого растеньица. Если этот сухой комочек свернутых, хрупких, беловато-желтых веточек положить на влажное место или насквозь промочить, то он раскроется и распустится удивительными цветами, что и создало ему славу. Это – символ бессмертия и воскресения, подобие возрождения человека, умершего во грехе, с засохшим для веры и спасения сердцем, к новой духовной жизни, – лишь только он соприкоснется с источником воды живой (Ин. 4:10–14; 7:38–39)»226.

Так же может расцвести душа грешника, в котором пробудится покаянное чувство. Нищая Россия, как работник одиннадцатого часа, позже многих других народов узнавшая Христа, до сих пор погружена в благодатную стихию. «Ветхозаветные пророки не имели того, что может иметь теперь каждый грешник». (Ему была дорога и та мысль, что Бог нелицеприятен и великих пророков Себе ставил не только из иудеев, а и из других народов, к каковым принадлежали Мельхиседек и Иов. Спасение открыто каждому. «И язычники были дороги Ему, и, как евангельский блудный сын, они должны были некогда возвратиться под отеческий кров. Фактом, раскрывающим попечительность Божию о всех людях, является существование так называемых избранников Божиих вне рода Авраамова... Они по своей святости... высокой и для христианского самосознания... имеют и прообразовательное значение», – это было написано иеродиаконом Варнавой в одной из семестровых работ: «Избранники Божии вне народа Израильского до поселения израильтян в Палестине».) Впрочем, глядя на уничижение Израиля, он сокрушался о том, что и русский народ, в лице своих законников и книжников, все больше поклоняется истуканам современной культуры, что добродетель перестала быть воинствующей и не может, когда надо, постоять за себя.

После паломничества у него возникла следующая идея книги о Св. Земле: поучаясь крушению Израиля и «помня свои грехи, мы радуемся общему домостроительству». Замысел не удался, было написано лишь одно предисловие...227

Путешествие способствовало углублению познаний о. Варнавы в подвижнической науке. В Горненском женском монастыре в Иерусалиме на него произвели впечатление рассказы о подвигах схимонахини Павлы, и он, как святую реликвию, принял в дар четки, сплетенные из ее волос, остриженных при постриге.

Во время паломничества вел дневник «в ничтожных листах», фотографировал: Сион, обитель Саввы Освященного, Иудейскую пустыню. (В промежутке между поездками попал на официальный прием к Иерусалимскому Патриарху, угощавшему гостей ракичной – виноградной – водкой и коньяком: тоже материал для сравнений.)

Начинающий аскет чувствовал промыслительность этого события – того, что накануне самостоятельной жизни привел его Бог приложиться к святыням христианского мира, по традиции, заложенной великими учителями Церкви. «Сколько святых мужей и жен в древности отправлялось ко Святому Гробу, прежде чем выйти в пустыню на путь подвижничества или на служение миру! Таковы святые Василий Великий, Григорий Нисский, Варсонофий Великий, Павла, Мелания, Евстолия и многие другие. Сколько после них ходило туда же простых людей всех стран, всех национальностей, всех вер! Даже наши деревенские старушки превосходно знают дорогу в Палестину и Иерусалим... Некоторые из них ни разу в жизни не бывали в своем губернском городе и тем более никогда не слыхали о Парижах и Ниццах, но зато десятки раз видели Царьград и бывали в Св. Земле.

В 1914 году одну из таких паломниц я сам встретил на пароходе из Палестины. Неутомимая, живая семидесятивосьмилетняя старица, духовная дочь о. Иоанна Кронштадтского, она совершила со мной свою тринадцатую ежегодную поездку! Поучительный пример! «Темные», по мнению мира, крестьянки, масса которых обычно, кроме своей невылазной грязи, ничего не видит, превосходно знакомы с заграничными порядками, не хуже господ справляются с таможенными и путевыми приключениями, прекрасно знают западные страны (при путешествии к св. Николаю Чудотворцу в Бар-град) и как нечто недостойное внимания после святынь и Креста – попирают мысленно культуру, посмотреть которую так желают (и часто бесплодно из-за растрачивания денег на удовольствия и ненужные вещи) многие интеллигенты»228.

«Между тем солнце спускалось уже к горизонту, и марево знойной пустыни, в которой млели Моавитские горы днем, сменялось темнеющим прозрачным сапфиром вечернего неба, и аметистовые облака на западе плыли к далеким верховьям Иордана.

И сладкая <сердечная> боль тянулась вслед за сереющей голубоватой тенью, падающей от высоченного кряжа Сорокадневной горы Искушения на пальмы Иерихона»229. На Святой Земле застало его известие о начале войны с Германией. Промыслительно он успел увидеть Иерусалим, чтобы потом никогда не забывать его в своих поисках Небесного града.

С последним пароходом (дальнейшее сообщение с Россией было прервано из-за начавшихся боевых действий) он возвращается на родину. На границе таможенники говорили друг другу, смеясь: «Этих русских можно не осматривать, везут опять один песок да камни».

Защита диссертации и окончание «внешней» учебы

1914–1915 Сергиев Посад. Начало первой мировой войны. Смерть отца. Отзывы на диссертацию. Направление в Нижегородскую семинарию

Не успев приехать из-за границы – на Рождество Богородицы (8 сентября), – он получил лестное предложение от ректора академии. Уже шла война. Великая княгиня Елизавета Федоровна просила епископа Феодора направить кого-нибудь из ревностных образованных монахов в свой санитарный поезд – духовником. «Мое начальство, – вспоминал владыка Варнава, – предложило мне. Я отказался. Прошла зима. Великий пост. Новое предложение в поезд императрицы. Я снова отказался. «Ты любишь только спать да лежать», – сказал мой начальник. Я высказал ему веские причины отказа»230.

Не дело молодого монаха самонадеянно, не рассчитав сил, погрузиться в нездоровую атмосферу Двора и высшего света, оказаться на перепутьях партийных интриг. Можно с легкостью омрачиться, и кто знает, как сложится тогда внутренняя судьба и куда заведет дорога. (Потом, лет через пять, мог убедиться в своей правоте. Что ожидало бы его после революции? В лучшем случае, судьба политического эмигранта.)

А время, закусив удила, лихорадочно катилось вниз. Патриотическая волна восторга в обществе быстро угасла, страна неслась к катастрофе. Исчезла хорошая бумага; газеты, ранее выходившие на белоснежных листах, запестрели желтыми и серыми полосами. Так же быстро гасла надежда на благополучный для России исход в развернувшейся мировой бойне.

(Любвеобильный, духовный богатырь схиархимандрит Гавриил хотел упросить Бога помиловать свою несчастную родину. «Батюшка, – вспоминал ученик его, – не довольствуясь теми молитвами и прошениями, которые возносить предписывал Синод, от себя еще вычитывая разные каноны и молитвы о победе над немцами. Вообще всячески просил Бога о помощи бедной России. И буквально кричал «ура», когда бывали радостные известия.

Но Бог хотел иначе. Попущение Его за грехи наши и отцов дало перевес вражеской силе. И батюшка... вставая со стоном со своего креслица в церкви, шатаясь от усталости и держась за стену, шел к себе домой, на постель, и все вздыхал: «О, Боже мой, Боже мой!» Но это уже не от личного труда, болезни или усталости, а от гнета людского горя, невежества и греха, и народных скорбей от войны, и собственного сострадания к несчастным»231.)

Церковные деятели, желавшие оздоровления российской жизни, взаимоотношений государства и Церкви (а к ним принадлежали и епископ Феодор, и кружок Новоселова, и старцы), с удручением видели слепоту верховной власти, не замечавшей грозящей опасности. Все политические круги, правительственные и оппозиционные, не только не способствовали общественному замирению, но и всячески взвинчивали атмосферу. Влияние Распутина на церковные дела не прекращалось. В те дни пользовалась популярностью расхожая фраза: «Распутин роди Питирима, Питирим роди Штюрмера...», которой обыватель объяснял чехарду в церковных и правительственных верхах232. Вращаясь при Дворе, приходилось бы уклоняться от высказывания мнения по поводу этого псевдостарца (что могло вызвать неудовольствие вышестоящих и даже опалу).

«При Дворе, – вспоминал владыка, – как я знаю, было несколько партий; у императрицы была родственница, не менее ее настроенная мистически, с преклонением перед старчеством, но не столь разборчивая; да и то сказать, надо иметь большое духовное прозрение, чтобы отличать истинно святого от человека, близкого к бесам и их «чудесам»; стоит только вспомнить, кто ввел этого Распутина...»233

Насколько остро воспринималась роль «Гришки» в происходящих трагических событиях, красноречиво говорит реакция на одно только его имя со стороны подлинного старца. Вспоминает верный ученик. Весна 1915 года. Зосимова пустынь. О. Варнава приехал к затворнику Алексею. «На гостинице я уже встретил Елизавету Федоровну. Гостинник о. Ин<нокентий> отводил ей угловой (от лестницы) номер, который он мне показывая незадолго перед тем, как его устроил. По дороге шепнул: «Все молится. Мало длинных всенощных наших, придет – молится еще до часу ночи...» Это о ней. «Приходите перед вечерней чай пить», – это уже ко мне.

Прихожу к о. Алексего-затворнику, тот в заметном волнении.

– Представьте себе, что о. Гавриил великой княгине сказал. Она спрашивала его про Распутина... И что же он сказал?! «Убить его – что паука, сорок грехов простится...»

– Какое же мое положение, – продолжает старец, к которому ездила вся Гатчина, все графини и княгини и весь набожный двор. – Великая княгиня спрашивает меня: «А вы, батюшка, как думаете?» Ведь вы понимаете, что это значит? Понимаете?

Я молчу, даю старцу высказаться до конца. Понятно, Дмитрий Павлович, Пуришкевич, Юсупов если бы знали об этом – а они, конечно, не могли знать, – имели бы лишний козырь в своих действиях и ссылались бы, веруя или не веруя: «Вот и старцы...»

– Я ей отвечаю: «Нет, я не могу благословить... Что вы, да разве это можно... Нет, не могу»»234 .

Стать участником, пусть и маленьким, придворной жизни в призрачной (как оказалось вскоре) надежде оказывать положительное влияние на власть предержащих значит оторваться от трезвящей почвы обыденной действительности, подвергнуть душу смертельной опасности.

А многочисленные обязанности требовали свое. О. Варнава пишет и вскоре защищает дипломную работу «Св. Варсонофий Великий. Его жизнь и учение», получив за нее степень кандидата богословия. Отзывы на диссертацию, в целом, являлись благоприятными, хотя и неожиданно острыми, даже обличающими и требующими от соискателя вдумчивого анализа указанных недостатков. Мнения двух выдающихся представителей богословской науки о качестве произведенной работы, о способностях автора, его плюсах и минусах имеют непосредственное отношение к дальнейшей творческой биографии их выпускника, к уяснению и более точному пониманию его писательской судьбы.

Инспектор академии архимандрит Иларион (Троицкий) не случайно 2 мая 1915 года направил к преосвященному ректору и к священнику Павлу Флоренском235 увесистую тетрадь с машинописным (выполненным в два цвета) текстом о. Варнавы: соискателя и его рецензентов объединяли не только круг научных интересов (патрология, аскетика), но и общность настроений (почитание старчества, стремление к возрождению духовного горения древней Церкви). И епископ236, и профессор сходились в оценках представленной работы.

С положительной стороны: «Автор, видимо, обладает всеми данными для серьезной научной работы. По крайней мере, первая часть его сочинения свидетельствует о исключительной способности автора к научному анализу, способности разбираться в материалах источников и пособий и к самостоятельной оценке данных этого материала» (еп. Феодор)237.

«О. Варнава обладает способностями и, главное, увлечением. Дорога направленность его внимания к вопросам работы над собою; ценно его умение скомбинировать разрозненные данные в целую картину... утешительно слышать его защиту христианства против различных подделок; радостно видеть его высокую оценку старческого окормления» (о. П. Флоренский)238.

С отрицательной: «Автор пишет, а может быть и думает, какими-то скачками, порывами, касаясь то одной, то другой мысли, делая совсем неожиданные переходы, затрудняя этим самым возможность следить за последовательностью его мыслей. Собственно такой биографии, какие мы привыкли видеть в сочинениях, у автора нет, у автора вся она представлена как бы... ригористическими рассуждениями на тему, как велик старец; это, конечно, похвала, а не житие старца... Характерной чертой... служит постоянная тенденция отвечать вместо <древнего подвижника> на разные современные течения в области аскетики, на те вопросы, которые часто обсуждаются на страницах периодических изданий (споры об ученом монашестве, о старчестве и т. п.)» (еп. Феодор)239. «Работа о. Варнавы и впечатление оставляет двойственное. Она не имеет среднего общего тона... Местами она радует, местами же – сердит. Воспарив в горняя, о. Варнава порою вдруг ниспадает до домашних счетов; у читателя же остается неприятный осадок, словно он не вовремя попал на ссору бывших приятелей. Слова строгого выбора о. Варнава разбавляет речью газетною; а глубокое благоговение пред святым... неожиданно сменяется отношением, которое трудно назвать иначе, чем неряшливым» (о. П. Флоренский)240.

Рецензия о. Павла вылилась в самостоятельную и большую (обычно тексты такого рода занимали у него несколько страниц) статью. О. Павел как бы мимоходом дает методологические указания к разработке биографии святого отца. За блестящим стилем и поразительно точными мыслями чувствуется непростое личное отношение к автору сочинения, включающее в себя ироническое обличение в сочетании с досадой и даже некоторым раздражением. Последнее вызвано сознанием того, что о. Варнава мог написать полезное и нужное «всякому, интересующемуся аскетическими вопросами», исследование, но не захотел этого сделать. Соискатель «не достаточно внимательно и усердно занялся предложенной ему темою». Вместо этого он много сил уделил спору с неким Высокопреподобным отцом, теоретиком монашества, «но уже новейшей школы, рассматривающей монашество как орден». Поэтому рецензент обвиняет ученика в отсутствии послушания: «Никто не назначал ему «за послушание» хвалить или порицать кого бы то ни было. Но его епископ, и притом постригавший его, дал ему изучить драгоценные творения преп. Варсонофия, а о. Варнава, в азарте борьбы, не счел нужным выполнить... то, что обязан бы сделать даже и не монах, и не «за послушание», а просто всякий студент, по долгу учащегося, желающего получить степень»241. Возмущала небрежность, ибо в сочинении не оказалось иконографического материала. «Эта вина о. Варнавы тем менее простительна, что, во-первых, он занимается фотографией, имеет аппарат и немало им работает и, во-вторых, прошлый летом, уже зная свою тему, путешествовал по Палестине и Афону»242. Стрелы обличения, направленные искусной рукой, точно попадали в цель.

Рецензента и автора диссертации связывали более тесные отношения, чем обычного студента с преподавателем. Как правило, о. Павел держался от студентов на расстоянии, но с кружком ревнителей, опекаемым ректором, общался. (Объединяли и лаврские пустыни, хотя после смерти о. Исидора из Гефсиманского скита он не имел там своего старца.) «Автор труда «Столп и утверждение истины», – вспоминал владыка Варнава, – подарил мне когда-то свою брошюру с приятным автографом (она пропала во время революции), – это была глава из его будущей, намечавшейся им «антроподицеи», долженствовавшей составить заключительную часть его «феодицеи»». Несомненно, доцент-священник знал настроение о. Варнавы, его сосредоточенность на практической стороне аскетики, его колебания по поводу того, стоит ли заниматься наукой, его критическое отношение к современной культуре. Преподаватель хотел стянуть студента на землю и засадить за научную деятельность, тогда как тот рвался на небо.

По отношению к Флоренскому (почти сверстнику, старшему всего лишь на пять лет)243 у о. Варнавы сложилось двойственное чувство. Очевидную симпатию вызывала широта его знаний («энциклопедист, и не только широкий, но и глубокий»)244, стройность мировоззрения (при общей консервативности); литературный стиль его книг, в которых древнее предание раскрывалось по-новому, современно – замечательная находка для активно работающего апологета. ««Столп и утверждение истины» производит сильное впечатление на многих. Таково научное оформление книги в сочетании с художественным»245.

О. Варнава тяготел к конкретному деланию (исполнению закона, поступку) и испытывал недоверие к магической интеллектуальности Флоренского, его «самодельным измышлениям» (софиологии) вместо погружения в опыт, резко отрицательно относился к новой схоластике, не забывая, что о. Павел защищая «имябожничество». (Тогда догматические мнения Синода являлись для молодого монаха синонимом чистоты православия.) У о. Варнавы не было научного руководителя; причиной тому послужило отчаст отталкивание от научной деятельности, которая воспринималась как пограничная для его интересов и которой он занимался урывками, всегда отвлекаясь на что-то более для себя важное. Сказалась двойственность послушания, к которому предназначалось ученое монашество (и, конечно, не умиренные еще страсти). Если тебе предлежит поприще ученого, то для пользы церковного дела надо упорно учиться научной методологии, приобретать писательские навыки. Чтобы проповедовать читателям, надо уметь донести к ним свою мысль, выкристаллизованную идею.

Но удивительно, преподаватель в священном сане посмеивался над его стремлением пробиться к «святой простоте». И когда обоснованно и едко, задевая за живое справедли-выми и точными замечаниями, критиковал кандидатскую работу, то положительное в ней лишь отметил, тогда как удавшаяся часть была динамичной и уже поэтому редкой и по-своему замечательной попыткой описать деятельное послушание, попыткой, которая давала возможность как бы воочию увидеть правильное осуществление этого важнейшего аскетического подвига. (Читатель получает возможность наблюдать правильно совершаемое делание, получает верный ориентир, с которым может соотнести, сверить свой духовный настрой.)

Да, интуиция не обманывала о. Павла, его студент мог написать замечательное исследование, но интересы его лежали в другой сфере – в сфере аскетического делания более, чем созерцания. Может быть, преподавателю стоило вдуматься в состояние ученика и, понимая, какую ценность представляет для церковного дела уже имеющийся у о. Варнавы аскетический опыт, вместе поискать приемлемых для него путей вхождения в науку?.. (Похоже, что подобные вопросы не волновали ни о. Павла, ни преосвященного ректора, озабоченного приисканием среди молодежи единомышленников для укрепления рядов своей церковной партии.)

В начале июля о. Варнава окончил курс тринадцатый по списку246. Болезнь и смерть отца, последовавшая 3 марта 1915 года, кажется, не очень повлияли на успеваемость сына. (Да и начальство отпустило только на один день, 5 марта, на похороны.)

Круг внешнего научения пройден. Подходила пора прощания со своей alma mater. Он покидал ее стены осиротевшим, но без чувства полного одиночества. Оставалась связь с духовными отцами. Оставалось ощущение общего с ними Божьего дела, к которому и он призван и которому надо самоотверженно послужить.

Напоследок посетил любимую пустынь. «Тихо мерцают несколько огоньков в разноцветных лампадах в тяблах* (* Тябло – старинный подсвечник (в виде маленького паникадила) у главных икон иконостаса. – Прим. еп. Варнавы.) Спасителя и Божией Матери, у Чудотворной иконы, главной святыни обители, на гробнице местночтимого подвижника, еще два-три на всю церковь. И потому храм погружен в сильный полумрак.

Идет длинная, долгая всенощная. Прочли шестопсалмие. Подошли кафизмы и с ними так называемые «уставные чтения». Народ – много народа, приехавшего издалека, из-под самого Петрограда, за сотни верст, к известному затворнику этой пустыни, – и братия расселись, кто где мог, в стасидиях, на лавочках, на стульях и прямо на полу.

Вышел приезжий гость, ученый монах духовной академии, с красивой бородой и немного выпуклыми бархатными глазами, с «инквартом»247 в старинном кожаном переплете в руках, повернулся к закрытым Царским вратам и обратился к «очередному» служащему иеромонаху в алтарь за благословением на чтение. Нараспев, как это было лет двести с лишком тому назад в древних, даже <и> приходских, храмах Святой Руси, а в последнее перед революцией время в некоторых наиболее уставных единоверческих (старообрядческих), он громко, на всю церковь, проговорил: «Слово преподобного и богоносного отца нашего Ефрема Сирина... благослови, честный отче, прочести!»

И, получив благословение, он начал тем же мелодичным напевным гласом, так прекрасно гармонирующим с настроением поучения знаменитого поэта и отца Церкви IV века, «сирского пророка», как его прозвали современники, эти – или подобные – задушевные слова:

«Воспряни от сна и войди в самого себя, отвергни помыслы свои и смотри, вот день приклонился... И теперь познайте, что значит вчерашний день и что сегодняшний, подобно тени вечерней, исчезает... Воспряни, возлюбленный, воспряни! Последний час постигнет тебя, как западня, и тогда ужас обнимет твою душу и ты скажешь: как протекли дни мои в рассеянии? И как прошло время жизни моей в непотребных помыслах?..»»248

Путь предстоял долгий и трудный. 24 сентября умер старец Гавриил. В сентябре же Учебный комитет Ведомства православного исповедания сообщил академическому начальству, что определением Священного Синода (от 25 августа 1915 г.) иеромонах Варнава (Беляев) назначается на должность преподавателя гомилетики, литургики и практического руководства для пастырей в Нижегородскую об этом духовную уведомление семинарию. от ректора, Девятого он уже октября десятого получив вечером выехал по назначению249.

Педагогическая деятельность под гул приближающейся катастрофы

1915–1917 Нижний Новгород. Преподавание в семинарии. Духовные поиски о. Варнавы. Атмосфера в русском обществе перед революцией. Новая православная идеология. Путешествие на Соловки

Нижний Новгород – тихая, домашняя столица российской провинции. В самом его центре, неподалеку от Благовещенской площади с ее кремлем (и спрятавшимся за его стенами губернаторским домом), стояло – уже на площади Семинарской – трехэтажное старинное здание в классическом стиле с портиком и колоннами. Основанная почти двести лет назад, духовная семинария, располагавшаяся в нем, стала для о. Варнавы и первым самостоятельный местом работы, и первым собственным домом (здесь ему дали квартиру при общежитии). За год до того синодальный учебный комитет вменил в обязанность всем преподавателям средней духовной школы исполнять по совместительству и должность классного воспитателя. Таким образом утверждался главенствующим принцип воспитания, а не образования, и одновременно значительно повышался денежный оклад.

Ему сразу же поручили классное руководство в пятых и шестых, старших, классах. По должности ему приходилось ежедневно ходить по комнатам общежития и проверять, на месте ли семинаристы в положенное время, занимаются ли заданными им уроками. Он старался действовать мягкостью, покрывая их проступки. При раздаче постельных принадлежностей «своим ученикам все хорошее отдавал, а себе оставляя что похуже»250. Главную свою задачу видел в наведении внутренних мостов к душам молодежи. Достигнуть этой цели было нелегко.

Семинарии составляли часть русского общества, которое переживало увлечение позитивизмом, рационалистическим подходом к жизни, вместо прежней религии возведя на Олимп науку. Новая вера утверждала новую мораль, особый, «свободный» стиль поведения, требовала жертв и шла походом против «устаревшей» христианской нравственности. Наука со времен Возрождения признавала только одну безусловную данность: физический опыт, основанный на «машинно-экспериментальном методе». Только то действительно, что построено на чувственном отражении и переживании. Животный взгляд на бытие, на самое себя превратился во всепоглощающее, нетерпимое ко всякому иному мнению, мировосприятие. К началу столетия в сознании огромных человеческих масс оно вполне созрело для перехода в культовую форму. «На место религии, – описывал позже этот процесс епископ Варнава, – становится политика, наука, искусство и прочее, на место храмов Божиих – музеи, театры, кино; на место амвона – трибуна или кафедра; вместо хоругвей, икон и крестных ходов – демонстрации с эквивалентными символами»251. Так что в конце концов у мира образовалась и усиленно им насаждалась своя обрядность (что «с позитивистских позиций не более объяснимо, чем вера в невидимого Бога, скаламбурил бы свой им пророк, Тит. 1:12»), Быть вполне современным для русского человека предреволюционной эпохи уже означало быть самоуверенным, напористым, приверженцем свободной морали (для которого смирение, «основная добродетель христианская», «превратилось в звук пустой»), революционной решительности и категоричности. Одежда и мода становились все более экстравагантными и вызывающе смелыми.

Между сторонниками такой современности и рядовыми обывателями образовалась непроходимая пропасть. Какая-нибудь «верующая «баба», неграмотная старушка – возьмем стереотипное понятие, – набожная, ходящая в церковь, слышащая Слово Божие и соблюдающая его (Лк. 11:28)»252, не сможет объяснить то или иное понятие или предмет церковный, интуитивно понимая его верно и глубоко, – и таковая есть ретроградка. А какой-нибудь безбожный учитель, сторонник научного мировоззрения и теории Дарвина, может, не задумываясь, с легкостью объяснить, как жить по-новому, счастливо, – и он олицетворяет в своей персоне великий «культурный прогресс». В деревне нельзя было зайти в дом, не перекрестившись, а в культурном обществе это уже стало считаться дурным тоном. («Неверующие всех марок насмешничают и издеваются над теми, кто дерзает среди них и в обществе креститься».)253 На бытовом уровне подобный разрыв в миропонимании хорошо характеризует следующий рассказ из популярного еженедельника того времени.

Две вполне современные и передовые девушки приезжают в большой город N учиться на курсах. В связи с военным временем они не смогли найти подходящее жилье. Кто-то посоветовал: обратитесь в странноприимный дом местного мужского монастыря. «Курсисткам это показалось дико и смешно, но именно поэтому они моментально бросились в мужской монастырь».

Демагогией, слезами и истерикой они добились от старших монахов разрешения поселиться в странноприимнице. В отведенном номере (келье) одна из них пришпиливает к стене картину Греза: красавица с обнаженной грудью. «Я люблю красоту...» Будучи вынужденной повесить также и иконку, оправдывается: «Делаю это я в угоду матери и применяясь к обстоятельствам». Соседка их, монашка Агния, вызывает у девушек отвращение своим постным видом, зеленоватой бледностью лица. Молодые монахи-гостинники, держащие глаза опущенными в землю, становятся объектами их интриг, насмешек исподтишка и недоумений по поводу такой ретроградности в «наши» дни254.

Немалый вклад в появление на просторах России представителей подобного «культурного прогресса» внесли наши доморощенные семинаристы. Семинарские программы каким-то странным образом способствовали формированию начетнического, догматического сознания, которое с потерей интереса к религии (нередко до двух третей учеников четвертого класса семинарии уходили в университет; многие шли по светской линии; и у большинства из этих «беглецов» отношение к вере было, мягко говоря, прохладным) обращалось к новым кумирам. В кругах безбожных семинаристов, типа Добролюбова (питомца нижегородской семинарии), Чернышевского, священным словам и понятиям придавался часто кощунственный смысл.

«Тайная мысль «основного закона социализма», открытого бывшим семинаристом Сталиным255 взята из катехизиса, учебника по догматике или из той же Библии, – со знанием дела раскрывал эволюцию определенного типа семинаристского сознания в далеком и пока трудно представимом будущем епископ. – Что такое основные законы, отражающие «объективные процессы, происходящие независимо от воли людей»? Это – Промысл Божий. «Люди могут открыть эти законы, познать их, изучить, использовать, но они не могут изменить или отменить их». Так можно сказать только о Промысле Божием... Самый стиль изложения данной системы чисто семинаристский... Для преподавателя дореволюционной гомилетики... такой стиль речи, с рефренами, повторениями... был сущим кладом. Во всем этом «законе» нет ничего нового. Все это взято из текстов семинарских учебников и известно уже две тысячи лет со слов апостола: «Их бог чрево, и слова их – в сраме»»256.

Из методических указаний для преподавания Священного Писания (вторая половина XIX века): «Все подобного рода, так называемые классические места в Священном Писании, в которых содержатся прообразования или пророчества о Мессии, Пречистой Его Матери, новозаветной Церкви, таинствах, должны быть задаваемы ученикам в виде уроков, для заучивания наизусть по славянскому тексту». «Рекомендуется преподавателям для более твердого и отчетливого усвоения учащимися сообщаемых им сведений... составлять подробные конспекты или записки с изложением указанных сведений и давать их ученикам для заучивания при повторениях».

Не удивительно, что школьники быстро охладевали к Слову Божию; по признанию того же методического руководства, ученики не читали дома Библию, зная, что учитель не имеет времени их основательно проверить, а пользовались текстами из различных учебных пособий, кратко излагавших ту или иную книгу Священного Писания.

Основной метод семинарских учителей – бездарная зубрежка. (Коля Беляев во взрослом состоянии испытывая благодарность и за это, так как выученные еще в гимназии священные тексты ему пригодились, но далеко не все мальчики обладают врожденным смирением.) Типичный отзыв о «благочестивом» преподавателе Священного Писания: «Он не любил глубоких философских толкований Священного Писания, избегал обширной исагогики... Сущность герменевтики, по его убеждению... заключалась в знании самого Слова Божия». В любое время дня и ночи учащийся средних учебных заведений Российской империи без запинки должен уметь ответить на вопросы катехизиса.

– Что есть Церковь?

– Церковь есть от Бога установленное общество человеков, соединенных православною верою...

(Выслушаем, кстати, мнение церковного гомилета, епископа Варнавы, о сей сакральной формуле: «Эта «материалистичность» определения, в котором слишком выделена внешняя сторона таинственного существа Церкви, не выразимого никакими человеческими словами, определения, заучиваемого с детства людьми, отдавшими впоследствии свои силы на устроение мирского общества <этих же> человеков, немало повредила во всех смыслах и отношениях самой исторической Церкви. Ибо ее приравнивали к мирским и социальным институтам и учреждениям, смотрели (и продолжают смотреть) на нее как на своеобразную партию или группу верующих со статусом проблематичного и подозрительного свойства, со всеми вытекающими отсюда последствиями».)257

Правящий нижегородский архиерей, как и все архиерей, любил при своих ревизиях духовных школ четкие, без запинки ответы наизусть, хорошо поставленный голос; на вопросы по Священному Писанию любил ответы словами из Священного Писания. Соответственно, и питомцы семинарий росли начетчиками, пресытившимися боговдохновенными строчками258.

Новый преподаватель избрал, надо отдать ему должное, другую методу, которую можно назвать и новаторской, если бы она не являлась просто естественной для педагога. (Только почему-то естественное столь часто неочевидно для профессионалов.) Готовясь к урокам гомилетики, он записал в блокноте: «В VI классе я просил <начальство разрешить> не заучивать проповеди, ибо должна заучиваться мысль, которую ученик может передавать своими словами». Во главу угла он ставит Смысл, понимание, искренний отклик. Со-беседование не терпит принуждения, а держится на интересе. И он обращается к ученикам как к возможный со-трудникам. Они для него «юные друзья» (но архиерей, просматривая его проповедь, это обращение заменил на «питомцы семинарии»): «Мы делаем одно, главное дело жизни, кто хочет, пусть присоединится».

Из мыслей преподавателя о. Варнавы: «Поставить себя так, чтобы не смущаться ничем. Я на кафедре должен быть выше их <семинаристов> не на одну голову. Но первый урок (часть его) посвятить общему вопросу, чтобы установить с учениками отношения доверительные. Это хорошо действует. Здесь нужно высказать свой взгляд, <правильно> подойти к ним. Потом занятия в V классе прямо с места в карьер, практические... Взять какое-либо «Слово», проштудировать его хорошо дома и заставить читать кого-нибудь в классе. Причем обратить внимание при чтении: какое место говорит к чувству, какое к фантазии и т. п. Особенно важно вскрыть ход мыслей автора. Последовательность в раскрытой <темы> должна быть <проведена> до конца, будь то слово, поучение, беседа, что угодно. После этого попросить ученика на кафедру и заставить его повторить эту проповедь, предоставляя ему право добавлять своими словами, как угодно, лишь бы только он договорил до конца. Причем попросить класс не смеяться над ним... Потом наконец сказать вывод: «Это такое поучение, в котором сперва то-то» и т. д.».

Для понимания настроения о. Варнавы как учителя важны мысли, прозвучавшие в его первой, «при вступлении в должность», проповеди, произнесенной в Крестовой церкви при духовной семинарии. Сказал он ее за Божественной литургией в день памяти преп. Иоанна Дамаскина, небесного покровителя семинарии, 4 декабря 1915 года.

В его словах звучит тревога за судьбу юных друзей, с интересом смотрящих на блестящие приманки мира, зовущего их в свои ряды: «Как же... допустить в себе пожелание «отойти на страну далече» (Лк. 15:13), отдать свои нерастраченные силы на службу интересам чуждой мачехе-культуре и общественности?.. Церковь нуждается в пастырях, и пастырях лучших». Будущему священнику нужно находить в изучаемых дисциплинах не теоретический материал, а высшее богословие. Православно богословствовать можно только при очищенном от страстей сердце. Идти же рассудочным путем в познании божественных вещей – «дело, требующее от человека крайней осторожности и постоянного востязания своего ума от поползновений делать самостоятельно те или другие умозаключения. Рационализм сгубил столько и ученых, и простых людей, надеявшихся собственным разумом найти пути к высшей Истине... Духовная жизнь так богата внутренним содержанием, что не может быть выражена всецело нашими земными понятиями». Чистота сердца есть необходимое условие для распознания сущностей, скрывающихся под тем или иным явлением.

Через два года, в этот же день, он продолжил: «Мы должны стараться «красно жить», а не «красно говорить». И не потому должны заботиться о своем нравственном преуспеянии, что это доставляет какие-либо практические выгоды, но ради самой добродетели». Он сравнивая учащихся духовных школ с избранными, восседающими за роскошной трапезой, и предупреждал: «Но да не возгордимся... да не заснем, почивая на Законе! Что из того, что мы сидим у такого благодатного источника?» Если слова Божественного Писания произносятся языком, но не восприняты сердцем и не исполняются на деле, то мы преступники.

Личное обаяние и живая вера привлекают к нему молодежь, которой он старался привить понимание насущности церковного учения для современников: «Законы душевной жизни и борьбы со страстями, – говорил он, – остаются все такими же, будет ли это век VI или XX». На страницах святоотеческих книг читатель встречает описание собственного внутреннего состояния. «Перед ним развертывается поразительная, интимнейшая картина развития и духовного роста души, стремящейся к Богу. Здесь все тайны, все грехи выставлены наружу, ничто не скрыто... Такова воля Божия, сохранившая и обнажившая души и сердца преподобных, чтобы показать, как соделывается спасение и совершенство»259.

По свидетельству знавших его в это время, о. Варнава мог часами рассказывать истории из «Отечника» и древних патериков. «В нынешнее время всеобщего пренебрежения своим собственным спасением, время неверия и хладности ко всему духовному», он жил опытом святых подвижников и хотел сделать его доступным для окружающих, чтобы и те в ежедневных, будничных проблемах руководствовались советами преподобных отцов и жен.

Порой лекции о. Варнавы прерывались аплодисментами семинаристов, зараженных энергией его проповеднического дара («чего я не ожидал и растерялся. Да и боялся зависти», – отметил позже в своих записях)260. Так в то время учащаяся молодежь выражала свое отношение к нравившимся ей преподавателям, это был искренний отклик на неравнодушное и серьезное слово. К нему в квартиру (маленькая комната, у окна стол, два стула, на другой стороне, у противоположного окна, аналой, гардероб и тоже два стула; за перегородкой еще такая же маленькая комнатка, служившая молельней, кабинетом и спальней одновременно) могли прийти поговорить о духовном, и он принимал с монашеским радушием, угощал напитком, известным на Востоке под названием «глики» – простой холодной водой с вареньем. Разговор чаще всего заходил о деле спасения души и существе Православия.

Этот последний вопрос в начале века стал интересовать и некоторые круги интеллигенции. В салонах и собраниях стали обсуждаться религиозно-философские вопросы. Начались разговоры о причинах упадка интереса к вере в нынешней России, о пассивности духовенства. Речи всякие, и острые, и будоражившие... Впрочем, они звучали, в основном, на страницах столичных журналов и газет. В действительности, образованный светский человек чаще всего смотрел на верующего с этнографической точки зрения, с равнодушным интересом.

В поездках по стране – а он любил дорогу (материальные обстоятельства – месячное содержание составляло около 170 рублей261 – вполне позволяли путешествовать: съездил на русский Север, на Соловки), любил наблюдать картины народной жизни – о. Варнава близко сталкивался с таким отношением.

«Поезд мчится в очистившуюся от дождя даль. За окном мелькают телеграфные столбы, кустарник с омытыми, блестящими от влаги листьями обволакивают большие хлопья дыма от паровоза, деревенские церквушки на горизонте, среди полей начинающей колоситься ржи.

Хорошо спится ночью под мерный стук колес или под перебор затяжного дождя. Рессоры пульмановского вагона первого класса доброго старого времени исключительно эластичные. Бархатные диваны еще мягче и пружинистее. Едешь, как будто не в экспрессе «Молния», по сто верст в час, а в бесшумной зыбке, и кто-то тебя нежно чуть-чуть качает и убаюкивает... Но теперь еще светло, и спать не хочется, и дождь прошел. Не худо бы поговорить от скуки, поскольку в отдельных четырехместных купе таких вагонов больше двух пассажиров не бывает, да и не пускают больше, за это и деньги берут. Ехать же далеко. А их ехало именно двое. Средних лет инженер-путеец, начальник местной дистанции (конечно, по бесплатному билету), и <выпускник> духовной академии... Они разговорились. ...Потом перешли на отвлеченные темы. Стали беседовать о прогрессе, культурном возрождении России. Инженер этим увлекался. Он думал, что если сменить лапти на сапоги, поневу на шелковое платье, а по утрам перестать ходить в коровник, выстроив на отлете хотя бы «люфтклозет» (с вытяжной трубой), то народ будет «счастлив».

– А душа?

– Да еще есть ли она, может быть, это просто комплекс известных состояний нашего сознания. Абстрактное понятие...

Но инженер забыл, что есть личность, что у него есть свое «я», которое он не смешивает ни с самым сознанием, ни с умом, ни с чувствами... Все это мои переживания, но не я сам»262.

Духовное невежество и примитивизм образованных сословий можно объяснять разными причинами, но о. Варнава, в частности, считал это результатом слабости церковной внутренней миссии и проповеди. Значительная доля вины лежит на ученом монашестве, которое «носу не показывало из своих теплых углов». В одной из его позднейших рукописей смотритель духовного училища, иеромонах (в котором угадывается сам автор), пишущий магистерскую диссертацию, объясняет пришедшему к нему в поисках ответов на вечные вопросы гимназисту-старшекласснику причины, по которым мир столь пренебрежительно относится к Церкви.

«Мы – так называемые ученые монахи, вернее выразиться, лишь чуть-чуть ученые в богословской науке, – писал он. – Если сопоставить нас с миром, с тем, как тот пропагандирует свои идеи хоть через науку, литературу и искусство, то не только ученые, а и простые монахи должны будут держать ответ пред Богом. Наши славные лавры и богатые монастыри не издали ни одного святого отца – а ведь они ими спасаются – на голландской или японской бумаге, а за границей все грошовые светские журналы и даже серьезные научные – все издаются на медовой бумаге. Но если тело святого лежит в серебряной дорогой раке, то дух его, заключенный для нас в его мыслях и творениях, также должен быть в драгоценном внешнем оформлении. Хоть бы ту же «Лествицу» или «Авву Дорофе» издали бы так, чтобы можно было интеллигентному и состоятельному человеку (от них, между прочим, зависит благосостояние государства и eo ipso, тем самым, монашества) не стыдясь положить на столе в гостиной или чтобы книги эти служили украшением его домашней библиотеки и кабинета. Древний монастырь – одна архитектура храмов и стен которого составляет величайшую красоту и ценность искусства – хранит в себе драгоценное сокровище, мощи святого, который прославил когда-то эти святые места, да и всю Святую Русь. Но прочесть об этом, как он прославил и как все это отразилось в истории, зодчестве, живописи, наглядно, через художественные снимки увидеть, причем чтобы не только для простеца это было написано, но и для неверующего интеллигента поучительно, – невозможно. Нет даже путеводителей по этим святым местам – а у нас один Север даст материал на целую книгу, – и путеводителей не за пятачок, а вроде знаменитого «Бедекера», карманного формата основательной книжки, которая бы обращалась не только «к душе», но и к любознательному или сомневающемуся уму, воспитывала бы в человеке любовь и интерес к прошлому – сплошь благочестивому и построенному на чудесах – своей родины, к археологии, церковному искусству...

Вот у нас, в Гефсиманском скиту, поют дивные песнопения особым распевом, не старинным, а древним (так называемые „подобны”), на слух... На слух! И это рядом-то с Московской консерваторией. А ведь эти певцы, монахи (между которыми много старых), могут сразу – возьмем фантастический случай – умереть: от эпидемии, от тифа, наконец, сгореть – и все погибнет. Невосстановимой станет красота пения допетровского времени, а фактически – пения вневременного. И заметьте, какой курьез. Хоть и ради святых целей, но вход женщинам воспрещен в скит (кроме как в третий день после Успенья, то есть 17 августа, когда там совершается особая служба по Иерусалимскому уставу, так называемое «Погребение Богоматери»), а они составляют большинство молящихся. Для кого же поют монахи эти дивные напевы? И понимают ли, что совершают едва ли не преступление, не предавая их нотной записи? А будь это в миру или за границей – давно нашелся бы предприимчивый человек и записал бы их на граммофонную пластинку.

Не говорю уже про монашескую газету или ученый монашеский журнал, но где художественные альбомы, стереоскопические снимки, диапозитивы с наших святынь? Где отображение в иллюстрациях текущих церковных событий зарубежных православных Церквей и нашей Святой Руси? Где карманное «Добротолюбие», я не говорю уже о греческом подлиннике, а просто на родном русской языке, изящно изданное, дешевое, миниатюрное? Где Четьи-Минеи, переведенные с греческого подлинника знатоками, а не кое-как студентами и преподавателями семинарий?..

Книг духовных полны книжные лавки, а читать нечего. Они ничего не говорят душе, ибо стоят далеко от жизни, разумею духовной, да и окружающей. Да и тускло написаны, сухо. Просто неинтересно для образованного класса нашего общества, который пока один является главным потребителем книги263. Неинтересно, начиная с обложки, шрифта и кончая языком и содержанием. А казалось бы, дело должно обстоять просто. Раз ты пишешь книгу или статью, брошюру, возьми любой недельный журнал, до юмористического включительно, и посмотри, «чем люди живы» и над чем они с ума сходят, и расскажи им, как смотрит святая Церковь на эти же самые дела. Но каждый пишет о том, чем он сам интересуется, а интересуется он обычно очень специальным и отвлеченным вопросом.

Но если бы и были нужные книги, то как уверуют, говорит апостол Павел, без проповедующего? «Как проповедовать, если не будут посланы?» (Рим. 10:14–15.) Но я просто хочу сказать, где у наших, даже самых богатых, монастырей и церковных учреждений (а народ деньги дает!) сеть киосков, книжных лавочек и ларьков, да хотя бы витрин при храмах, часовнях, в притворах, на папертях? Где книгоноши, где люди, которых, однако, легко достать, стоит лишь обратиться к тем же обителям? Если монашка на вокзале у нас продает свечи и стоит у иконы, то она могла бы продавать и книги духовного содержания, а если угодно, и апологетического, миссионерского. Человек, ждущий поезда иногда, во время снежных заносов, по несколько часов и умирающий от скуки, рад был бы почитать что-нибудь «божественное». Может быть, единственный раз в своей жизни... Но ничего этого нет. Есть охрана и помощь со стороны государства, есть кредиты, сотни тысяч, собираемые монас¬тырями, которые кладутся в банк, есть простые монахи, ходящие от монастыря с чудотворной иконой и уворовавшие не один десяток тысяч из пожертвований (могу назвать с десяток таких имен), – но нет дела проповеди Христовой!

Да даже и простого молитвослова, порядочно изданного, и того у нас нет, даже помолиться не по чему. Не говоря уж о простом народе, для себя духовенство ничего не сделало. У меня есть так называемый «Иерейский молитвослов», который до сих пор издается без изменений чуть не с Петровского или Елизаветинскою времени. Но если выглянуть из окна на улицу, то жизнь все-таки за двести лет изменилась? Из-за собора с шатром и кокошником, поставленных задолго до Петра, виднеется высоченная дымящаяся труба ткацкой мануфактуры на краю города. Так неужели тень от этой трубы не падает на страницы молитвенников в домах культурных людей и на их умы? Конечно, падает.

А вот на того, кто редактировал это последнее издание молитвослова, ничего не каплет. Недавно я хотел по этому последнему изданию XX века освятить себе на дому яблоки – и не нашел молитвы. Обращайся к требнику. Путешествующий миссионер, священник, которому нужно послужить где-либо на дому, не найдет там много нужного и должен захватить с собой еще несколько богослужебных книг. Но зато там есть «междочасия» (редкий ученый монах, не будучи литургистом, объяснит вам подробно, что это за служба, когда она совершается), есть «пасхалия зрячая», без объяснений, так что никто его пользоваться не может, и притом ограниченная временем (лет на сорок), вместо того чтобы дать «вечную», общедоступную. Нет в молитвослове указаний священнику и архиерею, когда и как именно благословлять, класть поклоны, держать руки, голову, кадить (благословляет у нас обычно священник не кадило, а цепочку), чтобы было по всей Церкви единообразие... и служащие не мудрили по своему пониманию... Так неужели на Страшном Суде не зададут кое-кому, не только в митрах, но и прославленным более существенным образом, этих вопросов, когда они даже мне, на земле, приходят в голову?»264

Но как раз настал тот краткий период в истории отечества, когда проблемы эти стали во всеуслышание ставиться. Ответы же предлагались разнообразные, и часто совсем в другом ключе, чем у о. Варнавы. Пятый год, даровав Конституцию и гражданские свободы, вызвал у обывателей (культурных и бескультурных) оторопь. Когда как не сейчас можно было бы всем миром обдумать наболевшее, разобраться в причинах болезни, осознать ошибки (свои, а не чужие), извлечь опыт из пройденного пути, окончившегося таким постыдным хаосом, убийствами во имя революции и расстрелами смутьянов на улицах Москвы по законам военного времени? Однако... стало не до того.

Ввиду открывшихся новых возможностей (они тем и привлекательней, что большинству непонятны) многие пустились реализовывать эти самые возможности (например, вступить в партию, организовать ее отделение в каком-нибудь родном захолустье), пытаясь использовать их, чтобы мчаться верхом на времени, а не бежать ему вослед; иные отыскивали новые способы финансового обогащения и обеспечения (вплоть до экспроприаций или сотрудничанья с жандармами). Возник новый стиль поведения. Деловитость. Напористость. В архитектуре – модерн. Средний человек застыл в растерянности и... махнул на все рукой. Надо как-то выживать, поворачиваться побыстрее, спешить, иначе опоздаешь. Проблемы остались, числом даже прибавились, но теперь не время с ними возиться, переживать вселенскую скорбь, а необходимо дела решать, быть при деле. Тот, кто ни при чем не состоит, – тот не на месте, бесполезен, с ним не считаются. Знакомые великие имена, которые раньше не упомянешь прилюдно, теперь заняли подобающие им пьедесталы, но и интерес к ним пропал.

Вот Герцен, ставший символом освободительного движения. «Свершилось то, о чем мечтал великий мыслитель», – писали газеты. И мало кто помнил трагические метания последних лет его жизни. О. Варнаву поразили слова лондонского изгнанника: «Великие перевороты не делаются разнуздыванием дурных страстей... Когда бы люди захотели вместо того, чтобы спасать мир, спасать себя...»265 Но, упущенное, ускользнуло между рук время, когда общество могло с пользой извлечь урок из этой мятежной судьбы. Правительство, наложив запрет на имя писателя, не дало возможности русским людям поучиться на его опыте266. «А теперь, – писал один журналист, – его никто не читает: голые бабы, похабство, декаденты, «богостроительство», сношения с загробным миром, до Герцена ли тут?!»267

Вот этот пошлый осадок, пустота, оставшаяся от эпохи великих исканий, задевали больше всего. Мало кто был удовлетворен действительностью. Куда мы пришли? Негодовали и правые (разве это исконная Россия?), и левые (святая борьба не должна на этом завершиться). В среде церковно верующих, образованные придерживавшихся умеренных, центристских, политических воззрений нередко звучала и точка зрения, которую о. Варнава услышал в одной из поездок.

«Это было, кажется, во время первой германской войны, тогда, когда к nord-поезду прицеплялся еще настоящий «спальный» вагон – Wagon lit de Іа Societe Internationale – Международного Общества, с отдельной умывальной в каждом купе и общей уборной (но в которой можно не беспокоиться, что вас потревожат, ибо когда вы там, автоматически выскакивает снаружи особый ярлычок, который предупреждает всякого вновь приходящего, что нужно щадить нервы ближнего и до дверной ручки не касаться, а тем болеее не бить в дверь кулаками или стучать сапогами). Трехцветные электрические лампы в купе (одна настольная с шелковым абажуром), на всякий вкус и привычку... Стакан чая, налитый до краев, при трогании поезда с места не проливался ни одной каплей (инженеры могут объяснить, зависело ли это от качества сложных рессор или от искусства старого машиниста. Я же лично думаю, что тут и сцепщик кое-что значил, и сцепление «в замок»), и вы затылком о стенку диванчика не ударялись... И самое место в вагоне при покупке билета вы выбираете себе сами, по вручаемому вам в кассе плану вагона. Даже подножки у него были забраны художественной бронзированной решеткой, чтобы вы не могли оступиться и упасть под поезд.

Поезд идет из Архангельска в Москву. Небольшая станция. Кругом густой сплошной лес. На минутку выходят из вагонов нарядные пассажиры поглазеть и размять свои затекшие от долгою сиденья ноги. Блестящий офицер с аксельбантами и серебряными шпорами, издающими томный и «сердцещипательный» для всех барышень сладкий звон, смеется и переговаривается через окно со своей дамой, передавая ей морошку, только что купленную у девочки на перроне, и букет свежих полевых цветов. Сестра милосердия (какое название!), в белой кокетливой косынке и с нашитым на груди большим красным крестом, сидит рядом со мной и тоже переговаривается... со своим визави. Как оказалось после, Мария Николаевна окончила классическую женскую гимназию и изучала не только латинский, но и греческий язык. Читала Евангелие и Гомера в подлиннике. Ехала она в пустынь, к старцу-затворнику. И была крестницей принцессы Вюртембергской, если эта новая черта что-нибудь прибавит к характеристике ее личности и поведения.

Ее собеседник был пожилой человек с большим умным лбом и бородкой уже с проседью, в пенсне. В общественной жизни он был известен своими серьезными научными трудами, а среди небольшого кружка друзей славился, в частности, остроумием и превосходным комическим талантом. Язык его был тогда острый, хлесткий, по временам даже язвительный. Вот и теперь он все утро смешил нас разными рассказами из жизни профессуры и писателей, среди которых вращался и деяния которых в качестве «Historia arcana»* (* история, сохраняющаяся в тайне (лат .). – Прим. Π. П.) никогда не будут известны широкой публике»268.

Разговор шел все о той же науке, о последних ее теориях, объясняющих происхождение религии естественными данными. Господин с проседью высказывая свой оригинальный взгляд на творцов подобных трактатов. Для него современные научники представлялись людьми, ослепленными партийными страстями и так или иначе пишущими на заказ.

– Представителю иррелигиозного направления хочется доказать некоторые вещи, и он попросту подтасовывает факты. Но если он придерживается и чистой эмпирии, то есть работает на фактах – мол, видно будет, какая из всего этого идея получится, – то все равно он несвободен в своих выводах, ибо на них роковым образом влияют разные побочные причины. Окружающая среда, например. А когда за идеей книги стоит не только логика, но, что самое сильное, логика страсти, «научный» труд легко пишется. Ученый ощущает этакую замечательную легкость в мыслях. Но, как всегда, у него получается переиначивание христианских начал. Нет, ты создай что-нибудь свое, отличное от них и тем уж хвались.

Между прочим, изложение взглядов господина в пенсне было бы неполно без следующей детали:

– За трудом ученого стоит иногда не только предвзятый принцип, но и вся сумма нажитых им привычек, тайных тяготений, связей, иногда даже обязательство выполнить заказ, за который хорошо заплатили. Вам не попадалось на глаза промелькнувшее недавно в периодической печати известие о том, сколько дали Ренану за его «Жизнь Иисуса» жидомасоны? Ну, так вот, за написание этой книги он получил с них один миллион франков. И после этого говорите о беспристрастии науки, о ее высоком назначении и прочие подобные слова...

Схожие мнения бродили во многих, всклокоченных тогдашними событиями, умах. Но собеседники его не обратили внимания на эту реплику, они обсуждали опасное направление, в котором развивается современная культура.

«Вагон мягко и глухо катится по рельсам, перебегает быстро по стыкам и запертым стрелкам какого-то разъезда и снова несется вдаль, по высокому откосу, звенит и скрежещет, проезжая по железному мосту, с извивающейся под ним серебряной рекой и ленивым стадом на берегу. В это время позвали обедать в вагон-ресторан. Все разошлись по своим купе. Проходя к себе, я увидел, как за окном вагона на зеленом косогоре мелькнула церковь, как белая чайка на гребне волн... бушующего житейскою моря».

Мысль о том, что движущей силой антихристианского движения, а потому и антигосударственного, расшатывающего основания Империи, является заговор, что все безобразия текущего момента истории вызваны сознательной работой организованных многоликих сил, в частности ученых и людей искусства, политиков и предпринимателей, есть своего рода отрицание свободы, данной человеку Творцом. Свободы поиска и ошибок, свободы падений, но и свободы раскаяния, свободы отчаяния и свободы милосердного участия в этом отчаянии. Надо понять бытовую и общественную обстановку, окружавшую рядового российского человека времен отцветавшей Империи, чтобы осознать, насколько ему было отказано в искренности, насколько непривычными воспринимались окружающими любое непосредственное действие и побуждения, основанные на чистом идеализме. Так поступать могли только революционеры. Или юродивые.

Все эти вопросы о направлении науки и культуры, об их воздействии на поведение и настроение человека по-прежнему волновали о. Варнаву. Он считал, что научное сознание с его нравственной автономностью восстало на Бога и от этого в мире возобладала аморальность, выветривание нравственных ценностей.

Серьезных ученых, захваченных красотой самого процесса познания и индифферентных к религии, в это время также начинала волновать содержательная, нравственная сторона их творческой деятельности. В начале века, одновременно с жаркими спорами о смысле монашества (и в частности деятельности ученых монахов), о смысле искусства, остро встал вопрос и о назначении ученого. Массовая и поверхностная популяризация научных знаний, начавшаяся с эпохи Просвещения, привела к тому, что звание ученого стало культовым, «никому не приходило в голову ставить ученому как таковому какие-либо требования» (в России это поклонение обвально началось в шестидесятые годы XIX столетия). Вот перечень тревожащих совесть ученого фактов, связанных с его профессией, в изложении известного русского зоолога накануне революции. «Существуют люди, которых не удовлетворяет современная наука... Я говорю о тех, для которых наука не вавилонская башня и которых не делает счастливым сознание, что и они вложили камень в это здание. Человек не может быть средством, даже для науки... Сама по себе наука ради науки – бессмыслица, и мы не имеем права приносить ей ни одной человеческой жертвы... Спешность наших работ, отсутствие досуга для созерцания и покоя, – то, что называется работоспособностью и ценится выше всего, исключает появление «музыкальных» людей* (* Выражение Платона о Сократе. – Прим. Евг. Шульца.). Поэтому, может быть, так много ненужных работ в науке, ибо работа сама по себе считается уже заслугой; поэтому так редки разработка и идейная обработка результатов научных исследований»269. Исследователь превратился в машину для открытой, работающую на фабриках науки, в придаток промышленного производства. Он потерял способность любить истину, независимость в суждениях и, наконец, восприимчивость к новому. Все, что не относится к специальности, признано им ненужным; «отцеживая» самое тонкое в своей специальности, они не видят великого. «Дюжинные ученые, которыми кишат наши университеты, не чувствуют потребности в высших синтезах. Для мудрости нужны, кроме ума, и чувство, и творчество»270. Фактически и в стане науки образовалась могущественная секта законников. Но это не значит, что она действовала по заказу; просто всякий дар, оторванный от высшего смысла, имеет наклонность к тьме и односторонности.

Просвещенные церковные люди, такие как священник Павел Флоренский, порой считали, что наука и культура, основанные на возрожденческих, гедонистических началах, подлежат только уничтожению и лишь затем воссозданию на новых принципах. Об этом на исходе века вспоминал философ Алексей Лосев: «В самом начале революции многочисленные голоса о падении всей европейской культуры раздавались с одинаковой силой и справа, и слева. Известный тогда богослов и мистик Флоренский, который был одновременно и инженером... читал в начале революции публично лекции и доклады, идея которых сводилась к какой-то неизбежной и уже наступающей катастрофа. Глухим и едва слышным голосом, с вечно опущенными вниз глазами, этот инженер вещал, что ничто не должно оставаться на прежнем месте, что все должно терять свое оформление и свои закономерности, что все существующее должно быть доведено до окончательного распадения, распыления, расплавления, что, покамест все старое не превратится в чистый хаос и не будет истерто в порошок, до тех пор нельзя говорить о появлении новых и устойчивых ценностей»271.

...Нездоровые начала современной жизни очень смущали о. Павла; в январе 1915 года он отправился в поездку с санитарным поездом на Западный фронт и был обеспокоен не слишком хорошим предзнаменованием: первую литургию в пути приходилось служить в «черте оседлости и в самом обиталище евреев...»272

Европейское общество накануне мировой войны (и российское здесь не исключение) было в подавляющем большинстве настроено национально-патриотически и экспансионистски. Все так или иначе понимали, что воевать надо, что это неизбежно, вследствие предстоящего раздела сфер влияния, что цивилизации полезно освежающее дыхание войны. После победы ожидали расцвета экономического и культурного. В этом настроении сказался и просвещенный государственный национализм XIX века, и культ научного прогресса с его расчетливым планированием. Европеец не прочь был превратиться в сверхчеловека, приобрести избыток материальных и психических сил.

...Корпоративные, сословные, идеологические установки, на которых покоилось имперское здание, были беспощадны к ослушникам, ко всем, уклонившимся от столбовой дороги, и снисходительны только к своим, прочно усвоившим правила социальной игры и поведения. Власть, ослабив узду, «даровала» свободу, сохранив все жесткие перегородки средневекового общественного устройства, не спешила помочь российскому человеку освободиться от плотной опеки и опираться только на свою совесть. Власть справедливо полагала, что таким образом он будет более управляем, а она сможет в полноте осуществлять свою державную миссию. Она не спешила освободить и Церковь от привычно спускаемых ей с высоты царского трона земных предписаний. Сложилась парадоксальная картина. Возникшие партии были не прочь заигрывать с религиозными массами, используя их настроения, но среди них не было ни одной, выражающей интересы верующего народа. Все предлагали православным свои решения актуальных проблем (от аграрных до школьных), звали за собой, разъясняли свои лозунги. Но Церковь молчала (отдельные иерархи встречались с интеллигенцией, некоторые пытались воздействовать на Государя кулуарно). Власть же мыслила Церковь в союзе с патриотическим движением и была, до самой революции, занята, вполне бесплодно, его организацией. А Церковь, номинально участвуя во всех благонамеренных начинаниях, пребывала в покое.

Но во время войны, после первых страшных поражений на фронтах, когда предельно напряглись народные силы, что-то стронулось в верхах и руководство епархий стало пытаться вовлекать население в русло организованных его воспитательных мероприятий. Жизнь страны все больше определялась фронтовыми событиями. По городским мостовым потянулись вереницы приземистых лошадок, тащивших некрашеные повозки с серыми солдатскими шинелями на передках, уходила, утекала в воюющие армии – на запад – сила и кровь России, чтоб распылиться в никуда (или, как бодро писали советские историки, чтоб «вернуться ощетиненными штыками»). Все тревожнее, но и активнее начинали звучать проповеди и выступления духовенства, посвященные текущему моменту.

Нижний Новгород переполнили беженцы, сюда перебрались несколько духовных семинарий, прибывали воинские пополнения. Энергичный Нижегородский викарий, епископ Балахнинский Макарий (Гневушев), возглавляя всю духовно-воспитательную работу. Он писал, говорил, проповедовал о том, что война явилась закономерным следствием общемирового кризиса, вызванного борьбой прогресса и самодовольного просвещенческого сознания с религией и Церковью. В результате мы наблюдаем схватку двух начал жизни, материального и духовного, двух идеалов – западноевропейскою, антихристианского, и русского, национально-христианского. Он подчеркивая, что на театре военных действий границы зверства перейдены немцами, тем народом, «который в течение долгого времени был учителем народов и, к сожалению, самым близким и настойчивым учителем наших образованных классов»273. «Высокая немецкая наука» привязала немецкую душу к земному праху и той же страстью заразила русские образованные классы274. Особенно, подчеркивал епископ, возросло воздействие чуть не на все стороны русской действительности еврейского народа, «поклонника золотого тельца и широкой чувственности»275. Но владыка оптимистично считал, что открытое противоборство на европейских полях сражений двух начал – высокого и низменного – «просветило наше сознание» и после «совершающегося суда Божия» создастся новая Русь.

Это была выстраданная точка зрения, не только его личная, но и значительной части консервативных и даже умеренно-либеральных кругов российского образованного класса. (А солдатам городского гарнизона пастыри «давали руководящие указания при их суждениях о переживаемых бедствиях» и «указывали на войну как на необходимое для нас врачевание»276.)

Преподавательский коллектив духовной семинарии с весны 1915 года начал устраивать богословско-философские чтения для привлечения местной интеллигенции к проблемам Церкви277. Докладчики утверждали: «Россия должна обладать Константинополем»278. Тогда же при семинарии учреждено Иоанно-Дамаскиновское благотворительное братство для оказания помощи своим беднейшим ученикам, размер пособий колебался от четырех до двадцати двух рублей (вскоре после своего прибытия в братство вступил и иеромонах Варнава)279. Но сказалось напряжение непростого времени, студенты в ноябре устроили беспорядки, приезжала комиссия разбираться.

О. Варнава записал в блокноте тех лет: «Всюду говорят и пишут, что нынче общество хочет веровать, что оно теперь не то, что раньше... Пожалуй, война заставила лишний раз перекреститься, но не перевернула душу от сознания, что уже давно мы не живем как нужно...280

Когда посетил Соловки (успел в недолгий срок, остававшийся до бури), поднялся на Секирную гору. Под ним до горизонта расстилалось море, «холодное, угрюмое», «свинцовой скатертью чуть не на сотни верст»281. Что думалось ему перед необозримостью этой волнующейся глади?

* * *

93

Долганова В. И. Рассказы о владыке. Л. 6

94

От Совета Императорской Московской Духовной Академии. О приеме воспитанников в состав нового (LXXII) академического курса // ОР РГБ. Ф. 172. Картой 146. Ед. хр. 9. Лосле Февральской революции в академию уже принимают без проверочных испытаний, плату «за право учения» не взимают, разрешают студентам жить на частных квартирах. Но эти послабления безнадежно запоздали.

95

Ответы старцев. Ответ No 80.

96

Варнава (Беляев), еп. Материалы к автобиографии. <0 матери.>

97

Четверухин И., прот.; Четверухина Е. Иеросхимонах Алексий, старец Смоленской Зосимовой пустыни. Св.-Троицкая Сергиева Лавра, 1995. С. 215–219.

98

Ответы старцев. Ответ No 86 (июль 1911 г.).

99

Ответы старцев. Ответ No 7 (19 сентября 1910 г.).

100

Ответы старцев. Ответ No 74 (июль 1911 г.).

101

Ответы старцев. Ответ No 75 (июль 1911 г.).

102

Ответы старцев. Ответ No 29 (ноябрь 1910 г.)

103

Ответы старцев. Ответ No 24 (ноябрь 1910 г.)

104

Ответы старцев. Ответ No 74 (июль 1911 г.).

105

Ответы старцев. Ответ No 8 (19 сентября 1910 г.)

106

Ответы старцев. Ответ No 75 (июль 1911 г.).

107

Ответы старцев. Ответ No 39 (ноябрь 1910 г.).

108

Ответы старцев. Ответ No 40 (ноябрь 1910 г.).

109

Ответы старцев. Ответ No 45 (ноябрь 1910 г.).

110

Ответы старцев. Ответ No 41 (ноябрь 1910 г.).

111

Ответы старцев. Ответ No 56 (11 июня 1911 г.).

112

Ответы старцев. Ответ No 33 (17 ноября 1910 г.).

113

Ответы старцев. Ответ No 26 (17 ноября 1910 г.).

114

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Что есть истина

115

Ответы старцев. Ответ No 55 (июнь 1911 г.).

116

В «Формулярной списке о службе преподавателя Нижегородской духовной семинарии кандидата богословия иеромонаха Варнавы (Беляева) за 1917 год» (Государственный архив Горьковской области. Ф. 567. Оп. 1. Ед. хр. 70) указано 10 июня.

117

Представления митрополиту Московскому Владимиру. 1912–1917. Л. 1–2 // ОР РГБ. Ф. 172. Картой 142. Ед. хр. 49.

118

Серафима, мон. Отрывки из воспоминаний.

119

Варнава (Беляев), еп. Проповеди. Проповедь от 24.09.1921.

120

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Что есть истина?

121

Варнава (Беляев), еп. Проповеди. Проповедь от 16.02.1922.

122

Варнава (Беляев), еп. Проповеди. Проповедь от 24.09.1921. Пятница, за всенощной.

123

Варнава (Беляев), еп. Проповеди. Проповедь от 16.02.1922.

124

Варнава (Беляев), еп. Проповеди. Проповедь от 16.02.1922.

125

Варнава (Беляев), еп. Однажды ночью... // Дар ученичества. С. 372. Прим. 12.

126

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. К вопросу о душе: схолия. 1954.

127

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 281.

128

Ответы старцев. Ответ No 76 (июль 1911 г.).

129

Ответы старцев. Ответ No 6 (19 сентября 1910 г.).

130

Ответы старцев. Ответ No 7 (19 сентября 1910 г.).

131

Ответы старцев. Ответ No 6 (19 сентября 1910 г.).

132

Ответы старцев. Ответ No 94 (июль 1911 г.).

133

Ответы старцев. Ответ No 94 (июль 1911 г.).

134

Ответы старцев. Ответ No 26 (17 ноября 1910 г.).

135

Ответы старцев. Ответ No 51 (ноябрь 1910 г.94 г.).

136

Ответы старцев. Ответ No 110 (22 июля 1912 г.).

137

Ответы старцев. Ответ No 110 (22 июля 1912 г.).

138

Ответы старцев. Ответ No 51

139

Ответы старцев. Ответы No 78 и 95

140

Ответы старцев. Ответы No 74 и 102

141

Четверухин И., прот.; Четверухина Е. Иеросхимонах Алексий, старец Смоленской Зосимовой пустыни. С. 90.

142

. Ответы старцев. Ответ No 21.

143

. Ответы старцев. Ответы No 110 и 7

144

. Ответы старцев. Ответ No 36.

145

. Ответы старцев. Ответ No 51.

146

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 11,45.

147

Бердяев Н. Самопознание (опыт философской автобиографии). Париж, 1989. С. 214. Считавший себя членом Церкви, религиозный философ добавляет в этом месте: «То был голос традиционного, монашески-аскетического православия, враждебного знанию, науке, культуре... я содрогнулся».

148

Никольский Г., студент LXX курса Императорской МДА. Оптинский старец Иосиф. (Его жизнь и нравственный облик.) Рукопись. Л. 250–251 // ОР РГБ. Ф. 172. Картой 319. Ед. хр. 13.

149

Варнава (Беляев), еп. Евангельский улов. Іл. 20.

150

ОР РГБ. Ф. 172. Картой

151

Ед. хр. 15. Л. 92–93. 144. ОР РГБ. Ф. 172. Картой 142. Ед. хр. 50. Л. 30–33.

152

Ответы старцев. Ответ No 32.

153

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Что есть истина?

154

Ответы старцев. Ответы No 102; 23.

155

Ответы старцев. Ответы No 23.

156

Слово о Промысле Божием. 1951. Рукопись.

157

Ответы старцев. Ответы No 86.

158

Варнава (Беляев), еп. Проповеди. Л.142 об.

159

Ответы старцев. Ответы No 91

160

«Во Христе сапер». К столкновению А. И. Герцена и Преосвя\ щенного Игнатия Брянчанинова. Предисловие о. П. Флоренского // Богословский вестник. 1913. Т. 1. No 2. С. 195–207.

161

Записная книжка No 3, 7. Прим. 22. TM В предисловии к публикации в «Богословской вестнике», принадлежащем перу о. П. Флоренского, указывается, что статья Герцена найдена иеромонахом Игнатием Садковским (Богословский вестник. 1913. Т. 1. С. 195). Епископ Варнава в «Записной книжке» пишет определенно: «При разборе <архива> я натолкнулся на злую статью Герцена в рукописи (“Во Христе сапер»)».

162

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. Гл. 3 ,1-ІІ.

163

Варнава (Беляев), еп. <Листок из дневника.> Запись от 7.07.1920.

164

Нет определенных указаний на то, что Николай Беляев бывал у старца Варнавы. Иеромонах Варнава (Меркулов; 1831–1906) умер до того времени, когда будущий его тезка появился в пустынях, лежащих возле Троице-Сергиевой лавры. Однако в речи при наречении в епископа Васильсурского (15.02.1920) архимандрит Варнава (Беляев) упомянул о том, что слышал предсказания своего будущего пути, в частности, и от такого «великого старца-прозорливца», как Варнава Гефсиманский. Быть может, это предсказание было сказано его матери, посещавшей Гефсиманскую пустынь? (См.: Речь архимандрита Варнавы при наречении его во епископа Васильсурского // Дар ученичества. С. 399.)

165

. Бердяев Н. Самопознание. С. 212–213.

166

О Новоселове и его кружке наиболее полные сведения содержатся в: Полищук E. С. Михаил Апександрович Новоселов и его «Письма к друзьям» // Новоселов М. А. Письма к друзьям / Предисловие, комментарий и научная подготовка текста E. С. Полищука. М., 1994. С. V-LIII.

167

Варнава (Беляев), еп. Преп. Серафим Саровский. Материалы. Ч. I. К Главе X

168

Проповеди. Проповедь от 24.09.1921. В пятницу за всенощной в память преп. Сергия, игумена Радонежского. О значении и результатах личного спасения для жизни общественной.

169

Проповеди. Проповедь от 24.09.1921. В пятницу за всенощной в память преп. Сергия, игумена Радонежского. О значении и результатах личного спасения для жизни общественной.

170

Варнава (Беляев), иеродиакон. Атеизм нашего времени как историческое явление социальной жизни и его причины. Религиознофилософский очерк. <1912> Рукопись. Л. 26.

171

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. Гл. 8.

172

Постнинов С. Н. Воспоминания о Московской духовной академии (1910–1914 гг.). С. 30. Машинопись.

173

Житие еп. Серафима (Звездинского). Письма и проповеди. Париж, 1991. С. 11.

174

Варнава (Беляев), еп. «Монахам надо учиться...» 13.04.1956. Рукописная заметка на листке бумаги

175

Варнава (Беляев), еп Служение Слову. <Беседа в вагоне.>

176

Варнава (Беляев), еп Служение Слову. <Беседа в вагоне.> К вопросу о душе: схолия. 1954.

177

Рецензент, еп. Феодор, уточняет: в сторону «духовной пользы». – Прим. Π. П.

178

Варнава (Беляев), иеродиакон. <0 старчестве и послушни-честве. Семестровая работай 1912? Рукопись (с правкой ректора, еп. Феодора (Поздеевского)).

179

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову.

180

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову.

181

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову.

182

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 12, 40.

183

Варнава (Беляев), еп Записная книжка No 10,112.

184

Греч. ή οχολή – собственно, приостановка, отдых и последующая во время досуга ученая беседа. – Прим. еп. Варнавы.

185

множественное возвеличения (лат.) – употребление говорящим множественного числа о самом себе как выражение самовозвеличения. – Прим. Π. П.

186

Варнава (Беляев), еп Служение Слову. Гл. 4.

187

Варнава (Беляев), еп Служение Слову. Гл. 4.

188

Варнава (Беляев), еп Служение Слову. Гл. 7. В рукописи буквально указано, что о. Варнаву пригласили «на освящение близкого мне храма». Что это была Марфо-Мариинская обитель – наше предположение.

189

Варнава (Беляев), иером. Св. Варсонофий Великий.

190

Флоренский П., свящ. Отзывы о сочинениях студентов LXX курса И. М. Д. Академии. Оттиск из «Богословского вестника» за 1916. <Св.-Троицкая Сергиева Лавра, 1916.> С. 2.

191

Варнава (Беляев), иером. Св. Варсонофий Великий.

192

Ответы старцев. Ответ No 94.

193

Брюсов В. Я. Огненный ангел. Повесть XVI века. М., 1908. Превосходная подделка под средневековую повесть «для некурящих». Для любомудрствующих дает материал по философии сексуальной мистики. – Прим. еп. Варнавы.

194

Не надо смешивать это первое издание («Мир Божий», 1901) с современным советским, по которому нельзя понять, как могла эта книга В. Вересаева (Смидовича) в свое время потрясти все интеллигентное общество, а медицинские круги восстановить против себя со скрежетом зубовным сверху донизу. – Прим. еп. Варнавы.

195

Пс. 36, 35 (по тексту LXX). – Прим. еп. Варнавы.

196

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Замесила теста...

197

Варнава (Беляев), еп. Голубой корабль.

198

Варнава (Беляев), иером. Св. Варсонофий Великий. С. 137–137 об.,138–139

199

Ответы старцев. Ответ No 114.

200

Варнава (Беляев), иером. Св. Варсонофий Великий. С. 136.

201

Преп. Иоанн Синайский. Лествица. Слово к пастырю. Гл. 6, 2.

202

Ответы старцев. Ответ No 22.

203

Марцинковский В. Записки верующего. СПб., 1995. С. 40.

204

Марцинковский В. Записки верующего. СПб., 1995. С. 41.

205

Соль земли, то есть сказание о жизни старца Гефсиманского скита иеромонаха аввы Исидора, собранное и по порядку изложенное недостойным сыном его духовным Павлом Флоренским. Сергиев Посад, 1909. С. 53.

206

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 125.

207

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 93.

208

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 98–99.

209

Слово к пастырю. Гл. 1, 9; Гл. 2, 1, 3–5; Іл. 6, 2; Гл. 14, 10. См. также: Лествица. Слово к пастырю. 4, 25; 27, 28 и др. – Прим. еп. Варнавы.

210

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 320–322.

211

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 223–224

212

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 228–234.

213

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 218.

214

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 197–201.

215

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 100.

216

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. Гл. 11. О пользе науки...

217

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Замесила тесто...

218

Русские учителя за границей / Сборник. М., 1911.

219

Варнава (Беляев), иером. О, Земля... Предисловие.

220

Варнава (Беляев), еп. К мистике. Рукописная заметка No 41 к роману «Жертва вечерняя».

221

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. Его же. Запиcная книжка No 11, 29.

222

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 388.

223

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 260–261.

224

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 413–414.

225

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 414.

226

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Уж как девичья коса – всему городу краса.

227

Варнава (Беляев), иером. О, Земля... Предисловие.

228

Варнава (Беляев), еп. Однажды ночью... // Дар ученичества. С. 241–242, 370.

229

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Уж как девичья коса – всему городу краса.

230

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 325.

231

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 325–327.

232

Князь Евг. Трубецкой поясняя: «Вот ходячая стереотипная фраза, которая... прекрасно резюмировала сущность создавшегося у нас положения. Россией правил бес <посредством Распутина:»...» // НЦОВ. 1917.

233

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 317–318.

234

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 317–318.

235

Св. Варсонофий Великий. Его жизнь и учение. Студенческая работа (курсовая) студента LXX курса Императорской М. Д. А. иером. Варнавы. 1915. 200 л. В переплете. Машинопись. Титул // ОР РГБ. Ф. 172. МДА. Картой 196. Ед. хр. 4.

236

Оценка, выставленная им ученику, была пять с минусом.

237

Феодор (Поэдеевский), еп. Отзыв о сочинении студента [LXX курса Императорской] МДА иером. Варнавы на тему ·Св. Варсонофий   Великий. (Его жизнь и учение)». [1915.] Автограф. Л. 1. // ОР РГБ. Ф. 172. МДА. Картой 196. Ед. хр. 7.

238

Флоренский П., свящ. Отзывы о сочинениях студентов LXX курса И. М. Д. Академии. С. 2.

239

Феодор (Поздеевский), еп. Отзыв о сочинении... Л. 1 2 ־ .

240

Флоренский Л., свящ. Отзывы о сочинениях студентов... С. 2.

241

Флоренский Л., свящ. Отзывы о сочинениях студентов... С. 1.

242

Флоренский Л., свящ. Отзывы о сочинениях студентов... С. 13.

243

Без задержки и потери времени – гимназию окончил восемнадцати лет – получил Флоренский среднее и высшее светское образование, чему способствовало происхождение из интеллигент ной, образованной семьи.

244

Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Т. 3. С. 71.

245

Варнава (Беляев), еп. Какой должна быть книга? 1958 г. Рукописная заметка.

246

Всего на курсе обычно числилось 40–50 человек.

247

Книга размером в четвертую долю печатного листа (in-quarto). Старинный формат изданий. Теперь только в качестве роскоши встречается, в то время как «in-folio» совсем уже вышел из употребле ния. Последний – достояние высокой невозвратной культуры. Карл Маркc так говорит про эти огромные старинные фолианты: «Уже один их колоссальный вид трогает ваше сердце, поражает ваши чувства, как готическое здание. Своими стихийными размерами эти колоссы действуют материально на психику. Психика подавлена тяжестью массы, а чувство подавленности есть начало благоговения». (Дебаты шестого рейнского ландтага // Маркc К. Сочинения. Т. 1. С. 140.) Этот восторженный до благоговения отзыв тем более ценен, что исходит из уст человека, который сам обладал чудовищною работоспособностью и усидчивостью средневековых монахов, труды которых и составляют главным образом подобные фолианты. Как только могли писать такие фолианты, в полстола величиной и с полпуда весом (уже в печати, не рукописных) по десятку... штук? Недаром современники дали этим монахам (они обычно были профессора тогдашних университетов) прозвания вроде «doctor angelius», «ангельский доктор» (Фома Аквинат, профессор философии в Париже и Болонье и католический святой...), «удивительный доктор» и т. п. Кто видел и штудировал эти и подобные средневековые книги, в белых гладких и жестких, как целлоид, переплетах из свиной кожи, на тряпичной упругой бумаге и притом напечатанные мелким шрифтом, тот не сочтет отзыв Карла Маркса преувеличенным. У нас старинные церковные фолианты Великих Макарьевских Четь-Миней, Четьих-Миней св. Димитрия Ростовского, разных Прологов, в деревянных переплетах, обтянутых мягкой телячьей желтой и пунцовой кожей с медными фигурными застежками, по формату и размерам не уступят предыдущим. – Прим. еп. Варнавы.

248

Варнава (Беляев), еп. <В Зосимовской пустыни.> За всенощной. 1946. Начало неоконченной рукописи.

249

Рукописная копия Синодального определения за No 7043 от 25 августа 1915 г. Внизу сделана малограмотная приписка о вручении уведомления (может быть, академического курьера?).

250

Долганова В. И. Рассказы о владыке. Л. 19.

251

Варнава (Беляев), еп. Евангельский улов. Л. 12.

252

Варнава (Беляев), еп. <Карандашные наброски в блокноте.> 25.09.1957.

253

Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Н. Новгород, 1998.1 4. Гл. 12. § 4.

254

Знойно Л. В подворье // Нива. 1917. От 8 июля. No 27. С. 406–411. Рассказ кончается несколько неожиданно. Курсистки задумываются о том, что религия народа – это и их история. Действительно. вто время («розовый» период революции) поднялась в периодической печати небольшая волна таких публикаций, заигрывающих с Церковью, но от этого не менее диких.

255

«Обеспечение максимальнаго удовлетворения постоянно растущих материальных и культурных потребностей всего общества» (Сталин). – Прим. еп. Варнавы.

256

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка No 11, 53.

257

Варнава (беляев), еп. Изумруд. Гл.: Что в конце – то в начале... Прим. 1.

258

О. Варнава описывая их возможную реакцию на его проповедь, раскрывающую смысл строк («православия наставниче, благочестия учителю и чистоты») из тропаря св. Иоанну Дамаскину: Что это. – скажут, может быть, некоторые из вас, – старые, давно знакомые нам слова? Не мы ли их ежедневно поем и слышим по нескольку раз? Не нам ли их знать? Они нам слишком прискучили, и надо быть более, чем дерзким, чтобы вновь их повторять и предлагать нашему вниманию».

259

Варнава (Беляев), иером. Св. Варсонофий Великий.

260

Кроме свидетельств В. В. Ловзанской и В. И. Долгановой, об этом есть упоминание в: Варнава (Беляев), еп. Pro domo sua*. XI, 14.1944–1946. Запись на обрывке блокнотного листа. * «В защиту своего дома» (лат.) (обычно употребляется в смысле: о себе, о своих личных обстоятельствах).

261

Для сравнения упомянем, что начальница Нижегородскаго епархиального училища, на которой лежала ответственность и за хозяйственное управление, и за семьсот обучающихся, получала в это же время сорок рублей месячного содержания.

262

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. <Беседа в вагоне.>

263

Например, жизнеописание такого всероссийски известного старца, каким был о. Амвросий Оптинский, написанное архимандри том Агапитом и изданное небольшим тиражом в 1900 г., полностью разошлось в течение 14 лет. Этот любопытный факт приводит в своей кандидатской диссѳртации иеромонах Варнава: Варнава (Беляев), иером. Варсонофий Великий. Л. 161 об. Г. Никольский: Оптинский старец Иосиф. (Его жизнь и нравственный облик.) // РО РГБ. Фонд 172. Картой 319. Ед. хр. 13. – Прим. Π. П.

264

Варнава (Беляев), еп. Невеста.

265

Варнава (Беляев), иером. Блокнот иеромонаха-преподавателя. 1915–1917.

266

Писая о Герцене Мережковский, упоминали о его судьбе другие деятели серебряного века, но не того масштаба была проблема, чтобы за этими поверхностными упоминаниями рассмотреть опыт писателя, значение его судьбы для российской жизни.

267

Наживин И. Собрание сочинений. Т. 5. М., 1912. С. 49. Моя исповедь. Конспект этой книги сделан еп. Варнавой в конце тридцатью годов в Томске и включен им в свой «самиздатский» сборник: Сучки и листья. Собрание отрывков из разных авторов, древних и новых.

268

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Пп.: Что в конце, то в начале...

269

Шульц Евг. О науке и учености // Русская мысль. Ежемесячное литературно-политическое издание. Кн. І1І-ІѴ. Москва-Петроград, 1917. С. 35–45.

270

Шульц Евг. О науке и учености // Русская мысль. Ежемесячное литературно-политическое издание. Кн. І1І-ІѴ. Москва-Петроград, 1917. С. 43.

271

Флоренский П. А. Pro et contra / Сборник. Сост., вступ. ст., примеч. и библиогр. К. Г. Исупова. СПб., 1996. С. 178.

272

Флоренский Л., свящ. В санитарном поезде черниговского дворянства. Заметки и впечатления / / Новый мир. 1997. No 5. С. 157.

273

Макарий, еп. Балахнинский // НЦОВ. 1916. Ноябрь, 30. No 47. Стб. 741.

274

Но против истинной науки говорить никто не может, подчеркивал еп. Макарий.

275

Макарий, еп. Балахнинский. К сопастырям и сотрудникам // НЦОВ. 1915. No 5. Февраль, 1. Стб. 119–124.

276

Отчет о беседах, произведенных приходскими пастырями г. Нижнего Новгорода в войсках, расквартированных в пределах Нижнего Новгорода за март-май 1916 г. // НЦОВ. 1917. No 3. Стб. 50.

277

Довоенные попытки не дали желаемого результата.

278

Богословско-философские чтения. 19 апреля 1915 г. Доклад В. Бриллиантова, преподавателя духовной семинарии // НЦОВ. 1915. No 17. Апрель, 26. Стб. 430.

279

НЦОВ. 1916. No 15 и 16. Стб. 294.

280

Варнава (Беляев), иером. Блокнот иеромонаха-преподавателя. Рукописные заметки.

281

Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости. Т. 1. Нижний Новгород, 1995. С. 9.

Глава 3. Революция. 1917–1920

Поиск спасения

II.1917-XI.1918 Нижний Новгород

Государственный переворот.Смятение и разброд в церковных кругах. Архиепископ Иоаким (Левицкий). Противодействие революции со стороны церковных ревнителей. Спасо-Преображенское братство и Союз христианского единения. Еп. Лаврентий (Князев) и А. А. Булгаков. Выступление о. Варнавы на монашеском съезде в Москве. Первые случаи предвидения у о. Варнавы. Казнь еп. Лаврентия. Разгром Спасо-Преображенского братства

За тяготами, тревогами и дороговизной военного времени как-то естественно, хотя и неожиданно, вполз – февральским серым днем – государственный переворот. Еще 26 февраля в письме к крестному о. Варнава жалеет москвичей, у которых, судя по газетам, плохо с продуктами («Тетя, наверно, в «хвосте» все дни проводит... До нас пока тягота эта не дошла. Хлеб едим без карточек. Кажется, одна из самых лучших губерний. Только вот насчет выезда и вывоза чего-либо хуже быть не может»), жалуется на прохудившиеся сапоги («опять по ладони в тот и другой сапог входит»), спрашивает между прочим: «А как у вас, тихо ли вообще в городе? В Петрограде какой-то шум»; а уже в письме от 19 марта упоминает о начавшейся «смуте».

Буднично, законопослушно и скучно вся страна присягала Временному правительству. Это было неизбежно, как неизбежен культурный прогресс, как неотвратимо торжество науки приходит на смену тьме невежества. Так казалось тогда новоявленным гражданам свободной России. Не одно поколение успело вырасти в стране на идеях неизбежности естественнонаучной и социальной эволюции (а при необходимости и революции). «Свершилось то, что должно было свершиться... без особых потрясений и вполне спокойно. Таков закон исторической эволюции»282, – писала городская церковная газета, и припев этот звучал везде. Духовенство спешило присоединиться к общему хору, тем самым освящая происшедшие перемены. Поезд цивилизации мчался в светлое завтра.

В вагоне едет только что освобожденный революцией после двадцатипятилетнего заключения политкаторжанин «с лицом профессора». Он грустен, многие годы проведены за решеткой, жизнь безвозвратно ушла вперед. Случайные попутчики убеждают в обратном. Ему предстоит открыть Чехова, Левитана, Шаляпина! «Все наше нынешнее искусство!.. Можно ли не завидовать вам?» Он познакомится с новейшими достижениями техники (телефон, авто). «О, я бы умерла от зависти к вам, – сказала молодая писательница, сидевшая напротив, и продолжала с возбуждением: – Если бы не сложилось так, что и нас, грешных, ждет много неожиданных чудес и очарований!»283 Это один из первых образцов идеологического искусства революционной эпохи – преисполненного надежд и заклинавшего в восторге: «Расцветайте же, красные зори...»284

Духовенство, в силу особенностей своего служения, не склонно смотреть на мир сквозь розовые очки, скорее, тяготеет к охранительному консерватизму, житейской трезвости, зная, как легко человеку упасть и как трудно подняться. Не так-то просто убедить его в неизбежности перемен, «очаровать» революцией. Однако с наступившим временем надо было что-то делать, встроиться в нормальную колею, приноровиться. Впрочем, с политического Олимпа в массы спустили текущий лозунг: демократия; самоорганизация населения снизу. Возникли бесчисленные общества, комитеты, союзы. За год в Нижнем прошло три епархиальных съезда (один – чрезвычайный), множество пастырских собраний, созданы Комитет единения духовенства, Комитет объединения духовенства и мирян и т. д. и т. п., в которых различные группы духовенства и верующих пытались найти пути наилучшей организации местной Церкви, чтобы и в новых условиях она привлекала к себе людей, врачуя их души. Проблем вставало множество: возврат к соборному началу в управлении, приходская реформа, преодоление разобщенности и пассивности прихожан, преодоление разрыва между пастырем и обществом. Между тем, идея приспособления к цвету времени была обречена на провал. Требовались неординарные решения. Проблемы сыпались отовсюду...

В конце жизни епископ Варнава размышлял о необходимости соединения веры и знания для служения Творцу. Человек церковный не доверяет знанию, потому что оно «надмевает и кичит», подходя к проблемам жизни доктринерски. А человек науки видит в Церкви «закрытую для общества книгу», подконтрольную правительству организацию, посягающую на свободу творчества. Он писал: «Человек, только что покаявшийся и обратившийся к Богу или даже просто с детства верующий, имеет нужду в постоянном очищении сердца (Мф. 5:8). Особенно, если он хочет усердно служить Богу. Все его старания, все усилия, весь его подвиг направлены на истребление в себе страстей (сребролюбия, чревоугодия, блуда, самолюбия, гордости и проч.) – это отрицательный полюс – и на насаждение в себе добродетелей, из которых первой будет для него молитва, и это – положительная задача». В виде искушения спасающемуся является вопрос: «Нужно ли вообще быть образованным человеком? Для спасения-то?»

Древняя Церковь во времена гонений «не постеснялась кое-что из внешней премудрости заимствовать у язычников и использовала ее в своих увещеваниях тиранов». Великие святые (Григорий Богослов, Василий Великий) «показали всем последующим поколениям, как нужно и важно достигать синтеза науки и веры, претворяя дебелое вещество эмпирической науки в стихии духовного миропонимания». Но в старой России для некоторых чиновников стало ясно, «что только при счастливых обстоятельствах человек остается и с верой, и при науке», и, чтобы человека не одолевали ненужные вредные «помыслы», государство нашло выход из этого положения. «Бессменный обер-прокурор Победоносцев, лучший друг императора Александра III, подсказал последнему, что если ты хочешь быть «царем-миротворцем» и чтобы никакой смуты и крамолы в государстве не было, то должно держать народ в потемках. Старое правительство и Победоносцев исходили из той мысли, что незнатное население – это те же дикари. Они не понимают – не знают даже о тех вопросах «высшей политики», которыми занимаются «верхи». И жизнь идет «спокойно». А научи грамоте, что получится? «Освободительное движение», войны освободительного характера, восстания и т. д. Этого-то наши цари и боялись»285.

И русский народ порой походил на путников в пустыне, нашедших клад и умиравших над ним от жажды. Ему подарили святое Евангелие, он жаждет его читать и проводить его заповеди в свою жизнь, но он неграмотен, должен кого-то просить, чтобы прочитали, что там написано. «Крестьяне наши были в старое время неграмотны и малограмотны. Между прочим, на известном полотне художника Мясоедова сидят крестьяне, старики, и слушают Манифест об освобождении на волю, а читает им об избавлении от крепостного права маленькая девчушка, только что научившаяся в школе азбуке: «По печатному читает, пальчиком водя..."» «Как это ни парадоксально, – продолжал рассуждать епископ, затерявшийся в одном из углов на просторах коммунистической империи, – теперь по существу ничего не изменилось. Пропорции и линии остались те же и при зеркальном отображении, только при раскрытии скобок пришлось переменить везде знаки, плюсы на минусы. Так что то, что было справа, перешло налево, а то, что было положительным, стало отрицательным, а в существе, говорю, ничего не изменилось. Хотя теперь принята противоположная точка зрения.

Но читаю в сегодняшней газете о Китае, который во всем копирует Советский Союз: «Далянь (Дальний) – один из первых городов Китайской Народной Республики, где неграмотность ликвидирована полностью... Ликвидацию неграмотности среди населения коммунисты Даляня считали одной из своих важнейших задач». Но, повторяю, что изменилось? Ничего. Ведь даже если все стали грамотны, то читать-то и развиваться можно лишь в одном, предписанном сверху, направлении. Все остальное <запрещено>, закрыто, потемки, все равно что при той же неграмотности. И новый строй, следовательно, тоже боится «темных людей», как и прежний. Ты и грамотен, но нигде, куда бы ни поехал, – ни в книжных магазинах, ни на базаре, ни в городах, ни в деревнях – не в состоянии найти Евангелие или какую-нибудь духовную книгу. Какая же разница между этими двумя мирами?* (* Выделено нами. – Прим. П. П.) Что пользы в твоем образовании? Оно ограниченно, односторонне, узко, смотрит лишь из одной щелки в стене, а остальные три стены и страны света для тебя не значатся. Пускать за границу-то, чтобы развить свой кругозор, тебя не пускают, книг противоположного установленному направлению не позволяют разрабатывать, <книг, содержащих> имена Божии, нельзя включать в библиографию твоих диссертаций. Одним словом, ты, в свою меру, тоже «неграмотен», в сравнении с учеными старого времени, да с любым студентом, старым подпольщиком, который когда захотел, тогда и поехал за границу, на вольный Божий свет, расширять свой кругозор, смотреть, как люди живут в иных странах, учиться уму-разуму... И все это на гроши»286.

Эсхатологический испуг перед новым, недоверие к человеку обернулось насильственной скованностью общественных сил, расслабленностью церковного самосознания.

Когда грянул час, тот роковой, в который опадают личины (и выстаивают только личности и личное), в стране не нашлось достаточного количества ответственных людей, которые бы понимали суть происходивших событий и знали, что нужно делать.

Первого марта Нижний присягал Временному правительству. Третьего собралось городское духовенство для выработки отношения к новому государственному строю (постановили: «Предержащая власть, которой мы обязаны своим повиновением, – это то правительство, во главе которого стоит Председатель Государственной Думы М. В. Родзянко») и для принятия решения об исключении молитв за царя. Подавляющим большинством голосов высказались за изменение богослужебных молитв (только викарный епископ заявил, что считает «своим долгом, во имя святости присяги, молиться, как и прежде, за Государя», пока с него эта присяга не будет снята высшею церковною властью; но общему решению и он подчинился). А дальше пошло-поехало. Съезды, собрания. Пока серьезные, заслуженные священники раскачивались, выбирая наилучшую из возможных в текущий момент позицию для духовенства, инициативу взяли в свои руки клирики помоложе, из второго ряда, не стяжавшие особого уважения, амбициозные. Они объявили себя реформаторами и революционерами в Церкви (возглавил их о. В. Гагинский, который не столь давно увещевал в проповедях солдат умирать на фронте за Св. Русь: «Не в беспримерном ли геройстве и великодушии ко врагам русского воина откроется все величие и красота уклада жизни Восточной кафолической Церкви?»).

Низшие клирики, дьяконы, псаломщики, чтецы вдруг почувствовали себя угнетенными, обойденными «в праве голоса и чести», обделенными материально. Церковные сторожа заволновались и составили петицию с требованиями экономического характера. В приходах начались конфликты мирян с духовенством, что обернулось для приходских священников тяжелой драмой: их выгоняли, травили, унижали. («Вопрос о «недоразумениях» между прихожанами и клиром для Нижегородской епархии есть чрезвычайно острый и больной вопрос. С первых дней революции «недоразумения» между клиром и прихожанами обозначились во многих случаях и часто в самой острой форме гонений на духовенство, и особенно на священников».) Завязались баталии вокруг управления свечным заводом, служившим основным источником епархиальных доходов (скандалы вокруг свечных заводов вспыхнули по всей стране). В печати появились требования об удалении на покой архиепископа Иоакима, обвинявшегося в симонии и связях с крайними правыми силами. В это же время целый ряд архиереев, имевших в передовых общественных кругах репутацию ретроградов, был отстранен от должности. В их числе ректор Московской духовной академии епископ Феодор, за «поддержку старого режима», и бывший Нижегородский викарий, а потом епископ Орловский и Севский Макарий (Гневушев), за «черносотенные выступления».

Архиепископ Нижегородский Иоаким (Левицкий), из вдовых священников, был хорошим администратором старой школы. Все положенное по должности добросовестно исполнял, много разъезжал по епархии. Дочери председателя казенной палаты, Соне Булгаковой, тогда еще подростку, запомнился владыка величественным духовным сановником, холодным и властным. Епархию он возглавил в 1909 году, в 1916 стал архиепископом. При нем был порядок, но – безжизненный. Когда же началась революционная смута, он стушевался, большей частью отсутствуя: то в Петрограде (был постоянным членом Синода), то он в Москве (как член Всероссийского Поместного Собора). 23 марта он вернулся из столицы и прибыл на собрание городского духовенства, где счел нужным высказаться по поводу позоривших его обвинений. Оправдывался он, в основном, по двум пунктам. В мнимой связи с жандармским управлением и в сочувствии Союзу русского народа.

Выяснилось, что жандармское управление в самом деле арендовало часть архиерейского дома, но владыка делал все возможное, чтобы оно оттуда съехало, а вместо них намеревался впустить беженцев; это не оказалось возможным только в силу «нового квартирного закона». По вопросу о поддержке им черносотенцев лучше послушать самого епископа: «Мне ставят в вину еще то, что я сочувствовал Союзу русских людей. Но как же я мог не сочувствовать этому союзу, когда на его знамени было написано: за православие, самодержавие и русскую народность. Мне кажется, что и вы все должны сочувствовать этому знамени. Как я мог не служить православию, как я мог не любить русскую народность, как я мог искренне не поддерживать самодержавный строй гражданского управления? Но я никогда не работал в Союзе русских людей. Теперь у нас другое правительство, и я опять не за страх, а за совесть служу новому правительству. И вам то же самое предлагаю, «несть бо власть, аще не от Бога"»287.

Конечно, он регулярно в старое время выступал на собраниях таких одиозных образований, как Союз правых (монархистов), возглавлявшийся Дубровиным, но законопослушная позиция в отношении Временного правительства помогла ему удержаться на месте. Архиепископ участвовал в деяниях Всероссийского Поместного Собора. Уже после Октябрьского переворота, в январе 1918 года, он успел выступить на открытии христианских курсов в Нижнем и объяснить присутствующим, что происходящие тяжелые события исходят «от незримой, неуловимой, таинственной, адской силы, скрывающейся под именем масонства, прикровенно заменившего истинное богопознание и богопочитание сатанизмом... поклонением древнему змию-диаволу. Это сатанинское сообщество уже охватило все страны света. Оно, действуя разрушительно против всех религий и государственных установлений, с особенною силою нападает на Церковь православную... Все, что ныне совершается: и современное богоотступничество, и нравственное одичание, и развращение, и разрушение... семейных устоев... и междоусобные брани... все это... совершается так, как программно определено масонскими протоколами». Но далее, поставив закономерный вопрос: «Что же делать братьям-христианам?» – не дает ответа, кроме общих призывов: «Стойте... будьте... защищайте...»

И под конец говорит, что хотя «главным образом» должны благовсствовать пастыри, но хорошо, если им помогут и миряне288. Сам он вскоре, уже из Москвы, после закрытия очередной сессии Собора, бросает епархию, уезжает в Крым. Там у него была дача, которую впоследствии разграбили бандиты, повесив архиепископа289.

...Среди наступившей смуты чуть ли не единственным отрадным событием было появление в городе нового викария (взамен переведенного в Орел епископа Макария) и организация при его активном участии кружка православных мирян, положивших начать деятельность по возрождению приходской жизни и объединению епархиального духовенства и мирян. О. Варнава в письме к родным упоминал в феврале 1917 года: «Нового епископа (бывший ректор Литовской семинарии, архимандрит Лаврентий) хиротонисали. На наречении я был290. Человек благочестивый, смиренный, каких мало».

Ученый монах, он был представлен к хиротонии архиепископом Литовским Тихоном, будущим Патриархом, под началом которого одно время находился, и 19 февраля в кафедральном соборе состоялась последняя царская – по повелению Государя – хиротония: архимандрит Лаврентий возведен в епископы града Балахны, став Нижегородским викарием. А после революции по сути самостоятельно руководил епархией.

Среди горожан заметной фигурой был Александр Александрович Булгаков, управляющий казенной палатой, друг М. Новоселова, известного церковно-общественного деятеля. Одно время Александр Александрович увлекался Микеланджело и написал о нем большую книгу, по-видимому посвященную не только творчеству великого художника, но и содержащую критику принципов возрожденческой культуры. Она читалась и обсуждалась в кругу друзей (в гражданскую войну рукопись ее пропала). Хотя епархиальная власть пыталась привлечь интеллигенцию к более активной церковной деятельности, но посредством официозных мероприятий это плохо удавалось. Только после крушения Империи по инициативе энергичного и болеющего за судьбы родины Булгакова («по инициативе Булгакова и при содействии еп. Лаврентия» – такова официальная сакральная формула их сотрудничества) в марте 1917 года было создано (номинально при кафедральном соборе) Спасо-Преображенское братство по возрождению церковно-общественной жизни. Вскоре Булгакова избрали губернским комиссаром, но он отказался от этой должности. «Сейчас нужна, – объяснял он свою позицию, – религиозная проповедь». Все сколько-нибудь активные городские пастыри и миряне посещали собрания братства и участвовали в его деятельности. В краткий срок, отпущенный историей, братство развернуло плодотворную и во многом уникальную по своим результатам работу. Оно устроило церковный детский сад, очаг помощи, намеревалось создать приют, организовало религиозную библиотеку, предполагало издавать газету и книги; от него отпочковались, уже в январе 1918 года, Богословские общеобразовательные платные291 курсы для простого народа, интеллигенции и учащейся молодежи. Все мероприятия братства проходили под почетным председательством епископа и при его непосредственном участии292. Вскоре братство превратилось и в весомую политическую силу, организовав Союз христианского единения, который на ноябрьских выборах в Учредительное собрание занял по губернии третье место. Это был выдающийся результат, если учесть степень засилья в общественной жизни социалистических партий и то, что со дня создания Союза прошло немногим более месяца. Старые партии народных социалистов и меньшевиков, а также кооператоры, вместе взятые, уступили «Христианскому единению» по числу собранных голосов. Позади осталась партия кадетов. В результате православные от нижегородской губернии получили одно место в Учредительном собрании293.

Епископ Лаврентий, Булгаков и их единомышленники стояли на своего рода национально-демократической платформе. Их девизом стали слова: «За Веру и Родину». В уставе «Христианского единения» значилось, что оно является народным союзом, полагающим целью своей деятельности устроение «родины на основах святой православной веры» и добивающимся этого при помощи деятельной любви к отечеству. Сила любви понималась как главное средство в русском государственном строительстве – «в противовес бесплодному космополитизму с его мечтой о несуществующем интернационале»294. Конечно, выдвигался лозунг «неделимой России» (и конечно, с оговоркой «при уважении к другим народностям»), ставились задачи воспитания национального чувства. (Насколько сильны были патриотические переживания у того же епископа Лаврентия, видно из Слова, сказанного им вскоре после Октябрьского переворота. На собрании Спасо-Преображенского братства он говорил на тему апостольского призыва «За все благодарите». Он просил всех благодарить Бога за ниспосланные скорби и испытания, приготовляющие нас к вечному блаженству. И одновременно, добавил он, «возблагодарим Господа за то, что св. град Иерусалим – это селение Царя Небесного – теперь освобожден от рук неверных» – имелась в виду победа английских, бывших союзных, войск на Ближнем Востоке.)295 В списке № 11, под которым Союз вышел на выборы, в числе его кандидатов и единомышленников указывались философ Сергий Булгаков, бывший Верховный главнокомандующий Алексеев, архиепископ Владимирский Сергий (Страгородский). Большевики уже цепкой рукой крепко держали жизненные артерии страны, но владыка Лаврентий и братчики, воодушевленные запоздалым – после стольких сотрясений, постигших епархию, – успехом, горячо надеялись, что «если большинство православных христиан объединится для защиты Веры... отечество наше будет спасено»296.

Когда вскоре начались гонения на Церковь и Патриарх призвал к организации крестных ходов по всей стране, Спасо-Преображенское братство активно помогало в их устроении в Нижнем. В Сретение, второго февраля 1918 года, перед началом молебна, после которого огромная процессия пошла по улицам города, преосвященный Лаврентий произнес Слово о мирной христианской борьбе с врагами веры и Церкви297. К крестному ходу присоединились солдаты местного гарнизона с оркестром. Всего этого коммунисты не могли ни забыть, ни простить епископу и его помощникам. На его вредное идеологическое влияние, по-видимому, указывали новой власти и те представители местного духовенства, которые надеялись революционизировать Церковь и с которыми владыка вел изнурительную борьбу.

Но пока стояла весна и слякоть Семнадцатого года, и у многих теплилась надежда на «дарованную» свободу (недаром среди лозунгов «Христианского единения» встречался и такой: «Одна надежда у нас на Бога да на Учредительное собрание»). В марте от всей этой кутерьмы о. Варнаве хотелось куда-нибудь скрыться, хотя бы до осени, а то и навсегда, в пустыню или с миссионерской целью в Японию (эта последняя мысль возникала настойчиво еще в академии, и о. Алексей Затворник ее даже вроде бы и одобрял). Но постепенно он сблизился с владыкой Лаврентием, с семьей Булгаковых, по средам принимал участие в собраниях узкого кружка единомышленного духовенства и мирян на квартире у Александра Александровича, иногда выступал там, запомнившись молоденькой дочке хозяина частым употреблением оговорок «дескать» и «мол». Беседы носили религиозно-философский и богословский характер. Завсегдатаем их был и Петр Васильевич Тополев, преподаватель духовного училища, и Александр Щукин, выпускник духовной академии и будущий архиепископ, о котором о. Варнава говорил, обращаясь к епископу: «Владыка, он на небо лезет».

Хорошо было среди своих, но за стенами теплого дома закручивалась карусель головокружительных событий. «Политика встала на место религии, – вспоминал позже владыка Варнава. – И вот, на другой же день революции начались и продолжаются до сих пор всякие «собрания», «митинги», «доклады», «проекты», «дискуссии» и прочее, и прочее, чего раньше не было, по крайней мере в деревенских и детских условиях. А для всего этого нужна наука. И ее постарались завести»298.

Многие из духовенства удручались, наблюдая пропасть, разверзшуюся между Церковью и обществом, сокрушались, что в прежние мирные годы не начали осуществлять приходскую реформу. Считали, что сейчас верующим нужно организовываться в разнообразные союзы, чтобы влиять на политические настроения простых людей и самой власти. Благочинные одного из уездов организовались в отдельный союз и призывали епархиальное священство последовать их примеру, за ними потянулись низшие клирики. Идея полезная, однако в тех условиях демократические процедуры и рычаги не работали. Нарастал хаос. «Свободная столица широко распахнула свои двери, – писали после свержения монархии в журнале «Огонек» про Петроград. – И влилась в них с первых же дней революции со всех концов света... масса преступного и уголовного элемента. Одни языком и подкупом вносили разложение в ряды армии и населения, другие ножом и отравляющим морфием и кокаином наводят панику на мирных граждан...»299

Благонамеренные граждане пребывали в растерянности, искали правильную выигрышную позицию, надеялись на различные политические фигуры, силы. В июле о. Варнаву командировали на всероссийский монашеский съезд в Троице-Сергиеву лавру, на котором он смог высказаться по поводу места христианина в «нынешнее грозное время».

Новый Московский архиепископ Тихон, открывший съезд, передал председательствование на нем опальному владыке Феодору, недавно удаленному с поста ректора духовной академии, как злорадно писали в газетах, «по единодушному требованию совета профессоров и студентов». Заседания продлились неделю и ознаменовались торжеством «здравомыслящих элементов». Послали приветствие архиепископу Антонию (Храповицкому), также удаленному с харьковской кафедры вместе с падением старого строя; с большой речью о необходимости послушания для ученого монашества выступил известный противник имябожничества архиепископ Никон (как с тревогой отметили газеты: дали слово инициатору афонского разгрома...). Все-таки молодые монахи выдвинули заманчивое, в духе времени, предложение организовать союз ученого монашества, который бы направлял общие усилия в нужное русло и координировал всю работу своих членов.

Тридцатилетний иеромонах Варнава высказал свой протест (резюме отдельно подал в секретариат съезда). Суть его речи такова: «Говорят, монахи должны заставить общество уважать их и считаться с ними как с известной интеллигентной силой. Я говорю: монахи должны заставить себя жить так, чтобы с ними считались, как с интеллектуальной и аскетической силой. Союз (братство) ученых монахов не должен иметь большевистскую тенденцию, стараясь забрать культурную миссию исключительно в свои руки (может быть, ее общество и принять-то не захочет), но должен исходить из идеологии чина пострижения. Целью для нас должно быть стяжанье личного, мистического единения с Богом – посредством любого рода послушаний, будь то выкорчевывание пней в лесу и пилка дров или писание научного апологетического трактата и занятие епископской кафедры (так называемое «общественное служение» Церкви, следовательно, не цель, а только послушание). Если союз не собирается для себя ставить девизом последнее, то существование его не считаю полезным и необходимым»300.

Подавляющее большинство съезда высказалось за создание союза, однако мнение о. Варнавы, видимо, было учтено при принятии резолюции: «Ученое монашество едино со всем монашеством в силу единства цели иноческой жизни. Состоя доселе, по послушанию церковной власти, на разных поприщах религиозно-просветительного служения, оно и впредь готово служить этому делу при соответствующей монашеским обетам организации своего быта и условий деятельности»301.

Газеты, обозвав о. Варнаву сторонником старого монастырского уклада, сильно исказили, политизировав, смысл его речи. А он был очень прост. «Состояние монаха, – говорил о. Варнава, – таково должно быть: Бог и я в Нем»302. Только эта предельно ясная позиция помогала ему относительно спокойно переносить происходившее, сосредоточившись на молитве и творчестве.

Демократические лозунги не работали, священников то тут, то там задерживали, типографские листки, в огромном количестве распространявшиеся даже в деревнях, рисовали духовенство предателями учения Христова. В сентябре создается Нижегородский пастырский союз. Его руководители, обращаясь к своим коллегам, подчеркивали, что никогда так одиноко не чувствовал себя священник, как в нынешнее время. Сейчас, «когда наша дорогая родина, сбросивши с себя ледяные оковы царского самодержавия, так торжественно вступила на путь давно желанной свободы, когда чувствуется такой небывалый, сказочный подъем духа, когда так глубока у всех вера и сильна надежда на светлое будущее... – одно, одно только духовенство остается без всякой защиты от насилий и произвола над его личностью и посягательств на его права... Эта удручающая пустыня духовного одиночества может заставить опустить руки пастырей, даже и обладающих твердой нравственной силой»303. О. Варнава записывал в блокнот: «Дело плохо... Революция в государстве и в Церкви, девятый вал. К концу...»304

Удорожание жизни вызывало бытовые трудности, прислугу пришлось рассчитать, заниматься доставанием продуктов он не мог, большую часть времени работая «над своими книгами». «Живу помаленьку», – сообщает он родственникам. Несколько проясняет его тогдашние обстоятельства свидетельство Сони Булгаковой, которой было в то время четырнадцать лет. «Владыка Варнава, – писала она уже в старости, – был очень близок к нашей семье, и в первое время, в 1917–1918 годах, он к нам даже ежедневно приходил обедать. Мама его очень жалела как молодого еще и одинокого иеромонаха. Хозяйка, у которой он жил на «хлебах», отказала ему давать обед. Он и приходил к нам ежедневно обедать и потом просиживал у нас часа по четыре, рассказывал нам всякие интересные вещи, больше из «Отечника». Нам было это очень интересно, потому что мы тогда еще ничего такого не читали. Он был человек очень образованный... Был в Палестине. Знал языки древнегреческий, еврейский и латинский и несколько новых языков и был очень начитан»305.

Возобновились занятия в семинарии. Но как бы вдогонку закону о свободе вероисповеданий в обществе и в печати постоянно обсуждалась тема о ненужности духовного образования, изучения Закона Божьего. Давно вызревавшее в земских кругах намерение забрать церковные школы в ведение Министерства народного просвещения наконец было осуществлено октябрьским постановлением правительства. В газетах граждане читали броские заявления: «Бог умер под ножом науки». А тут подкралось и октябрьское выступление большевиков. «Как поживаете, почему не напишите после событий, живы ли, здоровы ли? – спрашивал он у крестного. – Я, по милости Божией, еще попираю землю... Коснулось ли Вашего района движение? Это посильнее 905 года будет, потому что сатана очень обозлился на христиан и хочет вытравить всю веру. Еще немножко осталось. Потому будем бодрствовать. Довольно с нас даже этих событий, чтобы обратиться к Богу, и мы не обращаемся»306. «Теперь всем терпеть нужно, – продолжает он откликаться на ту же злобу дня уже в декабрьском письме. – Но скажу со Христом: горе беременным и кормящим в эти дни». В декабре же новоявленный Наркомпрос педантично продолжил деяния «буржуазного» правительства: отменил преподавание церковных дисциплин и упразднил должность законоучителя; церковные учебные заведения должны были отойти в ведение комиссариата. Несколько ранее этого постановления, в день семинарского храмового праздника (память преп. Иоанна Дамаскина) в домовой Крестовой церкви о. Варнава сказал, обращаясь к семинаристам, поучение, в котором в старую и болезненную для него тему о великой, самодостаточной науке, восставшей на Бога, вплелась новая, о маленьком человеке, задавленном цивилизацией.

«Человек, исчерпавший весь кладезь положительных знаний, увидевший «дно» данной науки и подошедший к ее последним граням, вправе ее спросить: «Вот я узнал твои... законы... но что же ты даешь мне в удел вечности? Что ты даешь моему мятущемуся духу, приблизившемуся к преддверию того другого мира, о котором ты мне ничего не говорила?» И ответом ученому служит одно только гробовое молчание... Куда пойти человеку с тонкой психической организацией, еще не зажившему скотской жизнью, но интересующемуся вопросами «как, что и почему»?..

Кажется, осталась еще одна надежда; вот он пытается найти смысл и безусловную ценность в культурном прогрессе как синтезе практических знаний человечества. Но каков ужас его положения! Едва он хочет подойти к этой прославляемой свободной культуре, как она схватывает его своими стальными цепкими щупальцами, заковывает его в цепи рабской условности и мертвящего номизма и начинает медленно пить из него кровь... Только в культурном государстве создается необходимость в существовании хотя бы подъемных машин и телефонов; и вот к ним, как каторжник к своей тачке, приковано живое, мыслящее, разумное, молодое человеческое существо, обреченное или на однообразное захлопывание и открывание дверок лифта, или на бессмысленное повторение одного и того же: «4–37», «7–34», «3–47» и «3–74». И это с утра до вечера, с вечера до утра в продолжение года, двух, трех, пяти лет, до тех пор пока человек не измочалится... А там его выбросят, как ненужную тряпку, вон... Какой смысл в обезличивании разумного существа, в высасывании из него всех жизненных соков, в претворении его самого в машину среди множества других бездушных вертящихся машин?.. Современный человек, перегруженный знаниями, до приторности насытившийся всеми новыми измышлениями нынешней мудрости, напитавшей его ум, но оставившей голодной его душу, не знает, куда обратиться, чтобы хоть несколько утолить свой духовный голод. Ему остается только в отчаянии повторять знаменитое изречение: разуму упившись, куда ся приклониши? И сбывается на них слово Господне, реченное пророком: се, дние грядут, глаголет Господь, и послю глад на землю, не глад хлеба, не жажду воды, но глад слышания Слова Господня (Ам. 8, 11)»307.

Еще осенью духовенство забеспокоилось, что в Нижнем «в настоящее время нельзя купить Нового Завета». Причина вскоре выяснилась: социалисты экспроприировали синодальные типографии, и теперь на станках, печатавших книги для христианского просвещения народа, изготовляли антирелигиозные издания308. Спасо-Преображенское братство, после ознакомления с проектом большевистского декрета об отделении Церкви от государства, выразило резкий протест: «В союзе с Церковью русское государство было поистине Св. Русью, и русские крестьяне были поистине христианами-крестоносцами. Мы верим, что только в союзе государства с Церковью и в вере православной родина наша найдет себе спасенье и в наши страшные дни»309. Свое определение по данному вопросу братство направило представителю нижегородского «Христианского единения за веру и родину» в Учредительном собрании священнику В. И. Востокову «для руководства».

Но уже начинались кровавые большевистские насилия над Церковью. Патриарх призвал народ стоять до смерти за веру православную. В январе в Нижнем при большом стечении верующих прошли крестные ходы. Еще удалось братству открыть Богословские курсы, на которых о. Варнава читал лекции310. В феврале 1918 года он сообщал родным: «Жалованье, сказали, казенное больше не выдадут. Семинарию закроют, конечно, если Господь нас не помилует. Раз церкви не нужны, то <не нужны> и семинарии». Он вновь засобирался в Японию миссионерствовать, прошение об этом послал еще в ноябре; изучал японский язык. Общественная смута мешала молиться, а в городе некоторые верующие обратили особенное внимание на ревностного монаха. «Уже начинают за мной гоняться, – сообщал он в том же письме к московским родственникам. – Верный признак, что надо уйти в трущобу. И я это хочу сделать, если не в Японию, то в пустыню». В Вербное воскресенье, в апреле 1918 года, его наградили наперсным крестом («крест – очень дорогой и изящный – подарил о. Варфоломей»). А город, после «выступления монархистов», перешел на осадное положение, на улицах постреливали.

Начиналась братоубийственная война. Отныне Церковь обрекалась на уничтожение, верующие объявлены несознательными людьми третьего сорта, а духовной жизни отказано в праве на существование. Человеку предписывалось исходить в своих действиях не из евангельского закона, а из классовых интересов.

Из будущих размышлений еп. Варнавы: «Никто не может быть обманутым ни одним политическим реформатором и диктатором до самых времен антихриста, если будет верующим христианином, будет исполнять евангельские заповеди и знать пророчества ветхозаветных и новозаветных пророков и Самого Иисуса Христа. Но сперва у человека отнимают религию и веру, внушают и ослепляют безбожием, а потом делают с ним, что хотят.

На удочку лести попался русский народ, который думал, что «фабрики – рабочим, земля – народу», что будет так: те барыши, которые получали фабрикант и помещик, будут они делить и класть себе в карман, а земля будет также в полной его (народа) собственности; хочет кто – владей ею, не хочешь – продай. «В вечное пользование»... раздается земля. Значит, сам себе хозяин навсегда! Оказывается, нет. Потому-то и не можешь ее продать или заложить, что она дана тебе в вечное пользование! Пользоваться можешь только, да еще тоже в известном смысле... И эта лесть повторяется везде во всех новых «демократических» «народных» республиках над простецами. Вот сейчас происходит аграрная революция в Китае, опять делят землю, раздают в награду, по книге пророка Даниила»311.

Семинария каким-то образом просуществовала до лета. Большевики, лишив, по своему декрету, Церковь юридического статуса, приступили к грабежу ее имущества. Целое столетие мысль передового русского общества мечтала освободить народ от «духовного ярма». Выполнить эту задачу вполне логично выпало РКП(б). Коммунисты воспользовались реальными болезненными и нерешенными проблемами, накопившимися в церковной жизни. На проблемы можно смотреть по-разному. Можно в толстом человеке увидеть результат преступной алчности за счет трудового народа, а можно обнаружить нарушение у него обмена веществ, «конституциональную тучность». В пустых витринах магазинов, вместо товаров, появились многочисленные, в полсажени, карикатуры, на которых «монахи», «попы» и «архиереи» (у последних на груди вместо панагии рисовали почему-то восьмиконечные старообрядческие кресты312 изображались «для издевательства непомерно толстыми, с заплывшими жиром глазками, с лицами, которые «решетом не покроешь"»313.

К власти пришли умелые и жестокие демагоги. «В первые годы революции был крайне популярен лозунг: «Кто не работает – тот не ест». Его можно было видеть на всех перекрестках, на стенах домов, на триумфальных арках, в газетах, на плакатах, транспарантах и полотнах красного кумача через всю улицу. И все думали, что слова эти Ленину или Марксу принадлежат»314. Если так думало большинство, то это было свидетельством плодотворности уроков «Закона Божия», выданным самой историей.

В душе пылал огонь покаяния, и о. Варнава хотел бежать от людей. Писал родственникам: «Теперь всякий спасает, знай, свою душу. Огонь-то гсенский, настоящий. Нам, монахам, больше всех достанется. Удивляюсь, как люди не каются, будто бессмертны они. Диавол забрал души их к себе в лапы. Горе нам». На ум приходили священные слова: «Как сделалась блудницею верная столица, исполненная правосудия! Правда обитала в ней, а теперь – убийцы» (Ис. 1, 21). «Плачьте, священники! Рыдайте, служители алтаря!» (Иоиль 1, 13). На городских улицах все чистильщики сапог были выходцами с Востока. «На вопрос, кто они, отвечают: «Мы православный народ». Оказывается – потомки библейских ассириян, говорят на языке святых Ефрема и Исаака Сиринов!.. Принять-то их в православие (через посредство Болотова) приняли, а веру воспитать в них не воспитали. И вспоминается... из пророка Осии (4, 6): «Истреблен будет народ мой за недостаток ведения». С тех пор как я прочел впервые эти слова, они уже не выходили у меня из памяти... Вот он и истреблен»315. Ощущение народной гибели и всеобщего распада не оставляло его. Народ захотел быть обманутым, и грозные последствия были неминуемы.

«В начале революции в Нижнем, – вспоминал он, – старыми деньгами и ценными бумагами топили общественные бани, и их обгорелые обрывки летели из трубы, а мальчишки и взрослые подбирали упавшие с возов бумаги и прятали в карман. Можно было слышать <рассказ о том>, как один мальчик, поднявший «Петра» (500 рублей) на улице, спросил дома отца: «Папа, почему мы были богаты, а теперь, ты говоришь, стали нищими?» А он: «А потому, что чрез сожжение этих бумаг государство улучшает денежную систему и облегчает себе сделки и учет..."» Учет, надзор и наказание возводились в главный принцип воспитания масс. Богатство и непролетарское происхождение считались главными пороками.

О. Варнава размышлял об ответственности монашества за происходящее. «Во многих словах и рассуждениях врагов монашества немало есть истины, и к их словам надо прислушиваться. Но вообще надо разобраться в существе монашеских добродетелей, чтобы, думая, что ты совершаешь великое дело, не оказалось, что то была ошибка, и чтобы не прийти оттого в уныние и не уйти из монастыря (или, как обычно бывает, не впасть в противоположную этой добродетели страсть)». Например, соблюдался ли монахами обет нестяжания? «Дело не в капитале, а в отношении к капиталу. Можно написать тысячи книг против капитала и распространять их с помощью того же капитала... Итак, нужно нестяжание соблюдать, а не бедность... У ученых монахов иногда бывает большой капитал. И как ему не быть, когда митрополит Московский с одной часовни Иверской имел двести тысяч рублей золотом. Архиепископ Новгородский тоже <получал> тысяч сто восемьдесят. Некоторые из них строили монастыри, богадельни, храмы, приюты, организовывали разные стипендии, премии при вузах и проч. Но вопрос остается вопросом. Можно ли оправдать все это с точки зрения тех обетов, которые монах дает при пострижении?»316

Революция возбудила в обществе невиданное дотоле ожесточение, зажгла неугасимую ненависть друг к другу. Большевики приступили к покорению самой большой и консервативной части населения страны – крестьянства, этой стихии, по мнению вождей марксизма, частнособственнических интересов. Даже по советским источникам, в 1918 году в Нижегородской губернии произошло около сорока крестьянских восстаний317. Возникло множество комитетов и чрезвычайных комиссий, чья обязанность состояла в том, чтобы обломать жизнь народа и ввести ее в заданное партией русло. Кровавая ВЧК была стержнем этой карательной системы. Но запомнилась и «Чеквалап» «существовала в дни гражданской войны Чрезвычайная Комиссия по заготовке валенок и лаптей»318 – символ красного бюрократического абсурда. Это новое чиновничество («нередко приходилось встречать на собраниях, уже в революционное время, «краснобаев», легко и гладко говорящих, но малограмотных, мало знающих, недалеких даже по уму, которых среда и современная жизнь потерла, и они выдвинулись»)319 для решения любого вопроса знало только одно средство, с легкостью его применяя, – расстрел. Когда в конце 1918-начале 1919 годов иеромонах Варнава жил уже на Дивеевском подворье, то, вспоминал он позже, «к нам пришли и сказали, что вспыхнула эпидемия сапа среди детей. В соседней больнице целую палату заполнили <больными детьми>. Не знают, что делать. Дошло до «комиссаров». Они поступили просто: пришли из ЧК и всех перестреляли на постелях»320.

Но еще несколько раньше, навестив в Москве епископа Феодора (Поздеевского), получившего от Патриарха в управление Данилов монастырь, он близко наблюдал масштаб и глубину охватившего людей помрачения. «В 1918 году мне пришлось как-то попасть в Данилов монастырь, – вспоминал он, – в гости к настоятелю, еп. Феодору. Как известно, вдоль стены монастыря проходит Павелецкая железная дорога. В момент, когда мы сидели за столом, приходит иеромонах и рассказывает, что полчаса назад произошло за стеной крушение воинского поезда: карательный отряд латышей отправлялся на свою «работу». Были, конечно, и наши в нем (то есть русские). Но вообще-то на них тогда мало надеялись, и делу революции служили наемные латыши и китайцы. Говорили даже, сколько они за голову получают золотой валютой. Так вот, он (иеромонах) пошел тотчас же со Св. Дарами туда: не захочет ли кто причаститься перед смертью?

Были еще тогда такие монахи-идеалисты... Но продолжаю. Разбитые вагоны, кругом груды обломков, искалеченные и мертвые люди... Стоны... И особенно его поразил там один такой случай. Переходя от одного раненого к другому, он подошел к одному солдату (иеромонах не привык еще их называть «красноармейцами», впрочем, и сами большевики <потом> отказались от этого названия и перешли на старое, считавшееся перед тем ненавистным). Глаза у этого паренька уже стекленели, но он был еще в сознании. Духовник предложил ему принять последнее напутствие. Ему казалось, что солдатик должен уже видеть «тамошнее» бытие. Но он его еще не видел. И со скрежетом зубовным и ненавистью отказался. Тут же он и умер»321.

Материальные условия жизни все ухудшались, поститься было легко, особенно потому, что продовольствие исчезло, коммунистам помогал править его величество голод. «Тогда нам давали, – писал через тридцать пять лет владыка, – по 50 граммов не хлеба, а «жмыхов», как скотам, а в фарфоровых унитазах богатых уборных горкой стояло то, что не нужно было даже нуждающейся советской власти»322.

К этому страшному году относятся первые случаи его прозорливости. Для укрепления памяти смертной стоял на письменном столе у о. Варнавы человеческий череп. Пришли к нему с каким-то поручением от епископа Лаврентия. «Что монаху подарить?» – спросил хозяин. Увидел у себя на столе череп и продолжил: «Монаху нужна память смерти». И послал владыке череп. Позже псаломщица Евгения Фоминская спросила у епископа, что это у него на столе за череп. «А это Варнава подарил», – ответил он.

Епископу Лаврентию во время его служения в Вильно была предсказана мученическая кончина, и он об этом часто вспоминал. Ему выпало фактически управлять епархией в момент крушения российской государственности и наката первых волн насилия на Церковь. Ученик оптинских старцев, он проявил большую гибкость, смирение и твердость и за короткий срок успел сделать многое, удержать порядок в местной Церкви, сплотить малое стадо. О его положительном влиянии на окружающих говорит тот факт, что еще недавно колебавшееся революционными соблазнами городское духовенство, собравшись 7 июня 1918 года на очередной епархиальный съезд, приняло постановление, протестующее против изъятия церковного имущества. Последние проповеди он заканчивал одинаково: «Возлюбленные братья и сестры, мы переживаем совсем особое время – всем нам предстоит исповедничество, а некоторым и мученичество». В конце августа 1918 года его арестовали и 24 октября (6 ноября н. ст.) расстреляли в Почайнинском овраге.

Сидел он поначалу в тюрьме на Середном базаре. Проходя мимо по площади, можно было в годы красного террора увидеть, как это привелось четырнадцатилетней Вере Ловзанской, следующую сцену: заключенный кричит из окна: «За что? За что?!» После покушения на Ленина, в первых числах сентября, владыку, уже как заложника, перевели в острожную тюрьму. Оттуда его повезли расстреливать в городскую ЧК на Малой Покровке (потом переименованной в честь первого начальника нижегородских чекистов и превратившейся в Воробьевку). Особняк, в котором размещалась ЧК, выстроен был богатым чудаком, окончившим два факультета и повредившимся психически; он возвел причудливый дом со страшными подвалами, с коридорной системой; вокруг находился большой сад, выходивший задами в Почайнинский овраг. Здесь каждый день были слышны выстрелы: производились расстрелы. Много людей здесь погибло за веру. Говорили горожане, что когда-нибудь над оврагом будет построена церковь – на крови и костях мучеников323.

Из тюрьмы епископ успел передать свои истертые четки (кажется, кожаную лестовку); рассматривая их, о. Варнава сказал: «Трудовые четки».

Как-то подарил о. Варнава одной игуменье – через ее келейницу, присланную по какому-то делу, – ключи, и вскоре эту игуменью арестовали. Другой игуменье он послал терновый венец, привезенный им еще из Палестины, и ее тоже арестовали324.

Вместе с владыкой казнили еще одного члена Спасо-Преображенского братства, кафедрального протоиерея Алексея Порфирьева, а позже расстреляли одного из кандидатов в Учредительное собрание от «Христианского единства», присяжного поверенного и ревностного мирянина Дмитрия Серебровского.

Тогда и позже в своих изданиях и на своем псевдонаучном языке коммунисты представляли Церковь организатором народного возмущения, сорвавшего в 1918 году «осуществление декретов о земле и об отделении Церкви от государства»325. Мы уже видели выше растерянность иерархии и духовенства перед революционной стихией, никакой организаторской работы по созданию сопротивления они не могли вести. Но грабежу – а иначе не назовешь те «мероприятия», которые большевики обрушили на монастыри и приходы в своем стремлении национализировать их имущество («Все погибло, – характеризовал позже революционные дни епископ Варнава, – во время славной социалистической революции и всеобщего грабежа, что, впрочем, одна моя знакомая тетечка из деревни считала за одно и то же. Иллюстрация и сравнение невысокого качества, но не обижайтесь: «По человеку и сила его» (Суд. 8, 21), по предмету – пример»)326 – грабежу насильников противостала совесть верующих, заставлявшая их протестовать при столкновении с фактами насилия.

Рикошетом карательные мероприятия большевиков задели и о. Варнаву. В ноябре 1918 года ему, как представителю «бесполезного» класса (а может быть, и как участнику мероприятий Спасо-Преображенского братства), грозила отправка в дисциплинарный батальон. «Слава Богу за все, – писал он родным. – Меня освободили от рабочего дисциплинарного батальона по глазам. Таскался по всем учреждениям больше 3-х недель... Здесь меня прямо на улице оплакивали, а уж молились об избавлении-то во всех часовнях и обителях. И вот, отмолили. Что-то будет, на пользу ли? Не знаю, как смог бы я таскать мешки в 5–6 пудов, грузить и прочее, когда я очень слабосилен и на горку взойти устаю. Ну, что ж, умер бы под мешком или бревном, и слава Богу. Не все ли равно, где умирать... Желаю Вам здравствовать и за все благодарить Бога. В этом теперь все спасение и дело»327.

«До сей минуты вижу покров над собой Царицы Небесной и Божий», – писал он в том же письме. Его бытовые обстоятельства были нелегкими; кроме материальной нужды, он испытывал гнетущее чувство неопределенности собственного положения. Но в конце ноября православную общину города, потрясенную террором властей и недавними внутренними нестроениями, возглавил архиепископ Евдоким, бывший глава Северо-Американской епархии.

«Миротворец». Начало катастрофы в Церкви

1918–1919 Нижний Новгород. Архиепископ Евдоким – новый тип церковнослужителя. «Новаторские» особенности в управлении епархией. О. Варнава – епархиальный секретарь

С прибытием архиепископа Евдокима началась новая глава не только в истории Нижегородской епархии, но, пожалуй, и в истории Русской Церкви. 24 ноября, всего через четыре дня после приезда, он направляет письмо председателю губисполкома товарищу Орловскому, содержащее горячую просьбу о сотрудничестве. Он докладывал, что уже успел провести работу со священниками, призванными в Красную армию, и «успокоить» их. Еще, казалось, земля в Почайнинском овраге не забыла о пролившейся на ней крови священномучеников (не прошло и трех недель), еще в народе передавали рассказ крестьянина, видевшего их казнь (епископ Лаврентий стоял на воздухе и молился), а уже новый церковный руководитель радовал подведомственное духовенство таким сообщением: «Вчера был один из счастливых дней в моей жизни... я послал письмо Председателю Губернского Исполнительного Комитета, в коем просил его, во избежание могущих быть новых недоразумений, указать недочеты подведомственных мне учреждений и лиц. Со своей стороны, я обещал не вмешиваться в политическую борьбу, вести церковный корабль по-американски, где у нас уже давно Церковь отделена от Государства. Мое письмо было заслушано в общем собрании. Собрание постановило благодарить меня через особого делегата за письмо и сообщить мне, что отныне не будет совершено ни одного ареста без предварительного разбора... мною лично обвинений, предъявляемых тому или другому лицу, состоящему на духовной службе. Обещано также много и других очень важных льгот духовенству, некоторые из которых на моих глазах вчера же были исполнены. Итак, с бодрою, спокойною душою принимайтесь за работу».

Впервые после большевистского переворота архипастырем было четко сформулировано, что Церковь должна не за страх, а за совесть служить атеистической власти. Позиция его была разносторонне продумана (потому что была для него глубоко естественной). Он все время говорил как бы от лица заокеанской страны, санкционируя ее демократическим опытом зверства отечественной революции. Но это придавало его словам какой-то ирреальный смысл. Он предлагал властям конкордат: я вам обещаю полную покорность и оправдание всех ваших действий, а вы своей поддержкой и помощью сделайте мою власть над духовным сословием неограниченной и реальной. (А уж ослушников я выдам вам с головой.)

В Нижегородской епархии настал, по его словам, «глубокий мир». После окончания гражданской войны он с гордостью подводил итоги: «Многие говорят, что в прежнее дореволюционное время так хорошо не жилось в епархии, как живется в настоящее время...»

Архиепископ любил проповедовать и умел воздействовать на слушателей (специально занимался риторикой и гомилетикой). Испытанный прием (вспоминал о его манере проповедовать епископ Варнава): говоря в храме с амвона, подпускать тему о «дорогих сердцу могилках». Как упомянет о них – «весь народ плачет. Умел растрогать и расположить к себе людей».

При этом имелось в его поведении одно «но»: четкая отрицательная линия в отношении замученного предшественника и Спасо-Преображенского братства. «В это время приехал к нам в Нижний архиепископ Евдоким, – свидетельствует Соня Булгакова. – Сначала он говорил хорошие проповеди, а мы ходили на его службы. Поселился он на Дивеевском подворье на Ковалихе. Таня даже бывала у него дома. Но наша семья сразу почувствовала его отрицательное отношение к покойному владыке (Лаврентию) и к папе, и это нас от него отвращало»328.

Однако архиепископа прислала в город высшая церковная власть, он являлся законным архиереем. Духовенство, окруженное бушующим морем ненависти, ему повиновалось. Да и позиция его не представлялась им во всей полноте. Ясным было одно: он хочет и может дать епархии мир. «Приехал новый архиерей, Высокопреосвященный Евдоким, – писал крестному о. Варнава. – Прикармливает меня чуть не каждый день. Сделал настоятелем своей церкви. Однако грозят и искушения. С Нового года – расчет с должности, а потом приемка по каким-то условиям, по которым я уж, наверно, не попаду. Да будет во всем воля Божия. Может быть, придется даже в деревню ехать на приход, кто знает».

Архиепископ Евдоким (в миру Василий Иванович Мещерский) был прирожденный администратор. Стоит упомянуть о его жизненном пути. Родился в 1869 году, окончил Московскую духовную академию. Он был способным к наукам юношей. На последнем курсе, вместе с группой студентов, посещает о. Иоанна Кронштадтского, наблюдает за его служением, беседует с ним. Вскоре выпускает книгу об этой своей поездке, которая приобретает широкую популярность и неоднократно переиздается (и сейчас она представляет интерес для биографов святого). Читая эти впечатления о поездке к праведнику, постоянно наталкиваешься на индивидуальность автора, мятущуюся и беспокойную, как бы невольно наблюдаешь его внутренние метания. Он описывает светлого священника, окруженного страждущим народом, врачующего раны многочисленных людей, приехавших к нему. Эта картина вызывает в юноше тревогу о себе, но не покаянную, не о своих недостатках, а тревогу за свое земное будущее устройство, боязнь остаться «маленьким человеком», никому неизвестным и неинтересным. Он любит в о. Иоанне не искреннего служителя Бога, не пример живой любви к людям, а силу его влияния на людей, тайну авторитета, таинственное воздействие на умы и души современников, власть над ними.

Им владеет страх перед миром, и вместо того чтобы всмотреться в свое состояние, разобраться в причинах страха и душевной смуты, он примеривается к высокому уделу монашества. Евдоким описывает момент своего выбора, происшедшего во время одной из бесед с праведником. И он совершенно не слышит пророческого предупреждения о. Иоанна об опасности корыстных побуждений при решении своей судьбы, при обручении себя Небесному Жениху. Поистине древнежитийный случай, когда авва, Кронштадтский пастырь, отвечая на один из вопросов Василия Мещерского, сделал ударение на том, что главный выбор жизни надо делать трезво, с искусом и всяческим терпением, а не в лихорадке страсти. Но юноша уже прикидывал будущие «выгоды» от пострига329.

Вскоре он становится магистром богословия, в 1903 году ректором Московской духовной академии, а через год -архиереем. Типичная карьера удачливого «ученого» монаха. Быстро превратившись в блестящего чиновника, вполне равнодушного к пастырским задачам, он издает многочисленные «богословские» труды, беспомощные по мысли, компилятивные по сути, цель которых – создать имя автору как активному церковно-общественному деятелю (на дворе стояла пора, когда у иерархии и богоискателей-интеллигентов вдруг пробудился интерес друг к другу). Одно свойство нельзя отнять у этих писаний: чутье к ходовым темам на политическом рынке. Понимая силу печатного слова, Евдоким становится редактором-издателем «Богословского Вестника»; используя должность ректора, по-простецки издает за счет Троице-Сергиевой лавры ряд своих «творений», одновременно числясь и их цензором (случай достаточно уникальный, хотя, коль скоро он осуществлен на глазах у всего священноначалия, в чем-то и характерный для тогдашней атмосферы). С 1914 года (после пятилетнего служения викарием в Туле) возглавляет Аляскинскую и Северо-Американскую епархии330. Здесь, среди удобств столь ценимой им цивилизации, прославился скандальным поведением, завел любовницу, прижил детей, растратил церковное имущество. В 1917 году вызван на Всероссийский Поместный Собор, участвовал в его заседаниях и был кулуарно (и вполне опрометчиво) прощен епископатом331. По-видимому, в столь тяжкое время решено было использовать его большой административный опыт. В начале 1918 года мы видим его в Костроме, где поначалу, не разобравшись, на чьей стороне сила, он выступает с проповедями против творимых безбожниками насилий. После кратковременного ареста круто изменяет ориентацию и в самый тяжелый и ответственный момент назначен Патриархом Тихоном руководителем важнейшей кафедры в центре России.

Поскольку архиерейский дом конфисковали, свою резиденцию и одновременно епархиальное управление переносит в помещение Дивеевского подворья, невзирая на неуместность своего пребывания в женском монастыре и на народное смущение (это было сильным искушением для молоденьких матушек, преимущественно находившихся там). Ничего конкретно его компрометирующего нижегородские провинциалы не знали. Местная церковь, обессиленная недавним кровопусканием и внутренними нестроениями, жаждала мира и хотела надеяться на лучшее. Молодой иеромонах, образованный, с прекрасной аскетической выучкой и навыком к монашескому послушанию (усвоенным от старцев), малоопытный в практических вопросах, но с хорошей репутацией, представлял для архиепископа во всех смыслах удобную фигуру. Можно было заведомо рассчитывать на его преданность и исполнительность. И уже в начале 1919 года о. Варнава становится секретарем архиерея и одновременно назначается настоятелем маленького храма Иоанна Милостивого на Нижнем базаре. Семья Булгаковых и близкая к ней интеллигенция вскоре стали в оппозицию к Евдокиму и с огорчением наблюдали за сближением недавнего участника собраний Спасо-Преображенского братства с новым владыкой. «Он поддался Евдокиму», – говорили в их кругах. За близость эту придется платить, считали там. Однако о. Варнава держался другого взгляда и был убежден, что архиепископ – «ангел нашей Церкви». За спиной этого ангела он мог спокойно молиться, всецело погрузиться в творчество и пастырскую работу.

Многое еще представлялось неясным в облике начальника. Он не желал его судить и надеялся перетерпеть очередной непростой поворот судьбы. Тем более что можно было идти вперед, и он чувствовал в происходившем вокруг него Божию помощь и поддержку.

Благодатные встречи и знамения

1919 Нижний Новгород. Знакомство с В. И. Долгановой. Посещение Выксунского монастыря. Переписка со старцем Анатолием Саровским

Зимой 1919 года Валентина Ивановна Долганова, дочь многодетного торговца, тяжело заболела сыпным тифом. Находясь уже в беспамятстве, услышала слова доктора, сказанные ее матери: «Она безнадежна». Валентина, движимая непонятным чувством, потребовала, чтоб мать позвала иеромонаха Варнаву, которого до этого лишь однажды видела на Дивеевском подворье, приходя туда на послушание: печатать на машинке. Ему захотела исповедаться перед смертью. Мать отговаривала: «Зачем звать? Тебе ничего не грозит, да и он слишком занят и известен, чтоб пойти к тебе». Но о. Варнава пришел, исповедал и причастил. После исповеди попросила его: «Когда умру, вы меня отпойте и похороните». Он погладил ее по голове, стал утешать и сказал, что она обязательно выздоровеет: «Ты мне нужна».

– И вот моя тебе первая заповедь: выздоровеешь, иди не куда иначе, как на подворье, поблагодари Бога.

После его посещения стала поправляться. С болью в ногах пошла в храм преп. Серафима.

На сердце лежала гнетущая плита тяжкой скорби. Осенью прошлого года она получила письмо, в котором ей прикровенно сообщали, что ее жених погиб на фронте в Белой армии. Жить не хотелось. Но этот тщедушный, истощенный монах нашел нужные слова, исповедал, дал несколько новых правил, «заповедей», и вернулась надежда. Валентина становится верной помощницей, точным исполнителем нелегких и порой опасных поручений. К нему в церковь Иоанна Милостивого она привела и своих девчонок, подруг332.

Уныние охватило в то лето толпы людей. Многие опускались, перерождались внутренне и внешне. Помощи не видно было ниоткуда. О сентябре 1919 года владыка Варнава вспоминал: «Белые подходили к Москве. Ничего не было. Селедка стоила 50 000 рублей, а сапоги – миллион»333. (Была в то лето надежда, что все образуется, благодаря победам Добровольческой армии, однако кремлевские вожди организовали ответный контрудар...) Унывали и крестный с женой.

«Как терпите скорби? – писал им племянник. – Нужно благодарить Бога, как бы сердце этого не хотело. Мало того, что легче будет, но и помощь Господь пошлет. Уныние – дело диавольское, ропот – тоже. Все к очищению наших страстей служит. Если теперь не спасемся, то никогда не спасемся. Самое благоприятное время теперь.

Мать передавала мне, что дедушка перед смертью предсказывал это время и говорил, что он не доживет до него, а дети его доживут. Я хорошо эти слова помню и теперь во всей ясности понимаю, что они значат. То же говорила перед смертью и мать моя. Великая была женщина, потому что бездна смирения у ней была. Только я знаю ее ночные со слезами молитвы, ее кротость, воздержание. И чего она хотела у Бога, то и просила, и Он все давал ей. Я был лет шести и все видел. За эти великие скорби и труды она имела дар видения и прозорливости. Но награду ей пусть Господь даст, а не люди. По грехам моим не дожила она до моего монашества, впрочем, его бы не было, она там вымолила его у Бога».

Главное – не цепенеть душой, не застывать, а хоть ненамного, но продвигаться вперед. Он писал воспоминания о родителях, осмысляя истоки своего детства. И чувствовал благодарность не только к Творцу, но и к архиерею также.

Сопровождал его в пастырской поездке по епархии, летом они посетили Выксунский женский монастырь, основанный старцем Варнавою Гефсиманским. Его большой почитатель, «новый о. Варнава», много постился, утеснял себя, хотел раствориться в служении Вседержителю, но видел неизбывность прародительского греха, всплывавшего в чувствах и делах. Излюбленная мысль, которую позже сформулировал, была близка и тогда: «Внешние подвиги нужны и полезны, но как тело без души – труп, так и они без благодатного освящения – ничтожны»334. Осенью 1919 года посылал одну прихожанку в Саров, к старцу Анатолию Затворнику, вопросить, «есть ли надежда на освобождение от страстей ветхого человека и о внутреннем просвещении». Посланцу было сказано для передачи вопросившему: «Ему скоро Афон откроется...»335

Монах Анатолий (в схиме Василий), строгий аскет, безмолвник, жил в пустыньке Саровского монастыря и слыл прозорливым. Передал он вопросившему четырехстраничный «Листок № 10» – «благословение святой Саровской обители» – под названием: «Приготовление преподобного о. Серафима к открытому служению ближним и самое служение», и приписал на нем карандашом: «Помолюсь за иеромонаха Варнаву. Буди вам по вере». В присланном тексте привлекало к себе внимание следующее место: «Ко всем приветливый, ласковый, о. Серафим с особенною любовью и участием принимал к себе тех, кого мучили горести, печали, уныние; кто стоял на распутье, не зная, каким путем идти в жизни; кто был обуреваем сомнениями, заблуждался, каялся и скорбел о грехах»336. В словах и подарке подвижника содержалось указание на предстоящий его молодому собрату новый период жизни – благодатного подвига и помощи людям. Предстояло невидимое восхождение на Святую гору.

* * *

282

Idem. Новая эра // НЦОВ. 1917. Март, 8. № 7. Стб. 108.

283

Волин Ю. Рассказы о великих днях. Гость // Нива. 1917. 22апреля. № 16. С. 240.

284

Иванов Г. Весна // Нива. 1917. 29 апреля. №17. С. 249.

285

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. Земное – человеческое. № 7. Вера и знание. Л. 7 об.–13 об. Карандашные черновые записи на контокоррентных сшитых листах.

286

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. Земное – человеческое. № 7. Вера и знание. Л. 7 об.–13 об. Карандашные черновые записи на контокоррентных сшитых листах.

287

НЦОВ. 1917. Март, 30. № 10. Стб. 157–158.

288

НЦОВ. 1918. Февраль, 10/23. № 3. Стб. 39.

289

Посмертного почитания архиепископа Иоакима не было среди его бывшей паствы. Он попал в списки новомучеников благодаря книге о. Михаила Польского (Новые мученики российские. Первое собрание материалов. Ч. 1. Джорданвилль, 1947. С. 77–81. /Репринтное издание: М., издание Товарищества «Светлячок», б/г.). Первый церковный агиограф послереволюционного периода российской Церкви нарисовал образ архиепископа, в основном, по официальным статьям в периодической церковной печати начала века, но в статьях такого рода почти все архиереи того времени выглядят на одно лицо: хорошие администраторы, борющиеся с сектантством. Сообщение автора об аресте архиепископа при Временном правительстве не получили подтверждения. Сведения же о смерти владыки от рук большевиков (в кафедральном соборе Севастополя), приведенные о. Михаилом, опирались, очевидно, на непроверенные слухи. Почти через полвека иером. Дамаскин (Орловский) (Мученики, исповедники и подвижники благочестия Российской Православной Церкви XX столетия. Жизнеописания и материалы к ним. Книга I. Тверь, 1992. С. 168–170), повторив рассказ протопресвитера Польского, добавил лишь свидетельство м. Серафимы (Булгаковой) о его смерти от рук бандитов, не упомянув важную характеристику нижегородского архипастыря, данную ею же. На каком основании иером. Дамаскин считает архиепископа новомучеником, неизвестно. Так неприметно создаются мифы. Исследовав материалы по истории Нижегородской епархии в период, охватывающий десятые годы двадцатого столетия, опубликованные в повременной печати тех лет, мы находим, что деятельность архиепископа не выделялась из длинного и вполне серого ряда церковных администраторов той эпохи, приведших свою паству в трагический тупик, что обнажилось с первыми порывами революционной бури. Примеры этому можно во множестве найти на страницах нашей книги. Впрочем, вопрос о деятельности этого архиепископа Нижегородского еще подлежит изучению и рассмотрению исследователей.

290

Наречение состоялось 18 февраля 1917 г., в Крестовоздвиженской церкви.

291

Плата за курсы была небольшой.

292

Председателем был А. А. Булгаков.

293

Союз набрал пятьдесят тысяч голосов. Считалось, что по России подобный успех выпал еще только одной церковно-епархиальной группе духовенства и мирян – в Херсонской губернии. Здесь же отметим, что своим местом в Учредительном Собрании нижегородский Союз Христианского единения воспользовался далеко не лучшим образом, избрав своим представителем свящ. В. И. Востокова, занявшего крайние националистические позиции и ставшего ярким выразителем правых утопических теорий.

294

Устав Христианского единения за Веру и Родину. Раздел 1,п. 2 // НЦОВ. 1918. № 2. Стб. 33.

295

Собрание Союза «Христианское единение» // НЦОВ. 1917.Ноябрь, 26. № 33. Стб. 480–481.

296

Собрание Союза «Христианское единение» // НЦОВ. 1917.Ноябрь, 26. № 33. Стб. 480–481.

297

Из местной епархиальной хроники // НЦОВ. 1918. Февраль,10/23. № 3. Стб. 41.

298

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову.

299

Выписка из «Огонька» 1917 года сделана в записных книжках владыки: Записная книжка №10, 23.1952. А в периодике писали тогда: «Как и следовало ожидать, русский народ, став наконец сам хозяином своей земли, полновластным вершителем своих исторических судеб, чуть ли не в первый же день переворота объявил всему миру – в лице первого своего, временного, правительства, – что он навсегда отменяет у себя смертную казнь, что отныне русское государство уже не будет пятнать своей и национальной чести и достоинства величайшим на земле насилием, величайшим злоупотреблением власти, именно насилием над человеческой жизнью...» (Бюллетени литературы и жизни. 1916–1917. №13–14.)

300

Сказано 13 июля 1917 г. на утреннем заседании 2-й секции. На съезде присутствовал и о. Алексей Затворник. – Прим. еп. Варнавы.

301

Текст резолюции приведен в газете, хранящейся в архиве еп. Варнавы. Название газеты нами не установлено.

302

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

303

НЦОВ. 1917. Сентябрь, 20. № 27. Стб. 364–365

304

Варнава (Беляев), иером. Блокнот преподавателя.

305

Серафима, мон. Отрывки из воспоминаний. М. Серафима упоминает хозяйку, но это относится к периоду после закрытия семинарии, к весне 1918 г., а в 1917 г. о. Варнава жил в квартире при семинарии, расположенной при семинарском общежитии.

306

Письмо Смирновым от 16.11.1917.

307

Варнава (Беляев), иером. Проповедь «О том, что наука без хорошей жизни – ничто» (от 4 декабря 1917 г.). Рукопись.

308

НЦОВ. 1917. Сентябрь, 20. № 27

309

НЦОВ. 1917. Декабрь, 24. № 24. Стб. 517–518.

310

В январе 1918 г. Булгаковых в трехдневный срок выселили из их квартиры; они переехали на ул. Жуковского, и там продолжались собрания Братства и кружков. Какое-то время Богословские курсы продолжали работу на полулегальном положении. Преподавал там, например, о. Петр Тополев. (По воспоминаниям С. А. Булгаковой и В. В. Ловзанской.)

311

Варнава (Беляев), еп. Преп. Серафим Саровский.

312

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. Черновые наброски.

313

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 379.

314

Варнава (Беляев), еп. Как кузнец Пресвятую Богородицу на городской стене видел. Из занимательной метеорологии. Рукопись1952. Его же. Записная книжка № 6,1.

315

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 10, 110; также:<Предисловие к комментариям на Библию.> 1916? От автора. Рукопись.

316

Варнава (Беляев), еп. Монах. 1950. На листах из записной книжки. Рукопись.

317

Ниякий В. В. Нижегородцы и горьковчане. Горький, 1975. С. 76.

318

Варнава (Беляев), еп. <3апись в блокноте.> ХХIII, 37.1947?

319

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. Гл. 11. О пользе науки..

320

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 8, 26.

321

Варнава (Беляев), еп Записная книжка № 6, 1. 1951.

322

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. «Теперь-то нужно, – добавлял еп. Варнава саркастически в начале пятидесятых годов. – Мария Демченко первая прославилась из-за него, «подкармливая» свою свеклу и выбиваясь чрез это в «знатные люди"".

323

А в XIX в. существовало среди нижегородцев о предание гибели их города и кончине мира, связанное с рекой Почайной, протекавшей через Почайнинский овраг. См.: Мельников (Печерский) П. И. Полное собрание сочинений. Т. 7. СПб., 1909. С. 53:Дорожные записки.

324

Озерницкая Л. С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 5. Aвтор ошиблась в дате этих предсказаний, что исправлено нами как по косвенным данным, имеющимся в ее же воспоминаниях, так по рассказу инокини Серафимы (Ловзанской).

325

Зыбковец В. Ф. Национализация монастырских имуществ Советской России (1917–1921 гг.). М., 1975. С. 64.

326

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову. Гл. 8. Художественная речь. Декламация и церковное красноречие.

327

Письмо от 12.12.1918.

328

Серафима, мон. Отрывки из воспоминаний.

329

В. М. [Евдоким (Мещерский), еп.] Два дня в Кронштадте – из дневника студента. СПб., 1900.

330

Валентинов Д. Д. Черная книга («Штурм небес»). Париж,1925. С. 248–249. (Немецкое и английское издания вышли в 1924 г.) Архиепископа автор называл «криминальный Евдоким».

331

Член Синода, архиепископ Новгородский Арсений (Стадийкий) в своем дневнике 1914 года охарактеризовал личность Евдокима, который одно время служил под его началом. Владыка Арсений видел главную причину успешной карьеры Евдокима в покровительстве обер-прокурора Синода Саблера В. К. и влиятельного члена архиепископа Харьковского Антония (Храповицкого). Но эта поддержка являлась, несомненно, лишь красноречивой деталью той системы, которая продвигала в аппарат церковной власти столь темных личностей, как Евдоким. «Евдокима я знаю давно... Человек, несомненно, способный; но, по природе своей, лживый и неустойчивый в своих воззрениях. На первых порах он может подкупить своей обходительностью, но при более близком знакомстве лживость его натуры скоро обнаруживается... Время ректорства его в академии было... одним недоразумением и окончилось скандалом, так как он был удален из академии после ревизии... Настаивал на скорейшем его уходе и митрополит Владимир, который не мог выносить его за лживость... Едва-едва дали ему Тульское викариатство. Здесь он тоже стал чудить, так что преосвященный Тульский Парфений неоднократно просил Синод взять от него викария, который «невозможно» себя ведет». После этого Евдокима и назначили с повышением на американскую кафедру. (ГАРФ, Ф. 550. Д. 518. Л. 6–7 об., 25 об. См.: Голубцов С.,протод. Московское духовенство в преддверии и начале гонений. 1917–1922 гг. М., 1999. С. 9.)

332

Это свидетельство Долгановой В. И. было мной записано в 1984 г., сама запись, к сожалению, пропала, но она частично нашла отражение в: Черновик. С. 48

333

Варнава (Беляев), еп. Евангельский улов. Описание того лета ошибочно отнесено автором к осени 1921 г., когда он был «заточен» в Зосимову пустынь.

334

Варнава (Беляев), еп. Евангельский улов. Описание того лета ошибочно отнесено автором к осени 1921 г., когда он был «заточен» в Зосимову пустынь. 1951

335

Варнава (Беляев), еп. <Листок из дневника.> Рукопись.

336

Листок № 10. Издание Саровского монастыря, 1905. С. 3.

Глава 4. На епископской кафедре. 1920–1922

Хиротония и первые опыты пастырского врачевания душ

1920 /Нижний Новгород. Васильсурск. Макарьев/ Архиерейские обеты. Различные мнения по поводу ранней хиротонии о. Варнавы. Взаимоотношения с еп. Петром (Зверевым). Устроение еп. Варнавой монашеской жизни в монастырях епархии. Борьба за погибающую душу Серафимы Чуркиной (м. Георгии). Прощальная беседа умирающей монахини со своим духовником

Всероссийский Собор 1917–1918 годов – дабы преодолеть разрыв между иерархией и церковным народом – решил увеличить в епархиях количество викарных епископов337. По представлению преосвященного Евдокима, Священный Синод принял указ (13 февраля 1920 г.) о возведении на кафедру маленького городка Васильсурска иеромонаха Варнавы. Хиротония по традиции состоялась в неделю Торжества Православия 29 февраля 1920 года.

В этот день в Вознесенском храме Нижнего Новгорода архимандрит Варнава произнес перед лицом молящегося народа следующие знаменательные слова обряда: «Еще же и церковный мир обещаюся соблюдати и твердо держати, и ни единым убо нравом в чесом противная православней кафоличестей восточней христианстей вере мудрствовати во вся дни живота моего, и последствовати мне во всем и повиноватися всегда Великому Господину нашему, святейшему Патриарху Московскому и всея России Тихону и Священному Синоду и преосвященным митрополитом, архиепископом и епископом, братии моей, во всем согласну быти и купночинну по божественным законам и Священным правилам святых апостол и святых отец, и любовь духовную вседушно к ним имети, и яко братию почитати... Обещаюсь во страсе Божием и боголюбивым правом вверенное ми стадо управляти, и усердно учити, и от всех ересей охраняти со всяким усердным тщанием... С сим же обещаюся ничтоже творити ми по нужде, аще и от сильных лиц или от множества народа нудиму, аще и смертию мне воспретят, веляще что сотворити ми вопреки божественным и священным правилам... Обещаюся врученную ми паству по обычаю апостол посещати и назирати: како пребывают вернии в вере и во исправлении дел благих, а наипаче иерее; и смотрити с прилежанием, учити и запрещати, дабы расколы, суеверия и ереси не умножалися и дабы противнии христианскому благочестию обычаи не повреждали христианскаго жития»338.

Несколько знаменательных происшествий случилось незадолго до этого события. Ровно год назад в городе появился новый викарий, епископ Балахнинский Петр (Зверев).

Чистый, прямой, истово настроенный монах, он еще до Первой мировой войны служил под началом Евдокима. В Нижнем у них сперва установились дружеские отношения. Однако вскоре с неизбежностью сказалась разность внутреннего устроения. Владыка Петр искренностью служения быстро привлек к себе расположение верующих; сблизилась с ним (по благословению оптинских старцев) и семья Булгаковых. Вспыхнувшая у архиепископа зависть вскоре перешла в открытую ненависть. В Прощеное воскресенье 1920 года епископ Петр нарочно зашел на Дивеевское подворье проститься (попросить прощения по обычаю) перед Великим постом со своим начальником. Он поклонился архиепископу в ноги и подошел к тому со словами: «Христос посреди нас». Вместо привычного в таких случаях ответа: «И есть, и будет», сопровождающегося целованием любви, Евдоким ответил: «И нет, и не будет». Так началась первая неделя поста, в конце которой состоялась хиротония о. Варнавы. Несомненно, руководитель епархии видел в нем (как и в других викариях, возведенных в сан по его представлению) своего человека. Вскоре владыку Петра перевели служить в пригород Сормово, слывший тяжелым, «красным», районом, где он быстро приобрел среди пролетариев популярность и всеобщую любовь.

Епископ Петр понимал, что молодой иеромонах нужен для их общего начальника по вполне корыстным и темным соображениям. Соня Булгакова вспоминала то огорчение, которое вызывало в кругу их семьи сближение о. Варнавы с архиепископом. «Владыка Петр говорил, – писала она, – что епископ Варнава предан Евдокиму за то, что безвременно получил от него архиерейство. Еще он говорил, что голова у Варнавы темная»339.

Это мнение по поводу слишком раннего возведения в епископский сан и обстоятельств, заставивших его искать покровительства у архиепископа, по-видимому, было известно о. Варнаве. Он замечал резкую перемену в отношении к нему со стороны Булгаковых. Когда умерли родители, дочь Соню вызвали на Дивеевское подворье; к ней вышел архимандрит Варнава «... и сказал, что владыка архиепископ о нас с Лизой беспокоится и спрашивает, может, мы в чем нуждаемся. Мы, конечно, тогда нуждались во всем, но я не хотела от него <т. е. от архиепископа> ничего принимать и ответила: «Пожалуйста, поблагодарите владыку архиепископа, мы ни в чем не нуждаемся». Уже спустя много лет я узнала, что заботы архиепископа Евдокима о некоторых иногда плохо кончались»340.

Но о. Варнава хотел хиротонии не ради сана или должности, а ради получения благодатных сил для служения Церкви. Стать епископом в тридцать три года не воспрещалось каноническими правилами (более того, многие иерархи той страшной эпохи принимали архиерейский сан в молодом возрасте: Серафим Звездинский посвящен в архимандриты в 31 год, а в епископы в 36 лет, Варфоломей Ремов, как и его друг по духовной академии о. Варнава, в 33 года уже епископ и т. д.). Занимаясь пастырским окормлением на приходе, он видел, как жадно впитывают прихожане семена святоотеческого учения, советы делателей подвижнической науки («Ваш аскетический труд, обращались они к нему, – способствует тому, что вы понимаете своим опытным сердцем наши духовные нужды»)341, и считал, что с епископской кафедры он окажет более глубокое влияние на паству, сможет в большей мере воздействовать на духовную жизнь епархии. «Какой вы талант от Бога имеете, – писал к нему в марте 1920 года известный аскет, монах Анатолий Саровский, – его не зарывайте, трудитесь, сколько сил хватает, а когда потребуется и более, просите у Господа, просвещающего всякого человека, труждающегося, не жалея себя, для пользы ближнего. Аминь».

Отголоски упреков, обращенных к нему, обвинений в несвоевременном архиерействе, в стремлении к раннему старчеству, в честолюбии слышны и в речи архимандрита Варнавы при возведении его во епископа: «Епископство для меня, почти юноши по летам, недостойного по грехам, неразумного по делам... является именно даром, и даром, сошедшим с самого неба. Беру на себя смелость сказать, что... я никогда, даже в помысле, не позволил себе остановиться на этом, могущем быть... камнем преткновения и тщеславия звании. Если я и желал епископства, то... епископства над своим сердцем»342.

Уже после извещения, последовавшего от Синода о предстоящей хиротонии, о. Варнава в начале февраля передал Паше, большой почитательнице дивеевской юродивой Марии Ивановны, письмо с просьбой просить блаженную помолиться о нем. Вскоре он получил знаменательное сообщение: «Ходила я к Марии Ивановне, у нее сидела три часа и от Вас кланялась... Она перекрестилась, когда я стала от Вас поклон передавать ей, и сказала, что его хотят в какой-то бедный город перевести архиереем, а потом сказала – священником, а потом сказала – даже уже перевели – и все за Вас волнуется. А потом после этого она хорошо сказала, весело: пошли ему карманный платок. Ему, говорит, нужно жить в женском монастыре. Я говорю: он владыка, а она говорит: ему лучше быть священником, она даже Вас называет блажем. Конечно, она много говорила, но всего я не могу Вам описать, но все-таки Вас ставит так, как будто Вы юродствуете»343.

Здесь с очевидностью содержится предсказание ближайших перипетий на предстоящем ему пути: епископство в захолустном городке (в Васильсурске проживало несколько тысяч человек), несамостоятельность в управлении, зависимость от Евдокима, подобная всецелой зависимости приходского священника от власти архиерея. Карманный платок предвещал слезы, но за волнениями и тревогой проступала радость («смех»). Многое возвещено было в словах блаженной. Но попробуй распознать их скрытый смысл, столь ясно видимый по прошествии почти восьмидесяти лет!.. Во всяком случае строгий приговор, вынесенный молодому архиерею в кругах, близких к семье Булгаковых, не являлся окончательным судом Божиим. Вопреки линейной логике, о. Варнава вступал в апостольский период своего служения, как он определял его позже, обильный романтическими событиями и духовными дарованиями.

В яблочный, тихий Васильсурск и в первую поездку по епархии он отправился в марте. В его ведении оказались древний Макарьевский Желтоводский женский монастырь и женская монашеская община в Марах, недалеко от Лыскова. В духе времени они преобразовались в «трудовые артели», но монашеский строй жизни оставался в неприкосновенности.

Сейчас трудно представить настроение тогдашних энтузиастов религии, собравшихся в обителях, напряженную жизнь, протекавшую за монастырскими стенами, а главное, понять проблемы, стоявшие перед теми, кто отрекся от мира, вышел из него в эпоху начавшейся кровавой междоусобицы. Проблемы уживчивости, единения в совместном труде и служении и, одновременно, умения уважать другого, с его особенностями и неповторимостью. Проблемы сохранения внутреннего огня веры – при верности уставным требованиям, правилам, закону церковному. Проблемы посильного и как можно более активного участия в окружающей общенародной жизни и проблемы исхода из нее. Забота о сохранении и приумножении веры в себе и о евангельском просвещении народа. В монастырской жизни было много греховного, суеверного, но много и ослепительного, неземного света. С этой противоречивой, контрастной природой церковно-бытовой стихии сразу соприкоснулся молодой епископ.

В Марах строгая игуменья заставляла монахинь так тяжело работать в поле, что те, хотя стол был хороший, не могли уже вечером, по приходе, есть от усталости; им было уже не до вкусной еды. Многие монахини от тяжелого труда заболевали, и многие – женскими болезнями. А с другой стороны, в кельях на пуховых постелях лежали мягкие подушки, полы устилали коврики, на стенах висели фотографии родственников. Владыка не одобрял такого устроения и велел переменить рабочий режим. Он ходил по кельям и спрашивал их обитательниц: «Племянницы есть в деревне?» – «Есть». – «Ну, и отдайте им все это» – он показывал на перины, карточки. Монахи, настаивал он, должны отличаться беспопечительностью, иначе им не достичь внутренней чистоты.

В Макарьевском монастыре другая картина, экономка морила матушек голодом, «экономила»344. И всюду отсутствие исповеди как очищающего совесть таинства, место которого заняли беседы с батюшкой у аналоя на моральные темы. «В нынешних монастырях... об откровении помыслов и понятия не имеют, – обобщал через несколько лет свои наблюдения владыка. – Если же открываются помыслы, то с самооправданием и нечисто, так что получается, будто послушник приходит только докладывать... как он в том-то и в том-то распорядился, а не обвинять себя в грехах»345. Он вводил в подведомственных ему обителях старческую исповедь. Поскольку там находились искренне настроенные невесты Христовы, усилия епископа вызывали в них чувство благодарности за оказанную духовную помощь. Некоторые из инокинь приобретали в результате подлинную внутреннюю чистоту, расцветавшую мистическими дарованиями. Иным было заранее открыто о приезде владыки. В конце июня он записал о подобном случае в дневнике:

«Был... на хуторе Макарьевского монастыря. На обратном пути, к вечеру уже, сестры провожали. Одна из них, Дуняша, только что приехала из Вятской губернии. Уехала на родину два года тому назад. Она рассказывала, что у них на Пасху нынешнего года скончался юродствовавший о. Тихон, иеродиакон Раифской пустыни. («Я его еще с детства знала».) Он предсказывал обо мне так в ноябре 1919 г.: «Скоро приедет к вам в монастырь батюшка. Он будет высокий-высокий, так что голову закинешь ты и не достанешь глазами, и светлый-светлый, в блестящих ризах. Он привезет маленькие востренькие ножинки и будет стричь вас». Она ничего не понимала, тогда он ее спрашивал: «Ты за кого молишься?» Она перебирала имена монастырских священников. «Нет, не так. Вот тогда <т. е. когда приедет> молись за него».

После его смерти уже ей принесли письмо из монастыря, в котором сообщалось, что приехал я. На Пасхе, как известно, я впервые постригал чахоточную монахиню Анастасию, скончавшуюся на семнадцатый день после пострига. (Интересно, что она видела несколько раз свою смерть, идущую к ней, но свертывавшую к другим, коих и видела в гробах. Действительно, спустя несколько дней умерли виденные ею так четыре монахини. Наконец она уже увидела и свою смерть...)»346.

С Желтоводским Троицким монастырем, основанным преп. Макарием в XV веке, владыку связала история спасения одной тонкой, но запутавшейся и смертельно отчаявшейся души. Впрочем, обитель приглянулась его сердцу с первого взгляда. Монастырь располагался на левом берегу Волги, напротив пристани, и порой приходилось добираться до него на лодке.

«Пять веков, со времени монголов, стоит эта красавица-обитель со своими круглыми башнями, бойницами, с храмами, где со стен смотрят на вас строгие фрески. Я взял лодку и поехал на ту сторону. Монастырь, при первом же взгляде на него, протянул невидимые руки и стал манить меня к себе... Представлялось, что он стоит на острове. Казалось, не лодка качается на волнах, а обитель, как белая чайка, поднимается и опускается на гребне волн, постепенно увеличиваясь в размерах. Выбираем необходимые для проезда места, продираемся сквозь прутья ивняка, которые хлещут нас по лицу, и наконец мы у цели. Была вторая половина июня <1920 года>.

Поднимаюсь по лесенке, подхожу к главным воротам и слышу тихое элегическое пение... Процессия выходила из собора. Плакали воском свечи на безветренном, пронизанном солнцем теплом воздухе, и капли его оплывали на руки сопровождавших гроб. Слезы капельками росы скатывались по их бледным ланитам. Пост и бдение написаны на большинстве лиц. Хоронили новопостриженную монахиню Назарету, и окружающие гроб тридцать монахинь, кроме двух сотен остальных, тоже были новопостриженные. Бессонные ночи, непрестанная молитва, безвыходное недельное сидение в церкви – вот что их иссушило. В черных клобуках склоненные головы, фимиам, тонкими струйками поднимавшийся к небу и напоминавший, что и душа каждого должна так же благоухать добродетелями и возноситься горе, зашитое наглухо платом, по монашескому обычаю, лицо покойницы и спеленутое недавно полученной мантией тело – все было полно особого смысла и значения.

Это был сознательный, одухотворенный, санкционированный и запечатленный Духом быт, а не вскормленные страстями и земными выгодами условности настоящего века. Символическая смерть в пострижении, нашедшая ныне свое полное завершение в действительности, – это готовая художественная картина для какого-нибудь Нестерова с его «Великим постригом"»347.

В этот-то монастырь в начале рокового Семнадцатого года к игуменье Рафаиле неожиданно приехала молодая племянница, находившаяся на грани психического срыва. Несмотря на свой возраст, она уже успела истощить свой запас жизненных сил. История ее во многом типична для тогдашней атмосферы, широко раскрытой к грядущей диктатуре.

Родилась Серафима Владимировна Чуркина в 1895 году в городке Петропавловске Акмолинского уезда Тобольской губернии, в семье зажиточного мещанина. Жили в достатке, девочку баловали, но, по существу, не воспитывали, оставляя наедине со своими проблемами. В гимназии ее развитием занялась учительница словесности: началось чтение передовой литературы (от Байрона до Горького). Столкнувшись с антисемитскими побасенками преподавателя физики, заядлого юдофоба, она возмутилась, наговорила дерзостей и с того времени привязалась к евреям, как гонимым и нуждающимся в поддержке. В связи со случившейся историей последний, восьмой, класс Серафима оканчивает уже в Томске. Здесь же поступает на медицинские курсы. В большом городе, считавшемся тогда столицей Сибири, живет на квартире, принадлежащей еврейской семье, с которой у нее установились не только дружественные, но почти семейные отношения. «По привычке, – записала она позже, – я стала во всем подражать им. Радовалась их радостями, исполняла их посты, праздновала их праздники, даже привыкла к их жаргону».

В этом же доме знакомится с женатым господином, евреем, увлекается им и вскоре вступает в связь; детей не имела, искусственно пресекая беременность. Он настаивал на переходе ее в иудаизм, но Серафима тянулась к интересной жизни: она вступает в студенческое землячество и кружки, в которых соприкасается с революционерами. «Деятельность их пришлась мне по душе, – вспоминала она. – В то время как мои товарищи занимались чисто агитационной деятельностью, у нас образовался свой кружок. Мы больше занимались материальной стороной жизни рабочих, старались отказать себе во всем, лишь бы помочь им». «Это не помешало бы ни одному из нас стать на свое место в нужную минуту и исполнить какое бы то ни было приказание», – со значением подчеркивает она свою готовность и решимость в ту пору на все, вплоть до убийства, во имя революции. В довершение блужданий она попадает в собрание местных масонов (на своего рода салонные радения пресыщенных и экзальтированных людей), где с ней случается приступ истерики.

Общественная деятельность, землячество, незаконная связь, аборты до болезни расшатали нервы, и она возвращается в Петропавловск. В это время, словно в старинном романе, из соседнего монастыря к ним приезжает дальняя родственница, монахиня. Заметив состояние Серафимы, она склоняет отца уговорить дочь поехать к тетке в Макарьевский монастырь, отдохнуть. Неожиданно Серафима Владимировна соглашается, не без тайной мысли вести агитационную работу среди «темных» женщин.

В обители – а уже катился первый год революции – у нее усиливаются припадки отчаяния, переходящие в настоящее неистовство: она проклинает Бога, швыряет Евангелие на пол, хулит крест и святых, пытается покончить жизнь самоубийством. Вдруг, уступая доводам мудрой игуменьи, соглашается пойти к исповеди. И что же? На исповеди некий отец Петр говорит комплименты, полагающиеся молодой барышне (ей было тогда 23 года), а позже разглашает некоторые подробности ее интимной жизни. Удар страшный. Она начинает глохнуть и слепнуть, врачи ставят диагноз: прогрессивное онемение всего тела на нервной почве. Медленно приближалась смерть Серафима же хотела жить и не могла примириться с выпавшей ей судьбой. Она чувствовала себя в ловушке внешних («в Сибирь пути из России были закрыты») и внутренних обстоятельств, чужой и одинокой среди «невежественных» людей. Но она не могла, по природному свойству нежного по существу характера, находиться во вражде с окружающими, она чувствовала любовь к себе со стороны игумений и сама испытывала душевное сочувствие к простым крестьянкам, жившим с ней рядом. Серафима делает шаг им навстречу – решает принять монашество. Игумения была против этого, однако после долгих уговоров и даже угроз со стороны несчастной племянницы согласилась. («Тем более, – отмечает неизвестный свидетель, – что в первый день Пасхи произошел знаменательный случай. Блаженный Алексей подошел к Серафиме Владимировне и назвал ее матушкой. Она отвернулась от него. Тогда он дотронулся до ее пуговок на белом праздничном платье и сказал: «Хорошие, но снимут"».) На второй день Пасхи 1919 года ее одели во все монашеское. Чуть ли не сразу она уже полностью оглохла на одно ухо, и последовал новый приступ отчаяния. Так она двигалась по безнадежному кругу: от тоски к взрыву гнева, от долго длившихся вспышек раздражения к ухудшению физического и психического состояния. Выхода не было никакого.

Но в марте 1920 года в монастыре появился владыка Варнава. В первое же свое посещение тяжелобольной женщины сказал ей о погибели души, выбравшей адскую пустоту и поправшей свое предназначение. Содержание беседы задело Серафиму; скрывая волнение, она в ответ «говорила о разорении и уничтожении монастырей, о работе в компартии». Спохватившись, вдогонку передавала ему записку, в которой изливала свою боль: «Мне иногда бывает настолько тяжело, что я забываю всех и все и безудержно отдаюсь своему горю... А горечи и боли у меня и так много». Все-таки после первого разговора она сделала новое усилие на пути к внутреннему прозрению и протрезвлению.

В записках к ее биографии читаем о дальнейшем: «Она... начала читать Евангелие, стала учить наизусть молитвы и выучила два акафиста, Божией Матери и Иисусу Сладчайшему, и всю семнадцатую кафизму. Одним словом, стала делать то, что велел преосвященный, но от исповеди отказалась: «Не хочу, стыдно мне». Преосвященный Варнава принуждать не стал, но сказал: «Онемеешь сама, язык отнимется». И уехал... По его отъезде, действительно, Серафима Владимировна почувствовала онемение и сильное ослабление зрения. По <новом> приезде преосвященного поисповедовалась начисто, но от соборования отказалась. «Хорошо, – сказал владыка, – не хочешь, совсем ослепнешь». И опять уехал. Сначала видела очертания предметов, потом ослепла окончательно, но прежнего отчаяния на этот раз не было, она получила утешение в видении. Ее осиял сильный Свет... Это видение было так сладостно, что сказала: «Слепой лучше жить, я теперь и сама не хочу видеть». По очередном приезде преосвященного пособоровалась, причастилась, поклонилась ему в ноги, просила постричь в мантию. Владыка обещал. Обрадовалась, ждет и молится.

В это время преосвященный Варнава велел вырыть на кладбище могилу, сделать гроб и принести его к дверям матушкиной кельи. Принесли гроб, преосвященный вывел Серафиму Владимировну за руку, дал ей дотронуться до гроба и сказал: «Вот твой дом». В ответ получил: «Вот и хорошо». Попросила гроб внести в келью, поцеловала его, стала украшать, не разрешала никому до него дотрагиваться. Через несколько дней ее постригли в мантию с именем Георгии. Одну ночь молилась в церкви, да две ночи дома, молилась до головокружения, все время творила Иисусову молитву. Через неделю видела во сне пострижение в схиму. Была очень покойна, ко всем радушна. Начала сестрам раздавать свое имущество, и вдруг опять нечеловеческий крик, бросила четки...»

Соприкоснувшись с таким страданием, епископ всеми силами желал ей помочь. Отправил письмо в Саров монаху Анатолию Затворнику с просьбой молиться о больной. «Получил ваше письмо, – отвечал старец, – просили меня грешного помолиться о духовной дочери, она не верит в таинства, в бесов и во все святое и отреклась Господа Христа. Жив буду, помолюсь, буди вам по вере; и вы ей желаете спасения, покрепче молитесь за нее, да направит ее Господь Своими судьбами на истинный путь»348.

В одну из первых встреч владыка дал ей читать «Лествицу», особо отметив некоторые главы. Серафима вскоре написала ему: «...Больше всех остановилась на Слове 18 (о бесчувствии)... Во время всенощной, раздумавшись о прочитанном, я невольно спросила себя: зачем это было <дано мне>? Ведь там все сказано обо мне. Что-то вроде раскаяния на минуту охватило меня. С этим настроением я пришла из церкви и пишу Вам. Теперь моя очередь смириться перед Вами... Помолитесь за меня и поддержите. Вот сейчас... я готова низко, низко поклониться Вам (даже до земли, а я никогда не кланялась так никому) и прошу Ваших молитв».

«Слава Богу! – отметил на полях ее послания владыка. Еще на вершок продвинулся вперед. Дай, Господи, не сделать неверного шага!» И отдельно записал уже о состоянии своей подопечной: «Омертвение, окаменение, в общем, полное. Кроме Христа, никто в свете ей помочь не сможет... Горда до безумия. Но надежда на спасение есть... Ибо, мнится, Господь хочет сотворить с нею милость. Но все это будет случай чисто житийного чудесного типа».

Он видел в Чуркиной не просто больного гордого человека с издерганными нервами, но чуткое сердце, потерявшее нравственные ориентиры. («Это не обычный тип нынешних Неверов...») Он понимал, что ее душа, вместо веры, как нечто сокровенное, «свое», восприняла модную в миру идеологию социального внешнего братства и устроения. В ней были остро развиты чувства сострадания, жалости (потому и пошла в медицину: «Меня волновал каждый порезанный палец, всякая болезнь, и я мучилась совестью, что не могу помочь»), желание справедливости для всех, народническая жажда служения ближнему. Она так передавала свои первые впечатления от монастырской жизни: «Бедность, неразвитость меня не удивили, это я видела и в Томске у рабочих. Гораздо более меня удивило отношение ко мне. Если там мы были желанными гостями, если не как агитаторы, то как «благодетели», то здесь меня не хотели признавать равной. Отдавала я им все, что было можно при помощи других... но лечить приходилось самой. Они <монахини> дошли до того, что стали ссориться, говоря, что я хожу к одним охотнее, чем к другим, и даже стали предлагать мне плату, если удавалось помочь в какой-нибудь пустячной болезни. Это мне-то, когда я сама была рада им отдать все, что я имею, и знания, и все. Я одела рясу, чтобы ближе сойтись с ними».

– Вы не юдофоб? – не без вызова спрашивала она епископа.

Ее волновало также множество других болезненных вопросов, которыми мучились многие прогрессивные люди того времени. Зачем жить? Как жить? «Имеют ли право люди, более или менее интеллигентные, вместо того чтобы приносить пользу обществу – отдаляться от него добровольно?* (* «Старо», – записал против этого вопроса епископ. – Прим. П. П.) Ведь преступные и всякие ненормальные явления оттого и бывают, что у людей нет хлеба и умения работать и нет нравственной поддержки». Но если бы на эти проблемы она и получила ответы, они не принесли бы облегчения ее страдающей душе. Перед лицом приближающейся смерти она не находила внутренних опор. Как и очень многие русские люди того безумного времени.

Кто повинен в роковой потерянности ее души, в безвременно загубленной жизни? Ура-патриот предреволюционной поры (как, впрочем, и нынешней) не сомневался бы: евреи и масоны. Какой-нибудь красный комиссар, окажись он в монастырской ограде, разъяснил бы, что виноваты социальная среда и классовое неравенство. Если же отбросить кровавый бред озлобленного сознания, то перед взором останется заброшенное существо, не встретившее при входе в этот мир зрячей любви и вдумчивой опеки. В глухом углу благословенной русской провинции, в материально обеспеченной семье, в добротном доме царит мерзость запустения. (Картина, которую потом во множестве наблюдал в своей пастырской практике владыка Варнава.)

Послушница, записавшая историю Серафимы Чуркиной, отмечала: «В детстве, а потом и тем более, она никогда не знала ласки, никому не поверяла своих переживаний, ни с кем не делилась ни радостями, ни горем». Ее чуткая от природы совесть долго не находила в окружающей среде начал, созвучных глубинам сердца. Выросшая на нравственном пустыре, она, с легкостью подхваченная поветриями эпохи, попадает в фантастический мир господствующих общественных настроений. «Не имея корня» и внутренней устойчивости, превращается в медиума, одержимого посторонними ей беспощадными силами поверхностных идей и впечатлений, быстро приведших ее к краю бездны.

...После пострига явился ей Спаситель, и она дала обещание не есть до смерти. Восемьдесят пять суток почти не пила и не ела, постоянно причащаясь. Иногда мучила себя: ела соль и не пила воды. Перед смертью со всеми попрощалась, соборовалась, причастилась Святых Тайн и тут же, 25 сентября (ст. ст.)349, спокойно умерла.

Поразительная перемена, происшедшая с монахиней Георгией, светлость и ясность сознания, пробившиеся сквозь тернии страданий, видны в ее прощальной беседе с епископом Варнавой (в июле 1920 года, перед его отъездом в Нижний). Темы, прозвучавшие в речи больной, отражали не только откровения о будущей судьбе наставника, незадолго до того полученные ею в видении, но удивительным образом отражали и его мысли, настроения, даже обстоятельства той поры его жизни, которые монахиня не могла знать (вплоть до того, что она совершенно не ведала о предстоявшем его скором отъезде из Макарьевского монастыря), и в значительной мере являлись ответом (так их воспринимал всегда сам владыка) на ряд волновавших его тогда конкретных проблем. Притом что она мало знала о епископе, можно только удивляться верности ее слов, точному попаданию их в цель, соответствию их личности ее духовного отца. Главная, сквозная, мелодия: любовь ко Христу и к людям поверх всех условностей и барьеров. Вот путь, по которому только и нужно идти.

«Давайте в первый и последний раз побеседуем, – начала она прощальную беседу (владыка на полях своей позднейшей записи отметил здесь: «До сих пор м. Георгия была послушницей в полном смысле этого слова, т. е. всегда только спрашивала и задавала вопросы. Даже разговоров на нейтральной почве у нас не было, а не то чтобы какие советы <она давала>. У нее бы и не повернулся <на это> язык»). – Я буду за каждым вашим шагом оттуда смотреть. Буду удерживать вас от всего дурного. Лишь бы была капелька дерзновения, сколько будет только достоинства. Буду молиться за вас, всюду следовать за Христом и припадать к Его стопам, умоляя за вас.

Владыка, больше ласки к людям, все дети маленькие, больше смирения. Смерть скоро уже придет, очень скоро... Они все <монахини> боятся смерти, а я не боюсь. Я знаю, что меня истязать будут, но я имею надежду на милосердие Божие. Нужно больше любви ко всем и свету, свету. Хоть не этого, который я вижу*, (* Монахиня Георгия перед смертью видела видения постоянно: вокруг себя неизреченный свет, сильнее солнечного, и еще краше и ярче <этого света видела> перед собой крест. – Прим. еп. Варнавы.) а спокойствия, мира души... Как живете, так и живите, и принесете пользу людям. К ним не привыкайте особенно, но только больше ласки и смирения.

На что была способна, я все старалась делать, но я очень слабенькая... От души благодарю Бога за слепоту и за все... А про меня говорят, что я ненормальная... На таких людей, как я, никакое слово не действует, а только пример. И вы меня победили своей любовью и смирением, тем, что ничего от меня не требовали, не ожидали благодарности. Я считала всех служителей алтаря лицемерами, лжецами и обманщиками, научающими народ тому, во что сами не верят. Но, встретивши вас, была побеждена, и пример вашей собственной жизни меня сразил...

Не смущайтесь, что люди невнимательны и холодно относиться будут к вашим словам, пусть оскорбляются на вас. Бог отплатит за вашу любовь...

Вы меня простите, я в последний раз с вами теперь говорю. Если бы не умирала, то и не осмелилась бы говорить...

Другие скажут, что я ненормальная, но вы-то не скажете... А свет* (* Мысленный, который ее окружал. – Прим. еп. Варнавы.) все ярче делается. И на душе так хорошо.

Вы же спасайтесь, живите, как живете. Больше, больше смиряйтесь, еще больше, чем теперь. Смирение, правда, непобедимо?!. Я хуже всех... Я очень хорошо поняла ваши собственные слова: остывать не надо. Как сделались горячим, так и продолжайте. Не остывайте, да вы никогда не остынете...

У меня порок сердца, а матушка игумения дает мне пить крепкий чай, и пью, и живу еще, но лучше, – сказано в Писании, – погубить тело свое, чем душу.350

Я многих сестер видела там, Шуру Викторову... Только не говорите никому, только вам рассказываю. Наверно, скоро умрут. Матушка в Иерусалим не поедет, пожалуй. (Тут мои чувства ни при чем...)

Остывать не надо. Я, было, поколебалась351, но мантия удержала, и удержит, да ваши молитвы спасли. Спасаться трудно, очень трудно. Но ведь вы знаете, что в Евангелии писано: Царство Божие нудится... Всегда так живите. Больше смирения и никогда от людей ничего не требуйте; если не сейчас будет благодарность, то в будущем.

А в Японию не ездите, не допытывайтесь почему, а просто не ездите. Одна моя испорченная душа сколько вам спасения принесет, никакой Японии не нужно. Спасайте здесь людей, в этом должно состоять ваше спасение. Здесь, в Макарьеве, непременно, а вообще в России должно вам спасать души. Мне был показан там громадный апостольский, красивый, очень красивый, железный крест, который вам очень хочется получить за труды в Японии. И сказано, что если вы возьмете на себя этот добрый подвиг, то вас встретят невыразимые и страшные скорби. И это вам не нужно, вы должны это же дело делать здесь... В сущности, вам нужно только одно запомнить – не ездить в Японию. Господь, может быть, вас удержит... Я молю Бога и буду молить, чтобы вы не ездили. Спасайте людей здесь. Так нужно. Вот... мне ангелы кругом кричат: «Не уедет, не уедет, не уедет...» – и рукоплещут. А я вас опять прошу, не ездите... У Бога я не буду просить для вас ни здоровья, ни долгой жизни, но только спасения...

Я умру, а вы в Нижний уедете352, и все рассеется – но вы не забывайте меня»353.

В дневнике еп. Варнавы приведен любопытный рассказ, связанный с м. Георгией. История эта содержит множество деталей, типичных для психологии средневекового человека, что во многом характеризует монашескую среду в России начала XX века.

«Не прошло и месяца со дня кончины м. Георгии, – пишет еп. Варнава, – как одна из монастырских послушниц соприкоснулась с ней в необычном видении. Послушница эта, Дуняша, недавно приехавшая из Вятской губернии, была та самая Дуняша, духовная дочь о. Тихона блаженного старца, о котором я писал раньше и который, заранее предсказав мой приезд в Макарьев, описал меня и мои деяния. С нею он наказал в свое время некоторое правильце для игумений, предсказал о смерти м. Георгии, о самом ее имени и прочем. Вот чрез эту-то Дуняшу и случилось обстоятельство, прибавляющее еще несколько блестящих страниц в историю обращения м. Георгии. Вспоминается, как <последняя> мне говорила, что, если ее Господь отпустит, она явится по смерти мне и матушке игумении. Или я об этом попросил ее, что бы она пришла с того света. (Кажется, впрочем, что я не имел ничего против, а не то чтобы положительно желание высказывал. Не могу сейчас ясно вспомнить, но что-то было в этом роде.) Во всяком случае <послушание> со стороны м. Георгии было и на этот раз выполнено с тою послушливостью, которая так украшала ее в ее подвиге.

27 октября 1920 года Дуняша с утра позавтракала и пошла на конный двор закладывать лошадь на труды. И вот там вдруг упала, у нее сделался жар в голове, она впала в беспамятство или, точнее, какое-то особое обморочное состояние, при котором чувства ее для внешнего мира закрылись, а для духовного, наоборот, открылись. Видно было, что она зрит какое-то видение и с кем-то разговаривает. Когда ее перенесли в келью, то сестры сели кругом и слушали, что она говорила. После того как Дуняша пришла в себя и стала передавать впоследствии, что с ней было, слова ее вполне согласовывались тем, что происходило раньше. Когда она очнулась, уже послали за игуменьей; когда та пришла, Дуняша сидела вполне пришедшая в себя неудержимо плакала. Потом велела тотчас же позвать священника, исповедовалась, приобщилась и после сего уже стала рассказывать, что она видела. Но запишу ее собственными словами (я просил написать мне об этом).

«Вижу я покойную Настеньку354, везла она меня на лошади под гору, и враз она пропала. Вдруг кто-то мне на голову поставил икону, и очень тяжелую, и слышу много голосов, и из этих голосов узнала я два голоса – матушки Антонины Лысковской355 и Алексея Яковлевича356 и я просила матушку Антонину, чтобы она сняла с моей головы тяжелую икону: очень тяжело было голове. А кто держит, говорит: «Нужно подержать», и будто бы голос матушки Георгии. Потом сняли, и оказалась икона Царицы Небесной «Знамение», и очень большая. Затем матушка Георгия дала мне в левую руку большой медный крест, велела держать его как можно крепче (а лицо матушки Георгии нельзя было видеть, потому что очень было светло ее лицо, сияющее), и говорит: «А правой рукой крестись...» И в это же время давала мне м. Георгия нюхать ладан, и очень он был душистый, ароматный357...

Затем м. Георгия стала меня спрашивать: «Готова ли ты приобщиться?» А я отвечала: «Не мыта я, и рубашка на мне грязная». – «На кого сердита ли или не должна ли кому?» И я ответила: «Ни на кого не сердита, только должна матери Калерии358 пятнадцать рублей». Затем матушка Георгия с меня взыскала: «Зачем ты распорядилась матушке игумении один икос читать? Пусть бы она по всему акафисту читала, это не твое дело». И вижу я вдали о. Тихона и указываю на него: «Вот он мне велел». Но он ничего не ответил, промолчал359. Затем я увидела по правую сторону много сестер. Никого не узнала, только матушку игумению Рафаилу да казначею матушку Магдалину вдали, и Алексея Яковлевича. Затем м. Георгия говорит мне: «Скажи игумении два слова. Мне будет 40 дней во вторник360, и за меня чтобы подали 40 частей в другую церковь и платок чтобы унесли в церковь»361. Вдруг я оказалась у могилы м. Георгии, и говорит мне она: «Ложись со мной». Я взглянула – в могиле полно людей, все в белых светлых одеяниях. Я сказала: «Тут мне тесно». И говори мне матушка Георгия: «Ну, пойди на могилу убиенных братии (*Могила м. Георгии рядом с могилой братии <преп.> Макария, убиенных татарами в XV веке.), их там много, неисчислимо...» Затем спросила меня матушка Георгия: «Ты просила ли владыку Варнаву за тебя помолиться?» – «Нет». – «А почему?» – «Мне не было времени ходить к нему, я была на хуторе, работала»362 – «Вот, за его молитвы я оправдана, его молитвы мне помогли...» И говорит опять м. Георгия: «Мне будет 40 дней во вторник, а тебе...» Но я упредила: «А мне когда?» – «А тебе, – продолжала м. Георгия, – в Рождество. Смотри, подавай...» Чего – я не поняла.363 И говорит мне снова м. Георгия: «Сейчас не говори ни кому о том, что видела, а пошли за духовником и, когда приобщишься Святых Тайн, тогда скажи...» Затем обращается ко мне: «Крепче держи крест... Вон ваш грех, злые духи – ваше зло, что изливаете друг на друга». И я вижу птиц – черных, страшных, хлопают крыльями, и от них страшный шум... И спрашивает меня м. Георгия: «Что, их боишься?» Я говорю: «нет», а сама боюсь, и сердце трепещет, очень страшно было. «Держи крепче крест, они к тебе не приблизятся...» И продолжает: «А на левой стороне мои враги, с которыми я жила, и молитвами владыки Варнавы я была избавлена от них... Он за меня молится...» Но я хотя прямо не поглядела и не видела ее врагов, в профиль все же видела: они стояли далеко, далеко. Затем м. Георгия снова обращается ко мне: «Скажи матушке игумении, чтобы икону великомученика Георгия отнесли в церковь».364

Враз мы с матушкой Георгией оказались у речки, и с нею много людей, все светлые, крыльями шумящие, и очень много голубей, и чрез реку положена обледеневшая, да еще горбушиной, дощечка, и по ней пошла м. Георгия. До половины дошла и говорит мне: «Иди...» Я сказала: «Не перейти мне». – «Проси Тоню (*Умершая лет 20 тому назад певчая (было тогда ей лет 19), м. Георгия при своей жизни о ней ничего не слыхала.), вон она стоит и переведет тебя». «Я ее не знаю», – отвечаю.365 И отвечает, объясняя мне, м. Георгия: «Тоня – воспитанница м. Ермионии366, проси, вон она...» А я все ее никак не вижу: по ту сторону людей велие. И враз м. Георгия пропала. Когда она пошла по горбушинке, то я уследила, что она в белых рясе и камилавке, а апостольник у ней, вместо отделки (черной бархатной теперь у них. – Еп. Варнава), был украшен разными драгоценными сияющими камнями. И очень на ней все светлое, и все время нельзя было на нее глядеть от сильного сияния; в лицо я ее никак не могла видеть – очень, очень оно было светло... Осталась на берегу я одна, и икона «Знамения» Царицы Небесной лежит на полу, возле меня, и крест у меня в левой руке, и я совершенно пришла в себя..."» (Варнава (Беляев), еп. Из виденного и слышанного. 1921 г. Запись от 17 июня 1921 г. Описание видения сверено по записи, сделанной послушницей Дуней: «Видение послушнице Дуне».)

Собирание паствы

В то время, когда в глухом углу российской провинции молодой епископ заботился о вверенных ему душах и сталкивался с характерами, словно вышедшими из эпохи Раннего Возрождения, помогая грешникам подняться к свету и получить исцеление от язв немощной своей природы, – в то время Красная армия на фронтах гражданской войны, чекисты в своих глухих подвалах, продармейцы, чоновцы в карательных грабительских экспедициях «отбраковывали» негодный человеческий материал, перепахивая страну, дабы вывести ее из «проклятого» прошлого, из сермяжной избы, из храма – в «светлое» завтра. В потоках крови и океане насилия осуществлялась мечта передового европейского общества (и российского тоже), рождалось новое сознание сверхлюдей, новая классовая мораль. Коллектив, освобожденный от пережитков христианской жалости и мягкотелости, предъявлял свои безусловные права на этот мир и на всякое существо, обитающее в поднебесной. Его вожди заранее, еще до прихода к власти, обрекли на уничтожение многие человеческие типы, раскрытые к духовной культуре и к не видимой вещественным зрением правде. (Ленин боялся допустить в себе даже малейшее чувство, хоть как-то связанное с христианским милосердием. Однажды он ушел с концерта, на котором исполнялась известная соната Бетховена, находя ее музыку вредной для революционера, потому что та смягчает сердце.)

«Один мир, – писал епископ Варнава, находясь уже в советском пространстве, – построен на смирении, милосердии и всепрощении, а другой – на ненависти, злобе и лести. В одном – проповедник заповедует: «Если видишь падающего, прикрой его» (св. Исаак Сирин). А в другом – вторит по-своему Ницше: «Падающего толкни и добей его». Или как у Горького: «Если враг не сдается, его уничтожают». Таковы цели тех, которые зовут человечество якобы «к свету». И как отдыхает скорбная душа, как будто выходит из затхлой вонючей комнаты на свежий воздух, когда читает у пророка Исайи эти слова: «Се, Отрок Мой... / Не воспрекословит, / Не возопиет... / Трости надломленной не преломит / И льна курящегося не угасит» (Ис. 42:1–4). То есть людей, совершенно сломленных судьбой, забитых горем и нуждой, и даже такого человека, вера которого едва-едва теплится, Господь утешит, и успокоит, и облегчит ему душевную боль... Любовь – вот что Он заповедал Своим последователям»367.

Разными путями собирались вокруг епископа дети «бывших» людей, обреченные на изгойство, не имевшие пристанища в этом мире в силу своего воспитания и происхождения. Иные из них, зараженные мутными общественными поветриями (философия классовой борьбы, культ научности, оправдывающий революционные зверства, «простота» нравов в отношениях между полами, относительность всех духовных ценностей, культ грубой силы), находились в смятении и отчаянии.

Семнадцатилетний Коля Давыдов, обуреваемый тоской, посещает Макарьевский монастырь, где впервые видит владыку (сам юноша вместе с матерью и сестрой бежал из Москвы от надвигавшегося голода; поселились они в Лыскове, напротив обители, через реку). Судьба и внутреннее состояние этого молодого человека характерны для российской молодежи той эпохи. Трех лет он остался без отца, служившего офицером на Кавказе и зверски убитого повстанцами в Пятом году. Слезы матери над обезображенным трупом мужа – первое воспоминание детства. Постоянное переживание – чувство одиночества. Хотя одиннадцати лет его отдали в Московский кадетский корпус, он постоянно ощущал себя чужаком среди сверстников. Даже во сне Николай помнит свою главную боль: «Как тяжело жить здесь, на земле». Позже писал духовному отцу: «Я страдал душой. Неужели нет никого, кто пожалел бы меня? Ведь и я человек, и мне хочется ласки и участия».

Растерянный, как и окружающие его взрослые (чувствовал, что может пасть и погибнуть под ударами надвинувшихся грозных исторических событий), издерганный тяготами переходного возраста, ощущает чужими самых близких доселе людей, мать и сестру. Они пребывали в постоянных заботах и тревогах (часто проводились властями «недели золота и серебра», когда чекисты устраивали повальные обыски у классово чуждых элементов, изымая у них фамильные драгоценности, иногда бывшие последним шансом на выживание). Коля раздражался на близких, стыдился их суетности. Среди всеобщего равнодушия и разброда он искал поддержки и не находил. В 1919 году написал письмо архиепископу Евдокиму «и не получил ответа», пошел к местному священнику «и встретил холодный прием», написал епископу Петру, «но и он ответил молчанием». «Среди тьмы, в которой я блуждал, – писал он, – передо мной светилась одна только надежда на Бога, Который никого не оттолкнет...» Наконец перед Пасхой 1920 года в Макарьевский монастырь приезжает епископ Варнава, и юноша встречает у него участливое к себе отношение. Коля был утешен. «На душе стало как-то спокойнее, я с просветленным взглядом стал смотреть на будущее», но через некоторое время «меня опять начали мучить сомнения, я все чего-то хотел, чего-то требовал, осуждал пастырей, воображал из себя что-то необыкновенное и написал вновь, но уже епископу Варнаве, которого я полюбил, который меня приласкал. Я приехал десятого июня в монастырь, и епископ объяснил мне все мои заблуждения; впервые меня научил. С этого дня для меня началась, как говорит епископ, знаменательная эпоха».

Владыка понял его состояние, душевную потерянность. Сделал своим иподиаконом, позволил пожить в монастыре. Брал с собой в лес, на прогулки по берегу Волги; дорогой беседовал, рассказывал о цели христианской жизни, назначал послушания, учил, как надо молиться, что читать, как жить. И конечно же – исповедь в ее первоначальной, древней форме: постоянное откровение помыслов, вникание во внутренний мир другого, врачевание воли. Николай писал в своем дневнике: «Впервые в жизни я встречаю ласку от постороннего...»

Во время поездок в обитель владыку сопровождал еще один молодой человек, вскоре ставший его ближайшим учеником, Костя Нелидов. Выпускник нижегородского Дворянского института, из семьи уважаемого в городе врача, он обладал ровным характером, благородными качествами души. Молодые люди сдружились. Живя при наставнике, они получили возможность не только учиться тонкостям церковной службы, но и духовному взгляду на жизнь.

Макарьевский монастырь. Шестого июля 1920 года епископ записал: «За чаем, после ужина, увидели в окно пожар; горело, как говорили, Головково. Лазили, между прочим, я, Костя и Коля на колокольню. Спустя час, когда собрали со стола, я, проходя залой, где Коля, облокотившись на комод, стоял, нагнувши низко голову, сказал ему, на его мысли: «Мы даже молиться-то, как нужно, не знаем... Святые молились за других, не раньше как получат извещение от Бога, что можно молиться и будут услышаны. А то будешь молиться, а Господь скажет: все равно не услышу (Иер. 15:1). Эх, срамота мы...» Я прошел в кабинет и сел читать св. Исаака Сирина. Минут через 15 пришел Коля и говорит: «Владыка, я сейчас молился у окна368, стоя на коленях, и вот увидел над пожаром меч огненный, направленный с неба вниз. Разделенный его конец касался края огня. Меч кровавый, яркий, так что огонь кажется бледнее. Вы видите?» Мы стали смотреть из моего окна, но я ничего не видел. Руки Коли дрожали, и сам он <тоже>, потому что явление не прекращалось для него долго. Меч делался ярче, когда пожар стихал, и уменьшался в силе цвета, когда разгорался. Когда Коля уходил, я ему напомнил о своих словах...

Жители этой деревни славятся в округе своей скупостью к творению милостыни, хотя являются самыми богатыми около Лыскова»369.

Стояла засуха. Накануне Успенского поста, 31 июля (ст. ст.), епископ посетил приход села Мичина, молился о ниспослании дождя. Народ переживал за судьбу будущего урожая, а местный чудаковатый настоятель оказался большим поклонником науки и бредил своим изобретением – «тайной разделения отрицательной и положительной силы» с помощью «фигуры правильного креста» (который предлагал установить в определенной точке экватора; изложение сей премудрости посылал почитаемому им о. Павлу Флоренскому), приставал со своим открытием он и к владыке. Тот запретил ему «изобретать» и указал на его «бесчувственность». Интересно поведение владыки при соприкосновении с экзальтированным батюшкой.

Когда последний бесцеремонно обрушился на епископа со своими «научными» разговорами, то услышал в ответ: «Завтра будет Пасха». «Я спрашивал себя, – рассказывал потом священник, – какой завтра праздник, а вы, трепля меня по плечу и заглядывая мне в лицо с ангельскою улыбкою, говорили: «Пасха! Пасха!» ...Вы, не давая договорить мне, твердили: «Пасха, Пасха!"» (Назавтра был праздник Происхождения древа животворящего Креста Господня.) Позже этот священник, о. Иоанн Скамницкий, сообщил в письме, что вскоре у них «начались дожди, которых не было все лето».

В том же августе владыку переводят в Нижегородский Печерский монастырь, и он становится епископом Печерским, старшим викарием епархии. Возле него постепенно собирается паства из интеллигенции, городской молодежи. Но в это время над его головой неожиданно грянула гроза, и на церковную общину пролился ряд необычных событий.

Первые нестроения. Столкновение с главой епархии

Архиепископ Евдоким, обустроившись на Дивеевском подворье, с американской деловитостью и размахом развил активную деятельность: открыл пастырские курсы для народа, кружок молодежи, организовал сбор средств для бедных (так называемая «лепта Божией Матери»). Кружок и курсы вскоре тихо канули в Лету, благотворительность держалась только на случай рекламной поддержки начинаний советской власти (в виде пожертвований голодающим Поволжья), но осталось устройство бесконечных светских приемов, на которых – «по долгу службы», конечно, – ему как бы ненароком приходилось бывать в обществе дам. Если поначалу явно ничего утверждать было нельзя, шли одни лишь слухи, то вскоре, почувствовав безнаказанность и прочность собственного положения, он распоясался в открытую. Кого-то из молоденьких матушек ему удалось совратить, о чем с негодованием вспоминали старые нижегородские прихожане еще в восьмидесятых годах нашего века. Крепкий, во цвете лет, представительный пятидесятилетний мужчина, он в конце концов сошелся с Сонечкой, дочерью известного в прежнее время городского богача.

Подчиняться такому «архипастырю» не давала совесть. Однако никто не поднял голоса против, ибо Евдокима прислала на кафедру каноническая высшая церковная власть, и убрать его могли только по духовному суду. В момент революционной смуты и гонений на Церковь об этом не решались даже подумать; Патриарху уже и то представлялось приемлемым, что епархия была управляемой. Хотя о какой управляемости можно говорить, когда архиепископ, установив прочные связи с губкомом и губисполкомом, перестал приезжать на заседания Синода, хорошо понимая, что надо держаться подальше от «религиозных фанатиков», там заседавших. Это был страшный человек, мстительный, неистовый как в преследовании неугодных ему лиц, так и в достижении малейших своих желаний.

Для юных иподиаконов владыки Варнавы представлялось непонятным, почему такое безобразное положение покрывалось духовной властью, почему все молчат. Что мог ответить их наставник? Но внезапно сами события стали вынуждать к действию. Начальник его считал, что повышение по службе – а таковым являлось перемещение из Васильсурска в Печерский монастырь – необходимо в своем кругу отметить торжественно. Может быть, он хотел и большего: связать подчиненного тесными, «келейными» отношениями. Как представляется, происшедшее в дальнейшем, по-видимому, было заранее предрешено выучеником строгих старцев (хотя иные «театральные» повороты и резкости были вызваны эгоцентричным и болезненным характером Коли Давыдова).

Итак, в новой резиденции (в начале сентября) пришлось устраивать новоселье. Владыка «назначил день и пригласил гостей». Пришел архиепископ, оба послушника Варнавы, несколько его духовных дочерей, в том числе регент Дивеевского подворья. Евдоким особенно не церемонился, и его поведение перешло границы допустимого. Нижеследующее восстанавливаем по злорадному газетному фельетону и обрывочным свидетельствам некоторых участников.

Николай неожиданно пришел в исступление и закричал присутствующим: «Грешники вы!» «Да, да, великие грешники, – пробормотал епископ Варнава. – И Евдоким тоже великий грешник, и женщины...» Евдоким не на шутку встревожился, но было поздно – Коля Давыдов с воплем бросился на него. Пришлось бунтовщика связать.

Скандал произошел оглушительный. Архиепископ не принимал владыку, потребовал, чтобы тот удалил от себя Николая и Константина. «Владыка, – читаем в записях Долгановой, – не подчинился, на него было донесено в Зосимову пустынь старцам и Святейшему Патриарху, после чего был получен приказ выехать в Москву»370.

Патриарх Тихон попал в сложное положение. Он должен был чувствовать личную ответственность за назначение на нижегородскую кафедру фактического безбожника и бесчинника, о безобразиях которого имел вполне ясное представление, но сделать резкое движение и запретить Евдокима в служении не решался. Год назад в известном послании к пастве Святейший призвал духовенство не конфликтовать с советской властью, не вмешиваться в политику371, и, возможно, потому он и не мог удалить архиепископа, что тот умело воплощал в своей деятельности эту новую линию (впрочем, активно участвуя в политике, но только на стороне власть имущих). О том, как трудно давались неординарные решения в тех сложнейших обстоятельствах, с каким неимоверным усилием приходилось преодолевать в себе привычные стереотипы поведения, епископ Варнава вспоминал уже на старости лет: «Пришлось воевать со своим патроном. Вначале это не укладывалось в уме. Мы воспитывались так, чтобы в мыслях нельзя было начальство осуждать и, тем более, ему противиться. (Евдоким хотел, чтобы «под начало» старцев меня послал Патриарх Тихон. А тот был против Евдокима, но не хотел ему противоречить, как начальству надо мной...) Отсечение воли – обещание при постриге, пред крестом и Евангелием – даже до смерти, причем никаких скидок не делали на характер содержания обета: догматический, канонический или аскетический. А сам начальник это выражал всегда в форме приказа, очень категорического: «Умри, но сделай».

Итак, когда началось живоцерковничество и из этой курной избы понесло уже слишком едким дымом – а лютый по характеру Евдоким мстил никак не меньше, чем ГПУ, – пришлось воевать. Следствие: сперва длительный «отпуск» на «дачу»...»372

Сердечно сочувствовал Патриарх в случившейся истории, конечно, своему молодому «собрату». Именно этим объясняется тот факт, что Синод вынес суждение о происшедшем на основании рапорта Варнавы, а не записки архиепископа Нижегородского. Было постановлено направить епископа Варнаву в «двухмесячный отпуск» в Зосимову пустынь Александровского уезда Владимирской губернии, на послушание игумену «названной пустыни и под ближайшее духовное руководство своего духовника». (И хотя на бумаге ему запретили в пустыни проповедовать, но на деле не требовали исполнения этого пункта.) Получив указ в конце октября, владыка надписал на нем: «Предсказано было 21.VIII.1909 схиархимандритом Варсонофием Оптинским, первым моим старцем».

«Отпуск»

Х.1920-III.1921 Зосимова пустынь. Жизнь еп. Варнавы в Зосимовой пустыни. Встречи с Патриархом. Общение со старцами. Благословение на духовническую деятельность

«Укрываясь несколько месяцев от гнева очень сильного и влиятельного лица, сам занимая высокое положение, <я> проживал в Зосимовой пустыни (ст. Арсаки, Северной железной дороги), как «на даче», как сказал мне лично в напутствие и утешение Патриарх Тихон, считая данное место за самое лучшее. Я жил там, правда, в тиши пустынной, но и не без личных и общих скорбей. Это было время голода, нехватки самых необходимых вещей (например, керосина, который для моих занятий представлял большую ценность), страшной разрухи. Так начинала жить «самая счастливая революция». Железная дорога едва работала. «Нередко по пути в Москву мы, – вспоминал в 1955 году во время пребывания лидеров КПСС в Кабуле бывший посол Афганистана в СССР, – вместе с русскими разбирали заборы и даже старые здания, чтобы набрать топлива для паровоза...»373

Что мне оставалось делать, молодому человеку, полному неукротимой энергии (понимая это в смысле пушкинских «русских титанов»), среди унылой природы, в отчуждении от людей, почти настоящему затворнику? Только читать и размышлять о своей судьбе и о судьбах других людей. Скажут: молиться! Каюсь, молился я плохо. Давило многое, здесь не рассказываемое. И только чтобы не соблазнять братию, я стал ходить в церковь на ночные молитвы (с 3 до 9 утра). На ложе моем разумех дни древние и поучахся.

Еще не так давно здесь собирался большой Евангельский Улов. Приезжала фешенебельная публика из Гатчины, Петрограда и Москвы к о. иеросхимонаху Алексею, затворнику. Приезжали к нему же с любопытством, посмотреть и поговорить, корреспонденты профессорской прогрессивной газеты «Русские ведомости». Приезжали ученые, профессора, писатели, и даже приезжали С. Н. Булгаков, Николай Бердяев, известные марксисты, и другие. Толпились около него (между прочим, моего духовного отца) люди и попроще, но духом повыше. Захаживали писатели и к о. Герману, славному игумену этой пустыни.

Всем было радостно, умилительно и легко на душе. Клумбы цветов от церкви до святых ворот щедро источали свой сладкий аромат. Виртуоз-монах восторженно трезвонил на высокой красивой колокольне...

После многих побывок приехал снова сюда и я, по распоряжению своей высшей власти, в отпуск «на дачу». Но это теперь узилище.

Кругом пустынно, голо. Название обители соответствует действительности. Холодный, пронизывающий ветер шевелит верхушками деревьев вокруг ее добротных кирпичных стен. Ни одной души... Над всей пустыней нависла какая-то давящая жуть. Она доживала свои последние дни, если не часы...

Мне отвели маленькую келью. Маленькое, забранное железной решеткой оконце. Железная же кровать, матрац, набитый соломой, и жесткая подушка из сенной трухи. Все время я сидел без огня. Сегодня сосед-послушник поделился со мной керосином для коптилки. Керосину он достал «по блату», у знакомого стрелочника на ближней станции, который как-то ухитрялся и фонари на семафорах и стрелках зажигать, и на сторону на что-то менять.

Долгие службы начинаются ночью задолго до всякого рассвета. После них – скудная трапеза, и братия расходится «на послушания», то есть на различные работы. Я пишу, читаю, а теперь, с получением коптилки, могу и вовсе продолжать, где бы я ни был, свои научные и литературные занятия до поздней ночи».

Старцы и братия отнеслись к невольному затворнику с сочувствием, в церковных кругах столицы его поступок восприняли как подвижническое самоуничижение ради Церкви, многие выражали свою поддержку, передавали видимые знаки внимания. В дневниковых записях тех дней он отмечал: «Приехали посторонние мне люди из Москвы, говорили зосимовским старцам, что «обо мне по всей Москве гудит». Про случай <с Евдокимом> и Патриарх узнал, и теперь по всей Москве «ищут» как чудотворца. Это уже есть чем устрашиться и от чего спрятаться. Кроме своей немощи, которую еще продолжаю очищать довольно крестом скорбей и страданий, ничего не знаю».

В Рождество записал: «Вот новая Пасха! Вот радостный всесветлый день! Вот незримый свет и веселие! Служба началась литией (великий сочельник вечера) в час ночи и завершилась Божественной литургией в 10 часов утра. Ночь бдения, трижды и трижды благословенная ночь. О, страшный, Всемогущий и Всемилосердый Вселюбвеобильный Бог в Своих Пречистых Животворящих Тайнах!

Господь утешил и телесно. Вскоре после причастия меня позвали, сказали: какие-то «две женщины с посылкой, из Переяславля». Я говорю: «У меня таких и знакомых нет, и вообще никого не жду». Вышел. Две монахини, оказывается, «с посылочкой» от их матушки игумений Олимпиады. «Да я ее и не знаю». «Вы-то ее не знаете, да она же вас знает. Вот извольте». А в узелке разные вещи и гостинцы. Да где же она меня видела? Здесь? Оказывается, она недавно из темницы; с ней была и одна из пришедших монахинь. Посылку взял, а взамен послал свою брошюру об о. Тихоне, собственно поблагодарить и почитать. Да благословит Господь добрую душу миром»374.

Патриарх принимал его несколько раз и старался всячески помочь. Заботливо предупреждал об опасностях.

«14/1. <1921> Был у Патриарха. Принял очень любезно. Недоволен, что архиепископ, которого очередь ехать в Синод на заседание, отказался. Что за него там кто-то хлопочет из прихожан, выставляя различные благовидные причины. (Раньше честь была, когда в Синод вызывали, а теперь...)

Относительно меня сказал, чтобы я не ехал пока в Нижний, но пожил в Зосимовой. А то слух идет, что Шпицберг, которого выгнали из Наркомюста... перешел в Чека и теперь «добирается до вас, обвиняя в педерастии... с вами двух келейников. А его по этой части хлебом не корми, он помешан на этом. Поживите некоторое время, не ездите в Нижний, а пока разузнаем, в чем дело...»

Ушел от Патриарха, благодаря за все Бога охраняющего»375.

Шпицберг И. А., бывший присяжный поверенный и специалист по бракоразводным делам, в первые годы нового режима прославился как циничный и злобный гонитель христианства. В 1918 году в Петрограде он выступил со зловещей лекцией о политике большевиков на религиозном фронте, в которой подчеркнул, что пока «патриарх еще жив», пока заседает собор и духовенство вынашивает свои «затеи», дело революции в опасности376. В комиссариате юстиции наблюдал за бракоразводными делами в Церкви, проводя партийную линию по разрушению ее канонических оснований (советские работники требовали, чтобы развод разрешался священноначалием по первому требованию одного из верующих супругов). Его атеистические статьи поражали болезненным интересом к подробностям брачной жизни и, в особенности, к содомии. Он обладал властью, и поэтому слух о его интересе к делу владыки беспокоил Патриарха...

Через месяц Святейший велел невольному пустыннику послать запрос архиепископу: обязательно ли приезжать в Нижний (более того, лично продиктовал текст запроса).

...Об исключительно молитвенном и, одновременно, духовно напряженном состоянии владыки говорят листки его тогдашнего дневника.

«16/1. Враг отомстил за молитву в Зосимовой пустыни, и когда я позволил себе распуститься, предавшись забвению и оставив молитву, врасплох напал на меня, уязвивши душу и тело смертельным ядом порока, ушел <затем> с хохотом и злорадством.

19/1. Опять в Зосимовой. При трудностях передвижения Господь помогает мне всегда удобнейшими условиями сообщения. Успокоен во всем. Люди не имеют черного подчас хлеба, а мне надавали белого, конфет, чаю, сахару, сливочного масла, черной икры и прочего; и все банками. Душе плен, огнь геенский, за временное наслаждение придется заплатить»377.

Кроме тревоги, постоянно возникавшей от признаков запустения, подступавшего к пустыни, епископа в дни невольного «отпуска» волновала одна неразрешенная (и серьезная) внутренняя проблема. С прошлой весны все большее количество людей стало обращаться к нему за помощью в духовных вопросах. В своем монашеском звании он ощущал себя новоначальным, всего лишь послушником опытных старцев, имевшим указание только исповедовать приходящих, но не руководствовать их, так как последнее требовало более тесных взаимоотношений с паствой. «Неполезных», считали отцы. В своей пастырской практике владыка успел столкнуться с таким тяжелым нравственным состоянием современного человека (от семейных трагедий до полной утраты представлений о христианском достоинстве и одичании сердца и разума), которое говорило о духовной брошенности людей, о запустении виноградника души нерадивыми работниками, поставленными его растить. Он считал, что благодать епископства и монашеский опыт должны быть всецело отданы поиску заблудших, уставших и потерянных. Чувствовал в себе силы и, главное, призыв свыше – всеми способами помогать Христу спасать российский народ.

Наконец у него произошел разговор на эту тему со старцами, о. Алексеем и о. Митрофаном, понявшими состояние своего воспитанника.

Из дневниковых записей: «1/II. <1921> Сегодня хотел было пойти к о. Алексею, поговорить окончательно о «специальном» или не специальном подвиге, о котором они писали мне с о. Митрофаном. Чтобы выяснить это неловкое положение, при котором чувствуешь, что дали тебе возможность идти и делать (архиерей...), а руки и ноги связаны.

У о. Алексея много народу, и я пошел к о. Митрофану, думая по пути, что о. Алексей иногда говорил, что он не отвечает за меня и что мой духовный отец – о. Митрофан. У о. Митрофана сперва <говорили> о нижегородских новостях, которые привезла Аннушка. Потом я перешел к вопросу о «старчестве».

Говорю, что я понимаю, что архиерей – не чиновник, «не трапезам служить должен», не милости раздавать, а постоянно делом заниматься «в молитве и служении слову» (Деян. 6:4). Иоанн Кронштадтский не формальным исполнением треб занимался, а духовничеством, и всякая треба для него не была внешне заказною, а служила к спасению души и была таинством. Сколько случаев, когда архиерей должен тут же исповедовать, не упуская момента (приводил пример отца в момент смерти). Вообще рассказал о своей практике и перечислил все вопросы, которые меня волновали в это время и <волнуют> до сих пор. Сказал, что как архиерей я получил благодать и благословение от Синода, а теперь как монах хочу получить благословение от старца. Исповедь, периодические советы и прочее, конечно, могу совершать, раз омофор надел и благодать епископа есть, но еще личную благодать хочу иметь, хочу как монах получить благословение. Тогда эти две благодати дадут силу.

И в последнюю минуту, благодаря молитвам Царицы Небесной и святителя Иоасафа, которых я просил в предыдущие дни и ночи (конечно, плохо), пришла помощь.

О. Митрофан и не противоречил мне, но только сказал, что писали они мне, чтобы я не брался за старческое руководство самостоятельно, не желая, чтобы я в него втягивался (как молодой архиерей, к которому иногда духовные дочери с пустяками лезут), напоминая... (Я сказал, что духовные отношения с паствой можно ввести в рамки сразу... и чрез то не упускать своих архиерейских обязанностей.) А затем, продолжал о. Митрофан, «главное» (мои кавычки): из моего письма тогда было видно, что не только мне нельзя руководствовать других, но и самому нужно руководство. Но прямо не высказали этого, считая неудобным. А теперь другое дело. «Можете поступать и действовать как угодно, чтобы быть хорошим и добрым пастырем. Кто уж предназначен к этому, кто делается избранником Божиим, все равно не уйдет от такого послушания, как ни беги от него. Некоторые архиереи относятся формально к исполнению пастырских обязанностей, отсылая нуждающихся – «у нас есть хорошие духовники» и проч. И я получил полную carte blanche* (* фр. [карт-бланш] – неограниченные полномочия, полная свобода действий.) в своей пастырской деятельности. И это не было так, что старец как бы «махнул рукой», сказав: «Это ты говоришь».

Итак, от Бога получил все милости и благословение. И делать окончательно нечего в пустыни, а в Нижнем заждались.

3/II. Итак, все недоумения мои решены. Все чисто и ясно. Бог призывает меня к пастырству в духе Иоанна Кронштадтского, которого, кстати сказать, я так люблю. Это было сказано через м. Георгию, через Николая, когда велено идти туда, куда позовут, это теперь благословлено через старцев. Остается благодарить Бога и терпеть скорби. А они только начинаются. Аннушка, приезжавшая недавно, сказала, что другому никому и не перенести того, что я испытал, а я говорю, что это только начало болезням и что несказанно радуюсь в своем состоянии, как будто мне деньги и драгоценности дарят. Впрочем, те духовные дары, какие даются Богом, совершенно не дают мне чувствовать скорби искушений, и то, что бывает, исчезает вскоре, не оставляя ни малейшего следа, тая, как туман, под лучами восходящего солнца, – здесь мысленного, – Солнца Правды, Христа Бога нашего, Ему же слава во веки. Аминь»378.

Погружение в пастырскую работу. «Окормления»

Март 1921–1922 Нижний Новгород. Служение еп. Варнавы в Печерском монастыре. Церковный молодежный кружок. Знакомство Веры Ловзанской с еп. Варнавой. Молодые люди, пришедшие к владыке за духовной помощью. Дивеевская блаженная Мария Ивановна. Начало записей «хроники» русской жизни. Душевное состояние «маленьких» людей. Пожар в Печерской слободе. Бракоразводные процессы

В марте 1921 года епископ Варнава, окрыленный полученным благословением, возвращается на кафедру, в Печерский монастырь, к своей пастве. Однако одновременно и под начало архиепископа Евдокима.

Внешне все шло по-прежнему, владыка жил в Печерском монастыре, при надвратной домовой церкви преп. Евфимия Суздальского, на втором этаже; по хозяйству ему помогали келейницы, монахини Матреша и Саша, помещавшиеся внизу. Обитель, стоявшая на берегу Волги, недалеко от живописной Печерской слободы, в которой жили «мелкие собственники», народ благочестивый и устойчивый, находилась в запустении, монахов была горсточка. Епископ, высокий и худой, много молился и мало ел, келейницы рассказывали «девчонкам» (духовным детям), что еду ему варили в микроскопических горшках (чуть больше детской кастрюльки). Много и истово служил.

«Когда входил в храм и одевал мантию и шел прикладываться к иконам, то монахи пели «Достойно». Он шел медленно, несколько волоча ноги от слабости»379. По воскресным вечерам в Успенском соборе (в Печерах) всегда служил Параклисис Божией Матери. (Напротив иконы Печерской Божией Матери стояла маленькая кафедра, на которую он подымался. Большая кафедра стояла посреди храма.) На эту службу, которую пели все молящиеся, собирались свои, духовные дети; только здесь он говорил большие проповеди. (На литургии, для всего народа, говорил кратко.) За каждым богослужением, утром и вечером, и на подготовительных неделях Великого поста говорил проповедь, обычно недлинную, в которой рассказывал о том или ином духовном правиле, помогающем жить.

Объяснял, например, что такое правильная исповедь: «Вот второй день вы слышите канон Андрея Критского, в котором грехи называются своими именами, как они есть в жизни, не маскируемые ничем. В том-то весь труд и состоит, что мало грех на исповеди назвать по имени, а надо... описать всю его суть. Хороших примеров для нас достаточно в Библии, где грехи прямо называются своими именами... Вот и я к вам обращаюсь с увещанием, кто хочет спастись и ищет спасения, послушайте внимательно, что такое исповедь. Что у нас обыкновенно считают за исповедь? Пришел к священнику на три-пять минут, назвал несколько грехов и чист. Иногда какая-нибудь боголюбивая душа и хочет все сказать, что тяготит ее, да духовник не хочет выслушивать, ему некогда... Выберите духовника по сердцу, уговоритесь с ним о времени, приготовьтесь сами, припомните всю свою жизнь с детства и придя... расскажите подробно... Это надо сделать хоть раз в жизни... Мне вспоминается такой случай: ко мне пришла барышня на исповедь, наговорила пустяков и вышла совсем почти безгрешная, праведница – прямо ангельской чистоты. А я вижу, что что-то есть, начал доискиваться, нет ли еще чего-нибудь скрытого на душе, тогда она говорит мне, подумав: «Вот разве только», и следует ответ вроде того, что «живу с братом» или еще что-нибудь подобное. Значит, мы пали до такой степени, что грех называем «разве только"»380.

Опытный гомилет, владыка раз и навсегда решил для себя следующий вопрос: «Хочешь ли говорить «стильные» проповеди, но без необходимого в данный момент духовного содержания или, отбросивши попечение о всякой красоте внешней формы и логики, говорить только то, что благодать вкладывает в сердце?» И выбирал последнее – непосредственное вдохновение. Принципиально никогда не готовился к проповедям, но «желал говорить по вдохновению, чтобы в них по таинственному внушению сказалось то, что нужно в данный момент для какого-то слушателя, для души, пришедшей что-то получить в своей скорби и духовной нужде...» Потому и «самые блестящие мысли, писал владыка о некоем харизматическом проповеднике, в котором легко узнать его самого, – считал диавольским наваждением, желанием прельстить его и поймать на красоте, если они приходили не после того, как он, выйдя на амвон и перекрестившись, скажет: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа!» Он тщательно заботился, чтобы поле сознания его было чисто от всяких мыслей, хотя бы и благочестивых... Только молитву к великим проповедникам, Иоанну Златоусту, Василию Великому, Григорию Богослову, он позволял себе перед тем, как идти на проповедь.

И после, перекрестившись, начинал беседу, считывая ее как бы с книги, поставленной у него перед глазами, до тех пор пока не увидит таинственные письмена окончившимися и дальше опять белые страницы. Тогда мысли у него тотчас же иссякали, и уже не мог найти ни одного слова. Ставил: «Аминь», где бы ни пришлось, и уходил на свое место.

А во время появления громадного наплыва мыслей, приходивших к нему как бы откуда-то извне, он старался только... не пропустить ни одной и придать им какую-нибудь сносную форму, наиболее точно их передающую. От желания передать народу как можно больше этих мыслей, он давился часто словами, перебегал с одной строки таинственной книги на другую (ибо сказать все, он ясно видел, не сможет, и потому выбирал лучшее), не заботясь, логично ли у него это выходит или нет. Он рассуждал так: мне Бог дал пригоршни бриллиантов, которые надо раздать в 5–10 минут людям... И он их раздавал, разбрасывал... А там уж делай из них, что хочешь. Да и как иначе? Невозможно живую мысль, животворящий дух заколачивать в гроб логических схем, проклятых шаблонов и литературных трафаретов»381.

«Когда за литургией я говорил несколько проповедей (однажды до пяти!), – вспоминал владыка, – то эти две: апологетическую, после Евангелия на литургии оглашенных, и мистическую, до (или после) причащения, для «верных», считал за основные. Обычно выходил на амвон с маленьким Евангелием на русском, употребляемым на молебнах, и по его тексту объяснял дневное зачало»382.

Однажды, читаем в записках его духовной дочери, «во время проповеди видел Свет, и эта проповедь была такой силы, что не знаю, забудет ли ее кто из присутствовавших когда-нибудь; говорил он на тему «о покаянии»; эта тема его излюбленная, и часто, начав проповедь о другом, он переходил на свою любимую тему о покаянии, страдании Христа, плаче о своих грехах и сокрушении сердечном»383.

Внутреннему плачу в сердечном устроении, своем и своих пасомых, придавал большое, даже центральное, значение. «Он мне всегда говорил, – свидетельствовала Долганова В. И. – «Плачь беспрерывно, будь в обществе, смейся, а душой плачь и плачь». И свои слова в жизнь сам проводил буквально: и говорит, и иногда улыбается, а глаза печальные, добрые, душой, значит, всегда плакал»384.

Третий год советская власть «благополучно правила несчастной Россией». Конец старого мира многие интеллектуалы, люди с обостренной совестью предчувствовали заранее и даже желали его, надеясь, что таким образом разрешатся противоречия современной цивилизации с ее социальной несправедливостью и духовной узостью. Тонкие и чуткие к малейшей пошлости натуры надеялись на рождение нового – с расширенным космическим сознанием – человека, который создаст новую науку и культуру, и на новой земле жизнь, избавленная от пошлости, превратится в непрерывное творчество. Подобные чаяния разделяла не только интеллигенция, но в той или иной степени и многие представители духовенства, и даже самого консервативного направления, как мы видели на примере епископа Макария (Гневушева). По мнению большинства «чающих», исторические перемены должны были начаться в результате победы России и ее союзников в Первой мировой войне. (Только либеральные круги, например приверженцы партии Народной свободы, видели славное будущее отечества в свете достижений западной политической мысли: плюрализм, защита социальных интересов населения и так далее, а правые надеялись на восстановление во всех сферах жизнедеятельности национальных начал. Но те и другие считали, что России предстоит в XX веке играть роль мирового лидера.) Час исторических перемен пробил. Великая империя не только проиграла войну, но и сама распалась. Однако облик строителей нового мира вызвал в обществе оторопь. Новый мир стал воплощением древнего ада, знакомого по изображениям в церковных притворах.

Очень скоро всем стало ясно, что для выживания необходимо приспособиться к вывороченной наизнанку действительности. И граждане активно занялись собственной перелицовкой. Если для одних она давалась легко и просто, то для других означала чуть не полное самоуничтожение. Особенно тяжело было молодому поколению из «хороших» семей, детям образованных сословий. Что ожидало эту молодежь? Ограничения в выборе профессий и в получении образования, преследования за неблагонадежность по признаку чуждого классового происхождения, издевательства над их старорежимной хлипкостью, испорченной породой. Что могли противопоставить требованиям революционной действительности совестливые юноши и девушки, воспитанные в христианских традициях? Можно было, конечно, махнув на прошлое рукой, броситься в водоворот эмансипации и свободной любви, превратиться в общественников и по вечерам плясать в рабочих клубах с энергичными представителями нового гегемона, но не для всех это было приемлемо. Душа тосковала.

Спасительной отдушиной для некоторых недоучившихся гимназистов и гимназисток явились в те годы христианские молодежные кружки, возникшие на краткий исторический миг во многих больших городах. Это были последние ростки великой кружковой традиции русской интеллигенции.

После роспуска в 1918 году Спасо-Преображенского братства и расстрела ряда его участников церковно-общественная жизнь в Нижнем замерла. Появившись в городе, архиепископ Евдоким старался показать себя с лучшей стороны, развернул активную деятельность, стал читать в Вознесенском храме цикл лекций под общим названием «Русская Церковь в Америке», устроил открытые пастырские курсы на Дивеевском подворье (в противовес богословским курсам, организованным Булгаковым и еп. Лаврентием). Когда в Поволжье начался голод, устроил на подворье же, в Серафимовской церкви, сбор средств в помощь пострадавшим, сюда приносили продукты (крупу, сахар). Году в 1920 организовал христианский кружок, «закрытый», куда принимали почему-то по его личной протекции. Входили туда одни девушки и два его иподиакона. Мутное это начинание имело неожиданные и плодотворные последствия.

Вот описание пути, приведшего одну молодую девушку через участие в работе подобного кружка к серьезной духовной жизни.

Февральская революция застала дочь инженера Веру Ловзанскую в Астрахани, где она училась в гимназии. Ее вызвала директриса и сказала, чтобы девочка срочно шла домой (она жила через реку, на Форпосте, и директриса опасалась беспорядков в городе). Вера благополучно добралась домой, никакой «революции» не заметив, в их стороне стояли казаки, и все было спокойно. Но когда после пришла в гимназию, то подружки удивили ее речью, доселе неслыханной. «Теперь свобода, а тебя по-старинному воспитывают. Теперь все можно и родителей слушаться не обязательно». «А я слушала их и ничего не понимала. Какая свобода? Швобода!»

Вернувшись с родителями домой, в Нижний Новгород, она продолжила учебу в Институте благородных девиц. После Октябрьского переворота, когда средние учебные заведения превратились в школы второй ступени, детей перед началом уроков (вместо молитвы и «Боже, царя храни») сразу же начали заставлять петь «Интернационал», что их неприятно задевало. Отец ее, Василий Николаевич, церковь посещал раз в году, мачеха, обремененная большой семьей, несколько чаще. Религиозным воспитанием дочери специально не занимались, однако она сама, по непонятному влечению сердца, регулярно бегала в «домашний» приходской храм Похвалы Пресвятой Богородицы на Похвалинском съезде или в женский Крестовоздвиженский монастырь.

Ей было лет шестнадцать, когда она узнала, что Евдоким организовал пастырские курсы для народа. «Я тоже стала ходить на них, – вспоминает она, – на Серафимо-Дивеевское подворье, а потом стала посещать здесь храм преп. Серафима. Однажды пошли туда с Марусей Метелевой (худенькая, бледная, модно одетая, интеллигентная девушка), смотрим – справа от входа какие-то стоят девушки рядами, лет по двадцать. Узнаем; оказывается, это христианский кружок, организованный Евдокимом и притом – «закрытый». Туда входили только два его иподиакона и эти рафинированные интеллигентные барышни. Держатся замкнуто, собираются где-то у Евдокима. Нам, конечно, завидно, что, мол, закрытый.

А потом узнаем, что разрешили открыть второй кружок христианской молодежи. Большой, наверно, человек 200 в нем было. Дали нам вместительный храм, Трехсвятительский (на Канатной улице), при нем библиотека; мы там в церкви устанавливали порядки: за детьми смотрели во время службы, собирались там, читали, организовали хор и всю архиерейскую службу пели. Я исполатчиком, вторым голосом пела... Устраивали доклады. Я, помню, делала доклад о Шестом Вселенском соборе... Председателем кружка был Костя Нелидов, будущий иподиакон владыки Варнавы. Молоденький, ходил еще в институтской форме (с такими красными погончиками), а его заместителем состоял бывший офицер. Они были разного духа; Костя чисто монашеского и духовного направления, а у этого так: и здесь не упустить, и там получить. Конечно, кружок недолго существовал. Разве могли терпеть в такие годы такой кружок? Вскоре последовал запрет. Незадолго до его закрытия вдруг приходит на собрание Костя и говорит: «Дорогие братья и сестры, приехал владыка, у кого есть какие духовные нужды, пожалуйста, – двери всегда открыты, он живет в Печерах, – епископ Варнава"».

Когда кружок прекратил существование, некоторые его участники, тяготевшие к более строгой духовной жизни, начали посещать Печерский монастырь. Однажды решилась и Вера, подошла к боковой двери в стене домового храма преп. Евфимия Суздальского, позвонила, успев подумать: «Лучше бы не открывали». Открыли матушки, повели наверх, к епископу в приемную. От волнения она мало что запомнила. Рассказала о себе, о любимых книгах. Читала тогда еп. Феофана Затворника («Что есть духовная жизнь»). Владыка велел эту книгу оставить и достать «Лествицу» и авву Дорофея. Назначил день для исповеди.

На первую исповедь (весной 1921 года) она пришла «безгрешной». Два дня самовольно ничего не ела, ходила на работу, и дома, перед Пасхой, надо было убраться. Вышло так, что все грехи свои «забыла» и не знала, в чем исповедоваться. Заметив ее состояние, владыка сказал: «Идите и с семи лет запишите все свои грехи на бумаге». В следующий раз принесла лист, где уже были записаны не только греховные дела, но и помыслы («так уж на совести положено было»). После того, что написала, испытывала стыд. Владыка вышел чрез свою дверь, в белом подряснике, прочел разрешительную молитву и пальцем начертал крест на ее лбу... Так появилась в его окружении та, которая впоследствии помогла наставнику выжить в этом мире.

Исповедь происходила нечасто («владыка говорил, что надо так исповедоваться, чтобы враг нигде в уголочке ничего не оставил, а то опять все начнется заново»)385, в промежутках передавали через монахинь письма с вопросами, возникавшими по жизни и требовавшими разрешения. (Как в области умозрительной, так, большей частью, и в конкретно-бытовой, практической: «К владыке мы лично ходили очень редко, в исключительных случаях, когда найдет нужным позвать, а мы ему писали о своих духовных нуждах и искушениях...») Потом, в церкви, монахини возвращали их с его резолюцией. Ответы принимались к исполнению.

Из кружка пришла к епископу также Лидия Серебровская, дочь известного нижегородского присяжного поверенного и деятеля Спасо-Преображенского братства. Отец ее, круглый сирота и воспитанник Нижегородского епархиального приюта, вел активную церковно-общественную деятельность, занимался широкой благотворительностью, слыл человеком стойких убеждений и правдолюбцем. В 1918 году коммунисты его расстреляли, а потом издевательски извинялись перед женой, что расстреляли по ошибке.

Пришли Елена Рожина, учительница (позже она помогала еп. Варфоломею (Ремову), попала на Соловки), Валерия Уманова, Ольга Патрушева, дочь лесника, и другие. Прибился к Печерам приятель Нелидова по дворянскому институту Петр Скипский386, он был из семьи врача и ему удалось попасть в университет, на физико-математическое отделение. Еще в мае двадцатого года владыка предложил ему принять участие в составлении апологетических текстов, отвечающих на насущные вопросы современности. (Примечательны некоторые из предложенных епископом тем: «Крушение идеалов. На рубеже новой культуры», «Нарождение новой расы», «Какова будет грядущая цивилизация?», «Задачи христианского уклада жизни в наше время».)

«Длинные службы, проповеди владыки... – вспоминает спустя семьдесят пять лет Вера Васильевна Ловзанская. – Было военное положение, ходить разрешалось по улицам до полночи. Бежишь из церкви, бьет двенадцать, дрожишь, как бы не забрали. Вот так поздно у нас иногда кончались службы (а в праздничные дни мы приходили на службы два раза, утром и вечером, с маленьким перерывом). Правда, транспорта никакого не было, ходили пешком через весь город... Это была самая счастливая пора в нашей жизни и единственное утешение в тяжелое, голодное и холодное время».

В позднейшей рукописи своего незавершенного романа епископ сформулировал отличительную особенность своих взаимоотношений с «малым стадом», собравшимся вокруг него: «Кружок – это от личности. Появился Евдоким, Петр – завели кружки. О. Гигантий387 – не создавал кружка, но к нему ходили (как в Печеры). Он «окормлял». Так что получался все равно тесный кружок встречавшихся у него лиц, построенный не на формальных началах, а на чисто духовных, что гораздо крепче»388.

Владыка вспоминал то особенное состояние, «горение духа», с которым «девчонки» бегали в Печеры. Казалось, начинается новая жизнь, возрождение атмосферы древней христианской общины, единым сердцем, едиными устами и единым делом служащей Творцу. Ближайшим и незаменимым помощником епископа (кроме Нелидова) стала Валентина Ивановна Долганова. Как и ее старшая сестра Фаина (также духовная дочь владыки), она устроилась делопроизводителем, а потом статистиком в губернское Статбюро. Получив статус советской служащей, могла оказывать существенные услуги своему духовнику. Ему часто по духовным делам требовалось выезжать в Москву, но на поезд можно было попасть только при наличии брони, и билет всегда доставала Валентина. Он говорил: «Моя молитва, а твои труды». Через несколько лет, допрашивая его в ОГПУ, чекисты удивлялись: «Мы знаем, что вы бывали в Москве. Но как вы туда добирались, на лошадях?» «Зачем на лошадях, – отвечал владыка. – На поезде».

«Валентина была самой близкой духовной дочерью владыки. Она работала в советском учреждении, жила с родителями и ходила на службы в Печеры. Она как-то сразу стала выделяться из всех нас. Одетая в почти монашеское платье (она и на работе так сидела), умная, энергичная, волевая, с интересной внешностью – чувствовалось ее превосходство над всеми нами. Послушницей она была для владыки незаменимой. Она никогда не считалась ни со своими личными нуждами, ни с семьей, ни с работой и всегда была в полном его распоряжении.

Как-то девчонки заметили, что Валентина к владыке ближе всех. Лидия Серебровская на исповеди (он заставлял открывать помыслы) покаялась, что ревнует к Валентине. «Хорошо, – сказал владыка. – Ты будешь мне вместо Валентины. Ты готова?» – «Да». – «Ну, что ж, мне завтра надо послать кого-то в Саров. Или вот к Марье Ивановне в Дивеево, у меня к ней вопросы есть. Ты поедешь?» – «Но мне надо спросить, как мама к этому отнесется». – «Ах, мама! А Валентина у мамы не спрашивает. Что мне нужно, я поручаю ей, и уж как там Валентина хочет, но дело она устраивает. А у тебя мама"»389.

По совету епископа, Валентина Долганова записывала истории, услышанные от знакомых на работе, в которых раскрывался или Промысл Божий, или состояние современных умов и сердец. Записывала истории нижегородских монастырей и подвижников. Ездила она с вопросами епископа к дивеевской блаженной Марии Ивановне и оставила записи ее бесед, ценнейшие материалы для понимания феномена российского юродства.

«Блаженную юродивую Дивеевскую Марию Ивановну владыка считал за великую прозорливую старицу. Своих духовных детей всегда направлял к ней и сам постоянно обращался с вопросами, специально для этого посылая в Дивеево верных людей. Когда я пришла к владыке, – вспоминает инокиня Серафима (В. В. Ловзанская), – он вскоре же сказал мне: «Вам нужно бы съездить в Саров и сходить в Дивеево к Марии Ивановне: что она скажет?» По своему смирению, не беря решения на себя, он из ее слов заключал, каким путем нужно было вести человека. Блаженная очень любила владыку. Она с радостью встречала всегда приезжавших от него и говорила: «Это приехали от Варнавы с дворни». Называла его своим сыночком, а также повторяла: «Его очень любит Христос, потому что у него много смирения»... Я лично очень часто ездила в Саров и всегда заезжала к блаженной. Конечно, прозорливость ее была исключительная, приводившая меня прямо в ужас. Она насквозь видела все твои грехи, знала постоянно, что происходит с человеком за много верст и за много времени, и все ее предсказания всегда сбывались».

Еще на одно важнейшее дело благословил свою послушницу владыка. Всероссийский Поместный Собор в 1918 году призвал священноначалие «собирать сведения и оповещать православное население посредством печатных изданий и живого слова о всех случаях гонения на Церковь и насилия над исповедниками православной веры»390. Нам известен только один случай, когда в вихре революции на территории, захваченной большевиками, был проведен опрос свидетелей и была осуществлена запись их показаний вскоре после казни мучеников. По благословению епископа Варнавы, это сделала Валентина Долганова, собрав свидетельства о расстреле в селе Пузо в августе 1918 года подвижницы Евдокии Шиковой с тремя келейницами.

Четвертого октября 1921 года за всенощной, в канун памяти святителей Московских, владыка говорил о том, как древние христиане почитали своих мучеников, собирая их кровь «и каждую частичку их мощей», храня собранное в своих домах как величайшую святыню. Память о новых мучениках и подвижниках была для него такой святыней.

Иногда насильники врывались и в Печерский монастырь. Однажды в двенадцатом часу ночи комиссар с красноармейцами пришли с вином и требовали вместе с ними выпить, но четверть лопнула у них в руках – под крестным знамением владыки391.

Соприкасаясь с религиозной жизнью народа, владыка видел страшный нравственный упадок и одновременно замечательное благочестие, опыт живого богообщения. Обычно, говоря о ревностном пастыре и его трудах, рисуют его как небесного посланника, изрекающего лишь истины и творящего благодеяния пастве, однако владыка смотрел на свое служение иначе и старался учиться тому неотмирному, что открывалось в общении с верующим народом: сокровенной жизни Церкви. Не случайно своим заметкам он хотел дать характерное название – «Пути Промысла Божия», а дневник 1921 года предварил следующим пояснением: «С принятием мною епископского сана я попал в сферу таких чудных действий Божественного Откровения в отношении людей и вообще проявлений таинственных (хотя бы и отрицательных) сторон потустороннего духовного мира или жизни души человеческой в пределах нашей грубой, дебелой, материальной, земной действительности, что оставлять их без внимания, предоставляя времени сокрушать память о них и стирать следы воспоминаний, было бы крайне неразумно, если не погрешительно»392.

Он чувствовал себя летописцем, которому показано состояние души современного русского человека, дано услышать зов Творца к конкретным людям и увидеть отклик их свободной воли на этот призыв. Картина открывалась поучительная. «Кругом неверие, – записывал епископ, – люди обезумели, не признают духовного мира, который будто бы является «выдумкой попов», говорят, что нет ни Бога, ни ангелов, ни демонов, и в то же время эти окаянные, то есть бесы, внушая одним, что они – демоны – не существуют, других мучают, являются к ним, хозяйничают в их жилищах и душах со всей дерзостью и жестокостью...»393

В художественных фантазиях Гоголя ничтожный служащий Акакий Акакиевич был поглощен мечтой о шинели как высшей цели в этом мире, в реальности же «маленькие люди» жили мелкими радостями убогого хозяйства, семейных забот, стихией народных бытовых суеверий. В круговороте эмоций слишком многие не различали Божественного присутствия, а Церковь замечали лишь по праздникам, по названиям храмов, по именам священников, служащих в той или иной местности. Человека полностью поработили плотские, психические, классовые инстинкты. И часто в народной толпе, заполнявшей церкви, раздавались страшные крики бесноватых – этих одушевленных комков материи, потерявшихся в бескрайних просторах бытия. Внутренний мир людей давал знать о себе приступами постоянной тоски и мраком, неизбывно пребывающим в чувствах и помыслах. Отпадение от духовной жизни произошло в результате придавленности народа-богоносца в прошлом – и еще более в беспощадном настоящем – бременем исторической миссии, возложенным на плечи малых сих их вождями (порфироносными и краснозвездными), в результате безжалостной чиновничьей узды, накинутой на судьбу человека.

Вот Наталья, крестьянка из глухой деревни Лопатищи Васильсурского уезда, замужняя, но с детства отдавшаяся распространенному пороку, более двадцати лет не бывшая у причастия. Соседка Маруха («порченая») обвинила ее в том, что Наталья наводит порчу. Деревенская толпа ведет подозреваемую к причастию, чтобы через святое таинство испытать верность обвинения. В церкви Наталья закричала, поэтому все признали ее повинной и стали плевать на причастницу (что делал во время дикой сцены священник, осталось неизвестным, его как бы и нет в этой гуще народного быта). От душевной окаменелости Наталья приняла на себя клевету и повинилась в небывшем грехе. После подобного случая, да еще «от постоянных нападок невежественных деревенских баб и мужиков», трудно сохранить неповрежденным ум. Наталья стала заговариваться и жить галлюцинациями.

Интеллигентную Марию Федоровну из Нижнего в «освободительное» время оставил муж, решил под лозунги Пятого года сбросить с себя путы семьи. Единственный сын, окончив реальное училище, а потом петроградский институт, стал инженером и уже большевиками был аккуратно поставлен на учет и вскоре послан в Саратов. Году в двадцатом пришла оттуда телеграмма с сообщением о смерти его в одном из городских лазаретов. В матери вспыхнула ненависть к Богу.

У «пенсионерки социального обеспечения» М. Ф. сын утонул, а у Н. погиб на фронте. Теперь обеих одиноких женщин преследуют, как им кажется, враги, холодные безжалостные соседи по коммунальной квартире. И оказавшись за гранью отчаяния, все эти женщины вспоминали о Церкви, брели в храм.

Из нижегородского госпиталя, «усердно оберегаемого от всякого «поповского духа"», пришло письмо настоятелю Печерского монастыря от умирающего двадцатидвухлетнего Якова. Этот молодой парень, по-видимому красноармеец (похожий на тех, кто порой вламывался в обитель, устраивая там стрельбу и гульбище), не надеялся быть прощенным в будущей жизни, но просил все-таки святого отца помолиться за его загубленную бесчисленными кровавыми преступлениями душу.

Во мрак погрузились «маленькие» русские люди, и только самые смиренные и убогие, юродивые и тихие души сохраняли в своих сердцах человеческое тепло и надежду. В одном благочестивом (но бездетном) семействе встретил епископ блаженного Ивана, лет тридцати пяти, имевшего почти совершенный духовный разум. В детстве на святках он увидел ряженых в страшных костюмах и утратил дар речи. Живя в подлинно христианской нищете, приобрел чистоту сердца и прозорливость. «Ничего не имеет, – записал владыка впечатления о встрече с ним, – только то, что на себе: рубашка, шаровары, пальто, в лаптях. Встает с зарей. Ест скудно, простую, грубую пищу. Никого не осуждает ни на сколько, не имеет пристрастия к миру ни в чем. Постоянно молится и ходит за иконой Оранской Божьей Матери... Видит мысли, поступки людей – настоящие, прошедшие и будущие... За его чистоту и простоту Бог милостью Царицы Небесной, Которой он так служит, даровал ему сильный дар ведения. Он, например, говорил и вскрывал подлинную суть таких событий церковной жизни, о которой только я знал (остальные верили ему на слово). Что было у нас до прихода его, рассказал нам (между прочим, обличил меня за то, что я съел масла сливочного – а был постный день; съел же я тартинку по чревоугодию и забывчивости, чему доказательством служит то, что отказался наперед от молока для кофе, подчеркнув, что ныне пост)... Одно только скажу, что все чудно, достойно удивления и благодарности к Богу, дивному во святых Своих».

В Печерской слободе приобрел владыка верных прихожан, у одной из них, своей духовной дочери, хранил рукописи (так как чекисты часто проводили обыски среди духовенства). Эта благочестивая и еще молодая женщина жила с детьми и матерью в собственном доме. Отец выдал ее замуж вопреки воле дочери (сердце ее с детства рвалось в монастырь); муж вскоре, по-видимому, запил и ушел. Она растила детей, работала в советском учреждении и вела строгий, монашеский образ жизни. Во сне ангелы показали ей Печерскую обитель, немногочисленный крестный ход, с которым шел епископ Варнава. И женщина эта с того часа постоянно посещала все монастырские службы, часто исповедовалась и причащалась.

За одинокой привлекательной служащей начал ухаживать управляющий того учреждения, в котором она работала, провожать ее вечерами домой, занимать разговорами, предлагать деньги, помощь. Его ухаживание вылилось в настоящее преследование. Она же много молилась (тем более что ее старая мать сильно заболела), прося помощи в своем положении. И вот однажды в тяжелом забытье увидела летний монастырский храм. Шла литургия, которую совершал владыка Варнава (он стоял на кафедре и показался спящей вдвое выше обыкновенного). Духовная дочь его погрузилась в молитву и богомыслие, «зная, что меня никто тут не тронет под защитой Бога». «Душа моя, – описывала она свой сон в письме к епископу, – в это время что-то переживала необыкновенное... И вот глаза свои я подняла кверху и вижу как будто бы стоящую на облаках Богоматерь, но только не Покров Пресвятой Богородицы, как там в храме написано, а нашу Печерскую Царицу Небесную... Только в руках у Нее ваш омофор, который Она и держала над вами. А по обеим сторонам Ее стояли на коленях преподобные Антоний и Феодосии, опустивши головы и скрестивши на груди руки. Я с умилением смотрела на эту картину и думала про себя, что есть на свете такие люди, которых Сама Богоматерь защищает от всего Своим Покровом».

Видение это было неслучайно и как бы двухпланово: предзнаменовало чудесную помощь Божию во вскоре последовавших событиях и, одновременно, указывало на место, где пройдет последняя часть жизни владыки. Дальнейшее воспроизвожу по записи епископа на листах письма своей духовной дочери. «Когда она кончила писать сие и легла спать, то через некоторое время чувствует, что к ней подошли, но проснуться никак не может. Затем начинают тащить с нее одеяло. Она начинает всеми силами натягивать его на себя. Те же рвут и тащат. Затем хотели как бы броситься на нее (на ней был св. крест, данный ей мною, с мощами преп. Серафима Саровского) и сказали: «Смотри, если ты будешь ходить к Варнаве и рассказывать ему все (т. е. исповедовать помыслы. – Прим. П. Я.), мы тебе зададим...»

Когда она раскрыла глаза, то увидела, что новое одеяло, которым она была покрыта, в верхней части, за которую его тащили, изорвано, как бы от когтей, в клочья. Теперь она не знает, как скрыть от домашних все это дело. При всем том на нее напал такой великий страх, что отнялись ноги на два дня и она не могла ходить даже в церковь».

«1922 г., 18 апреля. Не прошло и трех дней, нет, ровно три дня исполнилось, как была у меня (16. IV, а сейчас одиннадцать часов ночи восемнадцатого <числа>), и демоны уже исполнили свою угрозу. Напротив меня горит ее дом. У нее часть моих рукописей... Да будет Его воля. Отомстили и мстят не только ей, но и мне.

Сейчас пришли и сказали характерную причину пожара. Из мести, похоже, забрались (а уже все спали), коридор и крыльцо облили не только керосином, но и бензином, подожгли и сами ушли. Все выскочили в одном белье, одна старуха сгорела. Вышла она, было, из дому, да вещей пожалела, вернулась, подошла к постели, ткнулась около и задохнулась... Лежит старуха у монастырской стены, обгоревшая, без рук, без ног, половина черепа. Женщина же эта <духовная дочь> почти все сохранила, не растащили рукописи, но дом весь сгорел. И здесь милость Божия».

Валентина Долганова записала о том же событии важную подробность: во время молитвы епископ заранее узнал о готовящемся поджоге и послал монахинь помочь пострадавшим. («В Печерах случился пожар, сгорело два дома как раз напротив монастырских ворот. Владыка первый узнал о пожаре, к нему пришел демон и сказал об этом. Он постучал к сестрам, те побежали и увидели начавшийся пожар. Они первые помогали вынести вещи, разбудили спящих. Пожар был по поджогу».)

Действительность была столь тягостна и безнадежна, что у обычных людей исчезло чувство радости, постоянно накатывали волны навязчивых желаний отбросить устаревшую мораль, существовать растительно: чем легче и проще, тем лучше. Епископ противопоставлял этой духовной болезни аскетические правила. Исповедь, обязательно с откровением помыслов («Он всегда говорил: можно не делать никаких подвигов, только все говори мне, дочиста исповедуй помыслы и греховные желания и ни о чем больше не беспокойся. И действительно, нельзя было скрыть от него чего-нибудь: сейчас же совесть начинает обличать, и такое получается страдание, что лучше перетерпеть стыд, но все сказать, да к тому же и страшно: ему не скажешь, значит, хочешь скрыть от Бога; все равно все раскроется на Страшном Суде и какое воздаяние получишь ты тогда за неисповеданные грехи?»)394, молитва («Где бы ни была, – требовал от своей послушницы, – и что бы ни делала, тверди, знай, молитву»)395, пост, удаление от всякой разболтанности и отказ от вольного поведения (говорил Долгановой: «Что можно делать всем другим – тебе следует позволять только десятую часть, все кругом смеются над чем-нибудь – ты улыбнись, чтобы не вносить большого диссонанса и тем не соблазнить душу ближнего»)396, всемерное поддерживание в себе стремления поступать во всем по любви к Богу. Только в следовании подвижническим правилам видел он возможность выполнять евангельские заповеди в нынешнее время, намертво охлаждающее всякое живое сердце. «Остывать не надо, – любил повторять епископ. – Как сделались горячими, так и продолжайте»397. «Худое знакомство бросайте, злого чуждайтесь, доброго держитесь, хорошее настроение у себя поддерживайте, доколе оно не станет главным устоем вашей жизни», – заповедовал епископ своей послушнице Валентине398. Ольга Патрушева вспоминала главный принцип его тогдашней педагогики: «Результат строгой аскетической жизни есть любовь»399.

Своеволие как одно из свойств души, мешающих жить, владыка всячески пытался искоренить из характера своих духовных детей. Юная Вера Ловзанская (она начала «трудовую деятельность» в пятнадцать лет) решила ходить на работу в черном платке, подражая сестрам Долгановым. Этому решению способствовало и желание отстраниться от молодых коллег по службе, которые при «встрече задерживали ее руку «нечистым осязанием». На исповеди епископ узнал об этом: «Как? Вы сидите в платке? – удивился он. – Кто благословил?» «Каково мне было снять платок? вспоминает она. – Все молодые люди понимают это так, что я изменилась и, значит, позволительно проявлять вольности». Но решению наставника беспрекословно подчинилась. Те же ребята убеждали Веру, что она отстала от современности, раз не читает любовных романов. Наконец она сама смутилась от своего невежества в этих вопросах и написала владыке записку: «"Владыка, ничего я не понимаю <в делах сердечных>... А может, мне надо что-то знать?» Вот он на это и написал: «Всегда думайте, что на вас смотрит Христос и все небо, а около вас ангел-хранитель. Ничего вам знать не надо"».

Постепенно стали замечать, что слова и намеки владыки часто сбывались буквально. «Одному молодому человеку на вопрос, где ему поселиться, жить у родителей в доме или здесь в Нижнем, владыка ответил: «Поживите <в семье>, все равно обстоятельства изменятся, и вы освободитесь». В то время спрашивавший не понял, да и особого внимания не обратил на эти слова, а в марте месяце у него умерла мать, которая связывала всю семью своей любовью»400. Подобных случаев было собрано и записано в то время немало.

Об этом даре пророческого предвидения епископ «замечал не раз, что не понимает своего состояния и говорит как бы не сам, а кто-то другой, и он сам не может объяснить, что это за чувство – присутствие благодати Божией»401.

С высоты пройденной жизни, оглядываясь назад, он оценивал свое далекое прошлое (1921–1922 гг.): «Что такое Печеры? Юношеский возраст. Мальчикам... серьезных вещей не показывают». Это был период монашеской романтики, нащупывания твердой дорожки среди хлябей современности, строгого подвижничества и приобретения опыта пастырского руководства. В стремлении к аскетическим подвигам он порой перебарщивал. По возвращении в Нижний из «отпуска» «вскоре стал спать на полу, прямо на ковре, головой к кровати, касаясь... ее. И тут же стал ощущать боязнь и присутствие бесов, подобно тому, как они заявились первый раз в Макарьеве. Особенное такое ощущение... Намекнул об этом сестрам. Одна из них стала спать наверху в передней (интересно, что они сами заметили, что мне наверху <стало> не совсем по себе оставаться одному). Я сперва отказывался из тех соображений, что если будет обыск ночью (у всех архиереев уже были), то могут насочинить какую-нибудь грязную сплетню... Но боязнь бесовских влияний и нежелание подвергнуться горделивому чувству (что вот, мол, я один справлюсь, как же подвижники <справлялись>, а Бог-то и проч.) заставили меня согласиться на предложение, чтобы через несколько комнат спал кто-либо из сестер. Когда же начались дни Пасхи и Пятидесятницы и я из-за этого перестал спать на полу, прошло и бесовское нашествие. Интересно, что такие пустяки даже, как спанье на ковре, что меня нисколько не удовлетворяло (хотел прямо после на полу спать – «долулегание» это называется у древних отцов-подвижников), и то бесам не по нраву...»402

Блаженная Мария Ивановна передавала: «Под кровать чтоб не лазил». И грозно стучала пальцем по ручке стула (но при этом весело улыбаясь)403. После всегда не преминет спросить: «Ну, что, он под кровать-то лазает? Спит-то как, на мягком или на полу?.. А то они ведь рядом, сзади стоят. Как бы чего... Еще молод больно. Рано ему еще... Скажи ему, чтобы этого больше не делал»404. Она беспокоилась о владыке и однажды, пропев пасхальный тропарь, сказала: «Надо и ему чаще читать «Христос воскресе», очень <этой молитвы> бесы боятся; тогда под кровать не полезет». Еще добавила совсем непонятное: «Умер о. Анатолий... умрет и ваш Варнава. Скоро еще годок поживет».

Так получалось, что его личное время на какой-то краткий исторический миг струилось в иной плоскости, чем время общее. Календарь показывал год четвертый со дня революции. Епископ целиком погрузился в духовничество, в молитвенное делание, в работу над рукописями, что также требовало особенных условий жизни. Он находился в парадоксальном положении: как молодой монах, должен был уклоняться от мира и трудиться в келейной тишине, как епископ, должен был идти навстречу людям и событиям. («От архиерейства отказываться грех, – говорила Мария Ивановна, – принимать людей надо, только не всех, половину принял, немного, и будет».)405

Конечно, он не отгораживался и от социальной действительности. Городские власти дали понять, что откроют в нижегородском Кремле древний собор, отнятый ими у Церкви, однако обещания не выполнили. Народ заволновался, и как-то большая толпа собралась на Благовещенской площади, требуя ключи от храма. Решили идти в епархию. Архиепископ побоялся выйти к людям и, зная, что верующие расположены к владыке, послал его к ним. Епископ Варнава вместе с пришедшими отправился в губисполком на переговоры, которые, конечно, оказались безрезультатными, но волнение он успокоил, и все мирно разошлись.

Приставил его Евдоким и к другому тяжкому послушанию – ведать в консистории бракоразводными процессами. Придя к власти, коммунисты взяли это дело в свои руки и поставили на поток: достаточно одной из сторон заплатить три рубля, «и дело с концом – разливанное море разврата»406. Комиссары следили за тем, чтобы духовенство не препятствовало желающим развестись и по первому требованию одного из супругов оформляло и развод церковный. Общество, привыкшее существовать в условиях нескончаемой войны, внешней и внутренней, распадающихся привычных устоев жизни, приняло это новшество не без удовлетворения. «Возможность многократного заключения гражданского брака, – вспоминал владыка, – появившаяся в первое время <после прихода соввласти>, была прикрытием проституции и блуда, что расценивалось так даже не с церковной точки зрения... И архиереи, занимавшиеся разводами, попали в безвыходное положение. Ведь в конце концов епископ не может разводить по гражданским документам»407. Поток разводящихся был значительный, но епископ, как служитель Христа, не мог в своем решении руководствоваться канонами Церкви, без того чтобы не попасть в неприятную историю, ибо из приходящих мало кто хотел поступать по Евангелию, но старался для успокоения совести получить необходимую бумажку. Через несколько лет владыка писал по этому поводу:

«Вопрос о разводе, если и всегда больно трогал сердце плотского человека, то в настоящее время он едва ли не самый больной. Из сластолюбия люди всячески пытаются расширить себе права в этом отношении, хотя бы и посредством натяжек евангельского текста. И можно уже предвидеть, что чем дальше пойдет время, тем дальше пойдет в сторону от определенной и узкой заповеди Христа и дело с разводами. Насколько я близко, по долгу службы, стоял в свое время к интимной стороне последних и насколько знаю истинные причины их – почти всегда неудобного для передачи на словах свойства, – а не причины придуманные, более или менее «благоприличные», вроде «несходства характеров», простого «нежелания жить вместе», «оставления детей и семьи» и проч., я заключаю, что в большинстве случаев не виновата «виноватая» сторона или не только она одна виновата. И не развод часто должен служить исцелением для мужа и жены, а терпеливое о Христе, смиренное жительство, целомудренное, с подавлением плотских похотей. Жена – не уличная женщина и даже не любовница, а семейная спальня – не «отдельный кабинет». Нельзя в них искать того, к чему привык и на чем нередко растратил уже свою молодость мужчина... Целомудренное в меру воздержание не отменяется браком. Если миряне не монахи, то это не значит, что они могут жить разнузданно. Все это если бы соблюдалось, т. е. если бы в нашем обществе были воплощены в жизнь здравые и строгие христианские взгляды на семью и на брак, то разводы наполовину бы сократились. Не забудем еще и того, сколько жило не в одну сотню прошедших лет людей, которые терпели и импотенцию, и болезни, и сумасшествие и проч.! Терпели, благодарили еще Бога, принимая от Него это как ниспосланный для уврачевания страстей крест, и не думали разводиться! Тогда было это возможно, а теперь нет? А говорят еще, что человечество прогрессирует и делается лучше. Не наоборот ли? Не теряет ли и те добродетели, хотя бы только одно терпение, которые имели наши предки раньше?»408

Позже владыка говорил: «Трудно не нарушать каноны, если государство разводит. Что тогда делать Церкви? Не разводить? У государства ведь свои причины к разводу, а у Церкви – свой взгляд». Проблема для епископа стояла болезненно остро: не выполнять требования власти – значит подвергнуться прямым преследованиям, а применять критерии церковные – не для того его поставил сюда законный священноначальник.

За спиной Евдокима можно было на время укрыться от революционной вьюги, но научиться вести паству по водам истории было невозможно.

Буря гонений, обрушившаяся на Церковь

Июнь 1922 Нижний Новгород. Голод Поволжья. Неготовность церковного народа к гонениям. Соблазн обновленчества. Отступничество среди духовенства. Падение еп. Варнавы. Покаяние.

Положение Церкви в стране все ухудшалось. Коммунисты, по указанию Ленина, решили, что настал удобный момент для сокрушительного удара по религии. Подходящим поводом для этого они сочли голод, обрушившийся на Поволжье в результате большевистского переворота и экспериментов с экономикой и сельским хозяйством. Новые правители хорошо понимали, что голод унесет миллионы человеческих жизней (погибло не менее пяти миллионов). Но убедившись, что западные государства не будут увязывать свою продовольственную помощь с требованиями политических перемен, партийные вожди не только не смягчили карательные методы управления, но и усилили их, начав очередной кровавый натиск на Церковь и на свободомыслящую часть общества. Голод начался летом 1921 года.

В крайних, совершенно новых, исторических обстоятельствах верующим людям пришлось искать и вырабатывать новую, соответствующую духу православия, линию поведения. Церковные руководители, Патриарх Тихон и его ближайшее окружение, часто не имели единого согласованного мнения по поводу происходящего (отметим напряженные отношения в этот период между архиепископом Феодором (Поздеевским), настаивавшим на твердой позиции в отношениях с властью, и Святейшим, искавшим путей компромисса). Почти всем мечталось о каком-то конкордате с властью, чтобы жизнь церковная умирилась и можно было бы окормлять народ Словом Божиим, не подвергаясь постоянным преследованиям. По мнению одних, однако, достижение согласия не должно было противоречить евангельской правде, а другим важнее всего представлялось заключить «мир» любой ценой. К последним принадлежал архиепископ Евдоким, давно пошедший на услужение безбожникам ради достижения «тишины церковной».

Нижегородские клирики на пастырском собрании (1922 г.) благодарили своего руководителя за то, что «в самые острые моменты политической жизни, когда в других... епархиях творились всякие ужасы, духовенство Нижегородской епархии тихо, спокойно и безмятежно творило свое пастырское дело, заботясь исключительно о вечном спасении своих пасомых, не вмешиваясь в земные дела, устрояемые земною властью»409. Губительно для судеб Церкви отдавать земные дела во всецелое ведение кесаря, посягающего на душу человека и отрицающего ее божественную свободу.

Древние христианские общины, подвергаясь во времена зверонравных неронов и Диоклетианов беспощадным преследованиям, выстаивали, благодаря духу христианской любви, соединявшей их членов между собой. Великая культура евангельских отношений делала древних христиан близкими, родными друг другу, и даже уничтожаемые физически, они не теряли своей удивительной цельности, одерживая реальную победу над гонителями. Все члены единого тела древней Церкви знали (и узнавали) друг друга в едином евхаристическом опыте жизни и делали одно дело.

Русская Православная Церковь могла выстоять среди гонений только таким же опытом единения в христианской жизни. После столетий московской церковно-государственной симфонии, после двухсот лет синодального периода у многих священнослужителей выработался иной взгляд на роль христианина в истории, отличный от древнего, универсального, кафолического миропонимания. «Уединение в пустыне», освящение исторической реальности из кельи, оставление земного бренного бытия на всецелое усмотрение кесаря – миссия Церкви в этом мире сужалась до игольного ушка.

Последователи церковного спиритуализма (а именно это направление стало главенствующим в России XIX века) мечтали о создании христианской цивилизации. К началу XX столетия великие европейские державы претендовали на роль лидеров могущественного христианского мира. Империи – Британская, Германская, Австро-Венгерская, Российская – свою военную политическую экспансию оправдывали духовными целями, необходимостью расширить границы культурного мира, привлекая для обслуживания этой триумфалистской псевдохристианской идеологии национальные Церкви.

Русское духовенство в обязательном порядке принимало участие в национально-патриотическом воспитании населения, воодушевляя доблестную армию (при большевиках эту роль забрали себе комиссары), активно поддерживало образ врага в народе, разоблачая чужаков, мешающих его благополучию и разрушающих его благочестие. Враг – это представитель иной этнической культуры, иной цивилизации и, конечно, иного вероисповедания. Все у них не так, как у нас, противоположно нашему. Особенно враждебными казались евреи.

Итак, с одной стороны, отказ Церкви от участия в политической и общественной жизни, а с другой – обслуживание религиозных нужд земной власти (пусть номинально и православной), сведение духовности к узко понятому аскетизму – все это привело значительное число церковных деятелей к утрате евангельских ориентиров.

С началом революции изменился у государства и образ врага: теперь преследовались буржуи, черносотенцы, верующие, представители «буржуазной» культуры – одним словом, «бывшие люди». Теперь держава трудилась для победы интернационала во всемирном масштабе.

Еще недавно, в начале века, молодым горящим энтузиастам веры казалось, что нужно лишь рассеять досадное недоразумение, убедить общество, что знание и религия не противоречат друг другу, и тогда гармония, стабильность, а также постепенный духовный и материальный прогресс не замедлят восторжествовать. Но с неожиданной легкостью нарушился незыблемый мировой порядок, неугасимым огнем вспыхнула ненависть. Бытовое благочестие перестало укрывать от соблазнов (особенно – молодые поколения).

Когда к владыке в Печеры впервые пришла молодежь из христианского кружка, то вскоре его строгие проповеди побудили барышень сменить кружевные платья на более скромные одеяния. Это было внешним проявлением трезвения и в какой-то мере более соответствовало их новому положению, смиряло. Творческий же ответ на совершающееся вокруг мог родиться только из трезвого и покаянного осмысления происходящего. Но многие, по инерции разделяя идеалы затонувшей эпохи, не спешили расстаться с собственной слепотой и надеялись, что власть переродится и все само собой утрясется.

Епископ Варнава понимал необходимость более тесного единения с паствой, для чего и добился соответствующего разрешения от зосимовских старцев. К нему ходили за очищением и утешением, как сформулировала одна из его чад. (Впрочем, блаженная Мария Ивановна все время одергивала: «Дал святой воды да просфору, вот и утешение, нечего с ними разговаривать».) Он старался укрепить личные связи и с паствой, и с единомысленным духовенством. (У него в эти годы окормлялись и новая молодая игуменья Пицкого монастыря Алексия (Сотова), и настоятельница Маровской женской общины, и определенные круги нижегородской интеллигенции.)

Однако подкравшуюся уже смертельную опасность он не различил. Мария Ивановна в 1921, в 1922 годах загадочно предупреждала: «Все у него пропадет... Он будет священником, схимником...»

К этому же периоду относится сохранившийся отрывок интереснейшего произведения владыки, показывающего неправильное устроение современных искателей старческого руководства, их рассеянность, болтливость, восторженность. Страну заливала кровь жертв гражданской междоусобицы, Церковь изнемогала от преследований. Молодым любителям старческого руководства предстояло не когда-то в далеком будущем, а уже сейчас дать ответ о своем уповании перед пристрастными судьями (и часто под воздействием изуверских методов дознания). Но на страницах текста владыки решались совсем другие вопросы.

Он с иронией пишет о том, как приехавшие из разных мест искатели духовного окормления, после келейных бесед со старцем, в суетной болтовне делятся друг с другом наставлениями, полученными сокровенно. Огорчается их легкомысленному настроению, стремлению к поверхностному общению. «Я часто замечал, – пишет он, – что нередко преуспеяние или отсталость ученика зависят только от его болтливости и от того, что последний не может утерпеть и не поделиться со своими приятелями тем, что старец доверил только ему одному. Стоит только побывать в каком-либо месте, где процветает старчество, в какой-либо пустыни, у какого-либо подвижника, подобного Варнаве Гефсиманскому, Амвросию Оптинскому, Иоанну Кронштадтскому, стоит только оказаться в компании подобных странников, как можно уже наслушаться вокруг себя вдоволь разговоров на этот счет...

Придем на вокзал и, сидя в ожидании поезда и, следовательно, от нечего делать410, услышим, как приехавшая издалека учительница изливает душу какому-то толстому купчику. (В своих странствованиях по святым местам автор много слышал бесед, подобных нижеописанной.)

– Знаете, только что я вошла к нему, – я уж вам рассказывала в гостинице о своей скорби и о том, как решилась переменить место, – а батюшка прямо мне: «Нет тебе моего благословения, нет благословения...» Но как же, батюшка, говорю ему, я ведь сон видела и молилась сильно, а он...

И далее начинается подробное изложение разговора, к которому и готовиться надо со многими покаянными слезами, постом, страхом Божиим. А здесь первому попавшемуся человеку всю жизнь и искушения свои расскажут; бесовские сны в доказательство «святости» своей молитвы приведут... Но вот в другом углу слышишь:

– ...Я вам, родной мой, это по тайне говорю, вы уж, прошу вас, никому не говорите, – просит мужчина средних лет другого, по виду представляющего нечто среднее между comme il faut, «приличным» светским молодым человеком, и новопоступившим, не привыкшим еще ни к скромной одежде, ни к обращению с другими людьми, послушником какого-то строгого скита. Очевидно, этот юноша с напускным серьезным видом и напряженными манерами, решил бросить мир и служить Богу. Но страсть тщеславия не дает ему покоя и все время подущает, чтобы он «на пользу» другим рассказал об этом «подвиге» в настоящее – «тяжелое, безверное» – время вслух. Пусть чрез это и «другие» спасутся...

– Нет, нет, будьте покойны, – отвечает он своему собеседнику так, что вовсе не нужно напрягать слух, чтобы услышать. – Я сам, знаете, так же думаю. Я ведь из реального училища, отец у меня неверующий, мать тоже не очень... И вот, попал в христианский кружок N (следует имя интеллигента-полусектанта с мистической окраской. – Еп. Варнава). У него познакомился с Евангелием, стал размышлять и решил, что общественная жизнь наша несостоятельна. Даже церковная имеет много худых сторон. Ведь вы представьте себе, у нас, например, в приходском совете...

Но громкие голоса носильщиков, везущих багаж на платформу, заглушают их разговор, и рассказ на самом интересном месте обрывается... Послышался первый звонок. Толпа людей тронулась к выходу и разделила их совсем. На дебаркадере слышу опять сзади себя обрывок фразы молодого человека:

– ...Ну, я и решил поступить в монастырь. Церковь нуждается в служителях. Тем более вот и старец мне сказал...

В эту минуту со свистом и грохотом, обдавая паром, пролетел мимо нас паровоз и несколько вагонов. Все торопятся занять места.

– Так я вам в вагоне договорю... Идемте скорее...

И разговаривающие исчезают в дверях тормозной площадки...

И здесь все то же, одно и то же. Нет священного молчания христианского подвига, нет безмолвия не только души, но и языка. Нет даже желания, чтобы исполнились над человеком слова Самого Бога: На кого воззрю? Токмо на кроткого и молчаливого и трепещущего словес Моих (Ис. 66:2). Но одно только пустои празднословие, не укрощаемые и не обуздываемые никаким страхом огня геенского и ответственностью за свои грехи и нечистоту жизни, болтливость, осуждение всех и всего, даже церковных пастырей и порядков, горделивое сознание возможности оказать «услугу» Церкви и чуть ли не Самому Господу Богу «сделать одолжение»; наконец, легкомысленное отношение к старческим советам и указаниям, проявляющееся хотя бы в том, что о них рассказывается другим (и где же? в вагоне). А бесы видят все это, как говорит Великий Варсонофий, и раздражаются, что такой, вовсе не призванный, чтобы учить других, человек, не имеющий страха Божия, исполняющий на деле все страсти, которые только демоны ему предлагают, и вдруг – хочет выступить на борьбу с ними и надеть «всеоружие» воина Христова!.. (Еф. 6:13.) Есть на что им раздражиться.

Нет, так святые отцы себя не вели, и, живя так, невозможно, совершенно невозможно, брат и сестра, преуспеть. Не говоря о тысяче других искушений, одного этого довольно, чтобы удалилась от тебя навсегда благодать Божия, а чрез нее и все спасение. Спасение эгоистично и ревниво, оно не любит, чтобы человек имел какие-либо привязанности в миру и доверял его какому-либо человеку, хотя бы самому ближайшему «другу» или «подруге», кроме своего духовного отца».

Дух христианских кружков (даже и внутрицерковных) был владыкой сурово (и во многом справедливо) обличен. Человек спасается в волнах житейского моря только аскезой, послушанием и смирением, а не интеллектуальной или общественной деятельностью и тем более не болтовней. Поэтому миряне должны подражать монахам, углубляясь в себя и удаляясь от мира. «Монашество есть подчеркнутое христианство, истинное, – размышлял о. Варнава еще перед революцией. – Истинный монах и истинный христианин – понятия равнозначащие. Писать о подвижничестве значит писать об истинном христианстве...» Приведенные им типы паломников поражают своей незрелостью и легкомыслием. Но, может быть, он смотрел на них односторонне? Среди множества недалеких и наивных людей, заполнявших храмы, занимавшихся в кружках и приезжавших к старцам, ведь обретались серьезно настроенные души и сердца! С другой стороны, сколько пастырей – под ударами грянувшего урагана – показали себя не на должном уровне. Перед верующими, особенно в эпоху нравственного одичания, всегда стоит проблема распознавания духа времени, различения его соблазнов и проблем, нахождения узкой тропы среди обманов мира. Перед лицом гонений христианин должен найти собственную позицию, которая даст устойчивость в ненадежной действительности и способность самостоятельно ориентироваться. Найти путь света и отвергнуть путь тьмы.

В мирочувствии русского монашества таилась опасность, характерная для древнего восточного дуализма (например манихейства), подчиниться всемогущему историческому злу и закрыться от окружающих проблем, упростить их. Правильно совершаемое, православное, духовное делание, напротив, ведет инока к открытости перед Богом, к острому осознанию взаимосвязи всех сторон окружающего мира, ответственности за него.

Арсений Великий (V в.) обитал в пустыне; келья его, из которой он никогда не выходил, стояла на расстоянии нескольких миль от скита. Когда последний был разрушен варварами, старец вышел из кельи и, заплакав, сказал: «Мир потерял Рим, а монахи потеряли скит». Все сплетено между собой на земле, – как бы хотел сказать подвижник своим жестом, – и если хочешь, чтобы стоял скит в пустыне, молись, чтобы удержался вечный город, оплот культурного мира.

Церковному пастырю насущно необходимо своевременно распознать загадку исторического момента и противопоставить его угрозам и страхам христианскую альтернативу.

Молодежь, шедшая в кружки, конечно, была внутренне «зеленой», неопытной, но ей нельзя было отказать в искренности веры, в стремлении к правде, в горячей захваченности религиозными вопросами. Возле епископа Варнавы собралась группка верных последователей, прошедших как раз через опыт «кружкового» христианства. Он объединил их не ради решения отвлеченных вопросов и рассуждений, а ради «делания», и вместе с учителем они прошли нелегкий и духовно значимый путь.

В начале 1922 года при негласной поддержке коммунистической партии зародилось и организационно оформилось «прогрессивное», так называемое обновленческое, движение в православной среде. Используя остроту внутреннего положения, создавшегося в стране из-за голода, руководители «революционного» духовенства потребовали удаления от управления Церковью Патриарха Тихона, реформирования богослужения и, главное, тесного сотрудничества с атеистической властью. Эта позиция (особенно в последнем пункте) была близка архиепископу Евдокиму, и не удивительно, что вскоре он, вместе с двумя другими архиереями, поддержал новое течение411, а затем и формально возглавил «Красную церковь».

Ее апологеты сразу выдвинули четкий идейный принцип отбора своих сторонников: «Выделить из общей массы православного духовенства и мирян тех лиц, которые признают справедливость Российской Социалистической Революции» – и одновременно обратились к власть предержащим с просьбой оградить своих приверженцев от «церковных решений и служебных кар со стороны патриаршего управления»412.

Это прошение стало удобной ширмой для режиссеров из ВКП(б), замысливших окончательно перешибить хребет религии. Свои новшества – от богослужебных до канонических (женатый епископат, второбрачие духовенства) обновленцы вводили в пожарном порядке. Несогласных с ними священнослужителей удаляли с помощью светских властей в тюрьмы и ссылки. Впрочем, многие православные хотели примирения церковного руководства и вождей государства, хотели симфонии. Торжеству движения на первых порах способствовали не только приспособленчество и страх, но и тревога верующих за судьбу Церкви, широко разлитые ожидания положительных перемен в отношениях между пролетарской властью и религией. Не удивительно, что в считанные месяцы чуть ли не все храмы и большинство духовенства оказались в рядах «реформаторов».

Архиепископ Евдоким, признав Высшее Церковное Управление (обновленческий аналог Священного Синода) и будучи опытным администратором, потребовал от подчиненного духовенства полной солидарности со своим главой. Несомненно, давление он оказывал и на еп. Варнаву.

Тяготы и опасности, подстерегавшие владыку на послушании по бракоразводным делам, столкновения с Евдокимом все настойчивее заставляли искать выход из положения. («Сорок лет страданий, – говорил он позже, из-за того, что я не хотел нарушать каноны».) Решение вызревало неожиданное. В январе 1922 года он спрашивает блаженную Марию Ивановну: «Понести после подвиг юродства или затвора?» «Схимник он – монах, – отвечала она. – В схиму его, в схиму... А желала я, чтобы он умер, Господь его прибрал: трудно ему жить».

По-видимому, планы его уже в это время были достаточно определенны, ибо он тогда же спрашивал о том, что будет после, в конце задуманного подвига: «Можно ли надеяться остаться в конце Нижегородским епархиальным архиереем?» «Схимник он, – загадочно отвечала блаженная. – Я рада, что он архиерей, очень хорошо». И перекрестилась.

В марте большевистское правительство начало кампанию по насильственному изъятию церковных ценностей из храмов. В провинции (Смоленск, Шуя) пролилась кровь верующих, ставших на защиту святынь. Восьмого мая в Москве одиннадцатью смертными приговорами окончился процесс над духовенством и мирянами, сопротивлявшимися грабежу. Десятого июня в Петрограде перед ревтрибуналом предстала большая группа православных, обвиненных в подстрекательстве религиозного населения к волнениям и противодействии декрету об изъятии церковных ценностей413.

Пятнадцатого июня (за день до появления воззвания трех архиереев, среди которых была подпись Евдокима, с признанием законности ВЦУ) владыка отправил к Марии Ивановне посланца (В. Долганову) со следующими важнейшими для него вопросами: «Отношение к архиепископу? К ВЦУ? Дожидаться серьезного указа или теперь же отказаться? Если архиепископ уедет в Москву, одному как быть?»

Ответ: «Отказаться, какой архиерей будет без кос, какой уж архиерей будет, пусть уйдет, будет просто поп, венчать будет, рассказывать, вот его дело, нет нового, старого надо держаться».

Вопрос: «Если ВЦУ пришлет еретический указ, как быть?»

Ответ: «Плюнуть на него, еретический указ не исполнять, грех, тогда отказаться».

И на восклицание Долгановой: «Что же владыке делать?» – блаженная добавила: «Терпеть ему надо».

Но почему-то особенно убедительными (и более авторитетными, чем соображения юродивой) показались для епископа полученные вскоре сообщения о собрании восьмого июня московских благочинных, на котором они признали учреждение ВЦУ «канонической необходимостью»414. Он боялся проявить непослушание. Из всех видов малодушия человек выбирает удобнейшее для самолюбия. Сказалось долгое нахождение в подвешенном состоянии: между необходимостью почитать разбойника Евдокима как законного архиерея и отвращением к его деяниям. Да еще и недавно (год назад) та же Мария Ивановна передавала: «Пусть он слушается архиепископа, какой бы он ни был». И посохом застучала415.

Девятнадцатого июня в храме Дивеевского подворья епархиальное духовенство «единогласно постановило присоединиться к резолюции московских благочинных и признать Высшее Церковное Управление единственным, канонически правомочным органом управления всей Церковью». Помимо нижегородских благочинных резолюцию подписали и местные архиереи, среди них – и епископ Варнава416. И хотя подписал с разумными оговорками (которые, конечно, опустили, пропечатав одну только подпись), но тут же увидел, что обманут и всего лишь использован врагами Церкви. Режим требовал идолопоклонства от всех, кто попал в его тенета, кто только соприкасался с ним, всячески – хитростью и угрозами – втягивая в отступничество. По-человечески понятные идеи возможных компромиссов с Системой были обманом и самообманом в то время, когда от верующих и пастырей требовался поиск новых путей доброделания и верности Христу в условиях беспощадной диктатуры.

Самым удручающим было то, что он попал в ряды самочинных и преступных организаторов разрушительной церковной политики. Чуть ли не сразу настало прозрение, спохватился, увидев реакцию на свой поступок со стороны уважаемых им духовных лиц (архиепископ Феодор, к которому поехал, не принял его). Это было настоящее падение, от которого предостерегала так недавно дивеевская юродивая. «И нельзя было никуда уйти от их прозорливости, – писал владыка спустя десятилетия о пророческих предупреждениях святых, – как сказали они, как ни крепись ты, непременно поскользнешься, и сбудется реченное... Сколько раз я ожидал в точности предсказанного мне события (по-монашески «послушания»), чтобы оно меня не победило. Но оно побеждало. Не потому, что у меня не было сил его победить, а потому, что демоны заставали меня всегда врасплох (такие хитрые и пронырливые), и у меня не было смирения, а не сил»417.

Удар оказался столь силен, что уже в старости, вспоминая те черные дни, епископ испытывал чувство острой боли: «Я не буду ни в чем оправдываться, ибо по-монашески это для меня выгоднее. Об одном только заявляю – я православный... А в остальном все принимаю на себя, кроме созидания активной деятельности от лица Ecclesiae vitalis418, разумею же здесь о пропечатании меня в своих газетах, что я «их», «подписался», и свою близость к Евдокиму... Но объяснить, что значит и как образовалась подпись, необходимо, это плод малодушия и послушания (отношения сложились... как в хозяйственной канцелярии; обман был). Я бы мог привести для себя, например, смягчающие обстоятельства и оправдания, но это для меня невыгодно. Чем строже наказание, тем мне вожделеннее. Ибо я больше десятка лет тому назад дал обет каяться Богу и работать Ему, но никак не сделал этого, откладывая день за днем свое покаяние. Пусть же, хотя невольно, из-под палки, тернием и бичами, меня наладят на это дело. Бог и намерение целует, и «две лепты» незаслуженной кары, сороковый удар (Библия декретирует, чтобы наказание не превышало 39 ударов: так полагалось) будут ходатайствовать пред Небесным Архиереем о моем прощении.

А что я не еретик – это я постараюсь изложить в прилагаемых книгах ясно. Всякий должен видеть, что они – плод долговременных трудов, известным образом, хотя, повторяю, и лениво, выработанного настроения, а не результат желаний испуганного воришки загладить свою вину. И это бы неплохо, но не надежно, как и апостол говорит... Нет, я не хочу скрывать моих грехов личных и общественно-служебных, и как в древности люди приносили общественное покаяние, так и я ныне этим самым прошением прошу вменить мне, как таковое»419.

«Надо описать все подробно, не скрывая, т. е. не наговаривая на себя и не дозволяя думать другим, что много осталось необъясненным и поэтому много еще за мной вины.

Все произошло из послушания, и наклонность была к «догматике»...

Для обсуждения декларации, которую надо было подписывать, собирались несколько раз. Фактических данных, как и где и что происходит, не было (те же, кто заправляли всем этим, ни в каких данных не нуждались, ибо все данные получали в ГПУ); епископ Макарий говорил, что благочестивый съезд Москвы признал ВЦУ, а ему (т. е. «благочестивому съезду». – Прим. П. П.) виднее...

Помнится... несколько раз менял редакцию, но: «Пишите, что вам диктуют и что вы с нами». При этом подавали свою политику необходимым поступком... Но когда принимали пятый пункт, я отказался – «Филькина грамота». После сего уже ясно было – надо ехать в Небесный Иерусалим. Взял билет и поехал.

Заявление подал ему же <Евдокиму> не потому, понятно, чтобы от него зависел, а чтобы бросить им в лицо, что я их отлучаю и ничего не имею с ними общего.

Не оправдываюсь, но надо сказать для выяснения дела (ибо это касается веры), что я никогда не учил, не учу... и не жил так, чтобы заниматься церковной политикой. Я следую в жизни Великим Варсонофиям, Пименам и другим, которые учат о плаче (что допускает уже такие случаи, когда люди, достигшие края совершенства, имеют еретические мысли: старец о. Мелхиседек... заблуждался в вопросе о причащении («Древний Патерик») и не потерял своих святости и совершенства, так как это было не злостно, а от простоты), а не учат непосредственно догматике и церковным спорам. И хотя был я епископ, но обладал природной простотой, не видел, что настали уже времена первохристианские, когда при известных обстоятельствах викарному можно самому забирать бразды правления и садиться на престол своего начальника, отстраняя его.

Где мне было разобраться в этой, окружившей меня, лжи, кроме как с помощью своих внутренних чувств, которые заглушены были молодежным разумом, когда даже такие умы и лица, как будущий Патриарх Сергий... зосимовские старцы... и многие другие путались – и допускали большие вещи, чем я. Но если Господь даровал прощение апостолу Петру, отрекшемуся от Него (а я этого не сделал), и вернул ему апостольское достоинство, то и я надеюсь на то же и, конечно, не отказываюсь от покаяния личного или общественного, как и апостол нес его до конца жизни»420.

Во время богослужений, которые совершал молодой епископ, часто кричали бесноватые. Однажды один из них пронзительно громко сказал: «Молодой, а уже святой, ходит да помахивает. (Во время каждения на величании.) Молодого боюсь, старого <Евдокима> не боюсь»421. И вот после вдохновенного пастырского и аскетического труда, после молитв, постов и благодатных озарений – падение. Для подвижника, стремящегося на небо, вдруг превратиться в падшего, в худшую разновидность грешника – в еретика – это и есть дно адово. Он видел себя поруганным собственными грехами, политиканами от религии и, конечно, бесами. Надо было собираться в дорогу.

* * *

337

Определение Священного Собора Православной Российской Церкви о викарных епископах от 2 (15) апреля 1918 г., а также определение Собора «об учреждении новых епархий и викариатств» от 26 июля (8 августа) 1918 г. // Собрание определений и постановлений Священного Собора Православной Российской Церкви1917–1918 гг. Вып. 1–4. М., 1994. С. 21–22, 42.

338

Чин исповедания и обещания архиерейского. Переписан архим. Варнавой. 1920.

339

Серафима, мон. Отрывки из воспоминаний.

340

Серафима, мон. Отрывки из воспоминаний. Лиза – младшая дочь Булгаковых.

341

Приветственное письмо от паствы (приход церкви Иоанна Милостивого) в связи с хиротонией. 20 февраля 1920. Переписано рукой еп. Варнавы.

342

Речь архимандрита Варнавы при наречении его во епископа Васильсурского // Дар ученичества. С. 393.

343

Письмо нижегородской паломницы Паши. Февраль 1920? Рукопись.

344

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 3, 4.

345

Варнава (Беляев), еп. Основы искусства святости Т. 4. С. 211 Отдел III. Гл. 12. § 9.

346

Варнава (Беляев), еп. <Листок дневниковой записи.> 30. 06. 1920. Рукопись.

347

Варнава (Беляев), еп. <Набросок к дневнику-исповеди некоей инокини> 1930–1932. Рукопись.

348

Письмо монаха Анатолия (в схиме Василия) Саровского от 20. 04. (ст. ст.) 1920.

349

Дата смерти определена по записи в «Помяннике» иноки Серафимы (Ловзанской).

350

Смысл здесь тот, что медицина говорит одно, а Бог, если не берет к Себе душу, то, значит, еще рано, и ничто не повредит ей, если даже че¬ловеку и тягостно, и претрудно. – Прим. еп. Варнавы.

351

Хотела отравиться или как-нибудь покончить с собой от невырази¬мых страданий и нападений демонов. – Прим. еп. Варнавы.

352

О чем ей никто не говорил. – Прим. Еп. Варнавы.

353

Варнава (Беляев), еп. Прощальная беседа с м. Георгией перед отъездом моим в Нижний. 1920.

354

Послушница Макарьевского монастыря, умершая за 20 лет до рассказываемого события. – Здесь и далее примечания принадлежат еп. Варнаве.

355

Старая монахиня на подворье-общинке в Лыскове. Старица высокой жизни, имевшая дар прозорливости.

356

Старичок, блаженненький, живший при монастыре.),

357

Этому моменту соответствовало вовсе телесное расслабление, впадение в бессознательное состояние. Благоухание небесного ладана Дуняша ощущала даже и после того, как пришла уже в себя.

358

Ныне здравствующая монахиня.

359

О. Тихон, блаженный старец, духовный отец Дуняши, дал правильце через нее игумении, а Дуняша, как видите, видоизменила его.

360

Сейчас я посмотрел в календарь за прошлый год: 3 ноября, вторник, Обновление храма великомученика Георгия (ее небесный покровитель и ангел) в Лидде, у меня подчеркнут, что сделал я для своей памятки, высчитывая после смерти м. Георгии дни поминовения (также 20-й).

361

М. Георгия ходила всегда в апостольнике, но однажды захотелось ей надеть платок на голову и посидеть в нем. Игумения взяла из ризницы шелковый платок для исполнения этой прихоти больной, которая побыла в нем не более получаса и положила в ящик. Так его и забыли унести обратно. Теперь она просила это сделать и вернуть его в храм как церковную вещь

362

363

В самый день Рождества Христова умерла у Дуняши родная мать. Подавать ей пришлось частицы об упокоении ее души.).

364

Икона эта – одна из церковных, выносимая на величание в праздники. В день пострига пред ней пели величание, потом без моего благословения принесли к м. Георгии в келью; она стояла у нее в головах, прикладывалась ежедневно к ней она, а по смерти так и забыли отнести в церковь. Просто не сочли важным.).

365

Дуняша всего лет 5 как в монастыре.).

366

Ныне здравствующая старица – ризничная.

367

Служение Слову.

368

Из залы на Головково. – Прим. еп. Варнавы.

369

Листок из дневника.

370

Рассказы о владыке.

371

Так называемое Послание Патриарха Тихона от 25 сентября (8 октября) 1919 г. «О прекращении духовенством борьбы с большевиками». (РЦXIДНИ. Ф. 5. Оп. 1. Д. 120. Л. 8.) // Русская Православная Церковь и коммунистическое государство. М., 1996. С. 44.

372

Евангельский улов. 1953 г. (А также: Записная книжка № 11, 49. В Небесный Иерусалим.)

373

Правда. 18.12.1955. № 352. Беседа (с корреспондентами газеты «Правда») государственного министра Мирзы Мухаммед хана Яфтали. – Прим. еп. Варнавы.

374

Дневниковые записи. 1920–1921.

375

Дневниковые записи. 1920–1921.

376

Церковные ведомости. 1918. № 5. С. 205–206. В. Русак отмечает интересную подробность: в свое время Шпицберг «был приглашен оберпрокурором В. Н. Львовым в состав комиссии при Священном Синоде по пересмотру законов о разводе и даже присутствовал на заседаниях Синода». (Степанов (Русак) В. Свидетельство обвинения. Джорданвилль, 1987. Ч. 2. С. 82.)

377

Дневниковые записи. 1920–1921.

378

Дневниковые записи. 1920–1921

379

Рассказ инокини Серафимы (Ловзанской В. В.).

380

Проповеди. Проповедь во вторник на первой неделе Великого поста (15.02.1922).

381

Предисловие к проповедям. Набросок. Рукопись.

382

Служение Слову. Гл. 9.

383

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

384

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

385

Рассказ инокини Серафимы (Ловзанской В. В.).

386

Петр Сергеевич Скипский впоследствии стал кандидатом физико-математических наук. В двадцатые годы окончил тайные богословские курсы, но священство не принял: «Время уже не то». Женился (но неудачно, на человеке, ему внутренне чуждом). После войны преподавал сопромат в Горьковском университете. Ездил из предосторожности в храм за 30 километров от города, в с. Кстово, но и там его выследили, и на работе были неприятности. После смерти владыки, еще не зная о ней, увидел его во сне, причем епископ велел ему побывать в Киеве. Вслед за этим пришло письмо от келейницы почившего с приглашением приехать. Посетив Киев, прочел некоторые рукописи владыки и сказал, уезжая: «Я много нашел здесь для себя полезного».

387

Ученый монах, прототипом которого был сам владыка Варнава. – Прим. П. П.

388

Варнава (Беляев), еп. Невеста.

389

Черновик. Запись беседы с инокиней Серафимой (Ловзанской В. В.).

390

Определение Собора от 5/18 апреля 1918 г.: «О мероприятиях, вызываемых происходящим гонением на Православную Церковь». Цит. по: Регельсон Л. Трагедия Русской Церкви. Париж, 1971. С. 55.

391

Варнава (Беляев), еп. В Небесный Иерусалим. <3апись в блокноте.> XV, 67.1946.

392

Из виденного и слышанного.

393

Из виденного и слышанного.

394

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

395

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

396

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

397

Слова м. Георгии (Чуркиной) из «Прощальной беседы». 1920

398

Письмо к Долгановой В. И. (от 12 июня ст. ст. 1920 года).

399

Письмо Патрушевой О. к дяде Коле (еп. Варнаве Беляеву) (с 27.12.1949 г.).

400

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

401

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

402

Из виденного и слышанного. Запись от 23.05.1921.

403

Ответы блаж. Марии Ивановны

404

Из виденного и слышанного. Запись от 23.05.1921.

405

Ответы блаж. Марии Ивановны. От 15.06.1922.

406

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 11, 20.

407

Варнава (Беляев), еп. К сюжету и теме. Кого можно назвать «блудницей»? 1950.

408

Варнава (Беляев), еп. Земная жизнь и учение Господа нашего Иисуса Христа. К Мф. 5, 31–32. Рукопись. 1923–1925

409

Живая Церковь. 1922. № 2. С. 19.

410

Как будто у христианина бывает когда «нечего делать»! «Время нам дано для того, чтобы...» – говорит Великий Варсонофий... – Прим. еп. Варнавы.

411

Заявление митрополита Владимирского Сергия (Страгородского), архиепископа Нижегородского Евдокима (Мещерского) и архиепископа Костромского Серафима (Мещерякова) от 16 июля 1922 г. // Живая Церковь. 1922. № 4–5. С. 1.

412

Живая Церковь. 1922. № 4–5. С. 10.

413

Дело митрополита Вениамина (Петроград, 1922 г.). М., 1991.С. 12–13.

414

Живая Церковь. 1922. № 3. С. 19.

415

Варнава (Беляев), еп. Из виденного и слышанного. Запись от23.05.1921 г.

416

Живая Церковь. 1922. № 6–7. С. 20

417

Записная книжка № 7, 47.

418

Живой Церкви (лат.) – Прим. П. П.

419

<Объяснение подписи.> 1944. Рукопись.

420

<Объяснение подписи.> 1944. Рукопись.

421

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка. № 11, 7. В Небесный Иерусалим.

Глава 5 Уход. Июль-декабрь 1922–1933

Принятие юродства

Июль-ноябрь 1922 /Нижний Новгород/ Еп. Варнава «собирается в дорогу». Благословение старцев Зосимовской пустыни. «Прощальная записка». Владыка «чудит». Взгляд православных нижегородцев на происшедшее с епископом

В эти тяжкие месяцы на краткий миг он предстает нашему взгляду в воспоминаниях старшей дочери уже покойного к тому времени А. А. Булгакова, председателя бывшего Спасо-Преображенского братства: «В это время, – пишет она, – в Печерах жил владыка Варнава. По старой памяти он несколько раз приглашал меня к себе и кормил обедом. Подарил мне книжку Нила Сорского и пытался давать наставления. А я отвечала: «Не знаю». Он чертил мне пальцем крестик на лбу и говорил: «Зато я знаю». Но я, помня завет владыки Петра, не вступала с ним в дальнейшие разговоры. Запомнила только, что он говорил, что Иоанна Лествичника надо выучить наизусть. Это совершенно правильно, и я, хоть наизусть не выучила, но в молодые годы очень много его читала и очень любила.

Больше я владыку Варнаву не видела. Дальше произошли с ним какие-то странные события; говорили, что являлся ему святитель Иоасаф, что владыка сошел с ума или же начал юродствовать – не знаю. Следуя слепо за Евдокимом, он попал в обновленчество, потом приносил в Зосимовой пустыне покаяние...»

Суды человеческие жестоки. Владыка засобирался в путь. «Путешествие, предпринятое мною в Небесный Иерусалим, – писал он позже, оглядываясь на пройденное, – может, и не без комфорта... и не болезненно для плоти, но не неощутительно для гордости и для некоторых совсем непреодолимо»422.

Еще летом, побывав в Москве, он, чтобы получить подтверждение своим предположениям о взгляде современной психиатрии на человека, решил посетить некое медицинское светило. «Я поехал к проф. Ганнушкину, известному психиатру и директору психиатрической клиники (на Девичке), побеседовать. (Его учение теперь принято советской психиатрической наукой наподобие павловского учения в физиологии.) И вот в разговоре, когда я удивлялся, что некоторые люди, почитаемые и даже прославленные, в сущности – сумасшедшие, он сказал:

– Что же, тут ничего нет удивительного. Мы все немножко сумасшедшие...

– Например, и вы?.. – думал я его смутить. Он спокойно пожал плечами.

– Немножко и я...»423

Посетил Зосимову пустынь, и здесь со старцами, о. Алексеем и о. Митрофаном, было принято судьбоносное для него решение. Это произошло «вечером, после вечерни, 29 сентября».

«Старцы благословили мне подвиг юродства легко и свободно (и даже пошли сами навстречу этому желанию), как «единственный выход в моем теперешнем положении, грозящем мне большой опасностью для всей духовной моей жизни» (из-за близости к преосвященному Евдокиму, по долгу службы, и вытекающих отсюда нравственных страданий, выбивающих постоянно из душевного равновесия, благодаря участию в епархиальных делах, которые приходится решать теперь постоянно с нарушением канонов).

Остальные мотивы: необходимость заняться богословскими сочинениями, вместо того чтобы даром тратить время на канцелярские и совсем не безгрешные теперь дела, подготовка к схиме и старчеству, если угодно то Богу будет, учиться молиться и прочее.

Подписавши, о. Алексей сказал: «Ну, вот, мы (то есть с о. Митрофаном) вас запираем» (т. е. в уединение от людей, хотя и не в полное, не в затвор). На мою просьбу дома служить перекрестился и сказал: «Бог благословит. Это дело хорошее». На просьбу мою помолиться о. Алексей встал, мы прошли в его моленную; я стал на колени, а он стал молиться. Перечисляя многих святых (как на Спаси, Боже, люди Твоя), молился о даровании мне помощи и сил в предстоящем деле служения и «в послушании дела архиерейства» моего, «где будет указано от начальства», и в предстоящих мне трудах и подвигах.

В молитве он никак не забывал, что я – архиерей и буду проходить дело служения своего архиерейства, хотя бы на время и принял подвиг юродства.

Затем сказал: «Надо ведь благословить и иконою вас». Взявши икону св. Димитрия Ростовского, сказал: «Да будет он вам покровитель во все остальное время жизни вашей в предстоящих вам трудах и подвигах». Сперва, по его велению, я его благословил сею иконою, потом стал на колени, и о. Алексей уже меня благословил ею. Перед сим он прочел наизусть ему <св. Димитрию> тропарь, «слава и ныне», кондак или опять тропарь, не помню что...»424

Второго октября, в день памяти святого, с именем которого связан один из любимейших церковных праздников русского народа – Покров Пресвятой Богородицы, владыка каллиграфическим полууставом заранее заготовил странную записку:

«Зрите не ужасайтесь, ничему не удивляйтесь, что будет пройдет, а всякий найдет после трудов то, что в кармане обрящет. Пути Господни для человека неисповедимы, у каждого свой путь. Унывать не нужно, а что не понимаем, потерпим и, Бог даст, после узнаем. А за меня, дурачка, Господа и Пречистую Матерь Его молите. Аминь.

Москва. Память блаженного Андрея, Христа ради юродивого»425.

Шестнадцатого октября побывал на приеме у ординатора факультета терапевтической клиники доктора Лебедева в Московской Терапевтической Высшей Медицинской Школе (МТВМШ), который выдал епископу справку, подтверждающую наличие «резко выраженной истероневрастении». (Очень похоже, – и есть тому устное подтверждение, – что врач приходился необычному пациенту родственником, может быть, двоюродным братом; выданный документ озаглавлен в духе времени, но и несколько иронично: «Удостоверение».)

Восемнадцатого октября (ст. ст.) вернулся в Нижний, в Печеры, может быть, даже служил в монастырском храме. В народе уже некоторое время замечали за владыкой кое-какие странности, то слово скажет чудное, то как бы приблаживать начнет за богослужением.

В воскресенье, девятнадцатого числа, в день памяти протоиерея Иоанна Кронштадтского, епископ совершал литургию в обители. Местная «Нижегородская Коммуна» так описала впоследствии его поведение: «...Когда в обители шла архиерейская служба, присутствующие в храме стали замечать, что Варнава при совершении обрядов творит не то, что надо. Кадит не в определенное время, целует иконы не в то место, куда следует, и так далее»426. Вернувшись после литургии – в сопровождении нескольких лиц из причта – к себе на квартиру (расположенную в помещении надвратного храма), он за чашкой чая как-то неожиданно и обрывочно заговорил «о предстоящей новой поездке по небесному пути», потом вдруг оборвал речь и ушел в свою комнату.

Дальнейшие события этого и последующего дней запечатлел дневник Валентины Долгановой. «Сегодняшний день начался для меня величайшим счастием и равным по силе несчастием, именно: причастилась Св. Животворящих Тайн Тела и Крови Господа нашего Иисуса Христа, а потом была свидетельницей помешательства нашего дорогого, единственно-родного владыки. Опишу по порядку событие, потому что писать о горе не приходится, нет человеческих слов описать отчаяние и пустоту, когда отнято все утешение, надежда и опора; ничего нельзя сделать, кроме как смириться перед всеблагим Промыслом Божиим.

После обедни, как всегда, я и Карелины пришли на кухню, а Сашу послали доложить о нас, та сошла вниз взволнованная и передала нам, что владыка просит подождать час, нас это немного удивило своей необычностью, потому что прежде подобных поступков у владыки не было, приходилось переждать иногда несколько минут, когда его задерживал кто-нибудь из посетителей, а в этот день у него никого не было. Карелины решили этот час не сидеть без дела и ушли в дальние Печеры427, отслужить панихиду по батюшке о. И. Кронштадтском на могиле схимонаха Иоасафа; я с ними не пошла, потому что сделалась оттепель и у меня все ноги были мокрые. За этот час мне сестры рассказали, что они замечают, как с владыкой делается нечто неладное, я спросила, в чем выражается эта «неладность». «Да вот, он собирается куда-то ехать, а куда и как – неизвестно, говорит непонятные вещи, а сегодня как будто бы и не признал меня». Я обеспокоилась; сидим, ждем. Вернулись Карелины, опять сидим все вместе и не решаемся напомнить владыке о себе. Наконец еще полчаса проходит. Рафаил Андреевич попросил Сашу еще раз сходить и доложить, что мы ждем, и, может быть, нам <лучше> уйти. Саша ушла, возвращается совсем растерянная и говорит, что ее владыка не узнал и просит повнимательнее поговорить с ним и все выяснить. В это время послышался стук в потолок, и мы поднялись наверх, а Саша, по приказанию владыки, пошла пригласить к нему о. архимандрита или о. Гавриила.

Наверху встали в прихожей. Владыка к нам не выходит и голоса не подает, опять стоим и ждем; через четверть часа пришли Саша и о. Гавриил. Саша сотворила молитву и сказала: «Владыка святый, о. Гавриил пришел». Из комнаты послышалось: «... А... пришел...» И вдруг (это не опишешь) дверь раскрывается и появляется владыка со словами: «Архимандрит – собака, уезжаю в Иерусалим». Остриженный лестницами, без бороды, глаза с расширенными зрачками, одетый в статское пальто, а под ним в ватный подрясник, обрезанный городками, и в руках шляпа.

Мы все растерялись настолько, что не сумели задержать его, и догнали уже на улице. А владыка все идет и идет, и мы за ним, молчит, а если и скажет что, то все непонятное. Так дошли до дома, где помещается Епархиальный совет по управлению церковными делами Нижегородской епархии. Владыка вошел прямо туда, а мы, я и Елизавета Германовна, остались ждать на улице. Через несколько минут из ворот совета показался владыка, его вел под руку Рафаил Андреевич, а за ними о. Петр Тополев и о. Александр Черноуцан. Я сейчас же подошла к ним и спрашиваю: «Ну что, как?» Они мне отвечают: «Вот, решили его сюда сводить, посоветоваться надо с врачом, видимо, он чем-то расстроен». И с этими словами все вошли в ворота психиатрической лечебницы доктора Писнячевского, и на лицах у них вовсе не было горя, а любопытство ненасытное: что-то там будет интересного, и сладость, как они будут первые всем рассказывать о столь необычном событии.

Мы опять остались ждать у ворот. В это время подошли Матреша с о. архимандритом. Я о. архимандриту объяснила, куда повели владыку. На мои слова он мне говорит: «Так я и поверю, что владыка с ума сошел, юродство на себя принял, вот и все». Я усомнилась, а он продолжал: «Все так начинали» – и с этими словами ушел тоже в больницу. Прошло полчаса, из ворот показались о. П. Тополев и о. А. Черноуцан. Мы подошли к ним и спросили о результатах. Они сказали, что доктор нашел острое помешательство, и его необходимо оставить пока здесь. «Мы решили его оставить здесь». Нам не очень понравилось их решение, и мы пошли теперь сами в больницу. К нам вышла сиделка и рассказала, что владыке будет здесь покойнее, за ним будет надлежащий уход и надзор, что он ничего, все больше молчит и куда-то все собирается ехать в слуги к новому хозяину, Дмитрию Дмитриевичу (намек на св. Димитрия Ростовского. – Прим. П. П.), себя не помнит владыкой, а называет Митей (так епископ превратился в Димитрия Рыбаря – псевдоним, которым впоследствии часто подписывал свои будущие произведения. – Прим. П. П.). Но несмотря на его тихость, его все-таки поместили в отделение буйных, где он и пробыл одну ночь. На вторую ночь перевели в отделение более тихих, и потом мы выпросили его на выписку. Сначала доктор не соглашался отпустить его в частный дом к Карелиным, но когда просьбу Рафаила Андреевича я подкрепила просьбой всех верующих взять владыку из больницы к Р. А., Писнячевский согласился, и в пять часов вечера, в канун <праздника> Казанской иконы Божией Матери, владыку выписали из больницы и поместили у Р. А.

Очень я надоедала врачам с расспросами, что у владыки за болезнь, на днях узнала, что консилиум вынес окончательное заключение о владыкином здоровье: хроническое душевное расстройство и параноическое слабоумие. Видимо, все кончено...»

Итак, вечером 21 октября больного отпустили на попечение одного из его почитателей. Хозяин, сокрушенный несчастьем, выпавшим духовному отцу, через несколько дней отправился за вещами епископа и в квартире последнего подобрал – для обертывания вещей – скомканный лист бумаги. Уже у себя дома Карелин обнаружил, что на листе рукой владыки с помарками, словно наспех, набросан текст неотправленного письма, необычного по содержанию:

«17 октября 1922 г. Дорогой о. протоиерей Виктор, сегодня не могу прийти, сильно болит голова, на две половинки раскалывается. Голос шепчет, что никак не обману в среду, постараюсь прийти и быть к Вашим услугам. Очень раздражают приходские дела. Александр Миныч попался, говорит преосвященному Евдокиму... «сквалыжники» ничего не дают на архиерейский дом. Владыке сейчас трудно. Вся эта московская неразбериха все в глазах мельтешит, не швейный хитон Господа разделяют... и даже жребия не мечут, а прямо, кому что попадет. Каждый приход – все по-своему. Это я все про Москву. И когда все придет к одному знаменателю? Все очень тяжело. А я, к сожалению, не родился с кожей бегемота и душой индифферентного китайца. Да и омофор архиерейский давит и жжет плечи. Простите.

Перо плоховато повинуется – от боли. Ваш епископ Варнава. Благословение, прощение и привет всем прочим»428.

Верующие горожане были взбудоражены происшедшим, слухи ходили разнообразные, хотя удивления достойно, что многие догадывались об истинной подоплеке события. Советская печать, не скрывая злорадства, вела разъяснительную работу. В фельетоне «Небесный пилигрим» читаем: «В церковных кругах много вызвала толков печальная история с епископом Печерской обители – Варнавой. Религиозный до последней степени фанатик... как и надо было ожидать, судя по его действиям, должен был закончить свою судьбу печально». Газетчики назидательно проводили излюбленную коммунистической пропагандой мысль, что религиозность оборачивается сумасшествием, но, заболевая, верующие с неизбежностью обращаются к помощи науки, чем доказывается ее всемогущество. «Епископ Варнава сам почувствовал, что он ненормальный, душевнобольной, и в Москву-то он ездил к докторам, чтобы посоветоваться! Стало быть, сам понял, в чем дело, и опять же к науке обратился, а не к кому-нибудь!» Это звучало настоящей буффонадой, если вспомнить отношение епископа к культу самодостаточной научности, предусмотрительные приготовления к переходу в чин «сумасшедшего», единичные на протяжении всей жизни обращения к помощи медицины. В те дни в разговорах обывателей и в газетах неоднократно всплывал необычный поступок Варнавы.

Вот он без бороды, с остриженными волосами, в расстегнутом пальто, из-под которого виднелась подрезанная выше колен ряса, направился через весь город на Тихоновскую улицу в помещение Епархиального совета. «Здесь владыка, – со злорадством описывала городская газета, начал настаивать на выдаче ему мандата на проезд в Астрахань, откуда он по новому пути направится с докладом в Небесный Иерусалим... Как ни старались члены совета доказать несуразность его заявления, Варнава стоял на своем:

Билет до Астрахани, а там по новому небесному пути к богу...»

Газеты, впрочем, невольно отразили и противоположную точку зрения на происшедшее. «Не с ума епископ сошел, – доказывала рабкору одна из православных «бабушек», – а самим господом богом обласкан, в святой град Иерусалим отозван! Туда вот и поехал»429. Пониманию народа оказался доступен сокровенный смысл происшедшего, промыслительно скрытый и от могущественных органов, и от церковного начальства, и от газетчиков.

Так в досужих пересудах, под улюлюканье гонителей, при сочувственном внимании верующих начался его исход из мира призрачных ценностей и благопристойных видимостей. Новая власть расправлялась с врагами по-простому, посредством маузера; изощренная карательная медицина еще не была изобретена за ненадобностью. «Пользуясь случаем», владыка бежал если не из красного рая (от которого еще предстояло десятилетиями отползать и откатываться), то из Красной церкви. К действительной свободе.

За некоторое время до случившегося целому ряду лиц было открыто о надвигающихся на него испытаниях. Одной верующей он приснился в виде мальчика-дурачка, в которого стреляют из револьвера, но Матерь Божия спасает от пули и неизбежной погибели. Некая «боголюбивая душа» рассказывала, что в ночь на 19 апреля 1922 года увидела себя в Печерском храме, в котором владыка произносил прощальное слово: «Куда-то от нас уходит и навсегда, – передавала она, – у всех скорбь», служить ему осталось пять дней. (А вышло ровно шесть, и не дней, а месяцев.) О случае с настоятельницей Пицкого монастыря, ценившей духовное руководство епископа, рассказала (в половине восьмидесятых годов) престарелая инокиня Мария: «Игумения Алексия <А. А. Сотова> владыку Варнаву очень любила и уважала за высокую духовную жизнь. И вот какое странное дело. Я, когда болела, работать приходила наверх... Прихожу, а она мне говорит: «Знаешь, Мария, какой я видела сон?!. Будто пришел владыка Варнава, а у него половина головы выстрижена и полбороды обрезано, и одет он в мирскую одежду». В тот же день из города пришло письмо с сообщением об этом событии <превращении епископа в юродивого>»430.

Накануне его болезни одна верующая увидела следующий сон: «Большой сияющий круг из множества слитых вместе звезд и в нем такой же сияющий крест, также из звезд». Блаженная Мария Ивановна сказала: «Это владыкин крест».

Позорище, устроенное епископом на улицах города, свидетельствовало не о его ненормальности, а о тяжком кресте юродства, взятом на себя. В тысячелетней истории русской святости юродству принадлежит особое место. Этот вид подвижничества, благодаря добровольному самоуничижению и отказу от социального статуса, неожиданным образом освобождал человека от тисков невыносимой реальности, от необходимости жить по лжи. Юродивые, балансируя на грани позора и шутовства, жизни и смерти, избавлялись от компромисса с жестокими законами мира. На Тихоновской улице епископ превратился в сумасшедшего гражданина великого и беспощадного государства, мечтавшего о беспредельном господстве над своими подданными.

Через двести лет после царствования Петра Первого власть вновь разорвала с национальными традициями. Творцы «нового порядка» предназначали верующим роль жертв или отступников, но в светлом завтра для них не было места. Пушкинский Евгений, бедный житель призрачной столицы, в отчаянии бежал от Медного всадника навстречу гибели; служитель Христа Варнава уходил от возрождавшегося крепостного строя, от обезумевшей цивилизации, веря, что во мраке исторического обвала не заглохнет христианская надежда (в своем устремлении он был не одинок, в том же году, например, крестьянский сын Афанасий Сайко в далеком Орле пошел той же дорогой431, и еще многие десятилетия спустя после рокового октября Семнадцатого года нехожеными тропами мнимого безумия уходили православные от государства-Голиафа).

Размышления еп. Варнавы о прожитом – много лет спустя:

«Юродство как странный, вычурный, экстравагантный образ поведения, столь непонятный миру и людям, которые хотели его объяснить с внешней точки зрения, нетрудно <объяснить> даже без привлечения всякой мистики. Это охранительный modus vivendi, способ жизни. Подвижники, уходя в пустыню, в монастырь, в нем <в этом образе существования> не нуждались, от соблазнов мира их охраняли стены, одежда, отчуждение от общества и т. д. А того, кто остался подвизаться в миру, что может охранить?

Им тоже надо как-то защищать себя от мирских соблазнов, чтобы мир и его страсти их не поглотили. Надо ведь гореть в огне и не сгореть. Вот они и совершали <соответствующие> поступки, чтобы миру все это было ненавистно, соблазнительно, то есть чтобы никто из мирских не захотел бы к ним приблизиться, иметь общение из ложного стыда, чтобы про него не сказали: и ты такой же. И надевали даже маску безумия. А приобретя чрез это свободу от мирских обязанностей, связей, почестей, тяготения к ним и не неся с собой, так сказать, инфекции мирских пороков и увлечений, они предавались совершенно Христовым заповедям, Богу. Ну и само по себе юродство – это есть подвиг жестокий, особенно в той форме, в которой его проводили древние Христа ради блаженные»432.

«Юродивого (настоящего) отличает не хождение босиком по снегу, не железная шапка и вериги, не неряшливый вид, как думают многие, а – смирение...»433

«Юродство, с одной стороны, – это чистое смиренномудрие, а с другой (внутренней) – истинное выражение таинственного делания христианина, которое, покрытое смирением, не может быть различимо плотскими глазами в надлежащем виде и кажется карикатурным и непонятным»434.

Пятого декабря психиатрическая лечебница на запрос Епархиального совета сообщила, что «епископ Варнава, записанный... как Николай Никанорович Беляев, страдает хроническим душевным расстройством в форме параноического слабоумия»435.

Таким образом в руках владыки оказался документ (бумага на бланке Отдела здравоохранения Нижегородского Губернского Исполнительного Комитета Совета Рабочих и Крестьянских Депутатов – весомого в РСФСР учреждения), дающий в какой-то мере право на открепление от государственной системы.

Никто, кроме старцев, не знал подоплеки его поступка. Даже Валентина Долганова, передававшая вопросы наставника блаженной Марии Ивановне, поначалу не различала сущности происшедшего. Люди, и далекие и близкие, колебались в оценке события, у иных мелькала мысль, что случившееся – своего рода спектакль, но факты – безобразная и безжалостная болезнь – были слишком удручающими, чтобы оставить место надежде.

– Был один будильник и тот испортился, – подытожил послушник владыки Костя Нелидов.

Впрочем, некоторые, простые сердцем люди видели все очень точно. Монахиня Крестовоздвиженского монастыря Анна вспоминала: «Владыка Варнава служил у нас. Он многих постригал в Крестовоздвиженском монастыре. У него было много почитателей в городе и из больших людей. Он проказник был, Бог с ним. Не захотел признавать советскую власть и сделался как ненормальный, бороду остриг. Стали спрашивать его одно, а он стал отвечать совсем другое. А потом нашлись какие-то послушницы, девушки, и его куда-то увезли. Его признали ненормальным, а он был нормальным, он только притворялся».

В конце того же года в Нижнем с успехом шла пьеса Потапенко с броским и пропагандистски крикливым названием «Ряса». Атеистический репертуар советских театров был еще беден произведениями пролетарских авторов, и потому приходилось использовать плоды прогрессивного творчества недавнего кумира отечественной интеллигенции. Его герой, вдовый священник Языков, взял к себе в экономки вдовую же родственницу своего знакомого. «Ханжествующая часть духовенства» подняла вокруг священника травлю (обвинив в нарушении канонов и прелюбодеянии). В дело вмешался правящий архиерей – и батюшка, в духе передовых веяний, слагает с себя сан. Вот захватывающая и щекочущая нервы коллизия. (Рецензия на пьесу была помещена в том же номере газеты, что и сообщение о «сумасшествии» владыки Варнавы.) Красный митрополит Евдоким не был «лицемером» и открыто жил с Сонечкой, дочерью известного местного богатея. (Вскоре, получив назначение в Одессу, он вместе со своей пассией исчез на юге.) Реалии российской жизни быстро и бесповоротно менялись.

Неумолимо наступала эпоха, когда личность, живя среди толпы, чуть ли не постоянно на людях, оказывалась вне человеческих связей, в одиночестве, ибо всякое общение становилось опасным под испепеляющим взглядом революционного государства. Приходилось учиться существовать в человеческой пустыне.

Затвор, или оазис в пустыне

ХII.1922–1925 Нижний Новгород. Жизнь еп. Варнавы в доме у художника Р. Карелина

Уходя на волю от вездесущей Системы, епископ Варнава в дальнейшем мог сохранять свободу лишь в затворе: занимаясь молитвой и творчеством. («Он пусть пишет», говорила Мария Ивановна в Дивееве.) Убежище ему предоставил художник Рафаил Карелин, сын европейски известного фотографа (чье знакомство с Горьким послужило своего рода охранной грамотой для его потомков). Рафаил Андреевич, человек тонкой культуры, сторонник чистого искусства (и жил он в художественной обстановке отцовского дома, среди коллекций старинной одежды и предметов народного быта), в предреволюционные годы, остро чувствуя шаткость и недостаточность идейных устоев российской интеллигенции, погрузился в занятия оккультизмом, пережил глубокий духовный кризис. В начале века, зеленым юношей, он проделывал гипнотические опыты над знакомыми, заставляя их «видеть видения». У одной из его жертв, Пелагии Дзержинской, в результате появились галлюцинации (и болезненная тяга к ним). Видения у нее «бывали всегда в высокой степени фантастические, иногда ужасные, иногда приводящие в восторг. Около половины их приходилось на время пребывания в церкви»436. Карелин и его друзья никогда не порывали с религией, но религиозность их была смутной. За этим увлечением стояла жажда «возвышенных» чувств и «неземных» переживаний, сопровождавшая напряженный поиск «нового» – сверх – человека, которым грезили европейские (и российские) интеллектуалы в конце ХIХ-начале XX столетий.

Рассуждая о древних магах, которые, подобно Симону Волхву, могли вызывать демонов, владыка сравнивал с ними современных оккультистов и, в частности, Карелина. «В своей жизни я встречал подобных людей, – вспоминал он, – но в маленьком масштабе. По одному простому их слову бесы исполняют, например, такие дела. Высыплет он <Р.А. Карелин>, бывало, на стол с полпуда гречневой крупы – чтобы «дать бесам работу», потому что они приставали и мучили его этим, – и заставит их выбирать ее, и бесы быстро-быстро сделают это...»437

Революционная кровавая смута пробудила в художнике недовольство собой и вызвала раскаяние за прошлое; с помощью епископа Варнавы (которого считал своим духовным отцом) он вернулся в православие. Путь этот был нелегок. Весной 1920 года Карелин с женой, Елизаветой Германовной (они всегда появлялись вместе), делали нарочитые усилия, чтобы расстаться с учителем, но старания эти разрушились «почти чудесным образом»438.

Рафаил Андреевич, высокий, представительный, с бородой и локонами по самые плечи, и его супруга, немка, принявшая православие, также высокая, очень худенькая и очень красивая, одетая всегда во все черное, по-монашески (даже платок повязывала по самые брови), с неизменной черной сумкой через плечо, представляли собой несколько загадочную для горожан пару. В период своего обращения они много времени проводили у владыки, после церковной службы всегда шли к нему, что вызывало у верующих ропот. «Люди говорили, что у владыки, при его слабом здоровье, совсем нет времени для отдыха, – вспоминает В. В. Ловзанская, а они отнимают у него столько времени. Но можно предположить (и так говорили некоторые), что это были лица, занимавшиеся черной магией. И они отдали ему все свои бесовские книги (которые он сжег), за что, как выражался владыка, сатана мстил ему всю жизнь своими нападениями».

Жили Карелины в собственном доме на Большой Печерке, в котором их уплотнили и из одиннадцати комнат оставили только пять. С хозяевами обитали родственники: Татьяна Андреевна, сестра Рафаила, незамужняя и очень религиозная женщина, одна верующая старушка, Пелагея Васильевна, и Мария Христиановна, мать Елизаветы, глубоко верующая лютеранка. Сколько владыка ни разговаривал с ней, она не обратилась в православие, говоря, что нужно жить в той вере, в которой родилась и воспитывалась. «По рассказам владыки, это была личность с типичным немецким характером, очень усидчивая и терпеливая. Бывало, рассказывал он, после стирки принесут ей целую гору рваного белья для починки, и думаешь, как это можно такую массу вещей перечинить. А она, целый день сидя за этим делом, не торопясь, глядишь, и все перечинит».

Коллекция старинных вещей знаменитого фотографа перешла к сыну, все комнаты были забиты уникальной старинной утварью, антикварной мебелью, от пола до потолка стояли сундуки со старинной народной одеждой, боярскими облачениями, шелковыми и штофными сарафанами, драгоценным вышиваньем, всюду – статуэтки, посуда самого тонкого фарфора, часы, масса картин. В этой обстановке, в маленькой комнатке, плотно занавешенное окно которой выходило во двор, епископ проживет около трех лет. («Некоторые из нас, – вспоминает инокиня Серафима (Ловзанская), – нашли во дворе окно с решеткой, где был владыка, и поздно вечером прибегали и целовали стенку под этим окном. В их числе была и я. Окно было всегда задернуто тяжелой темной занавеской, но, видимо, она была ветхая, и в ней было маленькое пятнышко света, и мы так радовались этому светлому пятнышку».)

После работы приходила Валентина Долганова, помогала по хозяйству, ночью стирала. Спала перед дверью, ведущей в келью епископа, на полу. Когда подымалась очередная волна реквизиций, Карелины разносили ценные вещи по домам духовных детей своего наставника. Вообще, с хозяевами владыка жил тихо, дружно, обедали поначалу всегда вместе... Но здесь уместно рассказать историю одного его подопечного, своеобразного «добровольного монаха антихристовой поры», певца огнедышащего самовара и философа домашнего уюта, в котором тот видел последнее убежище от мировой катастрофы, начавшейся с русской революции.

Дом как последнее убежище

Рафаил Андреевич познакомил епископа со своим старшим товарищем и единомышленником Садовским Б. А. Одаренный тонко развитым чувством прекрасного, известный литературный критик (его острые рецензии в модном журнале «Весы» привлекали внимание читающей публики), талантливый поэт, прозаик и драматург, Борис Александрович был тяжело болен – его разбил паралич, результат ранее перенесенного сифилиса. Недуг этот в каком-то смысле явился закономерным итогом бурно проведенной юности с ее обильными возлияниями в честь Венеры и Вакха. Он плохо учился – гимназию окончил лишь благодаря удачно приобретенному ореолу поэта, университет и вовсе оставил, главный интерес существования полагая в погоне за радостями жизни и служении красоте. Происходя из семьи хорошо обеспеченного государственного чиновника, любителя старины и архивных изысканий, еще будучи мальчиком, погрузился в философию опоэтизированного быта дворянских усадеб (родительская семья занимала казенную лесную дачу – типичную помещичью усадьбу Николаевской эпохи), мещанской Руси (отсюда культ самовара в его жизни и творчестве); культурные предания XVIII-XIX веков стали воздухом, которым он дышал. С ранних лет имел серьезные монархические убеждения, бывшие тем прочнее, что основывались на конкретном чувстве, а не на отвлеченном философствовании. Двенадцатилетним гимназистом записал в дневник: «Я горжусь тем, что нахожусь под властью самодержца, а не паршивого королишки, который слова не может пикнуть без согласия своего рейхстага... не под властью взбалмошной республики... а самодержца, помазанника Божия, отцы, деды и прадеды которого властвовали также над нашими предками»439. Консерватизм его молодости – это своеобразная демонстрация приверженности дворянской культуре, с непременным культом охоты и дам, природы и рестораций (с обязательным кутежом), театра и галантных закулисных похождений, многочисленных дружеских связей и светских раутов. Эта любезная сердцу роскошная житейская вязь держалась и расцветала на прочном древе российского абсолютизма. Поэтому Садовской был патриотом и искренним черносотенцем в своих сокровенных идеологических оценках и привязанностях. Нападки на трон, ширящееся неуважение к государю являлись для него признаком близящегося нашествия грядущего хама и всеобщей уравнительной бездарности. Паралич, разбивший его в канун Семнадцатого года, грянувшая вслед революция, гибель империи и культуры сбросили Садовского на дно одиночества и отчаяния.

«Очутившись глаз на глаз со своею внутренней пустотой, – признавался он в письме к поэту Андрею Белому в декабре 1918 года, – и вырванный из условий прежней внешней жизни, я стал искать спасения у мудрецов»440. Эти поиски смысла существования привели к тому, что несчастного стала одолевать «жажда смерти» и дважды его вынимали из петли. Он пытается получить духовную помощь в учении антропософа Штейнера, вынашивает фантастический прожект бегства из страны и получения испанского гражданства (вспомним тягу к миссионерству в Японии у епископа Варнавы, вспыхнувшую в 1917–1920 годах).

В конце концов религиозное чувство, занимавшее дотоле в его душе место чисто номинальное, оживает, и он испытывает неподдельное раскаяние за грязно прожитые годы. Но было ли это и осознанием своей личной ответственности за общую катастрофу? За пропитую и прокученную Россию? (В пьяном ресторанном разговоре со своим другом поэтом Ходасевичем он обвинял во всем одних либералов...)441

В мае 1921 года Рафаил Карелин знакомит со своим больным другом епископа Варнаву. Владыка исповедует его и помогает воцерковиться. После своего второго посещения страдающего Садовского делает знаменательную запись в дневнике: «Позвали к одному больному, уже второй раз. Это известный наш поэт и писатель N (Садовской, который написал «Ледоход»). Прожил жизнь блудно и атеистом. Теперь расплачивается за прошедшую жизнь (впрочем, он молодой человек, лет 35–40), прикован к креслу и постели. Но хотя с виду <он> жалкий человек, душа же его раскаялась во всех своих прегрешениях, а болезнь его теперь является, с одной стороны, очищением от прежних грехов, а с другой – пособием и побуждением к духовной жизни. Господь не оставляет его Своим утешением»442.

Садовской раскаивался в своих прегрешениях, но, между прочим, несмотря на физическую немощь, проявляет удивительную жизнестойкость, упорно ищет себе невесту, близкого человека. По-видимому, у него появились виды на хорошую партию, так как он обращается (в июне 1922 г.)443 к епископу за благословением на предстоящий брак. Но владыка советует повременить, подождать. Вскоре избранница Бориса Александровича внезапно умирает. Жених был поражен. Советы наставника воспринимаются им как указания старца, которые нельзя не выполнять; старец, между прочим, был на шесть лет младше своего подопечного. Колеблясь по поводу того, стоит ли обращаться к земным лекарям для продолжения бесплодных попыток врачевания своего недуга, больной прибегает за советом к духовному отцу и получает благословение попробовать медицинские средства, если еще не утратил к тем доверия. (Подчеркнем, что в таких серьезных вопросах владыка предварительно сверял свое решение с соответствующими ответами блаженной Марии Ивановны.)444

Близкие знакомые Садовского знали о духовном перевороте, совершившемся с ним, и о радости, вызванной обретением подлинного духовника. Георгий Блок (двоюродный брат великого поэта) просил в письме из Петрограда (от 2 апреля 1922 г.): «Попросите отца Варнаву, чтобы помолился о нас, главное, чтобы сердце чисто и дух прав обновил»445. «Счастье великое, – писал он же, – что обрели Вы о. Варнаву. Все, что Вы говорите о себе по поводу этого, входит мне в душу, как ящик в шведский шкаф, нигде ни щелочки не остается и не заедает»446.

Весть о «сумасшествии» владыки застает Садовского в Москве. О растерянности духовных детей епископа (и всех, руководствовавшихся его советами) говорит пасхальное письмо Карелина к своему другу, посланное в марте 1923 года:

«Христос воскресе! Дорогой Борис Александрович! Простите, что так долго не отвечал Вам – хворал. И сейчас еще плох. Слухи, дошедшие до Вас о владыке, совершенно справедливы. Остается добавить только, что врачи признают его положение безнадежным: хроническая паранойя. В области же Ваших сомнений мне дело представляется ясным: пока он был здоров (или, если угодно, пока болезнь не проявилась в острой форме), он, конечно, мог быть старцем, – и советы, данные им тогда, остаются в силе. Разве смерть Вашей невесты не является для Вас разительным доказательством правильности его совета? Теперь же он никем и не руководит»447.

Оказывая духовную помощь больной душе, епископ нашел в парализованном писателе еще и единомышленника по ряду волновавших обоих мировоззренческих вопросов. Хорошо знавший историю отечественной литературы, биографии ее творцов, лично знакомый с большинством знаменитых деятелей искусства начала века, Садовской мог авторитетно свидетельствовать о той атмосфере нравственной безответственности, в которой создавались многие произведения изящной словесности. На его литературоведческие статьи неоднократно ссылается епископ в своем труде по аскетике «Основы искусства святости». Садовской так же, как и владыка, не принимал «механистического прогресса» и восставшей на Творца безрелигиозной науки. Возможно, не случайно в 1921 году (в начальный период их знакомства) писатель пишет короткое сочинение под названием «Святая реакция», в котором вечное в человеке (для автора всегда консервативное) противопоставляет плоскому и поверхностному «развитию». («Прогресс обольщает исканием, сулит новизну. И личность, покидая себя, рассыпается прахом».)448

После «ухода» владыки Садовской с ним непосредственно не соприкасается (хотя через близкого к обоим Карелина мог и узнать, что ушел епископ не в край безумия, а в мир священного созерцания)449. Но именно Борис Александрович становится изобретателем замечательной художественно-мистической притчи о трагедии «русских мальчиков и девочек», искавших счастья в лабиринтах кровавой земной истории (и собственной греховности). В кульминационной точке этого повествования внезапно возникают тихий домик в райской Печерской слободе и отец игумен Варнава, умиротворяющий и исцеляющий раскаявшихся «блудных детей». Его образ не только излучает внутренний покой, но служит маяком для гибнущих в житейском море. Тем, кто кается в своих преступлениях и принимает руководство Церкви, открывается тихое надежное пристанище. За стенами частного дома, принадлежащего «монастырскому иконописцу Рафаилу Ковшешникову» (в котором легко угадывается Карелин Р. А.), у ног отца Варнавы начинает строиться таинственная благодатная жизнь.

Свою книгу – «Приключения Карла Вебера»450 – Садовской заканчивает в ноябре 1923 года. Труд этот явился в какой-то степени данью признательности духовному наставнику (символично, что рядом с ним автор изображает юродивого Мишеньку)451. Вопреки ужесточавшейся драконовской цензуре, роман через пять лет удалось издать, что для писателя-изгоя, вычеркнутого из советской действительности, было несомненным чудом.

Жизнь в затворе и творчество

После ухода владыки в необычный затвор к нему приехал о. Митрофан из Зосимовской пустыни. В доме Долгановых на Выставочном шоссе он по одному принял всех, окормлявшихся у епископа. Вера Ловзанская плакала: «Хочу к владыке». «К владыке нельзя, – сказал о. Митрофан. Владыка больной». И всех благословил обращаться со своими духовными нуждами к священнику Петру Тополеву452. «Девчонки» из паствы епископа бунтовали, не хотели верить, что он сумасшедший (ведь Валентина и Костя Нелидов имели к учителю доступ). Владыка вспоминал: «Девчонки настроили о. Митрофана так, чтобы меня из затвора извлечь. И только Мария Ивановна спасла и защитила. Обличила его, позвав тайно, и сказала: «Ты его не тронь, пусть сидит, как сидит"»453.

Он никого не принимал, виделся только с хозяевами и с ближайшими послушниками; днем никуда не выходил. Из квартиры был ход в маленький сад, куда он изредка спускался ночью. Иногда тайком уходил из дому. Долганова уже в глубокой старости рассказывала автору этих строк: «Летом мы вставали в час ночи и уходили, пока никого не было на улицах, за город, в лес. Заходили далеко. Собирали ягоды, грибы (один раз, в заброшенном саду, яблоки). Всю поклажу владыка нес сам, мне не дозволял». Возвращались через сутки, также ночью. В дороге учил постоянно читать Иисусову молитву: «Без Иисусовой молитвы, как без воздуха, жить нельзя».

От сидячей жизни в помещении пополнел. Один раз за все годы, проведенные им в затворе, Вере Ловзанской удалось его увидеть. У нее случилось сильное искушение, через Валентину передала духовному отцу исповедь, изложенную на бумаге, и он разрешил прийти. Вышел и сказал: «Потерпи еще немного».

Жизнь шла своим чередом. Епископ по-прежнему нагружал Валентину множеством поручений, через нее поддерживал связь с Дивеевым, с Москвой. Однажды послал в столицу и Веру Ловзанскую – доставить записку философу А. Ф. Лосеву. (Профессор нервничал, и она вспомнила, как старец Митрофан, также бывавший у Лосевых, рассказывал, что Алексей Федорович попросил не ходить к ним в духовном платье. «Нам, батюшка, неудобно, что вы приходите в духовном платье, надо, чтоб вы выглядели незаметно, – смущенно сделал он замечание. – Вы, батюшка, так, чтоб и нам и вам». О. Митрофан454, рассказывая об этом, с улыбкой добавлял: «Мы живем не ради Иисуса, а ради хлеба-куса».)455

Постепенно Валентина догадалась, что разительная перемена, происшедшая в жизни владыки, вызвана не болезнью, а духовным выбором. «Странно, – писала она, многие его считают сумасшедшим, больным, ненормальным, и все очень все-таки уважают и ценят его, дорожат его мнением и... никого... кроме него, не хотят знать и никому другому – подчиняться. Такова в нем сила благодати. На что благословит – и конец, ослушаться и не думай, получишь наказание уже от Самого Бога за преслушание Его святой воли»456. 18 февраля (ст. ст.) 1923 года он постриг ее в рясофор с именем Серафима.

Блаженная Мария Ивановна так высказывалась в это время о пути, предстоявшем владыке: «Плач на реках Вавилонских... Затворник. Схимник. Смиренный». «Пиши».

В доме на Большой Печерке «сумасшедший» священнослужитель пишет свою главную книгу – «Основы искусства святости. Опыт изложения православной аскетики», фундаментальный труд, изучающий методологию и практику восточно-христианского подвижничества.

Аскетика – дисциплина, исследующая приемы, с помощью которых человеческая воля укрепляется в доброделании, своего рода наука, изучающая поведение человека, законы, определяющие поступки, их направленность к свету или тьме. Под углом аскетического опыта автор рассматривает устои современной цивилизации, жизнь ее вождей и наставников, определяя стремительное и опасное нарастание в культуре нового времени моральной безответственности и всеядности. Об искусстве быть свободным рассказывает эта книга, о том, как сохранять свободу в условиях земного странствия, в тяжких путах мирских обстоятельств и катаклизмов, средь рабства греху и насилия.

Читая «Основы», нужно помнить время и обстоятельства их написания: основной текст создавался, когда, по собственному признанию автора, он «находился в подполье при большевиках». Работая над ним, он пользовался своей «обширной библиотекой, о ценности которой можно судить по многочисленным ссылкам, разбросанным на страницах рукописи; потом случился разгром, и она целиком погибла. Но вчерне труд был уже закончен и систематически прятался». Книга задумывалась как своего рода справочник для широкой (но преимущественно образованной) публики, «желающей искренне приобщиться к православию и войти в Церковь и, попросту говоря, спастись», а также и для молодежи, хотящей жить церковно. Поэтому в ней огромное количество длинных цитат из святых отцов, с которыми автор хотел познакомить читателя («ибо не всякий имеет время, деньги, охоту полностью изучать их творения»).

Основы искусства... жизни

Еще юношей, молодым ревностным монахом, о. Варнава с пылом неофита надеялся доказать теплохладному и равнодушному к религии обществу, что только церковное учение может вызвать настоящую радость жизни, по первозданному чистое и творческое восприятие бытия, благородство стремлений. Он надеялся убедить всякую ищущую душу, что, только следуя Евангелию, люди обретут счастье. Стоило талантливо, современно и разносторонне раскрыть истоки заблуждений, овладевших человечеством (технократизм, культ наслаждений, внешней силы, власти и т. п.), и воля людей обратится к доброделанию. Он считал важным показать «путь внешнего поведения христианина»,который подсознательно близок и для людей науки, и для интеллигентного человека. Это путь стояния в правде и в любви. Но человек неустойчив в истине, Божественное добро ему не принадлежит, он его постоянно теряет и, более того, сам оказывается во власти зла – по слову апостола: «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю» (Рим. 7, 19). Поэтому для приобретения навыков доброделания нужен внутренний труд, нужно войти чрез узкую дверь в царство евангельских блаженств, присоединиться таинственным, непостижимым для рационального сознания образом к Вечному и Благому Началу. (По слову св. Григория Нисского: «Христос источает чистоту, святость, а приобщающийся почерпает».) Для этого необходима аскетика.

Но не успел он начать осуществлять свой замысел, как грянула революция и Церковь превратилась в одиозное и враждебное для мира явление, коммунисты объявили религию ненужной и, мало того, обреченной на неизбежное быстрое уничтожение. Надо было обороняться. Отсюда берет начало пристрастное, порой тенденциозное отношение епископа к науке и культуре, к их деятелям. Однако в этой пристрастности есть и немалая польза, помогающая разобраться в истоках современного идолопоклонства, в удручающем росте аморализма, оправдываемого прогрессом.

Значительную часть «Основ» составляют святоотеческие цитаты и явные или скрытые реминисценции из различных церковных авторов прошлого и начала нынешнего столетий. Законы духовной жизни обильно проиллюстрированы в книге примерами из общей истории, художественной литературы и частной жизни. Материал замечательно точно систематизирован в соответствии с учением подвижников об устроении внутреннего человека.

Святые отцы и учители Церкви всегда подходили к явлениям жизни с точки зрения духовного реализма, стараясь рассмотреть при свете евангельского опыта всякий миг бытия: каким образом конкретная действительность и силы, в ней действующие, влияют на личность, разрушая ее или, напротив, способствуя ее уцеломудриванию, помогая спасению души. Стараясь разрешить всякую проблему по заповедям Христа, исполнение которых и есть прямой путь к Небу, владыка показывает православный подход ко всем сторонам трехсоставной человеческой природы: духовной, душевной и телесной.

Его взгляд – это прежде всего взгляд монаха, аскета-практика, а не теоретика аскетической премудрости. Он называет вещи своими именами, подробно описывает страсти, восстающие на человека, но это делается для того, чтобы показать выход из тупиков греха. В жизни подвижник часто сталкивается с осуждением и даже клеветой со стороны людей, которые не хотят видеть правду о себе и своей природе; таковые нередко того или иного святого обвиняли в разврате. Более того, в начале века проповедников монашеского покроя обвиняли в том, что они навязывают обществу ханжеские подходы к жизни, что монахам нужно заниматься личным спасением, а не навязывать другим пуританскую мораль, что, говоря о пороке, они развращают народ, которому нужно прививать общую грамотность и культуру. При этом место церковных пастырей, призванных проповедовать о нормах христианской морали, заняли журналисты, философы, психиатры, политики и другие общественные деятели, призывавшие к новой, «свободной» этике. Епископ писал по поводу подобных обвинений:

«Как не хочется писать о пороке... Душа задыхается от нестерпимого зловония, гнусных страстей, содрогается от стыда... Но необходимо, необходимо говорить обо всем этом... Необходимо потому, что народ гниет в полном смысле этого слова. Не помню, сколько раз рука порывалась сжечь все написанное, боясь загрязнить чистые души... Это главное, потому что страх перед обвинением: врачу, исцелися сам (Лк. 4:23), стыд перед обществом, что нет ни одной у тебя книги, где бы ты (давший обет целомудрия!) не задевал половой вопрос, и отсюда боязнь соблазна немощной совести колеблющегося брата, менее тревожит меня. Но я, вопросивши не один раз и святых отцов подвижников, и прозорливцев, и старцев (говорю не о книжном вопрошании, а о непосредственном, живом, устном общении), всегда определенно получал один ответ – писать, писать, писать.

С восприятием сана епископа и сам вижу, что надо писать. Теперь это – моя обязанность. Епископ, как я сказал, затем и носит омофор, что есть подражатель Самому Христу, Который, как Пастырь, берет на Свои рамена всякую заблудшую овцу и приводит ее к единому стаду спасающихся. Епископ, как делающий дело Христово, существует во еже очистити грехи людские (Евр. 1:3), и не должен гнушаться никакими сквернами и нечистотами, но, как нежная мать своих детей, должен любить пасомых, и прежде всего тех, которые, как более слабые и немощные, считаются у людей грешнейшими, достойнейшими презрения и стыда; должен следовать Самому Христу, Который преимущественно... вращался среди мытарей, грешников и любодейцев, не стыдился этого и переносил терпеливо все многочисленные упреки из-за сего.

Вижу, что нужно писать обо всем, что считается неприличным и на самом деле таково, потому что духовническая практика среди людей и самого утонченного высшего культурного круга, и простого народа, как моя собственная, таки многих старцев, духовных отцов, известных на всю Россию (а они делились со мной с полной откровенностью), показывает, что молчать нельзя. Чего монаху бояться? Конечно, не злословий, насмешек, издевок, поруганий, обвинений в щекотании своих собственных страстей, но только соблазна малых сих, неповинных сердцем. Но вот духовническая то практика – не моя, а старцев известной пустыни России – среди тысяч людей (да и окружающая даже жизнь) говорит, что таких лиц очень и очень мало, но что, наоборот, зло прилежит человеку от юности его (Быт. 8:21).

Следовательно, оставив излишнюю боязнь разбудить дремлющую инертность и преждевременное жадное любопытство до этих вещей у малой части не отведавших... от горького плода греха, необходимо обратиться с советами, убеждением, обличением, разъяснением, предупреждением с милостью, кротостью, любовию к тем многочисленным и бесчисленным лицам, которые этот плод уже вкусили и жадно отравляются им. Молчать в этом случае даже преступно. Здесь я подхожу к тем причинам, по которым решил говорить открыто обо всех «запретных вещах». Я решил говорить потому, что другие молчат. Если бы даже говорил кто, я не имел бы оправдания для себя, раз ношу на себе право и обязанность врачевать других, хотя бы и не по достоинству своему. А почему молчат почти все, кому надо бы говорить, а говорят часто те, кому говорить не надо? Почему <пастыри> стыдятся говорить о вещах плотской жизни человека, а не стыдятся слушать, когда другие говорят об этом, занимая их место и <принимая на себя их>достоинство? Стыд, позор, когда миряне, как овцы, не имеющие пастыря (...) и как больные дети, не имеющие любящей матери или отца, идут показать свою постыдную рану знахарям или же беспомощно советуются друг с другом, не принося этим нисколько себе пользы и растравляя еще более рану... Почему теперь привилегии и прерогативы в этом отношении остаются за врачами и юристами? Почему не скажет свое веское слово здесь ни один пастырь? Если человек состоит из тела и души, то понятно, что и врачевства ему нужны и телесные, и духовные. Почему же духовные врачевства не только в печати, но и с аналоя перестали применяться? Забыли разве... как архиепископы Иоанн Златоуст, Василий Великий, Григорий Богослов и прочие неустанно вещали об этом, называя вещи своими именами? Думаю, что... враг рода человеческого не хочет, чтобы было ясно дело его. Вот он свое ложное, демонское целомудрие и внушает. Но я не хочу сего целомудрия. Прочь оно. Елей же грешного да не намастит главы моея».

На войне, как на войне. Владыка оборонялся от духа агрессивного безбожия, от попыток размыть границы Церкви, вольного и мечтательного отношения к духовности. В книге есть страницы, несущие на себе печать заблуждений, широко бытовавших в церковной среде той эпохи: жесткое и подчас несправедливое отношение к инославным, к интеллигенции, к иудеям. (В черновике он ссылался на каноническое правило св. Григория Нисского, запрещающее христианам обращаться к врачам иудейского исповедания. Правило это, несомненно вызванное к жизни некоторыми историческими реалиями первых веков нашей эры, давно превратилось ванахронизм, требовало разъяснений и комментариев, однако для него было непререкаемой Догмой. И здесь надобно помнить, что значительное, если не подавляющее число русского духовенства придерживалось таких же воззрений...) И еще одна странность. Он прекрасно отдавал себе отчет в пагубности, например, крепостного права, в развращающем влиянии привилегий дворянского сословия и высшего чиновничества, понимал (особенно во второй половине жизни), что власть не может быть опорой Церкви, прекрасно видел, что корень всех наших бед – рабство греху, но считал, что в крушении русской жизни не обошлось без воздействия каких-то внешних, «масонских» сил.

Несмотря на эти недостатки (и на то, что в двадцатые годы он уже не мог доставать нужную богословскую литературу, выверять цитаты и т. п.), «Основы» дают живое представление об аскетическом делании. Епископ с молодых лет стремился к свободе внутренней («свободе от страстей, смрада и исчадий смерти и порока»), думал над тем, как всю свою жизнь строить на евангельской основе. Он считал, что аскетика – это настоящий рай, который может быть насажден в нашей душе. Когда Россия научится жить строго по православному, осознанно аскетично, тогда в ней начнется расцвет культуры. Эта мечта ревнителей православия того времени, хотевших переломить ход событий, влекший страну к бездне, была своего рода утопией, но она помогла им с верой и надеждой пройти через ураган насилия и людского ожесточения, обрушившийся на русское общество.

Дом и община

Библиотека его (и часть рукописей) хранилась в диване у Валентины, в доме ее родителей. Уместная предосторожность, ибо периодически к нему приходили с обыском (1923–1925 гг.), несколько раз арестовывали и забирали в ГПУ. Для властей он был по-прежнему подозрителен. Однажды сидел у себя в комнате и писал. Услышав, что в дом вошли чекисты, владыка быстро спрятал листки рукописи между страницами книги, успев поставить ее на полку. Но ворвавшийся соглядатай, словно по подсказке, сразу достал нужный фолиант. «Бес указал», – говорил об этом случае епископ.

После обыска часто увозили на Воробьевку. На допросах, между прочим, добивались, чтобы признался в контрреволюционной деятельности, в создании подпольной общины, регистрации которой требовали. (Блаженная Мария Ивановна передавала: «А Варнава пусть... не регистрируется...») В застенке он продолжал юродствовать и держал себя странно, «как больной». На вопросы отвечал проповедью (длившейся до утра) о спасении души. Чекисты двери откроют, слушают...

– Замучили меня вопросами, – говорил, вернувшись.

Как-то отправился владыка в ГПУ за панагией, забранной на обыске; обратно его не выпустили, задержали, и возвратился он только через неделю. Валентина ежедневно носила передачи. (Как опекунше больного, ей отдали и панагию.) При освобождении епископа Долгановой сказали: «Забирайте его, мы не нашли в нем ничего предосудительного. Он нам здесь интересные лекции читал».

Решили как-то чекисты задержать и Валентину, продержали ее более суток. На допросах смеялись над домотканым крестьянским платком, покрывавшим голову послушницы (в нем она заснята владыкой в его доме на Сенной).«Почему замуж не выходишь?» – «Сами знаете, жених мой умер».

Фаина Долганова ожидала сестру напротив здания ГПУ, сидя на завалинке...

– Это жиды, евреи ненавистные, дай Бог их не видеть,волновалась Мария Ивановна. – Это жиды его брали. Долго его там держали под арестом?.. Зачем его сажали?.. Спаси меня, Господи, не подпишусь. Господь Бог мой, зачем его брали? – И перекрестилась. – Надо писать, чтобы святое его тело не трогали погаными руками, они не достойны, поганые евреи, с крестами его трогать.

И, обращаясь к Валентине, которую таскали в это время на допросы, добавила:

– Крест у Варнавы большой и крест у него жить; терпи, все терпи, коли к Варнаве пошла жить...

Владыке велела сказать следующее:

– Пусть молится; молиться надо о России, погибает она, война надвигается, плохо живется архиереям457.

Из-за частых чекистских налетов и нависшей угрозы ареста епископ спрашивал у блаженной: не нужно ли скрыться из города, переехать в глухое место, например в село. Она отвечала:

– Никак не надо, сидит пусть на одном месте, никто не прогонит, не смеют... А за что его в тюрьму посадят?..458 ...А здесь моление надо устроить, чтобы его не взяли459.

Чтобы благополучно плыть по бурному житейскому морю, от окружающих епископа требовалась большая собранность, серьезная аскетическая работа, строгое послушание, неподдельное смирение. И на тонкую, неуловимую для плотских глаз связь с духовником обрушился невидимый враг, возбудив в Карелине восстание на владыку.

Отпечаток прежних занятий оккультизмом сказывался на Рафаиле Андреевиче, давая знать о себе то в виде припадков падучей (во время которых страшно кричал), то в постоянных приступах раздражительности и мнительности, в особенной уязвимости для помыслов, диктовавших ему то одно, то другое настроение.

Внешне размолвка наступила, после того как владыка высказал желание обедать не за общим столом, а у себя, в одиночестве. Естественное стремление затворника к уединению, к перемене бытового распорядка в сторону большей сосредоточенности, освобождения от церемониального быта (необходимости светской беседы за столом) вызвало недовольство. Вскоре начавшаяся полоса обысков и кратковременных арестов епископа помогла помыслам накручивать хозяина дома против ненавистного бесам жильца. Рафаил Андреевич приступил к владыке с требованиями об уходе.

– Он в прелесть впал, – заметила о нем блаженная Мария Ивановна. – Карелиным молиться надо460.

По ее благословению, владыка жил у Карелина до тех пор, пока тот категорически не отказал в приюте, грозил выгнать (но из-за противодействия жены, оставшейся верной своему наставнику, все не решался окончательно лишить того крова).

«– Куда его выгонят? Некуда... – отвечала Мария Ивановна в конце октября 1924 года на тревожные вопрошания Валентины. – Ему Господь невидимо пошлет... Купи избу, да поставь как следует, по-черному, да по-белому поставь, да и живите с ним, Господь поможет... как весна будет, таки уйдете»461.

Наконец Рафаил Андреевич как-то подошел к Долгановой и сказал: «Валентина, покупайте дом и с владыкой уезжайте». Он передал ей некоторое количество антикварных вещей для продажи, чтобы за вырученные деньги можно было купить усадьбу в городе. Их приобрел какой-то армянин при посредничестве Юлии Ивановны Долгановой (старшей сестры Валентины).

Весной 1925 года переехали в дом на Сенной площади недалеко и от тюрьмы, и от Крестовоздвиженского женского монастыря; была куплена и оформлена на Валентину часть этого дома, состоявшая из двух комнат, кухни и мезонина. Их половина смотрела окнами во двор; другая половина, принадлежавшая полякам, выходила на площадь. Епископ жил в маленькой «келье» внизу, а вверху, в мезонине, поселился иеромонах Рувим, всегда молчаливый, сосредоточенный, прозванный за свою аскетичность отшельником.

В эти годы, после того как владыка превратился в странника, идущего по нехоженым тропам в Небесный Иерусалим, возле него осталась горстка молодежи. Игумен Митрофан Зосимовский «переправил» большую часть паствы к о. Петру Тополеву, и лишь несколько девушек упорно держались Валентины, желая хоть через нее соприкасаться со своим первым духовником. Епископ жил затворником, и контакты с ним могли осуществляться только через его послушницу. Характер у последней был своеобычный, гордый, поэтому тем, кто хотел сообщаться с наставником, приходилось передней сильно смиряться. Многим это оказалось не под силу. Но во всем случившемся был, по-видимому, Промысл Божий.

Обстоятельства сами отбирали тех, на кого можно положиться. Вера Ловзанская очень была привязана к Валентине, восхищалась ею. Однажды та позвонила младшей подруге на работу и попросила выполнить какое-то поручение. Отношения между девушками упрочились, и через некоторое время Вера могла уже посещать домик на Сенной.

Сюда приходила Аннушка Борисова («Анна маленькая»), почти девочка, самая молоденькая из духовных чад владыки. По молодости лет на работу она не ходила и в домике на Сенной стряпала еду. (Владыка просил печь «лепешки на жару»; во всю остальную жизнь из съестного уже больше ничего не заказывал.) Когда владыка стал передвигаться по городу, то брал ее с собой, и она вприпрыжку бежала перед ним. (Другим девушкам, постарше, уже неловко было его сопровождать.) Посещала домик и Анна Ненюкова («Анна большая»).

По воскресеньям собирались в большой гостиной девчонки во главе с Валентиной да трое молодых монахов, обсуждали различные религиозные вопросы. Горячий, почти мальчик (так воспринимался даже сверстниками), Руфин всегда спорил с добродушным Киприаном (Нелидовым) и сдержанным Рувимом на богословские и общецерковные темы. Иногда забегала Елизавета Германовна Карелина – старалась помочь материально. Изредка выходил епископ и беседовал о тонких духовных предметах. Однажды заговорил о милостыне. «Подать милостыню может всякий, но не все будет... от чистого сердца. Надо знать, как подать милостыню по-христиански. Неверующие часто упрекают христиан, что они делают дела милосердия своекорыстно, ради получения будущего Царства Небесного. Многие подают нищему или больному из жалости к нему, некоторые из-за тщеславия и гордости... иные просто ради своего спокойствия, потому что голодные мешают спокойно жить и наслаждаться своим богатством. Здесь нужен дух смирения, чтобы подать милостыню с одинаковым чувством – больной ли перед тобой или здоровый, подать из-за одной любви к Богу и ради исполнения Его заповедей. Вот к какому состоянию должны мы стремиться!» (Как правило, он говорил на тему Евангелия, читаемого в этот день в храме.) 18 апреля 1925 года толковал слова Спасителя: Аще постыдится Мене и Моих словес вроде сем прелюбодейнем и грешием... (Мк. 8:38.)

В январе того же года перед авторитетной Комиссией Костя Нелидов успешно выдержал экзамен по богословским предметам, «обнаружив хорошее богословское развитие». Оценку выставил сам митрополит Сергий (Страгородский), новый глава епархии. Великим постом после литургии он постриг в мантию в Крестовоздвиженском монастыре духовного сына владыки с именем Киприан. (Новопостриженный решил по обычаю провести сорок дней в подвальной церкви под собором, где находилась почитаемая могила старицы Дорофеи, но по телесной слабости весь срок не выдержал.) Митрополит благоволил кнему и при постриге сказал примечательное напутственное слово: «Как хорошо, что в монашество идет молодой человек. Мы, старики, уже не те, мы боимся всего».

После окончательного отпадения Евдокима в обновленчество митрополит Сергий, успевший уже принести покаяние в той же ереси, в марте 1924 года получил назначение от Патриарха на ответственнейшую Нижегородскую кафедру. Он был глуховат на одно ухо, и верующие его звали «дедушкой». В начале двадцатых годов епископ Варнава, будучи во Владимире, познакомился с ним лично. («Когда-то мне пришлось есть, пить и даже спать под одной крышей с Сергием... Он даже раз мне прочел наизусть все полностью правило ко святому причащению: три канона, акафисты, утренние и все <другие необходимые> молитвы. Вот память!.. И все потому, что я забыл канонник, по которому мог бы прочитать сам».)462 По рассказам последнего он записал любопытную историю из жизни этого известного богослова и будущего Патриарха. «Разными путями призывает Бог ко спасению и монашеству... И поводом для оставления «мирского мятежа» бывают вещи далеко не спасительные... Вспоминается случай из жизни Патриарха Сергия (Страгородского). Когда он учился в Нижегородской семинарии, он очень пил. Парень умный (и остроумный, что, кстати сказать, сохранил до старости), он понимал, что не дело – прожигать свой талант и жизнь. Я уверен, что он в душе начинал уже определять свой будущий путь или где-то колесить около него.

И вот однажды допился до того, что поспорил с товарищами, что залезет на церковный крест. Церковь при Нижегородской семинарии... каменная, в саду за семинарским зданием, с обычной колокольней. Сказано – сделано... благородство обязывает. На крест купола он взобрался. Но, очевидно, подумал, что недалеко уже оттуда и до неба. Бросил пить и ушел в монахи»463.

Митрополит, конечно, знал о «сумасшествии» владыки и, по-видимому, относился к его поступку с уважением, так как сделал своим иподиаконом Константина Нелидова. Ему нравился настрой горевших верой молодых людей. Он ценил их искренность и смелость и не прочь был использовать эти их евангельские качества, которых ему самому так не доставало.

Почти сразу же Киприана рукоположили в иеромонаха. В условиях ужесточавшегося отношения государства к Церкви молодому монаху приходилось нелегко; одно время служил при Казанской часовне Крестовоздвиженского монастыря464, потом вместе с Руфином жил в полуподвальном помещении при Благовещенском мужском монастыре, наконец вынужденно переехал к своей бабушке; для пропитания подрабатывал переплетом книг.

Облик о. Киприана – черные вьющиеся волосы, голубые глаза, чистый и серьезный внутренний настрой, ровный и ясный характер – производил на окружающих самое лучшее впечатление. Два его друга, иеромонахи Рувим и Руфин, появились возле владыки после ухода того в затвор (епископ, уже подписывавший свои рукописи именем Димитрия Рыбаря, по слову Спасителя, закидывал апостольский невод и продолжал спасать души).

Рувим (в миру Борис Павлович Цыганков), молодой, лет тридцати, аскет и «отшельник», – полная противоположность Киприану, он и в доме на Сенной площади держался обособленно. (А общительный Киприан, еще мальчиком – в погонах студента Дворянского института –познакомившийся с владыкой и бывший к нему ближе всех, добрый и отзывчивый, мог запросто шутить с девчонками.) В прошлом – офицер царской армии, Рувим переехал в Нижний из Киева, где участвовал в работе студенческого христианского кружка. Сопровождал епископа Варнаву в Среднюю Азию, где вскоре получил назначение на приход в Турткуль, на границе с Афганистаном, арестован там и расстрелян.

Монах Руфин (в миру Аркадий Павлович Демидов, 1902г. р.) происходил из семьи уездного земского начальника. Монашество принял в 1926 году. Обладал прямым характером. (Через три года епископом Ветлужским Неофитом (Коробовым) рукоположен во иеромонаха, вскоре арестован.

Отбывал срок на знаменитой Медвежке* (* На Медвежьей горе, Соловецкая система лагерей.). По болезни сактирован. Из последних сил дополз до поезда на четвереньках... Второй раз арестован в 1937 году и вскоре расстрелян.)

В это время владыка иногда выезжал с молодежью загород, на природу. Имея благословение старца Алексея Зосимовского, изредка совершал дома богослужение. «Служить не надо, – предостерегала Мария Ивановна, опасно и трудно, только по большим праздникам».

Вера Ловзанская, одна из самых юных подопечных владыки, непосредственно соприкасалась с ним редко, он как бы намеренно отодвигал ее от себя. И тем самым задевал ее самолюбие, саднила невидимая ранка. Вера с пятнадцати лет начала тянуть трудовую лямку. Единственную отраду находила в церкви, ее притягивала монашеская жизнь. Неизъяснимо привлекательной казалась ей и та серьезная внутренняя настроенность, осмысленность, которая излучалась от епископа и его окружения. (Состояние девушки характеризует небольшое столкновение с представителем власти. С первых лет революции комиссары стали внедрять в Нижнем социалистические принципы труда: за горожанами закреплялись участки земли, которые они должны были обрабатывать. Называлось это «коммуной». За отработанные человеко-часы им потом платили картошкой. Во главе начинания стоял некто Глебский, записывавший всех и все учитывавший, жил он рядом с Печерами. Вера, спешившая в храм, как-то натолкнулась на него. Он стал выговаривать: «Зачем ты ходишь к этому архиерею?!» Она заплакала, не могла слушать злобное ворчание администратора. «Это было первое, самое дорогое, а он такое говорит».)

Вместе с группкой духовных детей владыки она впервые посетила Дивеево и Саров, столь поразившие ее, что уезжать не хотелось. Она сидела у Марии Ивановны и с замиранием сердца ожидала, что та скажет на тайные мысли: идти в монастырь или замуж.

Послушница принесла блины, начала их раздавать гостям, а юродивая, словно невзначай, обронила: «Ты вот той маленькой монашке тоже дай». Все стало ясно.

Мысль остаться в монастыре (хотя в Дивеево уже запретили принимать новых насельниц) ее не покидала. В следующий раз дивеевская послушница Аполлинария предложила: «Пошли к Марье Ивановне. Если она благословит, то останешься». Но блаженная еще издали закричала: «Не надо! Не надо ее! Не надо!» Потом, рассмеявшись, прибавила: «Ты же будешь на старости лет отца покоить». И дальше пояснила: «Иди к владыке Варнаве, он тебя устроит».

У Веры все внутри оборвалось: «Значит, я в монастырь не пойду?..»

В другой раз услышала совсем неожиданное. В Дивеевской обители много лет жил юродивый Ониська, говоривший о себе в женском роде, любезный друг Марии Ивановны, которого она звала своим «женихом» (иногда, впрочем, «женихом» называла и о. Варнаву). И вот однажды блаженная, прозывавшая Веру «Любой», говорит ей: «Увезет Ониська мою Любашку далеко-далеко».

Пойди пойми слова юродов, разгадай их пророчества и предзнаменования. Только после догадываешься (и тогда эти подсказки служат невольной и существенной опорой). Через десять лет, оказавшись с духовным отцом в Сибири, она все уразумела.

...В необычных встречах на перекрестках судеб тянулась к епископу зеленая поросль, юные прекрасные ростки старого мира, обреченные революцией на прозябание, а то и напрямую гибель. Он возвращал им смысл жизни, разрывал путы времени, показывая, что от каждого, как в эпоху гонений на первых христиан в Римской империи, зависит судьба Церкви. За окнами дома на Сенной площади сгущался мрак, но спустя годы епископ вспоминал о жизни их тогдашнего сообщества: «Мы жили, не думая о завтрашнем дне»465. И им было светло в их труде и надеждах.

Епископ Варнава подарил как-то духовной дочери Псалтирь и сделал на ней такую надпись: «Молись крепче, в этом залог духовного просвещения, разума и самой прозорливости. А зная, что есть добро и зло, спасешься и других спасешь». Он учил, невзирая на обстоятельства, идти путем добра. И учился этому сам, благо сложнейшие исторические события тому способствовали.

Послабления, допущенные режимом в годы нэпа, сворачивались, атмосфера сгущалась; чтобы сохранить духовное горение, надо было вновь уходить от политической непогоды, пытаясь сберечь церковный (отеческий) строй жизни. Волновала судьба рукописей и собранных святых реликвий (у владыки хранились антиминс, частицы мощей, предметы, принадлежавшие святым, например преп. Серафиму Саровскому, Иоанну Кронштадтскому и др.), но не меньше тревожили судьбы Православия. Неужели оно будет перемолото жерновами государственной машины, запущенной ненавистниками христианства?

В Нижнем власти не забывали «съехавшего» с ума епископа, требовали, чтобы он устроился на работу. Он был слишком молод (всего сорок лет), для того чтобы эта драконовская Система оставила его в покое. Приходилось думать – не нужно ли переменить год рождения, увеличив тем свой возраст. Мария Ивановна подсказывала: «Старичок Варнава на постели лежит и служит»466. Иногда как бы оговаривалась: «В Иерусалим пусть съездит, в Киев, его там мало знают, никто не тронет его там...»467

В 1928 году о. Киприан получает назначение служить в Кзыл-Орде. Это было знаком судьбы, и епископ принимает решение переезжать в Среднюю Азию и под покровом официального прихода строить не видимый миру тайный монастырь.

Вначале уезжал Киприан (перед отъездом, 25 января, сфотографировался на память); прощался в домике, в большой комнате, где обычно собирались по воскресеньям; девочки плакали, чувствуя, что решающим образом меняется их жизнь, а спросить, куда едет, нельзя – интересоваться не полагалось.

Потом отправились владыка с Рувимом и Валентиной, затем Фаина и Елизавета Фотиевна Долгановы, затем две Анны («маленькая» и «большая»), а позже всех Вера.

На краю мира

1928–1931 Кзыл-Орда. Организация и жизнь тайного монастыря в Кзыл-Орде. Вынужденный отъезд в Европейскую Россию

Подвижники вседа удалялись в труднодоступныеб «высокие», «глухие», необжитые места всякого рода (от Кавказского хребта до потаенных комнат в городах и деревнях), пытаясь найти Божьи тропинки среди полыхающего безумием ненависти и страха мира.

Всю жизнь у епископа было заветное желание организовать маленький монастырок, монашескую общину, на что не раз испрашивал благословения у блаженной. Мария Ивановна отвечала уклончиво, словно придерживая («на волю Божию полагаться надо»), а через несколько лет обронила: «Монастырек поставь и монашек набери»468.

Лишь на краю социалистического рая, в пустыне, можно было попытаться наладить сокровенную жизнь христианской общины. Кзыл-Орда – недавняя столица Казахстана, небольшой азиатский городок, затерявшийся среди золотых барханов. В старой части города женщины в паранджах скользили по узким проходам между рядов хибарок, сделанных из глины и самана. Хибарки эти, оберегая жен от чужих глаз, глухой своей стеной выходили в узкие улочки.

Советская власть превратила этот край в место ссылки; с половины двадцатых годов из Центральной России сюда направляли политически неблагонадежных; многие приезжали по собственной воле, в надежде, что здесь их забудут вездесущие органы. Удаленность от центра, бедность, крайняя нужда в культурных и научных кадрах и впрямь способствовали некоторому смягчению режима.

«Грязные, в кизяке, верблюды, рыдающие с подсвистом ишаки... низенькие, художественной резьбы, калитки (похожие на узкое евангельское, игольное, ушко!) старых узбекских дворов... и новые здания в арабском стиле, но с тысячелетней юртой на дворе...» Неряшливые и добродушно ленивые казахи, встретившись на дороге друг с другом, часами разговаривают, сидя на корточках. Но разговор этот – песня, в которой они сообщают друг другу о только что увиденном. Узбеки более сдержанны, с хитрецой и живут зажиточней.

Вот такие картины открылись нашим странникам по приезде. У одного русского техника строителя (по работе он все время в разъездах), местного жителя, им удалось снять европейского вида домик, фасадом смотревший на улицу. (Вера приехала ночью и нашла своих только по знакомым красным занавескам.) Три комнаты, обставленные изысканной карелинской мебелью, привезенной сюда из Нижнего, кухня, дворик с райским садом (арбузы, дыни, вишни), колодец, устроенный в стене изгороди (общий с соседом). Во дворе чуланчик, заваленный книгами владыки.

В городке много «бывших людей» из метрополии. «Это, кажется, единственное место в Казахстане, где не бывает дождей, – вспоминал владыка, – где каждое утро просыпаешься, зная, что за занавеской вечно голубое небо... Ни облачка... Чистая бирюза. «Небо Неаполя не лучше здешнего», – говорили ссыльные старушки аристократки».

Главный интерес местных жителей – в воде, отмерявшейся скупо по нитям арыков, прокопанных от Сыр-Дарьи. Девчонки вставали ночью, чтобы, присыпав соседские канальчики, заставить воду подыматься в их рукав (сад имел уклон вверх, дом стоял на возвышенности), и таким хитроумным способом напитывали влагой сад и огород. Главное послушание в саду исполняла Фаина. Она и Аня Ненюкова работали статистиками в «Статбюро». Вера («дочка Верочка» – звали ее все, кроме строгого владыки) работала в исполкоме машинисткой, реестрантом-приемщиком у нотариуса (из бывших баев, европейски образованного и либерального, Аль-Мухамеда Кутыбаровича Курульчина) и под конец – в банке. Целыми днями они просиживали на работе. «Маленькая» Аня помогала на кухне Елизавете Фотиевне, матери сестер Долгановых. Валентина устроилась при церкви уставщиком. Иеромонаха Рувима вскоре после прибытия перевели в далекий Туртукль, жаркое, гнилое место.

О. Киприан служил в местном храме, в воскресный деньвсе общинники (приехало их с епископом девять человек)469 приходили на службу, читали на клиросе. Владыка – здесь его уже называли «дядей Колей» – без бороды, в обычной светской одежде стоял среди мирян. Исповедовались дома у епископа, а причащались в храме. В будни девчонки уходили на работу, вечером и по ночам – на домашнем хозяйстве. Ритм жизни у них был напряженный, но бытовые трудности легко разрешались благодаря уважению, с которым киргизы относились к о. Киприану: ночью, в обходзапретов, привозили саксаул (обычно на топливо отпускали солому), сгружали во двор. Приходил старик по имени Карп, живший отшельником в степи, помогал рубить дрова (саксаул по крепости подобен стали, его не берет топор, но берет умение). Церковная староста, полная, маленькая хлопотушка Анна Никаноровна, сердечно ко всем расположилась и каждый день посылала молоко.

Прихожане любили батюшку, любили бывать у него в гостях; чувствуя духовный подъем обитателей дома, стремились навещать их почаще. Атмосфера там была теплая, и все было попросту. Частенько прибегали верующие девушки: пели церковные песнопения. «Дядя Коля» пользовался чрезвычайным уважением. Во время еды он сидел во главе стола, о. Киприан постоянно оказывал ему знаки любви и почитания, что не могло, конечно, пройти не замеченным для гостей.

А по улицам города постоянно гнали партии раскулаченных (общинницы носили им на пересыльный пункт, расположенный в бывшей мечети, еду). И хозяин дома, изредка наезжавший с очередных объектов, рассказывал обустройстве на острове в Аральском море лагеря для многосемейных раскулаченных крестьян, присылаемых сюда на поселение – на скорое переселение в жизнь вечную: ведь водной из самых жарких точек Средней Азии в сутки давали всего по кружке воды.

А вокруг яркая южная синь... Простота нравов у аборигенов была удивительной. Вполне естественно они смотрели на женщину как на вьючный скот. «Этот взгляд дожили до наших дней, – писал владыка, – уже при советской власти. Вижу однажды картину: по улице идет женщина, согнувшаяся в три погибели, и несет на спине какую-то громадную копну (забыл уже чего), а сзади нее, шагах в десяти, идет задумчивый муж, помахивает кнутом (этот кнут, кажется, камча называется...) и мурлычет что-то себе под нос. Я так растерялся, что, хотя при мне был миниатюрный аппарат Цейса «Атом» (дореволюционного времени), не снял эту сцену, достойную назидания»470.

«Стройные пирамидальные тополя, издали кажущиеся настоящими кипарисами, темнеют из-за белых и желтых стен глинобитных мазанок туземцев и домиков европейцев»471. Раскаленный добела огненный шар на чистом небе точно застыл на месте. «Темно-зеленая листва... не дает почти никакой тени. Но ее и не нужно. От этого кругом светлее, ослепительнее, радостнее. Все зовет к жизни, наслаждению... Вдали кто-то проехал на верблюде. Потом на ослике... Проскрипела арба... Все так обычно, буднично. Как будто нет никакого Бога, ни будущей – возможно и через две минуты – вечной жизни для мученика, ни рая, ни Церкви Небесной...»472

Окружающая пустыня (на этот раз не только нравственная, но и географическая), тягучий восточный быт и давящая тягостная атмосфера надвигавшейся из далекого центра грозы, омрачавшая лица занесенных сюда трагической судьбой русских людей, – все воскрешало в памяти и делало особенно близкими фигуры древних монахов из патериков и житий. Владыка пишет на темы ранне-христианской истории, в частности, жизнеописания преп. Синклитикии Александрийской и святителя Григория Акрагантийского. Оба святых в юном возрасте по зову совести ушли из мира, но Синклитикия ни разу не выходила за ограду монастыря, а Григорий, после воспитания, полученного в пустыне у одного из тогдашних старцев, избирается народом на епископскую кафедру и, оберегая свою паству, претерпевает многие страдания, неправедный суд и заключение. Оба, пройдя долгий жизненный путь, достойно переносили выпавшие им испытания(тяжкую болезнь у одной; клевету, гонения у другого).

Чтобы воля устояла в добре, «надо при любых искушениях терпеть и молиться», – записывал владыка уже свой опыт. Несмотря на многочисленные опасности, коварные ловушки, устраиваемые князем мира сего, епископ старался не сойти со своего – Богом определенного – места и, хотя и немощными малыми силами (и помощью немногих оставшихся верными духовных чад), старался освящать эту землю, увязывать, соединять ее со Христом.

В старости владыка рассказывал об узнанных на опыте законах житейского моря, неожиданно обрушивающего свои волны – невзгоды и страсти – на человека, плывущего по его просторам: «Живу и живу, все ничего-ничего, а потом вдруг и разом свалится все со всех сторон: на вот, терпи, проверь теперь, каково твое смирение и послушание Богу».

Чуть не ежевечерне и уже по-свойски запросто захаживал к ним молодой прихожанин Николай Васильевич Н., производивший впечатление человека исключительно положительного и порядочного. (Он не хотел работать на власть и служил официантом, «подавалой», о чем Киприан сочинил шутливый стишок: «Из низвала – подавала...») Вера, моя посуду, стала замечать, что он пристраивается рядом и старается помочь. Однажды, когда все сидели за столом, он как-то странно себя повел, попросил слова (владыка подумал: «Напрасно его хорошо приняли, приблизили, он, видимо, стукач и сейчас об этом объявит»), долго мялся, пытаясь что-то сказать, и наконец странным необычным голосом начал в наступившей тишине так: «Я давно все не решаюсь вам сказать... что полюбил Веру Васильевну и прошу ее руки».

– А мы здесь при чем? Вы с ней говорите, – бросил ему владыка и вышел.

Веру и Николая Васильевича оставили одних. «Я не могу сразу дать ответ, – сказала она (и подумала: «Как важно знать благословение и свой путь»), – для меня это очень неожиданно». Он все понял...

После владыка позвал ее. «Смотри сама, – взглянул испытующе, – человек он хороший. Выходи за него. Можно».

– А как же меня Мария Ивановна благословила на монашество, четки дала?..

«Решил, что будет ГПУ, а вышла любовь», – улыбаясь, вспоминал епископ позже.

На том дело и окончилось. (Но несостоявшегося жениха, уже после их отъезда, арестовали за веру, человеком он был негнущимся, и его забили насмерть.)

Тихая и внешне безоблачная жизнь – по каким-то внутренним причинам – не складывалась в монастырскую. Елизавета Фотиевна, полная и крупная женщина, требовала особого отношения к своим детям, хотела, чтобы они ели мясо, а владыка не соглашался на это. Некоторые из общинниц оказались не готовы к совместной жизни, их беспокоил мир и его «возможности». Могла взвихриться буря, вызвать смятение. (Факт ничтожный, но в тех обстоятельствах не столь и безобидный, как может показаться на первый взгляд: Анюте «маленькой» поручил отнести пакет с не проявленными негативами, из любопытства она раскрыла его и засветила пленки, бывшие там. Пришлось заказать жестяной узкий ящик с замочком.)

Однажды в храме на дядю Колю наткнулся бывший нижегородский священник, узнав в нем епископа. Пошли слухи, сплетни: «Это содом. Монахи и девки вместе живут. Не годится так!» Вскоре пришла и бумага от местного ташкентского архиерея Никандра (Феноменова) о переводе о. Киприана в поселок «Аральское море». С ним отправилась псаломщицей мать Серафима (Долганова). Там, веще более глухом месте, чем Кзыл-Орда, среди задавленного нуждой и страхом народа, они объединили верующих в служении Богу. «Но и здесь, – записал владыка обрывок воспоминаний, – в разрушенной церквушке (в который раз) восстанавливает службу Богу с кучкой таких же энтузиастов худой, с агатовой копной волос и длинной бородой, батюшка. Идет всенощная. Тихо в пустыне. Почти незаметный ветерок иногда чуть тронет тонюсенькую прядь волос. Бесшумно пробежит ящерица по сухому рассыпающемуся песку. Через открытые окна церкви доносится пение: торевнитель Христов поет поэтический ексапостиларий в неделю Антипасхи: «Днесь весна благоухает..."»

С очевидностью угрожающе надвигалась буря, восставал мир. Как раз в это время, в ночном небе над домом, владыка увидел Крест. Вскоре он слег с брюшным тифом. Был при смерти, горел в жару, но от услуг врачей отказался. И так без лечения, «на манной каше» (раздобытой где-то по случаю), выздоровел.

Постепенно, словно осенние пажити, обнажились бесплодность и опасность дальнейшего здесь пребывания (окончание тишины совпало с волной арестов, начавшихся в тридцатом году среди бывших зосимовских монахов и в близких к ним кругах).

Марья Ивановна благословила уйти от «непогоды» и устраивать монастырек; когда же с течением времени обстоятельства переменились и над общиной вновь собрались тучи – решил ехать в Москву, идти навстречу судьбе, идти прямо, следуя лишь внутреннему зову.

«Немного прошло времени после выздоровления... Как он и ожидал скорбей (решившись пойти по пути спасения неукоснительно), так они и начались. Начались... со всяких разговоров о нем... потом с искушений на его домашних; постепенно, после Пасхи, в нем созрела решимость исполнить (если он правильно понял) слова Марьи Ивановны: «Когда все кончится, поедет в Москву...» В июне, после именин своих, после многочисленных бесовских козней и препятствий тронулись»473.

Собрали поклажу и отправили на станцию. Выехали из Кзыл-Орды 23 июня (ст. ст.) 1931 года на праздник Владимирской иконы Божией Матери474 – «благословением Марьи Ивановны». (Повидимому, у о. Киприана возникли трудности при откреплении от местной епархии.) Вновь вокзал, бесконечные поезда. До столицы добирались почти четыре месяца475, прибыли под самый Покров: «Приехали помощью Божией, при самооткрытии закрытых дверей везде в Москве».

Пустыня каменная – Москва

1931–1933 Москва. Пушкино. Тайная жизнь еп. Варнавы в коммунистической Мекке. Церковная позиция владыки в годы «безбожных пятилеток». Ожидание ареста

В столице владыка поселился в Останкине, у Виталия Ивановича Долганова, младшего брата Валентины, занимавшего важный пост главного архитектора по озеленению города, в маленькой комнатке (чуть не в кладовке). Валентина и Фаина устроились в Москве на работу (опять выручала статистика). Началась странная жизнь.

Дома он слышал рассказы хозяина о кремлевских обитателях, с которыми тот невольно сталкивался по работе. Усатый вождь любил иногда, после хорошего кахетинского, затянуть с друзьями по революционной борьбе знакомые с юности песни, часто из семинарского обихода. А бывало, когда обсадят улицу молодыми деревьями, Сталин проедет и изречет: «Не те деревья посадили. Эти не годятся. Сажайте другие». И надо было немедля выполнять высочайшее повеление.

...Владыка ходил по улицам, по дорогим его сердцу местам (посетил храм Покрова, где был крещен). Затаившийся, измученный страхом, искалеченный реконструкциями и многочисленными идеологическими кампаниями, дивный город был внутренне пуст. Однажды во время таких хождений к нему обратился художник, вырезавший силуэты прохожих, «попросил позировать (на одну минуту) для рекламы ему (я случайно подошел к его витрине. Кругом него была толпа, которая в это время поредела).

У вас очень характерное лицо, такого у меня еще никогда не было... Пожалуйста, бесплатно»476.

Подобно этому служителю искусства, внимательно изучавшему облик встречавшихся ему людей, владыка пристально рассматривал новую действительность. Зашел в антирелигиозный музей, расположившийся в бывшем Страстном монастыре, и здесь увидел мощи преп. Серафима, выставленные напоказ. С горечью вспомнил старые споры, когда иерархия растерялась, обнаружив, что мощи сохранились лишь частично. «А я стоял перед этими костями, и удивлялся, и умилялся. Ведь какие это были кости! Свежие, крепкие, чистые, благоуханные, цвета желтого-прежелтого воска... таких ведь никогда не бывает среди тех, по которым изучают остеологию! Ведь те, бывало, вертишь в руках... и удивляешься, как это они, только что вываренные, а уже носят на себе печать тления».

В августе 1932 года посетил Лавру и там застал мерзость запустения. «Ходил по Успенскому кладбищу... Все памятники снесены и разрушены. Остались случайно... И. С. Аксакова (славянофила) и одного старца-крестьянина, что, конечно, имеет промыслительный смысл. Надпись на памятнике последнего я привожу здесь (если памятник погибнет, то и память погибнет, достойная сохранения).

На задней стороне высечено: «Крестьянин Василий Матвеевич Николаев всю жизнь свою провел в трудах, в молодости работал на фабрике. Потом по выбору служил 3 года казенным лесником. После этого стал покупать в казне и у крестьян лесные участки, собственноручно разделывал их и продавал. Впоследствии приобрел в собственность землю с лесом и на ней трудился, не покладая рук.

Пищей довольствовался самой простой и никогда не пил чая, в супружестве жил 3 года и имел детей, сына и дочь, остальное время более 50 лет прожил вдовцом. Любил путешествовать по св. местам, на богомолье. Более 17 лет ежегодно ездил в Киев, был в старом Иерусалиме, на св.Афоне, в Сарове и др. местах. 29 лет был старостой в своем приходском храме.

Несмотря на то, что впоследствии имел хороший достаток, жизни своей не переменил и собственноручный труд ценил выше всего. Любимым занятием его было работать в лесу, подчищать лес, пилить и разделывать луга под покос.

Незадолго до своей кончины приобщился Св. Тайн, и за 2 дня до смерти его видели трудящимся. С 15 на 16 ноября 1915 года занемог и не более как за 3 часа до своей кончины на своих ногах пришел в передний угол, под образа, перекрестил место, лег и вскоре скончался, имея от роду 78 лет"»477.

Будет ли российская действительность и в дальнейшем рождать подобных праведников? Смогут ли такие люди выжить в новых условиях? На чем они будут строить свои души, на какой правде стоять? Христианство уходило из мира, как вода сквозь песок. «Научно доказано», что Бога нет, что совесть и мораль – понятия относительные. Действительность заражена ненавистью, и человек потерял внутреннюю устойчивость. В очередной раз епископ заводит дневник, в котором рассуждает об истоках атеизма: «Сатана предлагал людям эту мысль еще в раю как средство к достижению знания. Когда науку поставят во главу угла, то «будете сами, как боги», т. е. Бога уже не нужно будет. (Нельзя отказать в логичности. Раз все человек знает, то становится, конечно, сам на место Всезнающего Бога.) Но полная реализация только в последние времена станет возможной (начало как массовому явлению уже положено)».

Впервые возникает перед ним не только угроза гонений за веру, но и проблема «тупика», одиночества в обвалившемся от глыб насилия и страха советском мире, в «подполье». Между тем он не затаился в городской каморке, а продолжал попытки нащупать плодотворную творческую линию поведения в этом адском мире, где каждый думал только о себе. Самое важное – это сохранить человеческие связи, основанные на единстве надежды и упования.

Путь в Небесный Иерусалим в условиях диктатуры с неизбежностью пролегал через затвор, уединенный образ жизни, но при этом владыка продолжал находиться в церковном общении с ревнителями веры. Есть скупые и обрывочные сведения, по которым можно предположить, что он окормлял общинку монашествующих, соприкасался также с близким ему кругом уцелевших зосимовских монахов (к тому времени старец Алексей уже умер, а игумен Митрофан был арестован, некоторая часть братии перебралась по приглашению еп. Варфоломея (Ремова) в Высоко-Петровский монастырь478, рассеялась по домам боголюбцев).

Какой-то период он жил в подмосковном Пушкине, на Акуловской горе (там прописан был о. Киприан), и за ним «ухаживали» монашки. Доносчик из лжебратии, «служитель культа», сообщал об этом в ГПУ и добавлял, что у него лично сложилось от увиденного «полнейшее впечатление нелегального монастыря. Пребывание там Варнавы считалось секретным и держалось в глубокой тайне»479. (Связь с этим дачным в то время городком подтверждает и независимый источник: в начале тридцатых годов епископ оставил у проживавшего там родственника некоторые свои вещи «на хранение».) Другой стукач, также из клира, сообщал, что епископ Варнава ставил своей задачей «привлечение – вербовку молодежи в монашество и создание нелегального монастыря480. Молодой осведомитель (28 лет) рапортовал, что сестры Долгановы и иеромонах Нелидов предлагали ему в личной беседе, состоявшейся в 1932 году, «уйти в монашество от советской жизни, ибо при советской власти идет одно лишь развращение». (Формулировка данного «контрреволюционного деяния» типична для многих чекистских разработок в среде активных верующих и отражает религиозную плоскость, в которой проходил разговор, а не ее политическую, проштампованную в кремлевско-лубянской кухне, подоплеку.)

Здесь надо очертить церковную позицию, которую занимал епископ в те годы. Она, как и многое в его судьбе, парадоксальна, многогранна и вполне соответствует его личине юродивого. Для всех он ушел с кафедры «по болезни» и, согласно канонам, сохраняя «честь епископа», не мог«самовольно священнодействовать»481. Для знавших дело его случай был связан с необходимостью отделиться от еретика, и потому, по правилу Двукратного собора, владыка сохранял все права действующего архиерея и в какой-то мере (учитывая все же особенности его выбора, маску болезни) должен был печься о Церкви, «к которой поставлен»482. В той или иной степени каждое из этих положений им осуществлялось. Кроме того, для него уход в юродство был и знаком покаяния в том, что вовремя не различил границу, проходящую между церковной организацией, всегда внешней к евангельскому духу и потому подверженной всяческим замутнениям и компромиссам с духом времени, и сущностью Церкви как единения в любви Христовой. Перед христианами всегда в земной истории стоит выбор: оставить чистоту – и полноту – своего упования ради сохранения земной структуры религиозной организации или отказаться от всего «плотяного» ради Бога; он выбрал последнее.

После столкновений с Евдокимом он понимал, что в эпоху гонений миссия Церкви будет реализовываться только в личной жизненной позиции ее членов, а не в юридически оформленном (и «зарегистрированном» государством) объединении. В поступке веры, а не в канцелярском делопроизводстве. Евдоким свои безобразия оправдывал необходимостью добиться для местной Церкви «тишины», того же хотел Синод, назначив его на кафедру. На собственном горьком опыте епископ Варнава узнал, чем кончается борьба за мир: верующий народ погружается в нескончаемые внешние нестроения; в результате народ не имеет ни мира внешнего, ни, главное, мира внутреннего. Православных продолжают избивать, и, идя за «миролюбивым» руководителем, они как раз и попадают в сети ересей и расколов.

В 1927 году митрополит Нижегородский Сергий, ставший временным главой Российской Церкви, издал «Декларацию» о необходимости для церковных людей непросто лояльного отношения к советской власти – на этой позиции стояли и Патриарх Тихон, и подавляющая часть духовенства, – но и безоговорочного признания ее идеологии. Как и ранее обновленцы, он оправдывал свои действия необходимостью легализовать подчиненный ему Синод и «центральное управление», этим волшебным словом намекая на возможность новой церковно-государственной симфонии. По иронии судьбы, коммунистические правители вскоре издадут постановление, в котором все ими же зарегистрированные религиозные организации объявят единственной легально действующей контрреволюционной силой в стране и приступят к полному уничтожению религии и ее приверженцев483.

Сердце православного человека той эпохи, сокрушенное тревогами за судьбу христианства, понимало, что главное для Церкви выжить духовно, сохранить, по слову архиепископа Илариона (Троицкого), верное «духовное чувство, которое указывало бы путь Христов среди множества троп, протоптанных дикими зверями в овечьей шкуре»484. Когда Христа гонят, Его ученикам, считал епископ Варнава, остается одно – удаляться от гонителей, а не идти с ними на компромиссы. После 1927 года он не поддерживал контакты с официальной иерархией, полагая, что та слишком подобострастна по отношению к безбожной власти. Однако парадоксальным образом Константина Нелидова (в монашестве Киприана), своего духовного сына, благословляет служить в этой Церкви и принимать назначения от ее руководителей, так что по возвращении из Средней Азии о. Киприан устраивается работать в канцелярии митрополита Сергия, будущего Патриарха, который весьма выделял молодого священнослужителя.

Волны тяжких гонений захлестывали Церковь. Поэтому надо четко представлять, каким резким и удручающим для православного народа диссонансом звучали заявления митрополита Сергия об отсутствии в стране преследований верующих: если храмы и закрываются, то по просьбе населения, если христиане подвергаются репрессиям, то за свои «антиправительственные деяния»; как и в дореволюционное время, Синод благополучно управляет Церковью485.

Советские вожди рассматривали митрополита Сергия как более удобную (в агитационном и политическом смысле) разновидность обновленцев, как одного из временных своих союзников по разложению православия изнутри («...имя митрополита Сергия, – писал ближайший сподвижник покойного Патриарха Тихона архиепископ Иларион, – произносится всеми как имя действительного кормчего Русской Церкви, но увы! – имя это является фальшивой монетой, так как фактически распорядителем судеб Русской Церкви и ее епископов, как гонимых, так и протежируемых... является нынешний обер-прокурор... Евгений Александрович Тучков»)486.

Все граждане СССР должны были усвоить фантасмагорическую картину социального мироустройства, созданную под руководством Ленина и Троцкого, в которой Церкви отводилась вполне определенная роль воинствующего ретрограда, мешающего созданию социалистического рая. Религия всегда боролась с научным прогрессом, и поэтому передовой отряд прогрессивного человечества – ВКП (б) – должен смести ее с лица земли. А в застенках ЧК сформулировали, что такой важнейший церковный институт, как монашество, «в теперешних условиях в борьбе двух непримиримых идеологий (коммунистической и христианской) по своему характеру аналогичен иезуитским орденам средневековья, которые создавались католической церковью для борьбы с реформаторством на Западе»487. Но в среде этих мракобесов появился митрополит Сергий, чье идейное «полевение» объективно означало ослабление борьбы Православной Церкви с социализмом («если верующие будут поддерживать советскую власть, проводить ее мероприятия и т. д., то есть будут лояльно относиться к существующему строю, то они тем самым сами ускоряют гибель Церкви и веры»)488. Все, кто выступают против него (Сергия), являются контрреволюционерами. Так четко расценивали чекисты позицию всех несогласных с деяниями митрополита Сергия.

...Владыка шел узкой тропой аскетического подвига. Он не одобрял поведения глуховатого «дедушки» и придерживался линии, которая более всего приближалась к взглядам митрополита Казанского Кирилла (Смирнова), постоянно пребывавшего в ссылках. Если бы в те годы оказалось возможным провести свободные выборы Патриарха, то владыка Кирилл вероятнее всего занял бы первосвятительское место. Он был первым кандидатом на должность Патриаршего Местоблюстителя, указанным в завещательном распоряжении Святейшего Тихона, и вовремя попытки провести тайные выборы Патриарха (1926г.) оказался единственным безусловным кандидатом, которого вынужденно поддержал и митрополит Сергий (сбор голосов своевременно прервало ГПУ, арестовав иеромонаха Тавриона Батозского и других сборщиков подписей). Сослужить митрополиту Сергию и единомышленным ему архипастырям ссыльному митрополиту Кириллу не позволяла совесть, потому что они поступали не по любви ко Христу, но таинства, ими совершаемые, он признавал.

Впрочем, до своего ареста владыка Варнава мог причащаться у единомышленного с ним духовенства (причем это могли быть и те, кто служил у «сергиан», но чье внутреннее устроение епископ хорошо знал, как это имело место в отношении о. Киприана). И только после концлагеря, когда для подвижника настала глухая пора полного духовного одиночества, ему уже не у кого было принимать Св. Тайны, сам же он литургии не совершал, чтобы «не дразнить бесов» и в знак великой скорби о трагедии Церкви. Начиналась для него пора пустынножительства. Дела юродивого всегда находятся в сокровенной связи с существом реальности, которое ему тайно открывается. И поступки его – иногда внешне «безумные» – символически свидетельствуют об этой глубинной сути происходящего. Пустыня диктует свои законы.

Преподобный Серафим Саровский, живя в лесной пустыньке, около трех лет провел в молчальничестве. Из-за болезни ног, со времени стояния на камне, он никуда не выходил и богослужений не посещал. Никто из братии не знал, причащается ли старец, но, читаем в «Дивеевской Летописи», все монахи «ни на минуту не сомневались, что он без вкушения Тела и Крови Христовой не оставался»489. «Но почему такая странная уверенность? – записал свои размышления на эту тему епископ. – Начетчикам житий святых надо бы хорошо знать, что древние пустынники десятками лет не только в храме не были и не причащались, но и икон не имели, так же как и крестов на шее... Но мертвых воскрешали свободно. Почему бы и нынешние не могли так поступать?» Харизматикам должно предоставлять свободу, считал владыка, «и не вмешиваться в их личные дела»490.

В будущем епископа ожидали пустынное житие, молитвенный подвиг, самоуничижение в юродстве, подпольное писательство, но прежде ему предстоял арест.

Иеромонах Рувим, уезжая в Турткуль, договорился с Валентиной о переписке. Для сообщения сведений, не предназначенных для посторонних глаз, они условились о некоторых лишь им понятных обозначениях. Из писем было видно, что тучи над «отшельником» сгущаются, он ожидал ареста. Как-то прикровенно между строк намекнул: если моих весточек больше не будет, значит – расстрелян. Вскоре письма прекратились. По-видимому, шел 1932 год.

Работать в канцелярии митрополита Сергия было опасно. Возле о. Киприана стал виться Федька Ковальский, его ровесник и знакомый еще по Нижнему Новгороду; у заместителя Местоблюстителя он числился в иподиаконах, а всей церковной Москве был известен как доносчик. Он все добивался узнать, где находится духовник Нелидова, и просил о встрече с епископом.

Между тем во все время пребывания в Москве (почти два года) владыка искал указания Божьего о дальнейшем пути. Он «все ждал, что за ним придут»491. И пришли.

* * *

422

<Объяснения причин принятия юродства.> 1930. Рукописная заметка.

423

Варнава (Беляев), еп. Служение Слову.

424

Запись дневникового характера, сделанная еп. Варнавой 15.10.1922.

425

<Прощальная записка.> 2.10.1922.

426

Небесный пилигрим // Нижегородская Коммуна. № 269.Суббота, 25 ноября. 1922

427

Живой Церкви (лат.) – Прим. П. П.

428

Письмо местами истлело, оттого пропуски в тексте. Курсив принадлежит еп. Варнаве.

429

Через Астрахань к богу. Маленький фельетон // Нижегородская Коммуна. Вторник, 28 ноября 1922. № 271.

430

Рассказ инокини Крестовоздвиженского монастыря Марии записан автором летом 1984 года: Черновик. 1985. С. 55.

431

Орловский Христа ради юродивый Афанасий Андреевич (Сайко). М., 1995.

432

Записная книжка № 10, 28.

433

Рыбарь [псевдоним еп. Варнавы]. Символизм пророков и Христа ради юродства. <Набросок.> 1930? Рукопись.

434

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 5, 27.

435

Справка была подписана заведующим лечебницей доктором Писничевским и делопроизводителем.

436

Письмо Р. А. Карелина к еп. Варнаве от 17 марта 1920 г.

437

Варнава (Беляев), еп. Голубой корабль.

438

Письмо Р.А. Карелина к еп. Варнаве от 17.03.1920 г.

439

РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Ед. хр. 27. См.: Андреева И. И. Один в поле воин // Знамя. 1992. № 7. С. 174.

440

РГАЛИ. Ф. 53. Оп. 1. Ед. хр. 262. См.: Садовской Б. А. Лебединые клики / Составитель Шумихин С. В. М., 1990. С. 456

441

Ходасевич В. Колеблемый треножник // Памяти Б. Садовского / Сборник. М., 1991. С. 432.

442

Варнава (Беляев), еп. Из виденного и слышанного. Запись 22.05.1921 г.

443

Ответы блаж. Марии Ивановны. От 15 июня 1922 г. Вопрос о Садовском.

444

Ответы блаж. Марии Ивановны. От 15 июня 1922 г. Речь шла о нижегородском враче Демине..

445

РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Ед. хр. 55. Автор признателен литературоведу С. В. Шумихину, указавшему на места в письмах Г. Блока, связанные с еп. Варнавой, и любезно предоставившему выписки из них.

446

РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Ед. хр. 55. Письмо от 22.10.1921.Автор признателен литературоведу С. В. Шумихину, указавшему на места в письмах Г. Блока, связанные с еп. Варнавой, и любезно предоставившему выписки из них.

447

РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Ед. хр. 110. Л. 1–2. Пасха в 1923 году была 26 марта ст. ст. (8 апреля н. ст.)

448

Садовской Б. Д. Лебединые клики. С. 432.

449

Интересно, что в Нижнем Новгороде Садовской жил в доме № 27 по Тихоновской улице, на которой находилось и Епархиальное управление. Сюда, из Печерского монастыря, пришел епископ, чтобы, разорвав с обновленцами, начать свой путь к Небесному Иерусалиму.

450

В последнее десятилетие роман переиздан два раза: Садовской Б. А. Приключения Карла Вебера. М., 1991; а также в однотомнике: Садовской Б. Д. Лебединые клики. М., 1990.

451

Возможно, это было тайным знаком того, что Садовской уже знал истинную подоплеку «сумасшествия» епископа.

452

Расстрелян в 1937 г.

453

В Небесный Иерусалим. <Листки из блокнота.> Начало1940-х.

454

Записка, скорее всего, адресована к о. Митрофану, жившему после закрытия Зосимовской пустыни у Лосевых. Мирское имя старца – М. Т. Тихонов – установила А. А. Тахо-Годи, отыскав его в материалах лубянского дела профессора (Дело № 100256, 1930(См.: Тахо-Годи Д. Д. Лосев. М., 1997. С. 126–127.) Она называет его иеромонахом, тогда как м. Серафима (Ловзанская) помнит, что он был в сане игумена. О. Митрофан был арестован 5 июня 1930 г. по делу А. Ф. Лосева («контрреволюционная монархическая организация «Истинно-православная Церковь""). 28 марта 1931 г. приговорен к ссылке в Сев. Край на 3 года. 16 мая 1932 г. досрочно освобожден. (Там же.)

455

В 1958 г. по поводу книги А. Ф. Лосева «Античная мифология в ее историческом развитии» (М., 1957) владыка отметил: «Узнать нельзя автора. Насколько до лагеря он был умница, писал интересно, действительно учено, настолько теперь пишет по марксистской шпаргалке».

456

Долганова В. И. Рассказы о владыке.

457

Ответы блаж. Марии Ивановны (от 18.05 и 24.05.1925). Интересно, что блаженная в этих словах предсказала Отечественную войну за 16 лет до ее начала.

458

Ответы блаж. Марии Ивановны ((от 26.09.1923).

459

Ответы блаж. Марии Ивановны (раздел II).

460

Ответы блаж. Марии Ивановны (1-я тетрадь от 28.05.1923).

461

Ответы блаж. Марии Ивановны (3-я тетрадь. С. 4.).

462

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 284.

463

Варнава (Беляев), еп Записная книжка № 14, 66. (1954.)

464

Одно время жил и в комнатке при часовне

465

Из заметок к письму Патрушевой О.

466

Разговор с блаж. Марией Ивановной 28–30 декабря 1923 г.

467

Ответы блаж. Марии Ивановны. От 26.09.1923 г.

468

Ответы блаж. Марии Ивановны. От 24.04.1925 г.

469

В очерке «На пути в Небесный Иерусалим...» я допустил неточность, указав, что в Среднюю Азию с епископом приехало семь человек. См.: Проценко П. Г. На пути в Небесный Иерусалим... //Варнава (Беляев), еп. Преподобная Синклитикия Александрийская. Ее жизнь и поучения, или Малая аскетика. / Сост., биограф, очерк, комментарии П. Г. Проценко. Нижний Новгород, 1997. С. 109.

470

Монах. <Листки из записных книжек.> 1950.

471

Варнава (Беляев), еп. Тайна блудницы, Гл. 1.

472

Варнава (Беляев), еп Изумруд. С. 11,13. Гл.: Кружево листвы.

473

Варнава (Беляев), еп В Небесный Иерусалим. Путь одного дня. Автобиография о. Димитрия. 1930–1932?

474

В очерке «На пути в Небесный Иерусалим...» время отъезда еп. Варнавы из Средней Азии мною указано неточно. См.: Варнава (Беляев), еп. Преподобная Синклитикия Александрийская. Ее жизнь и поучения, или Малая аскетика. С. 111.

475

В этот период умерла блаженная Мария Ивановна: 26 августа (8 сентября) 1931 г.

476

Варнава (Беляев), еп. <3аметка дневникового характера на отдельном листке.> 1932 г.

477

Варнава (Беляев), еп. Pro domo sua.

478

Упоминается об этом также в публикации А. Беглова: Письма и автобиография архиепископа Варфоломея (Ремова). От публикатора // Альфа и Омега. Ученые записки Общества для распространения Священного Писания в России. № 2/3 (9/10). М., 1996. С. 362

479

Материалы дела № 1717. Л. 21 // ЦА ФСБ РФ.

480

Материалы дела № 1717. Л. 23 // ЦА ФСБ РФ.

481

Книга правил святых апостол, святых соборов, вселенских и поместных, и святых отец. М., 1911

482

Книга правил святых апостол, святых соборов, вселенских и поместных, и святых отец. М., 1911. Правило 15 Двукратного собора.

483

Цыпин В., прот. История РПЦ. 1917–1990. М., 1994. С. 91.

484

Письмо от 4 ноября 1927 г. архиеп. Илариона к Н. Н. по поводу Декларации митр. Сергия (Страгородского) // РПЦ и коммунистическое государство. 1917–1941. Документы и фотоматериалы. М., 1996. С. 236.

485

Ответы митр. Сергия (Страгородского) на пресс-конференции с представителями советской печати о положении Православной Церкви в СССР. 15 февраля 1930 г. // РПЦ и коммунистическое государство. С. 261–262.

486

Письмо от 4 ноября 1927 г. архиеп. Илариона к Н. Н. по поводу Декларации митр. Сергия (Страгородского) // РПЦ и коммунистическое государство. С. 237–238

487

Дело по обвинению <схиархимандрита> Холмогорова М.М.и др. (Протокол допроса архиепископа Феодора (Поздеевского)25.07.1937 г.) Л. 213 // Архив ФСБ по Владимирской обл., арх. №8151.

488

Дело по обвинению <схиархимандрита> Холмогорова М.М.и др. (Протокол допроса архиепископа Феодора (Поздеевского)25.07.1937 г.) Л. 213 // Архив ФСБ по Владимирской обл., арх. №8151.

489

Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря /Составил архимандрит Серафим (Чичагов). СПб., 1903. С. 104.

490

Варнава (Беляев), еп. Преп. Серафим Саровский.

491

По свидетельству Долгановой В. И.

Глава 6. Арест. Лагерь. Сибирь. 1933–1948

Суд кесаря

Март-май 1933 Москва, Лубянка. «Дело» еп. Варнавы. Следствие. Поведение епископа и его духовных детей. Разговоры с сокамерниками: творчество в тюрьме. Приговор.

В ночь на пятнадцатое марта 1933 года возле дома № 39 по Первому Останкинскому проезду остановился воронок. В квартире № 2 начался обыск. (О. Киприана забрали перед этим на работе, в канцелярии Синода.) Владыка лежал с высокой температурой, и его не тронули, обыск был не тщательный (так как хозяин – ответственный работник), может быть, только в комнате Валентины, во всяком случае рукописей не нашли – они лежали в кухне, в ящике для посуды и стеклянной тары, в котором владыка сделал двойное дно (на пользу пошло пристрастие к потайным емкостям; интересно, что в деле нет указаний на изъятие каких-либо вещей, а это стоит признать большой редкостью). Сестер Долгановых арестовали; перед уходом старшая, Фаина, поклонилась владыке в ноги.

На следующий день, несколько оправившись от болезни, епископ сам направился на Лубянку, «выручать моих девчонок», и разминулся с машиной, набитой гэпэушниками, мчавшимися за ним. В материалах дела днем его ареста указано 16 марта.

Обвиняли его по знаменитой 58-й статье (пункты 10,11) в создании контрреволюционной организации (то бишь монастыря)492. Основанием для возникновения дела послужила «докладная записка» некоего «служителя культа», Руднева Петра Николаевича, выпускника Московской духовной академии (окончил ее в 1916 г.), знакомого с владыкой еще со студенческой скамьи. Знал он своего сокурсника поверхностно, со стороны, а после окончания учебы и вовсе по слухам, о чем говорит большое количество неточностей в изложении известных фактов (художника Карелина называет психиатром; неправильно указаны годы хиротонии и ухода с кафедры; причины ухода изложены также искаженно, открыто провозглашенная владыкой цель его необычного путешествия – в Небесный Иерусалим – переврана: «Помешался будто бы на путешествиях в Африку и другие далекие страны»). Представлял епископа «взбалмошным», а потому склочным, вследствие чего тот«всегда вступал в ссоры с преподавателями и профессорами» (так естественно воспринимать обывателю всякое идейное несогласие, открыто выражаемое). Не расстался владыка Варнава с причудами и после хиротонии: «...держал себя странно, не так, как многие архиереи». При этом Руднев сообщает любопытную подробность, характеризующую поведение владыки в самом начале двадцатых годов: «...дело дошло до того, что иногда переодевался эскимосом и ходил по знакомым; в таком же виде приехал однажды в Зосимову пустынь». (Является ли это показание фантастическим отражением в сознании доносчика каких-то слухов, вызванных необычным поступком владыки, или же свидетельством о реальном символическом жесте, который Варнава, стремившийся к миссионерской деятельности, обращал к кругу его знавших, и только им понятном?) Однако сам «служитель культа» не считал епископа больным, совсем напротив: «По имеющимся сведениям, – докладывал он, – Варнава не был сумасшедшим, а представлялся таковым с целью большего удобства для маскировки своей контрреволюционной работы».

Подрывную деятельность он косвенно подтверждает указанием на то, что бывший викарий Нижегородской епархии, находясь в Печерском монастыре, «стремился создать общину из интеллигентной молодежи, которую наставлял в строго консервативном духе». Далее сообщает и факты, которые должны были иллюстрировать деятельность по созданию антисоветской организации. Константин Алексеевич Нелидов, «один из наиболее преданных учеников» епископа, «принимал в судьбе Варнавы (Беляева) весьма горячее участие... Возил его с собой в ссылку493 в Кзыл-Орду и наконец привез в Пушкино, где поместил особо, приставив к нему для услуг монашек. Получилось полнейшее впечатление нелегального монастыря. Пребывание там Варнавы считалось секретным и держалось в глубокой тайне». В духе того времени необходимо было указать и на «поповские махинации»: Нелидов «поддерживал существование Варнавы путем спекуляции на его мнимом чудотворении и пускал к нему просителей с разбором». Другой доносчик вторил: Долгановы считали епископа «святым» и «никого к нему не допускали, видно боясь, что могут расконспирировать его симуляцию сумасшествия».

Интересна еще одна линия, наметившаяся в «докладной записке», – указание на причастность к антисоветской деятельности Варнавы самого заместителя Патриаршего Местоблюстителя, который, следуя интерпретации его иподиакона, покрывал заговор. О создании тайного монастыря «знал... митрополит Сергий и отчасти архиепископ Питирим»494. У советской власти был испытанный метод: уничтожать попутчиков, предварительно использовав их, как это было сделано с обновленцами. Есть множество свидетельств, говорящих, что то же самое собирались совершить и с митрополитом Сергием. Но в данном случае, так как о. Киприан служил в канцелярии Синода, можно предположить, что его начальник знал о проживании владыки в Москве (и в Пушкино). (Это не противоречит отрицательному отношению епископа к Декларации митрополита Сергия, так как последний старался поддерживать отношения с «непоминающими», если они были людьми известными в Церкви и не противодействовали ему открыто.)

На допросе 22 апреля 1933 года появляется и второй лжесвидетель, Ковальский Федор Федорович («чертежник-конструктор «Нефтепроекта» и иподиакон митрополита Сергия Страгородского, 1904 г. р., одинокий»). Показания его просты и, в соответствии с задачами обвинения, четко сориентированы. Сестры Долгановы, а также иеромонах Киприан на квартире в Останкино обрабатывали его «в контрреволюционном духе». «Епископ Варнава, – показывал Ковальский, – притворившись сумасшедшим, фактически вел контрреволюционную деятельность, ставя своей задачей привлечение – вербовку молодежи в монашество и создание нелегального монастыря. Его контрреволюционная деятельность сугубо конспирировалась». «Я лично, – добавляет соглядатай, – на эту удочку контрреволюционной деятельности не пошел и участия в этом нелегальном монастыре не принимал»495.

(Внешнюю причину ареста можно бы искать и в оброненных как-то владыкой Варнавой словах, что его выдал бывший приятель по Московской духовной академии, «тонкий провокатор» архиепископ Варфоломей (Ремов)496, но кроме устного свидетельства об этом факте и краткого глухого упоминания, содержащегося в записных книжках юродивого писателя, никаких других подтверждений тому нет.)

Следователи, обнаружив в своих сетях епископа, пытались раздуть дело, подвергнув узника воздействию знаменитой «мельницы»: цепи непрерывных допросов, угроз, оскорблений при одновременном помещении в одиночку, пол которой периодически нагревался, создавая в камере нехватку воздуха (позже и до самой смерти владыка страдал тяжелой формой стенокардии). Замысел чекистов очевиден: если доказать, что владыка не болен психически, то тогда понятно, что заниматься он мог под прикрытием сумасшествия только подрывной деятельностью. Система вновь пыталась его сломить, но епископ, по слову пророка Давида, защищался броней кротости и юродства.

«Вспоминаю, как на Лубянке меня вызывали к современным Закревским, – писал владыка десятилетия спустя. ...Разговор на пятьдесят процентов прерывался страшным криком и, по выражению Пушкина, чисто «русскими словами». Но меня постоянно насмешливо спрашивали:

– Ах, да вы не понимаете по-французски?

Но мне всегда импонировала кротость царя Давида, который говорил про себя: Во утрия – с самого раннего утра, как встал, – избивах вся грешныя земли... зубы грешников сокрушил еси (Пс. 100:8; 3, 8) – это, конечно, надо понимать в духовном смысле, в значении особого аскетического делания... И потому все эти штучки с «французским языком», а потом уже и по-настоящему поставление к стенке (товарищ пошел к Давиду – я остался) были для меня как"стрелы младенец» (Пс. 63:8)»497.

О чем говорит это загадочное «товарищ пошел к Давиду» и упоминание о «поставлении к стенке»? О пытках в кабинетах следователей, во время которых один из неизвестных нам подельников владыки был расстрелян? Или о том, что сокамерник его был взят на расстрел?.. Во всяком случае о том, что смерть к епископу была тогда близка.

Изловив епископа, чекисты, кажется, были этому удивлены.

– Как это мы не знали, что вы столько времени жили в Москве? – спрашивали они.

Однажды во время допроса в кабинет «случайно» заглянул посторонний чин. Следователь высокопарно и много значительно воскликнул, указывая на жертву:

– А ты знаешь, кто это сидит? Ты думаешь, это теперешний архиерей? Это же кадровый тихоновский епископ!

Так, воровски подменяя смысл слов, подводили под «кадровую» контрреволюцию. Или примеряли к нему петлю «шпионажа» и «измены», незаметно к ней подталкивая.

– Хочешь, мы выпустим тебя за границу?

– Нет, не хочу уезжать со своей родины.

А клюнешь на эту наживку – оформят расстрельную статью.

Его мучили за веру, за попытку жить согласно убеждениям. Но теперь пыточных дел мастера – в отличие от своих коллег в языческом Риме, честно и открыто предлагавших христианам переменить свои взгляды и принести жертву идолам, – прикрывали свое кровавое ремесло изощренной идеологией, пытаясь вызвать у узников согласие с бесчеловечным приговором, им выносимым. Эта садистская уловка называлась «идейным разоружением». Религию в СССР не преследуют, – цинично хохотали верные «слуги народа», – а наказывают лишь отдельных представителей духовенства за государственные преступления.

Российская империя превратилась в материал для коммунистической утопии, здесь должны были возвести «светлое будущее», и потому тот, кто смотрит в прошлое, предатель «социалистической родины». В конце двадцатых годов красный «царь» Сталин начал постепенно насаждать культ социалистического патриотизма (вместо культа затасканного «интернационализма»), и для иных православных русских эта идеологическая уловка стала камнем преткновения. Она с легкостью усыпляла совесть многих христиан и облегчала для нее соглашательство с духом времени. В своем знаменитом обращении к пастве («Декларации») митрополит Сергий писал с пафосом о«Советском Государстве», «Советской Власти», «Советском Правительстве» (все с большой буквы, как о понятиях священных, может быть, с расчетом на сознание кремлевского недоучившегося семинариста), и такой неподдельный холопий экстаз просвечивал сквозь строки его послания, что трудно уже различить, призывал ли он верующих к компромиссу (но что они могли получить взамен, кроме фиктивной «легализации», остается в тумане) или к«самоликвидации». И вливалось в души людей – на столетие вперед – на уровне подсознания, возбуждая темные древние архетипы коллективистского первобытного мировоззрения, – ядовитое убеждение, что верить можно только в Силу, что бог – это Великая Мощь Великого Государства и доказательством правильности твоего духовного развития есть твоя верность Державе, Партии, идолу Родины, в какую бы разбойничью банду они ни превратились, какими бы преступными путями ни развивались. Личность не принадлежит себе во веки веков. (Отсюда берет начало то смертельно опасное для нравственного здоровья народа представление, что каждое время рождает свою религию, содержание которой определяет земной богоподобный Царь. «Вчера мы верили в одно, потому что так надо было, а сегодня уже другие требования выдвигает жизнь, и мы верим в другое. Но все мы верующие», – излагает свое «Верую» человек толпы конца XX столетия.)

Епископ Варнава видел за этим подмену. Он, как аскет, привык не играть словами, не манипулировать понятиями, не прятаться в страхе от действительности. Для него вера была воздухом, и мучили его за то, что он осмеливался дышать.

«Следователь – когда я пытался перевести разговор на религиозную почву – говорил:

– Я не Христа твоего сужу».

О религии можно было спорить с палачами «во времена древних мучеников. Но теперь не так».

«В газетах и везде пишут, что не религию гонят, – писал на закате своих дней (и на закате сталинской эры) епископ, а духовенство, занимающееся контрреволюцией. Ведь теперь кружок, самый невинный и благочестивый, по изучению Евангелия и догматов рассматривается с политической точки зрения – это «группировка», статья 58. А религии, Церкви гонения де не касаются, последняя отделена от государства. И действительно, с марксистско-безбожной точки зрения монастырь, монахи, христиане – это контрреволюция.

Ленинизм и К° чему учат? Царству коммунизма на земле, а Евангелие – на небе. Христиане должны прощать обиды, терпеть и смиряться, а революционеры – негодовать, ненавидеть (капитализм, буржуев), восставать и в конечном счете убивать и уничтожать все «старое», в чем бы оно ни заключалось, если только оно не служит делу собственного ниспровержения, возвеличивания социализма и т. д. Так что хороший монах или христианин, верующий (и чем святее жизнь и духовнее, тем в большей степени), будет всегда в глазах безбожников ретроград, отсталый человек, контрреволюционер («каэр»), а в очах политиков «соэ» (социально опасный элемент). За верующим прямого преступления нет, но «дух» его не нравится. А раз кесарь одержимый, то он, конечно, легко чует всюду религиозный дух(примеры из поведения бесноватых).

...Безбожие, которому противостоит Церковь, – это есть религия и вера. Христианин всегда враг власти («народа», как теперь говорят, ибо всегда от лица народа говорится). В конечном счете мир тайно борется против Христа и христианства! Хотя бы внешне речь шла об одежде на пляже, о литературном произведении, политической проблеме»498.

Владыка знал, что предстоит не только перед палачами чиновниками, пытающимися из слов одинокой жертвы соорудить эшафот для казни, но перед древним врагом рода человеческого.

Мужество дается нелегко.

С самого начала арестант начал чудить. Отчество заменил на «Никифорович», возраст себе прибавил на четыре года и превратился в пятидесятилетнего. Двадцатого марта его заснял тюремный фотограф, и на карточке стоит придуманное отчество «Никифорович». Потом чекисты спохватились, и в документах дела его обозначали с двойным отчеством.

В единственном официально оформленном протоколе допроса (допрашивал помощник уполномоченного 3 отдела СПО ОГПУ Байбус В. Н.) от 8 апреля год рождения указан неправильный, позже следователи последнюю цифру«3» переправили на «7»499. Происхождение указали «измещан», и здесь уже видна инициатива палачей, не желавших портить статистическую картину (если отметить, что «из рабочих», то контрреволюционер попадет в социально близкие). В графе «место жительства» проставлено грозное – «проживал на нелегальном положении в г. Москве». Епископ был одиноким и не имел никакого «имущества».

Но самое интересное, что вместо показаний «по существу» значится убогое: «Какие-либо показания давать категорически отказывается, также и подписывать»500. Далее следуют подписи свидетелей. Ниже проставлен крест и рядом – плохо разбираемые закорючки, в которых можно угадать подпись «еп. Беляев».

Он отказался от всякого участия в следствии. Его подписи нет в деле (эту высокую норму поведения вновь открывали для себя правозащитники послесталинской эпохи). Теперь понятно, почему владыку чуть не поставили к стенке. Но также ясно, что следователи попали в тяжелое положение. Дело оказывалось липовое и разваливалось на глазах. Очень несолидный вышел протокол допроса главного обвиняемого.

От сестер Долгановых пытались добиться признания того, что их духовник разыгрывает сумасшедшего. Предлагали:

– Вы только скажите, что он здоров, и мы вас выпустим.

Фаина держалась безупречно. Двадцати лет она «удостоилась звания Самаритянки» (сдав экзамены на соответствующих курсах), что говорит о желании служить ближнему в качестве сестры милосердия (практику проходила в лазаретах для раненых и больных воинов; специализировалась по«наложению повязок» и по психиатрии)501. В 1919 году окончила историко-философский факультет Второго Московского государственного университета (бывшие Высшие женские курсы), диплом писала по «новой русской литературе»; хорошо знала французский и удовлетворительно польский языки502. Работала статистиком-экономистом в «Новлубобъединении» (Варшавское шоссе, 9), числилась «членом Союза рабочих земледельческих совхозов». У нее был бесхитростный, как у младенца, ясный характер, исключительный по своей простоте503. Она пришла к владыке вслед за сестрой и, следуя за ним в его странствиях, постоянно ему помогала в разрешении житейских проблем: и сестру свою, не имевшую высшего образования, обучила статистике, устроила на советскую службу.

На хитросплетенные вопросы следователя о ее духовном отце отвечать отказалась. На допросе второго апреля заявила: «В предъявленном мне обвинении виновной себя не признаю».

В отличие от нее Валентина колебалась и на допросе двадцать шестого марта показала: «В предъявленном обвинении виновной себя признаю в том, что удерживала у себя на квартире проживающего на нелегальном положении епископа Варнаву Беляева Николая Никаноровича». (Она подсказала чекистам его настоящее отчество.) Но тут же прибавила: «В антисоветской агитации виновной себя не признаю».

Чекистский замысел не удался. Духовные дети епископа не подтвердили догадку следствия и доносчиков504. Разматывание нерядового дела – с расстрельными приговорами жертвам и наградами палачам – провалилось, и арестованные были оперативно (чтобы не ухудшать показатели сроков, отпускаемых на расследование рядовых случаев контрреволюционных вылазок) сброшены в общий поток соэ (социально опасных элементов), высылаемых из столицы.

Митрополит Сергий оправдывал свое малодушие желанием перехитрить кесаря и убедить его в том, что христиане во всем послушны воле социалистического государства. Взамен он надеялся получить от власти разрешение для верующих беспрепятственно молиться. Епископ Варнава не покушался на власть, занимаясь молитвенным деланием, невзирая на тяжкие внешние обстоятельства (его кредо: жизнь как сплошная молитва), и если и воинствовал против кого, то только против духов тьмы, но прекрасно понимал, что именно поэтому в нем мир видит государственного преступника. И здесь не перехитришь духов злобы поднебесной, не договоришься с ними, не обойдешь стороной опасные повороты судьбы. Но если ты выбираешь путь любви и правды, если дорога твоя устремлена ввысь, то только свободно принятое страдание доведет до цели и даст крепость и силу. Тайна этой надежды принадлежит одному христианству.

Очищающий смысл страданий ради Христа – стержень и смысл предстоящих лагерных лет. И на этом камне строится вся последующая жизнь владыки, его невидимый подвиг и тайный монастырь.

Некоторое время его еще держали на Лубянке, но уже в общей камере.

«Изолятор особого назначения ОГПУ. Хотя на дворе день, но в камере полумрак от сдвинутых железных жалюзей. В ней паркетные полы, несколько чистых кроватей, крытые масляной краской стены, и все это больше походит на больничную палату (не непременно «номер шесть»), чем на тюрьму. Сходство с больницей увеличивает мертвая тишина: говорят полушепотом, вполголоса; ходят за дверями по веревочным коврам мягко, по-кошачьи».

На тюремном снимке у «Николая Никифоровича» глаза опущены, добродушные очертания губ грустны, но, кажется, спроси его о чем-либо, и мягкое лицо озарит вспышка улыбки, мгновенной (немного кривенькой) и во весь рот, как у дивеевских блаженных или у Иванушки-дурачка. Вот зашла в камере речь о том, что стоили в прежнее время царские два рубля. Беляев, между прочим, «посмотрел краем глаза на нос и вставил от себя: «А по тогдашнему курсу, товарищи, вы, конечно, должны знать и вспомнить, что на эти деньги можно было целый воз хлеба купить"».

Эта его реплика взята мной из сохранившейся позднейшей записи владыки, в которой он описывает, как однажды пришлось рассказать сокамерникам историю о «Дурачке», переделанную им из малоизвестного произведения Лескова505. Факт знаменательный, ибо говорит о поведении епископа в застенке и о восприятии его личности невольными товарищами по несчастью. Сидел он среди интеллигенции (из-за «чистки Москвы» людей свободных профессий высылали), держался замкнуто, несколько чудаковато, о себе ничего не сообщал и воспринимался всеми как загадочная и странная фигура. (В рассказе изображает себя в третьем лице, глядя на себя как бы со стороны, глазами одного из окружающих.)

«Среди нас находился один любопытный заключенный. Говорили, что будто бы у него «не все дома», – однако он умно и логично вдруг заговорил недавно с каким-то товарищем о четвертом измерении... Но обычно он ни в какие разговоры не ввязывался, на все обращенные к нему вопросы отвечал молчанием.

Но однажды дружные усилия нашего вынужденного коллектива заставили его так или иначе отозваться. Дело в том, что для сокращения времени и для умаления скуки, а отчасти пользы ради, было у нас заведено правило, чтобы каждый прочел или рассказал всей аудитории что-нибудь из своей специальности, жизни или литературы. Так как все сидящие без исключения принадлежали к людям науки, музыкантам, писателям, артистам, то это не составляло для них большого труда.

Но здесь мы натолкнулись на сопротивление нашего нового члена семьи. Он вообще нас как бы не замечал и витал в своем мире грез или видений... А тут, когда подошла его очередь, прямо запротестовал изо всех сил. Нас же это только подзадоривало. По тому, что он расскажет, резонно полагали мы, так или иначе, можно косвенно познакомиться с его необычным (судя по внешнему поведению) внутренним миром, об оригинальности которого мы судили хотя бы по немногим словам, оброненным им в дискуссии насчет четвертого измерения и резко окрашенным в мистический цвет. Среди нас было несколько горячих молодых людей, для которых этот вопрос был и нов, и задевал их позитивистские убеждения, но они как раз и лезли на рожон и крепко наседали на него, прося, чтоб он продолжил свои философские рассуждения. В конце концов, к общему удивлению, наш сокамерник захотел рассказать нечто в литературно-художественном вкусе. Но просил не перебивать и терпеливо слушать до конца. Нам было все равно, и мы согласились»506.

За основу своего рассказа Беляев взял историю из времен крепостного права, изложенную Лесковым507, вплетя в нее впечатления собственного детства. Всплывали в памяти нехитрые уроки жизни, преподанные когда-то бабушкой Екатериной и дедом, Матфеем Самуиловичем, бывшими рабами князя Прозоровского-Голицына. Постоянно в трудах, изломанные работой и унижениями, бесправные, они относились к выпавшей им доле просветленно. И этот нездешний свет они в свою пору почерпнули в поведении людей, существовавших рядом с ними, еще более униженных и презираемых, но при этом отвечавших миру не ненавистью, а щедрой, неиссякаемой любовью.

«– Моя бабушка, – начал он, – была крепостная, дедушка тоже. Когда отпустили на волю, он был уже по нездоровью ночным сторожем, или «хожалым», при той же фабрике, где когда-то работал ткачом. И вот, когда он уходил с вечера на всю ночь дежурить – хожалить, как точно и метко народ выражается: ну-ка походи всю ночь по многоэтажным длинным корпусам, последи-ка, чтобы ничего не загорелось, ибо кругом все хлопок, вата, пряжа, смазочные масла, горючий материал, – когда, говорю, дедушка уходил, а мы с бабушкой оставались одни, то она плохо вообще на старости лет спавшая – по моей просьбе, начинала сказывать про старую жизнь, про свое житье-бытье. Много таких рассказов наслушался я, многое перезабыл, еще более перепутал с давно прочитанным...

Он помолчал и вздохнул. Я забыл сказать, что он в это время лежал на постели, на спине, ни на кого не глядя, но вперив глаза куда-то перед собой вдаль, будучи весь как бы во власти своих воспоминаний или просто уйдя от нас в свой внутренний мир, бывший очень далеким от нашего».

Его интеллигентные слушатели и в казематах Лубянки перебивались «отвлеченными идеями» и абстрактными чувствами, партийными страстями и горделивыми речами; еще недавно слепо блуждали на распутьях свободной жизни и сейчас беспросветно мучались в тюремном застенке. Впереди не было видно ни зги. Лишь тьма надвинувшегося рабства и унижений. Как пройти дальнейший отрезок пути с неистребимым клеймом невольника и отщепенца? Во имя чего существовать, когда закатилось солнце русской свободы, так бездарно отданной ими же самими крикливым проходимцам? Где найти внутренние силы? (Но уже начинался тяжкий путь к нравственному просветлению.)

«– Итак... догорал глубокий зимний день. В окна девичьей – а они были широкие, бабушке (тогда юной девице) все видать – пурпурно-фиолетовая заря бросала свои прощальные лучи, и по снегу ходили темные иссиня-серые тени. А падали они от фигурки нашего Ванюшки, который, как раз напротив окон, наливал в кадушку, стоявшую на санках, воду из колодца. Мальчишка был одет в какое-то тряпье, на ногах дырявые лапти – а мороз к вечеру крепчал, – на голове большущая рваная шапка. Лапти его обмерзли, ноги скользят (у колодца сруб обледенел, образовалась горка), разъезжаются, и наконец мальчик падает. Чуть нос в кровь не расшиб. И сколько смеху от этого в девичьей!

– Да чевой-то вы, девушки, смеетесь, – скажет бабушка, она была не по летам развитая, скорбная и жалливая, – тут плакать надо, а не смеяться... Сирота, голодный, холодный, с утра до вечера на всех работает... и все, кому не лень, его бьют, понукают и гонят работать.

– Одно слово, дурак, – сказала одна из девок.

– Это чем же дурак-то? – вспыхнула моя бабушка.

– А этим самым и есть. Другой бы попросил или пожаловался, а он молчит да ухмыляется. Как же не дурак?..

Рассказчик на минуту замолк и пристально посмотрел на «волчок» в двери. Глазок закрылся.

За окном, далеко внизу, на дворе, послышался гудок уезжавшего «черного ворона» (закрытой автомашины, увозившей кого-нибудь в пересыльную тюрьму)».

Палачи, пытавшие и обрекшие их – ради того чтобы иметь приличное жалованье, казенные льготы и почет в обществе – на медленное превращение в лагерную пыль, нет-нет, но иногда все же отрывались от своей подлой работы, расходились по домам, к семьям, друзьям, приятным развлечениям. Сменяющиеся надзиратели несли непрерывную вахту у камер. Для их жертв выхода отсюда нет. Только в невольничий трюм и в погибель.

...Лесков изобразил в дураке праведника, одно «из светлых явлений русской жизни», но нарисовал характер своего героя схематично. «Николай Никифорович-Никанорович» старался показать своим слушателям силу сострадания и самопожертвования, которой спасалась Русь вовсе лихие и глухие годы. Подробно живописал убожество и самоуничижение дурачка, его привычки и повадки, которые неожиданно укрепляли и охраняли от бед. Не забывали любимую свою деревенскую природу, созерцая которую, приближаешься к Творцу и омываешь душу от грязи.

«– Утренняя сереющая тьма, предрассветный туман над рекой и влажными низинами, первые розовеющие лучи готового явиться солнца и росистая трава с медвяным ароматом, о котором горожанин не имеет никакого понятия, но видит эту траву только пыльной, на задворках, без всякого природного запаха, разве только с примесью уличной вони от бензина и выгребных ям... А представьте теперь море колосящихся хлебов. Просека вьется между ними, и смотрят из ржи головки синих васильков. Вот только что проехали дрожки, и во втулку колеса попала одна такая головка. Измазался об деготь венчик и, оторванный, застрял на колесе... А по морю зеленеющих колосьев пробежала волна, они вздрогнули, покачнулись и отворотились в другую сторону, не желая видеть той судьбы, которая и некоторых из них ожидает. Но что из того, хотим ли мы иных вещей или нет? Они с нами случаются помимо наших желаний...

Кто-то из слушавших крякнул. Снова внизу на дворе заработал мотор машины.508 Послышался гудок, и машина, по-видимому, отъехала. За решеткой, да еще полузакрытой ставнями железных жалюзей, в узкую щель которых и днем виднелись только полоска неба да темная стена соседнего корпуса сего учреждения, теперь едва просачивался свет. Все были нервно возбуждены – не столько рассказом, понятно, сколько этими приездами и отъездами «черного ворона», ибо в любую минуту могла открыться дверь и выпустить любого «с вещами» или без оных (в первом случае – для перевода в пересыльную тюрьму, а во втором – только на допрос)».

Иванушка-дурачок всю жизнь помогал другим, получая в ответ издевательства и черную неблагодарность. Несмотря на это, он возмужал и превратился в вольнолюбивого сильного человека, ушел за другого из своей деревни на Крымскую войну, а после ее окончания подался в степь, гонял коней, нанялся к местному богачу Хан-Джангару.«– Этот князек, приезжая в города продавать лошадей, держал себя, как и все люди, а по приезде домой, в степь, становился зверем. Впрочем, не он один такой... Да, о чем-бишь я хотел сказать?.. – И рассказчик обвел глазами серо-желтые стены камеры с вымытым нами паркетным полом, на котором не было ни порошинки, и на секунду запнулся.– Да, о зверстве людей...»

Однажды Джангар поймал своего врага, конокрада Хабибулу и, «не имея возможности в данный момент устроить «показательный суд», так как приходилось уезжать на ярмарку», поручил Ивану сторожить пленника.

«– Теперь я перейду к главному подвигу его жизни, продолжал рассказчик. – Ибо надо вещи называть своими именами. Такое «дурачество»... есть целожизненный подвиг, это система нравственной философии, построенная более глубоко, чем у признанных мировых философов. Христианство на всем протяжении своей истории не слова хвалит, а дела прославляет. В этом Бог видит достоинство человека. «Блаженны мертвые, умирающие в Господе... дела их идут вслед за ними» (Откр. 14:13)».

«Дурачок», призвав вора к покаянию, отпустил его с миром. Вернувшийся жестокий хозяин был ошеломлен пропажей заключенного, но, подумав, решил, что Ивана нельзя казнить. «Сам Аллах такое чувство ему вложил. Это ангел, а не человек!» И соплеменники его согласились: «Это – святой. Нельзя его трогать».

«– Вот собственно история любви к людям, пример истинной любви к человеку... Против теории можно спорить не верующим <в нее>, но против самого факта – нет! Все согласятся, что он высок».

Не так важно, был ли этот случай рассказан в таком виде, в каком его изложил на исходе дней владыка, но важно то настроение, которое им владело в те дни лубянского заточения. Безумец, руководствующийся вдохновением свыше (которому внимало его сердце), жертвующий собой ради ближнего, пример пламенеющей христианской веры (не призрачного гуманизма, «в сущности холодной бессердечной гордости»).

Отныне он вновь священно юродствует, и маска дурачка скрывает решимость идти на вольное страдание.

Занимаясь молитвой, христианской педагогикой, пытаясь построить жизнь собственную и своих ближних на началах евангельской правды, он незаметно превратился в государственного преступника. Злостного контрреволюционера, занимавшегося опасной организационной деятельностью, направленной к ослаблению советской власти (так звучит один из сакральных пунктов приснопамятной статьи 58 Уголовного Кодекса СССР). Таковые, по гневной формуле газет той эпохи, подлежат изничтожению на корню, как вредные насекомые.

– Иду своей дорогой в Астрахань, а оттуда в Небесный Иерусалим, никого не трогаю, – бормотал «сумасшедший».

Впрочем, хорошо знал, что к нему применят меры социальной защиты и отправят в обиталище теней. Но, по своему дурацкому обыкновению, решил не сворачивать с дороги и не отвлекаться на общение с властью; от нее то он ничего не ждал, в его случае все решалось не в земных инстанциях. Незаметно для надзирателей подследственный Беляев открыл заслонку печи и шагнул в полыхающий костер (что двадцать лет назад и было предсказано старцем Гавриилом).

Подследственные уперлись, а «профилакторий» надо было разгружать, со всех сторон свозили сюда новых постояльцев. На следствие ушло меньше двух месяцев. Вскоре «тройка» вынесла приговор. Тогда имели обыкновение зачитывать его арестантам в тюремном коридоре. Постановлением Особого Совещания при Коллегии ОПТУ от 10 мая 1933 года «Беляев Николай Никанорович (Никифорович) и Нелидов Константин (Киприян) Алексеевич» приговорены к заключению в исправительно-трудовом лагере сроком на три года. Сестрам Долгановым определили ссылку в Севкрай, также на три года509. День, в который собрался чекистский синедрион, пришелся на преполовение Пасхи (но вершителям арестантских судеб этого, конечно, знать было не обязательно). Сроки вышли по тем временам маленькие (в том потоке следственных дел церковникам, как правило, давали по три года), но не всем приговоренным удалось сквозь них пройти невредимыми.

С «образцовой» Лубянки владыку и его «подельников» перебрасывают в грязную, но «вольную» Бутырку, откуда уже последовала отправка в лагерь.

Несколько ранее (приговор им зачитали сразу после Пасхи, пришедшейся в тот год на 18 апреля) схожий путь из чекистского застенка в общую тюрьму – проделали будущие солагерники епископа и о. Киприана, духовные дети одного из последних старцев Данилова монастыря архимандрита Георгия (Лаврова), обвиненные по той же статье. Через много лет Елена Чичерина напишет в своих воспоминаниях: «Как небо от земли, так Бутырки от Лубянки! В корпусе, куда нас доставили, была раньше церковь. Она занимала восточную часть здания. Теперь же ее место заменили туалеты. Когда поднимаешься наверх, в третий этаж – попадаешь в полукруглый вестибюль... В камере на сто человек помещается двести, а то и больше... Полы цементные, освещение тусклое верхней лампочкой. По стенам двухэтажные нары, старые, изъеденные клопами и изрезанные надписями их насельников. В камере, в тусклом ее воздухе, стоял постоянный гул от множества голосов... Обед привозили огромными бачками, затем разливали в старые оцинкованные шайки из расчета на пять человек. Суп из вонючей требухи или тухлой рыбы, жидкий и противный... Хлеб по порциям. Он тут дорого ценился»510.

Еще одно знаменательное пересечение судеб – Фаину поместили в одну камеру с молоденькой Зиной Петруневич, которой впоследствии в лагере выпало стать ангелом-хранителем владыки. Когда девушку вызвали «с вещами», Долганова отдала ей в дорогу свой сахар. Подобные поступки зэки не забывают.

Еще более необычной оказалась в те же майские дни случайная встреча Валентины и Веры Ловзанской.

Передача

По возвращении в Нижний из среднеазиатской «пустыни» Вера устроилась машинисткой на чугунолитейный механический завод имени Ульянова, стоявший на берегу Волги (а после перешла в финчасть). Много времени занимала работа (начальники были выдвиженцы и мало смыслили в бумагах, просили помочь. Директор смущенно бормотал: «Знаешь что, я вот могу головой сообразить, а писать-то я не могу. Так вот, я буду тебе говорить, а ты записывай»), все остальное время – церковь (где виделась с немногими близкими по духу сестрами). Из столицы доходили какие-то смутные слухи об аресте Долгановых. Неожиданно Анна Ненюкова, которую в шутку называли послушницей Валентины, получила от нее письмо: «Приезжайте, есть возможность последний раз повидаться». Одновременно и к Вере пришла по почте записка от Елизаветы Фотиевны: «Приезжай и забирай бумаги» (что речь идет о рукописях – объяснять было незачем).

Девушки, не мешкая, сразу выехали в Москву. Только сошли на трамвайной остановке в Останкино с «девятки», а Валентина и Фаина идут навстречу. Из тюрьмы их отпустили домой взять вещи и выкупаться, а назавтра назначили отправку в ссылку (на руках у них был уже литер на дорогу). Валентина сказала: «Сейчас такое время – не знаем, что будет с нами через час. Может быть, у нас только эта минута и есть. Поэтому ты, Вера, узнаешь адрес владыки и будешь держать связь с ним и с Киприаном, а ты, Аня, с нами».

«Я Валентину очень любила, – вспоминает Вера Васильевна Ловзанская. – Прямо-таки влюблена в нее была... Услышала эти слова, и уже никаких разговоров не могло быть».

Дело помощи близким требовало беспрерывных больших усилий (в чем-то соразмерных усилиям палачей, терзавших невинную жертву). Стали добиваться свидания; Аня просила о встрече с Киприаном, а Вера – с владыкой. Хлопоты эти закончились несколько неожиданным и отчасти «преобразовательным» поворотом событий.

Обе наконец получили разрешение на свидание. Вера долго ожидала в шумном зале административного корпуса тюрьмы («Ну, думаю, меня уже здесь и оставят»). Из-за перемены отчества Беляев Н. Н. (успел все же запутать анкетные данные) никак не отыскивался, канцелярская машина не срабатывала. И вдруг выдала сразу двоих: на несколько минут вывели владыку и Киприана (епископ уже юродствовал, и поэтому решили дать ему сопровождающего), одетого еще в рясу и с длинными волосами. Большая комната для свиданий разделялась длинным, узким коридором, с обеих сторон забранным сеткой, как в зверинце. На некотором расстоянии, словно в аптеке, были проделаны окошечки с обеих сторон. Внутри коридора прохаживался часовой с винтовкой. По вызову к окошечкам подходили – из разных «миров» – родные и заключенные. Разговоры велись на крике, и в гуле голосов трудно было что-то разобрать, сосредоточиться. Она передала им чемодан с одеждой и едой. Свидание длилось несколько минут.

В Останкино Вера забрала чудом уцелевшие рукописи, упаковав их в баул (в нем возили раньше кагор для причастия). Поклажа вышла тяжелой, но еще тягостней было на душе, снедала тревога: удастся ли необычный груз благополучно довезти. Уехать из столицы было не так просто, шла пресловутая злосчастная «чистка», и на вокзал не пускали без билетов. В залах ожидания, на перронах – всюду сидела на чемоданах «выметаемая», высылаемая интеллигенция. (Много милиции, и всюду шныряют крепкие молодые люди «в штатском» с цепким взглядом.) Выручил носильщик, откликнулся на просьбу и, за небольшую переплату, купил ей билет. В Нижнем жила она в родительском доме, в котором, тайком от отца и мачехи, спрятала рукописи, закопав их в узком подполе возле русской печи в надежде, что там место посуше и сырость не повредит бумаги.

...Почему одна свеча, бодро вспыхнув, вскоре затухает, не догорев, оставляя в воздухе едкий запах гари, а другая, поначалу чуть теплящаяся, медленно разгорается и после долго пламенеет ярким ровным светом, пока не поглотит весь фитиль, скрытый в расплавляемом огнем воске? Один человек, обратившись к Богу, только что по небу не летает, пышет энергией и берется за любые дела, служащие помощью ближнему, и вдруг, словно подрезанная выстрелом птица, сникает, падает в земную пыль. Другой обращается к вере как бы по обязанности, чуть не по принуждению, живет серенько, а вдруг, смотришь, оказывается, тянет за собой тяжеленную повозку бесчисленных добрых дел, упорно тащит до самой смерти.

Валентина Долганова (не забудем, что она монахиня Серафима, постриженная владыкой в 1923 г.), активная, волевая, своеобычная (но и своенравная: так заботилась о блаженной Марии Ивановне, что та сбежала из-под ее опеки), четырнадцать лет самоотверженно помогала учителю в его служении Церкви (изнемогала и начинала мучиться непосильной ношей, а дивеевская юродивая в том ее обличала и кое-что напророчила), способствовала созданию монастыря в миру, связывая его с такими же маленькими общинами ревнителей православия, скрывавшимися среди развалин российского дома, усеявших просторы СССР. Впереди ей предстояли нелегкие испытания: ссылка. Еще пламенеющая духом, но уже на излете своего отважного парения, она невольно – при случайной встрече на трамвайной остановке – подтолкнула Веру Ловзанскую к выполнению сокровенных предначертаний судьбы. Мария Ивановна давно говорила об уготованной ее «Любашке» дороге, но какой – догадаться было невозможно. Неясным, тревожащим и странным впечатлением оставались в тайниках сознания и ее давешние слова, сказанные в мае 1933 года. Просто «дочка Вера» исполнила должное, организовала передачу заключенным собратьям. Вернулась домой, и началась прежняя будничная, незаметная жизнь.

Через пятьдесят лет автор этого повествования вместе с Верой Васильевной Ловзанской, восьмидесятилетней бодрой старушкой, всегда расположенной к собеседнику и готовой помочь, чем может, первому встречному, посетил в городе Горьком Анну Степановну Ненюкову.

В начале нашего века Ненюковы слыли среди нижегородцев людьми богатыми. Обитали они в своем доме в Благовещенской слободе, а еще один особняк сдавали на Нижнем базаре511. Худенькая, скромная девушка, Аня привязалась к Валентине, полюбила Печерский монастырь, службы и проповеди владыки, а потом как-то естественно попала и в «тайный» монастырь, уехала в Среднюю Азию вместе со всеми общинниками. А тут грянула гроза, подул ветер гонений, рассыпалось мирное существование, надо было не оставить в беде друзей, попавших в самый эпицентр бури. Но... силы оставили ее. Приходилось правдами и неправдами получать высшее образование, потом устраиваться в местный университет преподавателем древнеанглийского языка, потом замужество, дети. Время не оставляло ни малейших надежд на перемену к лучшему, в храм зайти – и то опасно; помогать неосторожным людям, заклейменным и отверженным, – об этом нельзя и подумать. Устремления молодости, надежды, обеты – все растаяло как дым, как призрачный замок. Когда увидела нас, окаменела, не могла заставить себя не то что вспомнить прошлое, но сказать несколько обычных слов, полагающихся у людей при встрече после долгой разлуки (все-таки приехала подруга юности), ком стоял в горле, а в глазах ужас и страх. За стеной шумел большой город, красная империя строила коммунизм, и хозяйка дома физически ощущала занесенный над ее хрупким покоем молот всевидящего государства.

На своем пути в Небесный Иерусалим владыка часто возвращался мыслью к этой проблеме проблем – отчего человек часто изменяется к худшему, внутренне охладевает, тяжелеет? Незадолго до ареста, находясь на «нелегальном положении», возможно в доме на Акуловской горе в Пушкино, он писал: «Почему же ты так ежедневно и ежечасно погружаешься в материальное, что должно скоро кончиться? В дрязги, суету, земные интересы, что оставляет жгучую, мучительную на сердце тяжесть? Почему ты забываешь о небесном?..

«...не имеем здесь постоянного града, но ищем будущего» (Евр. 13:14).

Каждый день будем класть камень за камнем, что я говорю «каждый день» – каждую минуту будем полагать начало спасению. Здесь – вздох горького... покаяния из сердца, там – слово участия, нежное и успокаивающее больного или несчастного... иногда слово не просто ласки, но, может быть, даже завернутое в материальную оболочку денег, пищи, одежды; здесь – подавление в себе минутной вспышки гнева, похоти, тщеславия. В результате – это даст день увенчанной борьбы и преуспеяния. Из дней составляется неделя, из недель – месяц, из последних – год, а это уже есть ценный – если бы это был действительно ценный! вклад в загробную, да и в здешнюю сокровищницу. Лишь бы не отступать. Лишь бы <идти> дальше, дальше. Бесшумно опадают лепестки белоснежных цветов вишневых веток в саду за окном и у меня на бюро в Китайской вазе. Умирающие от легкого прикосновения, более нежного, чем золотистая пыльца на крыльях бабочки, они засыпают ароматным дождем чинаровый стол, книги, тетрадь, на которой я пишу. Один листок за другим, как бы отсчитывая уходящие невозвратно в вечность минуты моей жизни, отрывается, кружится, скользит, падает. Упал.

Оплывает свеча. Капля за каплей стекает янтарный воск на старинный бронзовый подсвечник. Неверно колеблющийся язык красновато-желтого пламени освещает последним отсветом углы моего убежища, и вещи бросают в полусумраке зловещие качающиеся тени. Последняя вспышка. Нет, еще одна. И не одна: свеча борется за свою жизнь. Но нет... Огонь замирает, иссякают силы ее, последние судорожные движения, потухла...

«Наше жительство – на небесах...» (Флп. 3:20). На небесах... В Небесном Иерусалиме... (Откр. 21:2). А не здесь, где все гниет, разрушается, умирает...

Бегут по пути в Небесный Иерусалим. Не идут, бегут. Начиная с апостола (1Кор. 9:24, 25). Бегут, как на спортивных состязаниях. Но, говорит св. апостол Павел, «я бегуне так, как на неверное», не впустую, а для высокой цели, и, подобно боксерам, бьюсь с противником (диаволом), но «не так, чтобы только бить воздух...»* (* Нынешние боксеры при тренировке колотят... кожаное чучело, набитое соломой, а древние – по воздуху махали кулаками. Ср.: у блаженного Феодорита... Образ не единственный у ап. Павла. В Евр. 6:12 он сравнивает с борьбой атлетов борьбу с бесами. Так как древние греки страстно интересовались и занимались физкультурой, то вообще, чтобы быть понятнее и ближе, апостол не считал неуместным в своих... посланиях употреблять спортивные термины (см.: Деян. 20:24; Рим. 9:16; Гал. 2:2; Флп. 2:16; 1Тим. 4:8; 2Тим. 2:5; 4:78; Евр. 10:33; 12:12 и мн. др.). Прим. еп. Варнавы..) И чтобы оказаться вовремя у финиша и одержать победу в борьбе, апостол не жалеет сил при тренировке: «Усмиряю и порабощаю тело мое» (стих 27). В подлиннике передано красочнее: «…», – говорит, – «подбиваю глаза», «синяков наставляю» ему, телу-то...

А какая борьба! Какое напряжение всех тончайших струн души! Ведь если в мирской жизни – по ассоциации идей, мне пришел в голову пример из той же области, и я остановлюсь на нем, не ища других, – в невинном, как буд-то простецком и спокойном теннисе столько требуется от чемпиона энергии и ловкости, сосредоточенного внимания, острой сообразительности, хладнокровной выдержки при всех случайностях игры, как при чудовищных «сметах», бешеных «драйвах», так и при мягких, коварных «воллеях» противника, то в духовной борьбе враги невидимые бесконечно пронырливее, хитрее, умнее и борются против нас с помощью самих же нас. Я разумею ту сторону нашей природы, которая падка на все страстное и грешное.

Таков «Путь в Небесный Иерусалим» как образ практического поведения. А нам хотя бы не бежать, а тащиться на костылях, но по этой же дороге...»512

Случайная встреча на перекрестке судеб. Каждый увидел глаза другого, каждый все понял и... вернулся в свой угол. Плита жизни придавила всех, завалила выходы и входы. Одни замерли, готовясь к броску наверх, другие поникли. А узников повезли на Голгофу.

Воронки, конвой («Шаг направо, шаг налево – применяем огневое оружие!»), железнодорожный тупик513.

Потом владыка вспомнит этот час: «Свисток паровоза. Гремят теплушки на стрелках. Тянется перед глазами длинный, длинный эшелон. Двери вагонов наглухо закрыты, и лишь в люках, под крышей, видны испитые лица. Зека. Семафоры, стрелки, пути. Много путей. Пути жизни... Вот мы и едем. Несутся вагоны вглубь, в тайгу, в холод одиночества»514.

Концлагерь (или откуда начинается рай?)

1933–1936 Алтай. Психушка под Томском. Мариинские лагеря. Смысл и назначение ГУЛАГа. «Дело» Петруневич. Работа на прокладке Чуйского тракта. Гибель о. Киприана. Епископ несет в лагере подвиг юродства. Лагерный быт. Случаи прозорливости владыки. Палачи. Лагерный фольклор. Блатные

В фантасмагорическом космосе социалистического государства лагерь выполняет важную идеологическую роль. По замыслу своих создателей – и по настоящую пору числящихся в вождях мирового социалистического движения – он является не простым карательным учреждением, а наилучшим местом для перевоспитания человеческого материала и убеждения его в непобедимости коммунистических идей. Именно ИТУ («истребительно-трудовое учреждение»), любимое детище нового строя, делает очевидным и наглядным примат материи над духом. Здесь выковывался прославленный советский коллективизм, идеально нивелировался человек, отшлифованный до блестящей пустоты в душе. Нормы социалистического общежития, поведения берут свое начало отсюда, мутной жижей растекаясь по всей стране.

Лагерь по своему устройству напоминает монастырь, только вывернутый наизнанку. Если в обители жизнь организована на началах свободного самоотречения и сознательного выбора, то зона принудительно вгоняет человека в образ животного, развязывает «низ», страсти, и убеждает в истинности лишь одной сверхчеловеческой и над мирной силы – власти Главного Писаря, держащего в своих руках нити управления Системой. Методично и упорно из десятилетия в десятилетие на этом полигоне воспитывали говорящего зверя. Туповатые вертухаи, не блещущие знаниями надсмотрщики умеют использовать греховную сторону падшей природы Адама. От постоянной сосредоточенности на зле, которым зона окружает заключенных, они теряют образ Божий, утрачивают духовную почву и, обессилев, с покорностью навеки превращаются в рабов материи (и, конечно, Слуг Народа, которые ее организуют в общественный социум). Еще в лубянском застенке, а потом за колючей проволокой владыке сразу бросилось в глаза, что карательные учреждения страшны расслаблением воли, которое там культивируют как единственную радость, доступную обрубку плоти. Душа развращается навсегда, отказываясь от себя ради легко доступной грязи и греха. «В концлагере... есть рассеяние, нет труда монастырской молитвы, так ненавистного диаволу, следовательно, нет борьбы с бесами; там некоторые неплохо устраиваются, как я видел собственными глазами»515. Некоторые – слишком многие, миллионы, – соглашаются на смерть завтра, лишь бы сегодня была чечевичная похлебка, из чего и родился новый, советский, народ.

Лагерь наиболее полно воплощает естество падшего мира: постоянно творимое насилие и взаимное поедание. Для уголовников и «воспитателей» (палачей) он – дом родной, но и всякую жертву (и тех, кто не сломился на следствии и держится за свое достоинство) он старается превратить в «своего», приобщить – чрез возбуждение греховных наклонностей человеческой природы – к своему адскому мраку. Грязь, голод, холод, позорное бесправие, унизительное сведение имярека к инвентарному номеру, к скотским отправлениям и бессмысленному труду загоняют людей в отчаяние, из которого нет выхода. Мировая бессмыслица совершает на пятачке земли, огороженном вышками и опутанном колючей проволокой, свою тризну, сооружает здесь свои капища.

Верующий, попадая в этот ад, вскоре обнаруживает, что отбыть его, просто отмучиться не получается, ибо тьма требует всего человека, засасывает в свой жернов, и надо как-то отодвинуться от черной воронки, отгородиться, хотя ты и связан по рукам и ногам своим бесправием. Если бы на свободе заботилось об узнике вольнолюбивое общество, добивалось освобождения, требовало пересмотра дела... Но нельзя мечтать о том, чего нет, что было еще осуществимо при «проклятом» царском режиме; нечего надеяться и на почти уничтоженную Церковь. Поэтому нередко церковные люди, попавшие в заключение «за религию», отказывались от принудительной работы, гноились в штрафных бараках и карцерах, лишь бы, как формулировали они словами древнего пророка Давида, «не ходить на совет нечестивых» (Пс. 1:1). Известно, что на Соловках такие «отказники» помещались в отдельном корпусе. В невольничьих колодках верующие были совершенно беспомощны перед насилием как со стороны карателей, так и «блатной кодлы». Писатель Олег Волков, более четверти века путешествовавший по ГУЛАГу, сравнивал участь русских узников христиан XX века с судьбой исповедников древности, которых выпускали на арену цирка к хищным зверям. Тигры и львы, считал он, были милосерднее человекоподобных хищников...516

После долгого этапа, через всю страну, учитель и ученик прибыли на край света, на окраину далекого Бийска, где в заречной части города располагался центр алтайских «исправительных» учреждений. Лагерь встретил их огромным полотнищем, протянутым во всю длину административного здания, на котором аршинными буквами была выведена назидательная надпись: «Социалистическая собственность есть вещь священная»517.

В УРЧе (учетнораспределительной части) происходил медицинский осмотр новоприбывших заключенных, записывали их анкетные данные, выясняли профессии. Молоденькая фельдшерица Зина Петруневич (тоже 58 статья) заполняла, склонившись над столом, карточки на вновь прибывших «пациентов» и вдруг услышала прозвучавшие рядом необычные слова, что-то церковное. «Что такое? – встрепенулась она. – Кто говорит?» В стороне, у соседнего стола, вновь зазвучала странная речь:

– Ваша специальность?

– Кормчий.

С интересом обернувшись, увидела в спину обнаженного по пояс, худого высокого зэка...

Четверть века молитв, строгого уставного поста, отказа себе во всем, что скрашивает и без того скромное существование рядовых людей, десятилетия надежд и непрекращающихся усилий сделать действительность более милосердной и согласной с евангельскими началами – все пошло насмарку, развеялось как дым. Какой смысл находиться в мире, в котором нет места Христу? Епископ решил не жалеть себя и не принимать условий новых рабовладельцев, а неукоснительно идти узкой тропой «в вечный немеркнущий свет» Небесного Иерусалима. Он готов был сложить свои кости, лишь бы не затянуло болото малодушия и дебелого бездарного безбожного существования ради «куса хлеба» (но понимал, что «теперь «чистое» юродство – с обличениями, резкими поступками и тому подобным – невозможно; его должно заменить «чудачество"»)518. Уже в полусумраке товарного вагона, невольником путешествуя на восток, невидимой тканью пламенеющего сердца осязал, как близко подошел к нему мир потусторонний, в котором улавливались, проступали очертания будущего скитальчества.

Из набросков к автобиографии. «Когда ехал по этапу на Алтай, дорогой было показано, что меня ожидает в первый год (даже само место ссылки, забор...)519, а когда по Алтаю здил, каждую ночь видел то, куда повезут дальше и какие встретятся искушения»520.

...Сразу после прибытия на зону нескладного длинного «Дурака» урки обворовали начисто, вплоть до оловянной ложки. В этот же день, вопросив Бога, епископ услышал голос: «Здесь есть наша девушка» – и после молитвы получил указание, кто она. Это была Зина.

Вскоре после вышеупомянутого случая при приеме новоприбывших заключенных, когда она невольно обратила внимание на «кормчего», к ней подошел молодой человек со светлым выражением лица и, представившись иеромонахом Киприаном, сказал: «Среди нас находится епископ, ему был голос: в лагере есть наша девушка. Эта девушка – вы. Помогите владыке с вещами, его обокрали». Так она узнала, кто такой «кормчий». Уркаганы «уважали» врачей, и когда Зина велела им: «Все, что взяли, верните», – ее послушались и быстро принесли украденное.

Она была поражена, и не только потому, что владыка догадался о ее религиозности и обратился к ней за помощью. Не так давно, пройдя чрез знаменитую Бутырку, она по приговору «тройки» получила три года по 58-й статье как раз по доносу сломленного на допросе епископа, которому как-то оказала существенную помощь. И навсегда для себя решила: «Ни с каким архиереем больше не иметь дела».

По происхождению Зина была сербка (и фамилия ее правильно читается на сербский лад: Петруньйович), родилась в семье киевского протоиерея, настоятеля Ольгинской церкви (и одновременно законоучителя), о. Саввы. Митрополит Киевский Антоний (Храповицкий), уезжая из города ввиду приближавшейся Красной армии и уже сидя в вагоне поезда, предложил ему отправиться вместе в свободный мир, но священник отказался. Позже, когда обновленцы захватили Лавру, он приютил в своем приходе изгнанную монашескую братию (в народе говорили: «принял Лавру»). Попал в списки неблагонадежных, неоднократно арестовывался и в конце концов оказался в сибирском концлагере.

Воспитанная в патриархальной благочестивой семье (помнила еще, как дедушку, о. Михаила Петруневича, почитал народ за его благочестие) – с трех лет дети наизусть читали молитвы, от младенчества приучались давать милостыню, – Зина обладала открытым, доброжелательным ко всем характером. Поэтому для нее естественно было навещать гонимых. Устроившись работать в лучшую киевскую клинику к известному хирургу Пхакадзе, что давало широкие возможности для помощи преследуемым собратьям (и малодушного архиерея поддержала тем, что выписала какую-то медицинскую справку, облегчавшую его участь, а он, надеясь выторговать у властей свободу, донес о своей благодетельнице), она ездила в места ссылок, посещала заключенных в лагеря духовных лиц, провозя на себе Св. Дары.

(Она обладала хорошим голосом и в тюремной камере пела духовные песни. Следователь на допросе попросил исполнить «Странника» – это был ее «коронный номер».

– Птичка в клетке не поет, – ответила Зина.)

Очутившись в беспощадных жерновах карательной системы, она, несмотря на природную жизнерадостность, пребывала в отчаянии. «Какая я несчастная!» – жалела себя постоянно. Но – редкое везение, в Бийске ее оставили прилагерной медчасти на должности врача. Медицинский персонал, набранный из «заключенного контингента» (среди сотрудников больницы встречались и верующие), обладал в те времена значительными привилегиями. Отдельное помещение для жилья, улучшенное питание, сменная работа, право свободного выхода за пределы зоны.

Когда владыку через некоторое время определили в партию зэков, угонявшуюся в горы, на строительство дороги, к ней вновь подошел Киприан с просьбой о помощи, иона все же включила Беляева в список больных, которых должны повезти машиной. К этим двум невольникам она испытала доверие: так началось их сближение, так в земном аду (по слову Христа: «Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них») епископ обрел новую духовную дочь.

Позже, пользуясь своим положением, Петруневич вызывала юродивого к себе в санчасть для осмотра и, сидя напротив него, исповедовалась. Ей исполнилось в это время 25 лет, характер энергичный, веселый, внешность привлекательная; в лагере за ней увивалось много ухажеров, и ей нравилось внимание мужчин. Владыка ее одергивал: «Разве за этим тебя Господь сюда прислал?» Но на исповеди всегда держалась откровенно и искренне, и епископ был этим неизменно доволен. (Уже в Киеве он высказал другим то, что подметил в ней давно: «Зину Господь слышит, потому что она девица, и ей дано поэтому кое что предвидеть».)

Этапировали владыку на один из дальних лагпунктов вблизи Семинского перевала, в горную живописную деревушку с мрачным названием Топучая. Машина с больными мчалась по узким горным дорогам, словно на гонках, шофер и охрана были навеселе. Здесь в числе других каторжников работала духовная дочь даниловского старца архимандрита Георгия Елена Чичерина (1908 г. р.), оставившая свои лагерные воспоминания. Однажды она увидела, как на пригорке вблизи селения, лежавшего в болотистой долине521, со всех сторон окруженной горными кряжами, появился новый московский этап, среди которого находились епископ и его воспитанник.

Система алтайских лагерей снабжала рабской силой могущественное ведомство «Шосдорстрой», прокладывавшее Чуйский тракт, автомобильную дорогу в Монголию. Частично этот тракт (тянулся на протяжении 625 километров от Бийска до границ Маньчжурии) уже в царское время, с 1903 по 1913 годы, был приспособлен для колесной езды522, но во многих местах путь шел по каменистой почве, часто по сырому грунту (в ненастную погоду превращавшемуся в грязь), усыпанному обломками гранита. Кремлевские вожди, не забывавшие присматривать за судьбами азиатского континента, объявили строительство автотрассы стратегической задачей государственного значения, отведя на ее выполнение четыре года. Отрядили сюда людишек, непригодных для жизни в социалистическом рае и не прошедших в узкие врата советского Уголовного Кодекса (лишь вблизи границы их заменяли вольнонаемные рабочие), вооружив их доисторическими орудиями производства (кайлом, тачками и лопатой). Как в древних рабовладельческих империях, всякое строительство должно для надежности полагать в свое основание обильные человеческие жертвоприношения.

И не только в древних. Уже находясь на свободе, владыка натолкнулся на знакомые сюжеты в книге Андре Жида «Путешествие в Конго».

Положение туземцев во французских колониях в Африке в чем-то напоминало состояние русских крепостных крестьян, а еще более походило на жизнь современных советских рабов – зэков. Одной из главных задач колонизаторов была забота о создании сети хороших дорог для транспортировки грузов. Эту важную стратегическую цель ставила перед собой французская администрация. «Так было нужно, – писал в отчете один из тамошних чиновников. – Вопрос снабжения важнее всех остальных, оружие, боевые припасы, товары для обмена должны передвигаться». А потому конголезцев безжалостно сгоняли из их деревень для прокладки очередной трассы или же впрягали в «режим обязательной переноски грузов», что вело к вымиранию населения, к запустению края. Писатель мог наблюдать несчастных, потерявших человеческий образ негритянских женщин, работавших над починкой дороги под тропическим ливнем. «Многие из них кормили грудью младенцев, не переставая работать. Приблизительно через каждые двадцать метров по сторонам дороги попадаются большие ямы около трех метров глубины. Из нихто эти бедные труженицы без всяких рабочих инструментов доставали песчаную землю для насыпей. Не раз случалось, что рыхлая земля обваливалась, засыпая женщин и детей...» А когда аборигены какой-либо деревни отказывались выполнять приказания начальства, расправа была сурова. «По дороге сержант Иемба забирал в каждом поселке по два или по три человека и, заковав их, уводил с собой».По прибытии в Боданбере началась расправа. «Двенадцать человек были привязаны к деревьям... Все привязанные были расстреляны сержантом... За этим последовало зверское избиение женщин, которых Иемба закалывал ножом. Наконец, захватив пятеро маленьких детей, он запер их в хижине и поджег ее». Выделенные курсивом слова были подчеркнуты епископом; они красноречиво говорят о тех ассоциациях, которые возникали в его сознании при чтении. Он также строил стратегическую дорогу на границе с Маньчжурией и наблюдал похожие картины пыток своих собратий по неволе. Французские колонизаторы в Африке и советские коммунисты в России преследовали отчасти схожие задачи по взнуздыванию и беспощадной эксплуатации местного населения. Только французские власти действовали с оглядкой на общественное мнение в своей стране, и потому не с таким размахом и неистовством... За что же любимой стране посланы такие звероподобные правители, одержимые неслыханным презрением к своим соплеменникам?523

Через несколько дней после прибытия этапа Чичериной представился «молодой мужчина в синей холщовой куртке», сразу вызвавший у нее доверие и симпатию. «С его открытого, благородного лица смотрели на меня большие светлые глаза». Выяснилось, что он священник и сидел в камере с ее старшим братом. Интересно, что для девушки, еще малоопытной в духовном отношении и плохо разбиравшейся во внутрицерковных направлениях (архимандрит Георгий, например, велел своей молодежи не вникать в суть разделений, возникших в Церкви в связи с «Декларацией»), главным при встрече с братом во Христе – причем при встрече в экстремальных житейских условиях – являлся вопрос: не еретик ли он? С присущей ему мягкостью о. Киприан развеял возникшие опасения. «Не зная, что в лагере с духовных лиц снимают облачение и стригут волосы, – пишет Елена Владимировна Чичерина, – и решив, что он, наверное, обновленец, я строго спросила, какой он ориентации. На это, улыбаясь, он ответил, что работал в канцелярии Синода в Москве. Тогда я пригласила его к нам. Мы... вскоре подружились»524. Скупые строки воспоминаний рисуют гармоничный, иначе не скажешь, характер, внимательного и доброжелательного человека, за обликом которого угадывается аскетический опыт и умелая рука подлинного воспитателя. (К Чичериной, которую не знал лично, подошел не сразу, сначала «приглядывался к походке» женщин и наконец точно определил ту, которую искал.)

«Чудная, светлая личность был этот о. Киприан. Всегда ровный, светлый, ясный, на вид русский витязь, полный сил и здоровья». Мелочная зависть, въедливая злоба и в конце концов смертельно опасная ненависть избирают таких открытых к добру людей, где бы те ни находились, своей удобной мишенью. Поставили его сразу на тяжелые земляные работы. Потом за честность назначили кладовщиком, но честность его же и погубила. «За... неподкупность, нежелательную для окружающих, его оклеветали и отправили в штрафную командировку к самым отъявленным разбойникам и жуликам. Много пришлось ему претерпеть... Но он все побеждал своей кротостью. Будучи дневальным в палатке этих разнузданных людей, он им не перечил, не укорял, старался услужить (дневальный следит за печкой, за сушкой одежды, за кипятком), любил их, и когда вскоре умер в больнице в расцвете лет, то один из них вспоминал о нем со слезами»525.

Кончину любимого ученика предскажет учитель. Но это еще предстоит впереди. А пока, привезенный в качестве рабсилы на укладку дороги, епископ на работу не вышел, на вопросы не отвечал и вскоре был отправлен назад в Бийск. Он твердо осуществлял задуманное – перевоплощался в сошедшего с ума мира сего, не в притворца «придурка», а в самого настоящего, взаправдашнего. Это позволяло не подчиняться лагерной системе, быть от нее в какой-то степени свободным, могло, при удачном стечении обстоятельств, защитить от ее стальной хватки, затягивающей навсегда в жерло смерти, телесной или духовной. Но в любой момент – прежде чем начальство и солагерники признают его «больным» и согласятся с его правом на свободу от режима «исправительного учреждения» – жесткие условия игры в «дурачка» могли стоить ему жизни.

Служители советских карательных органов всегда смотрели на психически больных как на обременительный для государства баланс, который при первом подвернувшемся случае стоит сбросить с довольствия, пустить в распыл. (Официальные лица в неофициальной обстановке доверительно – или в пылу гнева – сообщали, что в случае военных действий, обострения внутреннего положения психов предписано уничтожать. Политика Гитлера в этом отношении была для них образцом разумности.)

Но другого пути для Беляева не существовало. Еще лишь соприкоснувшись со звериными нравами зоны, уже испытывая давление со стороны врага, когтящего сердце тоской, он решает не сворачивать в сторону компромиссов, даже если придется умереть.

«Дело было в первые дни приезда на Алтай, – вспоминал он. – Скорби были еще только впереди, а я уже, похоже, стал унывать, или просить Бога о помощи, или еще что-то в этом роде... И вот видение, лег после обеда отдохнуть, и заявляется диавол, черный, лохматый, с рогами, и стал меня душить. И голос – не то мой с гневом, не то со стороны: «Ешь, ешь, ешь, если тебе Христос позволил!..»

Из этого надо было вывести заключение, что, во-первых, не всегда получишь помощь <в ответ> на молитву, ибо и Господь не услышан был: а) в саду Гефсиманском, б) на кресте...

Потом я это испытал бесчисленное количество раз, хотя и получал извещение от Бога, что Он слышит мою молитву.

Во-вторых, что сатана сам ничего не может, <если то не будет попущено> от Бога...»526

Владыка постоянно творил умную молитву, вернее, она в нем струилась, была «самодвижной» (глядя на его тюремный снимок, это понимаешь каким-то шестым чувством). Возможно, просил Творца, чтоб укрыл в тихом, пусть самом убогом, углу и позволил вязать ткань добрых положительных дел, вместо того чтобы постоянно противостоять злу, идти без передыха по канату над пропастью? Но небо как бы оставалось глухим, продолжали терзать душу бесы во плоти. Не настал ли час неизбежной расплаты за ту «тишину», которой пользовался при Евдокиме? Рано полученное епископство не уравновешивалось ли теперь необходимым уничижением, умалением предельным? И Церковь, великая, обнимавшая недавно миллионы православных, располагавшая тысячами храмов, не свелась ли в эти годы к внутренней клети горстки ее верных детей? Промыслительно посланные очистительные страдания, свободно принятые, потом обернутся желанным и чудесным выходом.

В бараках царил настоящий содом, урки избивали слабых, приводили женщин-рецидивисток, которые голыми расхаживали среди нар.

В женском корпусе та же картина: у Зины была своя каморка – знак привилегированного положения, одна из зэчек приводила потихоньку в барак мужчину и «укладывалась с ним тут же у ее комнаты между коек на полу. Другой раз они устроились на крыше, у всех на виду». Кавалеры приходили к своим пассиям танцевать527.

Из-за матерщины и адского быта владыка весь день проводил под открытым небом, блуждая в своей длинной сатиновой рубашке возле барака; то начнет что-то шептать, то, став на колени, возденет руки, а потом заплачет, закрыв лицо ладонями. На работу – в головной зоне на окраине Бийска – не выходил («Не хотел на советскую власть работать», – несколько упрощенное объяснение его последней келейницы). Из-за этого его отправляли то на один лагпункт, то на другой. Переводили то в штрафной барак на уменьшенный паек (100 граммов хлеба и миска бурды)528, то в слабосильную команду. Исхудал так, что превратился в щепку. Если приводилось есть – ел всегда медленно, тщательно пережевывая пищу: так создавалось ощущение сытости. (Позже говорил: «Пережевывай <каждый кусок> до 80 раз».) Как психически больной (а таковым его считали все, даже верующие) получил неписаное право разговаривать только с тем, с кем ему самому хотелось, и потому почти всегда молчал или же изрекал нелепости529. В баню не ходил и три года своего срока не мылся. Белье не менял; оно на нем все истлело.

Одна из бывших заключенных вспоминала: «От работы в лагере владыка отказался – бить дорогу из камней, что лежала от Бийска до Маньчжурии. За это ему дали минимальный паек... Определили жить в бараке, в котором помещены преступнейшие из уголовников, где постоянно звучала матерщина, рассказы о воровских и преступных делах, насущных по их состоянию. Потому он большую часть дня проводил в прогулках возле бараков, где первый раз увидела его. Жаль его было»530.

Несколько лагерных медработников, также отбывавших срок за религию, приметив в этом «шизофренике» прозорливый ум и духовный опыт, прониклись к нему уважением и стали помогать. Случилось это не в один миг, и даже не в какой-то определенный период времени, а постепенно, растянувшись надолго, на весь лагерный срок. Верующие знали, что среди них находится епископ, но это не сделало их внимательнее, не обострило внутреннее зрение (не говоря уж о том, что ни у кого – кроме Петруневич, которая свое знакомство с владыкой восприняла как знак свыше, – не возникло побуждения искать духовного руководства или, как в древних житиях, объединиться вокруг него в тайную, и конечно «контрреволюционную», общину). Все были равно придавлены бедой и видели в ненормальном только несчастного. И жалели, конечно. Только столкнувшись со случаями поразительного предвидения им будущего, стали присматриваться к нему... (и сохранили в памяти то, что рассказывается сейчас на этих страницах).

Татьяна Михайловна Широкова531, санитарка лагерной больнички, также воспринимала («по простоте души») владыку ненормальным и, жалея его, частенько подкармливала, всегда приговаривая: «На тебе, Беляев, покушай»532.

В долагерной жизни псаломщица Ильинской церкви села Лупичи Вятской области533, «чадо Божие поистине» (так отозвалась о ней ее подруга в разговоре с автором этих строк), она пользовалась уважением среди верующих за простоту и прямоту характера. Ей дали 10 лет, срок, с которым она никак не могла примириться и молилась так: «Нет, Божья Матерь, 10 лет я не согласна, это много. Пожалуйста, возьми на Себя два с половиной года. И ты, святитель Николай, возьми на себя два с половиной года. Угодник Божий Илия, я у тебя псаломщицей служила, читала, забери и ты два с половиной года. А <оставшиеся> два с половиной года я выдержу». При этом мысленно воображала лики Божией Матери, святителя и пророка. «Я и руками разведу, и головой покачаю, точно с живыми беседую».

Она пребывала как бы в тихом отчаянии, и Беляев нашел необычную возможность ее поддержать. Однажды он осведомился, какой у Татьяны срок, и, получив ответ, сказал: «Кто тебе дал эти десять лет?» – и, не дожидаясь ответа, продолжил: «Мужик». А затем, показав пальцем на небо, прибавил: «Там у тебя другой срок. Жди радости в Ильин день».

Через два месяца после этого разговора, проснувшись ранним утром в Ильин день, – рассказывала позже Таня, – «я почувствовала, что душа моя из лагеря ушла. Все ликует внутри». Заступив на смену пораньше, чтоб быстрее сделать всю положенную работу, прощалась с больными, говоря, что освобождается: «Пою вас чаем в последний раз».

– Как? Ты писала заявление?

– Писала.

– А куда подавала? И что, уже ответ пришел?

– Нет, не пришел.

– Да ты фантазерка! – смеялись над ней.

И вдруг вызывают ее в контору и вручают бумагу об освобождении: «Оформляйте, Широкова, документы».

– Вы не шутите? – то заранее ликовала, а то уже и не верит.

– Разве такими вещами шутят?

«Молитва ее и предсказание владыки исполнились. Она пробыла в заключении два с половиной года», – заключает свои воспоминания ее соузница.

Заключенной Марии Кузьминичне Шитовой, из духовных детей архимандрита Георгия (Лаврова), не имевшей полного медицинского образования, пришлось заведовать лагерной больницей. Она сочувствовала Беляеву, но считала его больным. «Пришла мне мысль послать его в Томск, – рассказывала она, – в психиатрическую больницу. На воздухе, в одиночестве провела с ним подробную беседу, но ничего осмысленного не услышала. С диагнозом «шизофрения» отправила его в Томск, откуда его, продержав несколько месяцев, вскоре вернули – психиатричка была забита по настоящему опасными сумасшедшими».

Волевая, энергичная женщина, она намеревалась вновь поместить несчастного в психушку. Но один случай переменил ее взгляд на странного зэка. «Как врачу, мне была полная воля, ходила в белом костюме куда хотела, и никто не цеплялся. И вот я пошла в церковь, причастилась (конечно, никто не знал, что я ухожу в церковь), прихожу назад... Сразу же у ворот попадается Беляев и низко кланяется: «С принятием Святых Тайн, монахиня Михаила». Я чуть не упала со страху. А про себя соображаю, что это ему разболтали девчонки, чада о. Георгия, мои подельницы. Разозлилась. «Гады вы, гады, – думаю, – надо же психу рассказать, что я монахиня!»

В медчасти я напустилась на них:

– Ах, болтушки, болтушки, все рассказали! Вы что, хотите, чтоб мне еще десятку прибавили?

– Да что рассказали-то?

–Что я мать Михаила.

–А ты разве Михаила? Мы и не знали.

...Вечером спрашиваю его: «Откуда вы узнали, что я монахиня?»

Если угодно, извольте <скажу>, – смиренно отвечал (смиренный был). – Когда я первый раз вас увидел, то как бы огорчился. Вы были хорошо одеты. И у вас такой румянец на всю щеку. Все расспрашивали, где я был ранее и что делал. Я не отвечал. И вы долго меня испытывали, чтоб послать в Томск. «Кто она такая?» – спросил я. Мне показали высокую рожь, и вы выходите из нее в мантии. «О, она, оказывается, манатейная», – подумалось мне. А за вашей спиной стоял архистратиг Михаил»534.

Но только перед освобождением (последовавшем в 1935 году) Мария Кузьминична пришла просить прощения, что не кланялась «больному» в землю, как епископу: «Потому отдам долг сейчас», – сказала и упала ему в ноги. «А мы еще увидимся. Вы меня еще в Москве встречать будете», – проронил он.

Немногие слова, произнесенные им, оказывались полны значения и вполне конкретного знания о скрытых для других обстоятельствах и настоящего, и будущего. Так, он предсказал смерть любимого ученика. Еще перед отправкой в психушку неожиданно обронил при Зине: «Среди лета умер Нелидов». Обеспокоившись, она отправилась на штрафную командировку, где тот находился, и застала его в здравии, загорелым, полным сил, с кайлом в руках на прокладке «проклятого» тракта. Но вскоре (16 июня 1934 года) пришло известие о смерти Киприана от дизентерии. В это время Беляев был уже в больнице, под Томском. Приехав туда в качестве сопровождающего медперсонала, Зина сумела увидеть владыку и повторить ему его давешние слова: «Среди лета умер Нелидов»535. По щекам владыки покатились слезы.

Жизнь концлагеря постоянно кружится вокруг смерти. Все здесь покрыто ее костлявой тенью. Наверху «обслуживающий персонал» обеспечивает выполнение особенно важных государственных задач и не забывает использовать данную ему власть в свое удовольствие, пьянеет от чувства своего всемогущества, утверждая себя в глазах трепещущих заключенных. Нет ничего, кроме меня, закон существует только для таких, как я, классово проверенных товарищей. Произвол руководящих кадров объективно служит делу партии. А внизу, среди рабов, которыми позволено мостить дорогу в счастливое завтра, правят бал уголовники, разливанное море разврата, крови. Пустота завладела людьми и вяжет из их безумных дел сатанинскую сеть. Началась дозаветная, допотопная жизнь, когда не было заповедей не только новых, но и «ветхих», когда человек руководствовался животным инстинктом.

Но и в новую, христианскую, эру люди тоже не в раю пребывали. Для Ивана Грозного тот день был не в радость, когда не убивал или не пытал кого-нибудь; только удовлетворив свою ненависть, успокаивался. Древний русский летописец отмечал случаи озверения людей, тягу властителей к кровожадности. В Ипатьевском списке, под 6770 (1262) годом, изложена мрачная, будто взятая из двадцатого века, история литовского князя Войшелка. Когда он сел княжить в Новгородке, то «нача проливати крови много: убиваше бо на всяк день по три, по четыре; которого же дни не убиваше кого, печаловаше тогда, ко лиже убьяшет кого, тогда весел бяшет»536.

Стоит ли упоминать какого-нибудь губернатора Москвы графа Закревского, которого государь Николай I назначил на эту должность с условием «подтянуть» первопрестольную? «Ну, он и подтянул», – замечает владыка на страницах одной из своих рукописей (и с иронией отмечает, что дом вельможи в Леонтьевском переулке «сохранился до времен большевиков» и находится недалеко от Лубянки, где уже самого епископа допрашивали преемники сиятельного генерала). Ссылаться ли на обыски, которые устраивала старшая саровская братия у дивеевских сестер, приходивших к преп. Серафиму?.. («"Взошли они, не бранили, ничего, оглядели нас зорко (эх, поспешили жить на 100 лет ранее, таланты пропали! – Прим. еп. Варнавы) и молча чего-то все искали, и приказали нам тут же одеться скорее и немедленно идти прочь». Это ночью-то, наломанных за день, выгоняют! И какие выражения? Как будто переживаешь наше время, а не 100 лет назад в лесных чащах и дебрях Сарова! Ох, уж эти непорочные подвижники. Гадюки целомудренные».)

Зло наступало во все времена. Но никогда оно не выдавалось за благодеяние, не превращалось с таким наглым самодовольством в благое божество, сообщающее рецепты счастливого существования.

Но вот марксисты выработали теорию, которую их главный практик-пахан, излагая боевой путь своей организации (знаменитая «История ВКП(б)», одобренная всем Центральным Комитетом), обобщил так: «...революционные перевороты, совершаемые угнетенными классами, представляют совершенно естественное и неизбежное явление». Стихия классовой борьбы отныне освящала всякую страсть, пакость и преступление. Страсть к убийству лежит в основе строительства «нового мира». Во имя народа можно теперь все.

В Бийском лагере одно из руководящих лиц избавлялось от личной гневливости с большой пользой для пролетарского государства. Бес гневливости, по терминологии аскетов, «перепродавал» своего подопечного демону убийства. В результате все «враги народа», сидевшие по делам своим в этом месте мучений, трепетали и терпели очередное поражение. Был, вспоминал владыка, «у нас один корпусной, – в своих странствиях по десяткам лагерей я всего насмотрелся и наслушался, – у него имелась страсть, о которой говорит пророк Давид (Пс. 58:3: муж кровей). Ему нужна была жертва, и, найдя ее, он тотчас успокаивался.

Недели на две, впрочем, не больше. Когда они подходили к концу, он начинал нервничать, придираться; ребята знали уже, что это значит. И, конечно, приходили в ужас. На кого-то сегодня падет жребий? Конечно, в «успокоительных» средствах недостатка никогда не было. Предлог всегда можно найти... (Но его начальство, очевидно, знало об этой его страсти и судебную формулу «приговор приведен в исполнение» предоставляло осуществлять именно корпусному.) И насколько накануне он был сумрачен, суров, жесток, настолько на другой день бывал мягок, предупредителен, вежлив, весел, шутлив. А потом опять начинал темнеть, мрачнеть, и снова нужен был и «приговор», и новая жертва...»

Этим законом темного внутреннего мира, которым существовали вожди и их опричники, зажила вся страна. Историю о нраве корпусного владыка заключает печальным, но точным выводом: «Подобными средствами некоторые думают уничтожить свои страсти. А ведь в сущности такой метод борьбы со страстями у нас повседневен в общежитии и в малых масштабах»537.

Зеркальное отражение палачей – социально-близкие, шпана. Законы у каждой из этих сторон имеют родственный источник: распятие в себе совести. Но вывороченный наизнанку мир уркаганов не претендовал на вселенскую миссию, был прямее, сохранял искру пусть и уродливых, но все же человеческих чувств. В этих людских осколках еще можно было обнаружить зияющую, как рана, пустоту души, вызванную безбожием.

В уродливых блатных песнях, услышанных владыкой в Бийске (и позже записанных), проскальзывали сердечная тоска, искреннее чувство.

Однажды начальство разрешило провести «вечер смеха и всякого зубоскальства. Было домашнее ряженье, говорили в большой рупор из бумаги («радио») «последние известия», включавшие новости дня и рассказы о местных событиях, переделанные язвительно и смехотворно в злые сплетни и анекдоты». Вот лагерные менестрели затянули эпическую былину эпохи индустриализации и разбойничьего разгула:

«Крыша красна,

Тюрьма бела,

Волга-матушка река,

Мы в тюрьме

Сидим напрасно,

Да заливает берега.

Стань ты, мама, рано утром

Да послушай на заре,

Не твоя ли дочка плачет

Да в белой каменной тюрьме...

Волга-матушка река,

Мы в тюрьме

Сидим напрасно,

Да заливает берега.

Мы не сеем

И не пашем,

Волга-матушка река,

Из тюрьмы

Платочком машем,

Да заливает берега...

Потом перешли к слезливо-трагической:

Маруся, ты, Маруся,

Не думай, что я пропаду.

Даст Бог, я выйду на волю,

Жестоко тебе отомщу.

И мелодия такая грустная, лирическая.

Я руки тебе поломаю

И ноги тебе отрублю,

Сурово тебя покараю

И снова уйду в тюрьму.

И мотив все такой же грустный, увлекательно-красивый, спокойный!»

Во время каждого концерта исполнялся своего рода бандитский романс, удовлетворявший жажду романтических переживаний у преступников. «Решеточка» – песня «самая, так сказать, лучшая по музыкальности, печальная, полная тоски и разочарования, – отмечал епископ. – Ее многие любили.

Осыпаются листья осенние,

Хороша эта ночка в лесу,

Дай попробую я эту решеточку,

Принажму молодецки плечом...

Дальше бандит или вор мечтает, как он выйдет на волю и – передаю вариант, распеваемый украинцами:

Обниму мою милую женушку

И усну на грудях у нее.

Здесь нет похабщины и скабрезности, это в духе даже литературного украинского языка.

И подалася решетка железная,

И упала, о землю стуча,

Не услышала стража тюремная,

Не поймать вам меня, молодца!..

(И вот бандит или вор – дано в варианте украинцев – мечтает о том, как он вышел на волю, вернулся к любимой «марухе».)

Ах, зачем я ломал ту решеточку,

Ах, зачем я бежал из тюрьмы,

Моя милая славная женушка

У другого лежит на груди...»538

Не только бытовики, сидевшие ни за что, ни про что (например, по «постановлению от седьмого третьего», за кражу колхозного имущества: колосков с убранного поля или забытого кочана капусты), за желание прокормить свою семью в голод, вызванный хозяйствованием коммунистов, но и политические и даже религиозники держались тихо, покорно, укрываясь в углах и расщелинах земных, лишь бы дотянуть до желанной «свободы». В кругах лагерного ада все подчинено шабашу надзирателей и блатных. Но разве так бессильно сникали перед насилием первыехристиане на каторжных рудниках Римской империи? (В Риме тоже «были триумвиры, члены «тройки», triumviricapitales, или carceris lautumiarum539, что, кажется, понятно и без перевода... В обязанность этой «тройки» входил надзорза тюрьмами и за приведением приговоров в исполнение. Lautumiae или latomiae (lapidariac собственно, слово это греческое, ср. в Евангелии от Матфея 27:60) означает «каменоломни», а если по-нашему сказать, то «изолятор особого назначения», или каторжную тюрьму с особо тяжелым режимом и работами».)540

Среди разгула и бесчинств одного из «курортов» Страны Советов владыка старался разглядеть Смысл, найти зерно правды, которое, усвоенное душой, может дать плод добра. «Во всем можно найти Доброе, даже в недобром, – писал он, вырвавшись уже за лагерные ворота, – и Бога, даже там, где не ожидают видеть. Все зависит от ревности, от душевного произволения, от желания, и даже – не очень большого... Следовательно, необходимо пойти навстречу Божеству и призывающей нас благодати Св. Духа. Они зовут – посредством разных обстоятельств жизни, через случайно попавшую на глаза книгу, мысль, пришедшую неожиданно человеку в голову, может быть, даже через кощунственную шутку о Боге, – а мы должны откликнуться. Насильно заставить себя стать на ноги и пойти на зов к Отцу Небесному (Лк. 15:18)»541.

Интересные наблюдения и еще более интересные выводы из них делает владыка в лагерной аптеке, куда его, после возвращения из психушки, устраивает Зина. Попросила она заведующего аптекой Артамошкина взять несчастного Беляева хотя бы к себе в регистратуру. Тот отказывался:

– Что я с твоим психом буду делать?

– Он умеет красиво писать. У него почерк хороший.

Как-то удалось уговорить... Владыка владел искусством каллиграфии, мог писать древним полууставом, разными шрифтами. Но любопытно то, что он сам согласился на эту работу, так как она хоть как-то была осмысленна, связана с милосердием и предложена близким человеком. Надписывал этикетки, заполнял карточки.

И мог наблюдать оригинальных пациентов. Заматерелых преступников, рецидивисток, чье плотское неистовство и одержимость страстями ставят их в один ряд с евангельскими мытарями и блудницами – все они «ошиблись», выбрав грех как единственную возможность для реализации своей жизненной энергии. Но в них, как ни парадоксально, владыка разглядел людей, которые в условиях полнейшего бесправия смогли преодолеть в себе страх, только это бесстрашие направлено на пустоту, на достижение удовольствий и, в конце концов, смерть. Лишь свободный человек может созидать жизнь; если бы новые вандалы направили свою энергию на служение ближнему, то наша история пошла бы по другому руслу... В некоторых чертах характера уголовников и их поведения епископ увидел вызов себе как члену Церкви: с такой же «дерзостью» и неутомимостью необходимо ученикам Христовым служить Богу и в обстановке земного ада, невзирая на все тяготы исторической реальности.

Из набросков к автобиографии: «Иногда приходили разные девицы, «девахи», как их называли по местному, сибирскому, говору.

Одна была цыганка, другая – «беглянка», третья... и т. д. Последняя – из бывших беспризорниц, лет пятнадцати, пока еще не вышла из «малолеток» (для них специальный барак был)542, однако физически была так развита... что редкая деревенская взрослая молодуха обладала такими формами. «Молочно-товарное хозяйство, – как цинично выражался фельдшер, – поставлено было «сверх плана» на сто с лишком процентов...»

Девахи заглядывали, когда все были на работе, к нам барак и рассказывали обслуживающему персоналу всякие любопытные вещи из своей прошлой и настоящей жизни. Нередко с иллюстрациями и в сопровождении «документальных» данных. Так, одна такая красавица показывала свою татуировку, очень красиво сделанную. Но, очевидно, перенесенную очень болезненно, ибо она была наколота на нежной атласной коже стороны ног, около паха. Надпись, сопровождавшая ее, была невероятно цинична.

Они рассказывали, как Инга, так звали главную коноводку в соседнем женском бараке, со своими товарками вчера «проиграла» в карты одну старушку из их отделения и, вследствие этого, раздела ее догола и гнала железным шкворнем через весь барак, между нар, к выходу на улицу. (Впоследствии эту Ингу расстреляли по совокупности всех ее проделок и злодеяний.)

...Их было четверо: одна, после приговора «расстрелять», упала в обморок, а остальные даже не изменились в лице. Они часто приходили к нам в амбулаторию (я тогда работал, вел картотеку) на «вливания», ибо все были сифилитички. Но что это были за девушки! Сколько красоты, изящества и огня – огня и энергии – в этих проститутках.

Одетые в лохмотья когда-то дорогих костюмов и платьев, легкие, грациозные, как серны, певуньи, насмешницы, злые и жестокие, как гадюки, мстительные, как осы, они заставляли меня всегда завидовать им и вздыхать и плакать о том, что такой источник колоссальной энергии пропадает зря, на зло, а не на добро... Почему у людей нет такой любви к добродетели? Во всяком случае, так же понимало дело их начальство, желая всеми силами их «перековки» (название газетное): переключить их силу и энергию на другие рельсы. Но они на все эти попытки отвечали смехом и издевками и полным презрением. Ничегонеделание, dolce farniente* (* сладкое безделье (итал.))– вот было все их дело.

Они, бывало, когда их дела становились выше всякого терпения, запирались в изоляторе, где раздевались все догола – действительно, у них было жарко, – и каждому мужчине (не только врачу), приходившему с каким-нибудь обследованием или для опроса, было очень страшно туда заходить. Но они просили не стесняться и ничем не нарушали атмосферу «деловой обстановки».

Но если кто ради pruderie (из-за жеманства, щепетильности) хотел протестовать, то лишь подливал масло в огонь; тогда барак расходился, все равно как рассерженный улей. Да их и требовалось уважать. И всякий опытный и наслышанный о них человек это делал. А то был такой случай, когда заносчивый молодой стрелок из ВОХРы, раздосадованный непослушанием какой-то подобного рода красуни543 во время получения ими <ее товарками> обеда, вздумал было что-то сказать или сделать резкое, и ему это не простилось – большой котелок на пятерых человек с горячими щами, который держала, только что получив его, маруха, был моментально надет ему на голову. И он уже больше не встал.

Не все были изящны, ибо были среди таких, как выражались когда-то в дни моей юности, и «переспелки», не все красивы – ибо и на настоящую красоту я всегда смотрю, как на любой дар Божий и отображение сияния вечной красоты Бога, как впрочем и апостол смотрит, поучая жен пребывать в неизреченной красоте кроткого и молчаливого духа544, – но вышеуказанные четыре были красавицы – и меня всегда возбуждали к высшим и лучшим, главным, мыслям и к умилению по Богу. Были в это время там и строгие монахини (конечно, тайные, ибо всем было известно, что существовал неписаный обычай – или предписание– не оставлять не оскверненной ни одной монахини и попадьи!), были и целомудренные девушки, стремившиеся к Богу и только потому не попавшие в монастырь, что этого нельзя было сделать по общим условиям. Но лишь этих <проституток> я всегда сравнивал – как это ни кощунственно кому-нибудь покажется – с первохристианскими мученицами, этими энтузиастками новой религии, горевшими неукротимым огнем и любовью ко Христу, своему Небесному Жениху, и никакими казнями и мучениями непобежденными.

Конечно, у девах никакой идеи не было, которой бы они служили, но я от них того и не требовал, идея у меня была своя, а от них я брал только пример и побуждение для своего внутреннего делания. Придя к нам, повторяю, в амбулаторию, они в приемной, т. е. ожидальне, не в кабинете, бывало, перевернут все вещи, посмотрят, что лежит под каждым стулом, поленом и у меня под шкафчиком, стоявшим на столе и оставлявшим щель между ним и дном, – одним словом, везде. Не оставят ни одного человека в покое, ни старого, ни малого, ни простого, ни чиновного; все-то им нужно, все-то им любопытно и необходимо знать. Они смотрели на мир Божий глазами удивленного ребенка и в то же время с какой-то неиссякаемой и вечно обновлявшейся энергией. Этого было для меня достаточно. А то, что они были неисправимы, об этом-то и стоило плакать каждому»545..

Что же это за идея, которой не было у энергичных рецидивисток и которой руководствовался епископ? Думается, что это стремление к неутомимой, ни на мгновение не прекращающейся работе для созидания Церкви. Для положительного творчества в условиях, его отрицающих, в условиях распада и разложения всех форм существования культуры и порабощения духа.

В этот период было ему видение (Божией Матери): девушка, одетая в платье дореволюционного фасона («черная юбка, красная кофточка, сравни... «черный и красный крест"»), сказала: «Я твоя невеста!»546 Он постоянно ощущал поддержку небесных сил. Здесь, на Алтае, «в связи с Иоанном Кронштадтским», было ему «немало» сказано о будущей пустыннической жизни и дарах, которые в ней приобретет547. Потом, на старости лет, говорил: «Где бы я ни находился, в лагере и Сибири, какие бы ни случались обстоятельства, но Пасху удавалось отметить празднично, всегда были куличи и яйца». К этому времени пришла к нему с неожиданной стороны и видимая помощь. Выручать духовного отца приехала из Нижнего «дочка Верочка».

В Заречье была служащая церковь, и иные из верующих тихонько помогали заключенным (у многих городских жителей, в свою очередь, сослали родных в чужие далекие края: «Вас сюда, а наших-то отсюда»)548. Петруневич завязала кое с кем из вольных отношения. И еще в томской психушке (лето 1934 года) владыка дал Вере Ловзанской адрес верующей женщины из Заречья, на имя которой можно для него слать посылки (во второй половине восьмидесятых годов удалось найти фотокарточку епископа в доме одной из жительниц Бийска). Зина имела свободный выход, отправлялась, к примеру, за лекарствами и, забрав посылку, проносила продукты в лагерь под белым халатом, привязав их к телу бинтами. Владыка почти все отдавал ей для раздачи («Я монах и мясное все равно не ем»).

Ловзанская чудом смогла посетить его в лагере: Зина провела тайком, без разрешения. В амбулаторию привели зэка Беляева лечить зубы; Вера, сидя у кресла, смогла поговорить с владыкой, пока Петруневич осматривала какого-то начальника из вольных. Запомнила, как та говорила пышущему здоровьем руководителю: «Вам надо есть больше кислой капусты с клюквой!» – «а мы знаем, что представляли собой тогда эти «комиссары» в галифе, с кожаными леями, в кожаных куртках или в кожаной «сбруе», как, помню, выражались в тюрьме про них остроумные «урки», и с убивальниками при поясе»549.

Теперь появилась возможность помочь ближним. Когда Зина освобождалась, епископ дал ей двести рублей, с тем чтобы она посетила отца, отбывавшего срок сравнительно недалеко, на станции Алейск в Алтайском крае. Она отказывалась от денег. «У меня в Киеве мать, брат и сестра. Мне нечем будет вернуть долг».

– Заедь повидаться, может, больше не свидитесь...

(Зина все же одумалась и посетила отца в лагере: это была их последняя встреча. Протоиерей Савва рассказывал, что епископ, который ее предал, попав в одну с ним зону, нашел его, упал в ноги и каялся в том, что «засадил вашу дочь».

– Не вы засадили, а Бог попустил.)

Кстати, при «выписке» произошел эпизод, характеризующий ее настроение. Вызывает начальник лагеря:

–Вы находитесь в исправительно-трудовом лагере, и мне желательно знать, исправил ли он вас? Отказались ли вы от религиозного дурмана?

–Верую во единого Бога Отца Вседержителя, – Зина стала читать вслух «Символ веры».

–Значит, нет?!

–Творца неба и земли...

Все-таки тиски разжались, и, получив «минус», она, вместе с художницей Зинаидой Осколковой, уехала в Калугу.

А я приеду к тебе в Киев, – на прощание сказал владыка, – и буду у тебя чай с вишневым вареньем пить, ты меня первой поведешь в Лавру.

«Трифон едет!»

В следственном деле епископа в графе «семейное положение» указано, что арестант «одинокий». Крестный и тетя Нюта (в монашестве Вирсавия) умерли, для остальных родственников он давно был как отрезанный ломоть, тем более теперь, когда каждый думал лишь о своем собственном спасении. Ближайшие воспитанники попали вместе с ним в застенок, а другие, молодые, неопытные, далеко, и над ними висит дамоклов меч преследований. Церковь как земная организация разгромлена и не может следить за судьбами своих питомцев, даже если они служили ее «кормчими». Действующие епископы, когда попадали в воронку ГУЛАГа, уже, как правило (впрочем, не относившееся к тем, кто переходил в стан победителей, в роль «Евдокимов»), не выныривали на поверхность церковной действительности, и если кто и заботился о них, то только горстка верных из прежней обширной паствы. Тем более, что могло ожидать его, давно ушедшего в затвор, на узкую тропу личного подвига? Плита забвения, которой придавила его эпоха, должна была помочь палачам доделать свое черное дело.

Машина подавления все глубже его заглатывала, медленно, не спеша пережевывала. Лагерная администрация, желая избавиться от бесполезной обузы, упорно заталкивала в психушку. Психиатрические больницы переполняло множество разнообразного люда. Изредка попадались нормальные. Большинство же составляли те, кто запутался в многообразных силах, наполняющих мир, и темноту разъедающих губительных страстей принял за часть своей личности, за основу бытия, сливаясь с ними, ими расшатываясь и направляясь к гибели. Чем-то эти несчастные напоминали состояние всего общества, обманувшегося лживыми приманками идеологии и утратившего здравые понятия о жизни и своем назначении на земле.

Человек, сорванный со своего места глухой ночью, теряет ориентацию в пространстве. Бредет ощупью, словно слепец, по дороге. Ведет себя несоответственно своему положению и окружающей обстановке. По лицу блуждает улыбка, а нога занесена над пропастью. Его ограбили (впрочем, добровольно все отдал проходимцам), а он считает себя центром вселенной, передовым представителем отряда homo sapiens (так мыслили себя советские поколения), хозяином страны, где привольно дышится. За ним планомерно охотятся (требуются дрова для котла всемирной революции), и он одобряет все мероприятия по собственной поимке. Чтоб сохранить человеческое достоинство, надо осознать происходящее, но мыслительная способность чревата контрреволюционной деятельностью, и потому гони мысли прочь. В такой перевернутой реальности отдохновение можно получить только в бреду. Страсть защищает от необходимости сознательного выбора. Бесконечный поход за «клубничкой», пьянство всегда и везде, обожествление всех носителей власти. Ты жалкий раб, отдавший своих детей на съедение дракону. Но зато какие эмоции! Подобная внутренняя жизнь – октябрь Семнадцатого выдал ей мандат идеальной – венчалась главным, “царственным чувством” – ненавистью. Только в гневе обретешь свободу. И, обрушив его на голову слабейших, уляжешься спать умиротворенным.

В клиническом описании психически больных, как заметил владыка, работая над аскетикой, отсутствует главный пункт: духовная основа происходящего с личностью. «Навязчивые идеи» подавляют волю, и человек, не желая того, совершает преступление. Он больной, говорит наука, и не отвечает за свои поступки. Религия смотрит на это иначе. К греху сознательное существо влекут его падшая природа и демонские внушения. Отвергнуть последние мешает принципиальное отрицание как нравственных заповедей, так и духовного мира. (Коммунисты распоясали народ, потом потребовали от него не убивать друг друга без приказа. А это оказалось уже не выполнимым.)

В стенах психиатрической лечебницы владыку окружила толпа одержимых темными духами, знакомые ему по церковной практике <бесноватые>.

Там сумасшедших нет, – отзывался он о пациентах психушек, – а есть бесноватые.550

Администрация и обслуга больницы относились к ним, как к скотам бессмысленным, на которых жалко было и свинцовой пули. Особенно тяжело пришлось ему там в первый раз, зимой 1933–1934 годов, «когда мороз на дворе был минус 50 градусов по Цельсию и больше, а в палате минус 25 (дров не было ни полена)». “Больные собирались (в одном белье, а некоторые и без) в кучу на разложенных на полу матрацах в один общий клубок, переплетались, как змеи, и покрывались одеялами со всех коек, как тентом, и тем спасались... А верх <этой горки> выходящий пар от их дыхания одевал инеем. «Это что? – говорит сестра. – Бывало так, что плюнет кто на пол, и плевок замерзает. А это что теперь? Благодать». Но и при такой благодати все синели и дрожали от холода».551

Пользуясь статусом «психа», постоянно ночью расхаживал с папкой под мышкой по палате и коридору, обдумывая свои будущие работы. Он мысленно рассуждал о том, как писать для теперешней молодежи; она не будет читать авву Дорофея, «Лествицу», ей нужен роман, в который необходимо вложить что-то назидательное и в то же время мистическое... Всюду копошатся кучи заключенных, греющихся друг от друга. И вдруг из одной поднимается дегенеративный тип и, погрозив кулаком, кричит вслед: «Я тебе покажу культпросвет!»

Раньше, – размышлял владыка на своих прогулках, – бесоодержимые (припадочные, кликуши) большею частью встречались в среде простого народа. (Представители высокопоставленных классов умели скрывать эти вещи, живя среди неверия и разврата.) “Крестьянки, обычно очень религиозные, не оставляли церковной молитвы и после того, как им случалось впадать в смертные грехи. Бес, вошедший в них чрез эти грехи и страсти, приходил в храме в неистовство. Поскольку теперь и церквей-то нет, все разломали или отвели под складочные места, то, следовательно, врачи совершенно не знакомы с тем, что происходило <с их пациентами> в религиозном мире, хотя бы в Николо-Угрешском монастыре под Москвой (там тоже не то лагерь сейчас, не то еще что-то в этом роде). Современная медицина, составляя клинические описания психиатрических заболеваний, не знает того, как часто «сумасшедшие», например слабенькие женщины, «боятся» идти прикладываться к святыне или ко св. Чаше и их едва-едва могут удержать силой десять мужчин. И мало того, что те упираются, но самый вес их тела увеличивается. Ведь ничего, казалось, не стоило бы дюжему мужику одному взять такую «даму» и подвести к святыне, нет, куда тут, несколько человек с трудом несут худенькую особу, словно десятипудовый памятник на кладбище. Я хорошо насмотрелся с детства на подобные картины во многих местах”552.

Наблюдая теперь пациентов сумасшедшего дома, дикие припадки эпилептиков и психопатов, он видел то, <чего врачи не видели”. Когда приступ проходил, изо рта очнувшегося “выходило как бы дымное облачков, а с ним и нечистый дух – нечистая страсть.

«Я спрашивал, – вспоминал епископ уже на свободе, -"очнувшихся» бесноватых (особенно с высшим образованием), что они чувствовали, например, во время припадка. Большею частью они отвечали, что испытывали приступ страшного гнева. Не беса чувствовали как постороннее существо, а переживали субъективное чувство страсти гнева.

У святителя Димитрия Ростовского есть слово на тему «Есть ли ныне чудотворцы?». Там он говорит, что гневливый человек – это бесноватый. И кто укротит такого или себя самого, тот сотворит настоящее чудо»553.

Но мир отрицал и саму невидимую реальность, и необходимость борьбы с грехом, выращивая пороки и объявляя их болезнями. Он строил счастливое будущее, которое смахивало на ад. И гнев для него – великое революционное чувство, признак силы и мощи.

В стенах психушки, в лабиринтах лагерной системы мир, не стыдясь, раскрывал свое животное нутро, совершал свой унылый карнавал.

Из набросков к автобиографии: «Старичок-сумасшедший пел, все санитарки его заставляли петь, пройдет некоторое время, и опять поет скорбную «Долю бедняка»:

Ах, ты доля, моя доля,

Доля бедняка,

Тяжела ты, безотрадна,

Тяжела, горька!

Не твоя ль, бедняк, могила

Смотрит сиротой?

Крест свалился, все размыло

Дождевой водой!

Не твои ли, бедняк, слезы

На пиру текут?

Не твои ли, бедняк, песни

Сердце грустью жгут!

Не твоя ль жена в лохмотьях

Ходит босиком?

Не твои ли это дети

Просят под окном?

Пел задушевно, в песне стонала душа, и все в палате чуть не плакали. А потом переходил вдруг на такую похабщину, какую и в советское время редко услышишь, бесшабашную, невозможную песню:

Взяли девки кузовки,

Пошли в лес вот по грибки.

Угораздил Дуньку бес

Забрести далеко в лес...

Потом... пошли такие дела, такие дела, со всеми анатомическими подробностями.

Санитарки краснели от стыда, не знали куда деваться, но, считая, очевидно, что все равно находятся среди бессловесных животных, открыто горели темной страстью и с наслаждением смаковали подробности. Потом некоторых, разгоряченных, захватывали не раз в ванной с кем-нибудь из больных (как выражаются юристы, in statu flagranti – в состоянии страсти), ибо бесов всех мастей немало в психбольнице, и «Дунькиных» и не «Дунькиных» в частности»554.

Томская психбольница (и ее тюремное отделение) находилась далеко за городом, за горой Каштак, за лесом, где когда-то была спичечная фабрика, а сейчас вся та местность была изрыта землянками спецпереселенцев, высланных раскулаченных крестьян.

Среди «больных» встречались иногда интересные люди, и можно было услышать истории, от которых на душе становилось тошно. Один из них рассказывал, как врачи испытывали на пациентах лекарства «и просто отправляли к праотцам в трудных случаях»555 . (Беляеву также хотели назначить уколы, но каким-то чудом он отбился от этого.) Соприкоснулся там владыка с иеродиаконом Константином Гесселем, сидевшим за «религиозную психопатию». Диакон (много переживший человек: в свое время был под расстрелом, но уцелел, выбравшись из могилы; тогда казнили епископа Никодима, автора ряда текстов в многотомных «Подвижниках благочестия», которого вместе с подведомственным духовенством взяли во время совершения литургии, «присоединив сюда же и мать игуменью, вывели на кладбище и, нанеся десятки резаных ран, прикончили»)556 подарил ему службу Пасхальной недели и катехизис557 (что косвенно свидетельствует о режиме тогдашних учреждений карательной медицины – в чем-то более мягком, чем установившийся в годы «застоя»). Попав сюда уже в следующий раз, владыка за пайку хлеба смог выменять у одного из «придурков» обрывок Нового Завета (Послания апостолов и Апокалипсис) на славянском языке.

Однажды разговорился с сумасшедшим, в руках которого заметил гимназический учебник по церковной истории. («По нему когда-то и я учился, – заметил владыка. – И это меня заинтересовало».) Оказывается, это был учитель какой-то районной неполной средней школы, «начитался Нилуса и теперь попал в эту колонию». Этот чудаковатый педагог смотрел на происходящее в России вполне безмятежно, с вершины бесстрастной вечности: коммунисты, как саранча, пройдут и исчезнут...558

Но пока с лица земли во множестве исчезали их жертвы.

Один раз во время молитвы (а когда он не молился?) владыке был голос: «Там твою собачонку пригревают». Он переживал за свою маленькую паству; надеялся выпросить у Бога облегчения выпавших ей испытаний; несмотря на внешне безнадежное свое положение, мечтал об организации в каких-то новых формах совместной церковной жизни... От услышанного возросла тревога, ведь речь шла о его правой руке, Валентине. Несколько лет спустя, уже после освобождения, дело прояснилось...

Сестры Долгановы отбывали ссылку на севере, в городе Сыктывкаре. Условия там были не из легких: на квартиру их не пускали, на работу не принимали, приткнуться некуда. Они чувствовали себя одинокими. Регулярно ходили в служащий храм, хотя ни от священника, ни от прихожан, запуганных властями и арестами, помощи не встретили. Валентина, страдавшая хроническим туберкулезом, вскоре заболела... (С 1934 года, после отбытия очередного заключения, сюда же под плотный надзор соглядатаев выслали архиепископа Феодора (Поздеевского). Он, посылая своим чадам причастие, удивлялся и не мог понять, почему «варнавины» послушницы ходят в “официальную” церковь.)

Жил там ссыльный врач из Киева В. И. Серов (сын расстрелянного полицмейстера, сменивший фамилию), который, благодаря профессии, неплохо устроился. Он пожалел Валентину; сначала она просто ходила к нему мыть полы, а потом поселилась у него насовсем. После освобождения они свой брак зарегистрировали (между тем, за тринадцать лет до того Валентина тайно принесла монашеские обеты)...559

Когда-то в Нижнем, в Печерском монастыре, владыка ввел по воскресным вечерам чтение (собственно, всенародное пение) любимого им “утешительного” канона ко Пресвятой Богородице, «поемаго во всяком обстоянии и скорби душевной». Он считал, что этот древний канон, ежедневно вычитываемый, приносит большую пользу душе. Автор замечательных молитв, монах Феостирикт, сочинил их в тюрьме, куда попал во время иконоборческого движения и где смертельно заболел и подвергся многочисленным бесовским нападениям. Гонимый сочинитель чуть не погиб, но зато, устояв в истине, “пришел в сокрушение, раскаялся во всем и чудесно исцелился. Сам превратившись в бесправного узника (почти доходягу), владыка видел в истории с Феостириктом “пример терпения и благодарности при перенесении скорбей>, образец того, как нужно вести себя на месте «озлобления», «то есть в тюрьмах и подобных учреждениях прошедших и будущих цивилизаций»560 Он находил, что, попустив страдания, Промысел Божий вел его к очищению от грехов, к Небесному Иерусалиму, даже если и пришлось бы по дороге сложить свои кости в лагерной безымянной могиле с биркой на ноге. Но он надеялся выбраться из этого земного ада и в своей кажущейся оставленности на Голгофе ждал помощи свыше и избавления, предчувствуя новые возможности для подвижничества и проповеди.

Помощь пришла неожиданно.

В середине февраля 1934 года владыке – в психушке под Томском – был голос: «Трифон едет!» В начале марта Беляева вывели в приемную: там ожидала его Вера Васильевна Ловзанская. Племянница. Увидев ее, он сказал: «А мне голос был: Трифон едет, Трифон едет. А это, оказывается, ты». Присутствовавшие при этом врачи не удивлялись, чего не услышишь от психов... Не сразу, со скрипом, но в конце концов администрация разрешила не только свидание, но, под расписку, позволила его брать на прогулки.

«Первый раз пришла в психбольницу (по дороге мучила мысль: здесь ли он?), узнала, что владыка там, и ушла обратно, – вспоминает Ловзанская, ныне престарелая инокиня Серафима. – Надо было хлопотать у начальства о свидании, он ведь был заключенным».

– Он мой дядя, – говорила она главврачу. – Это все, что осталось у меня от матери, поэтому он мне так дорог.

Приезд духовной дочери сыграл в последующей жизни епископа столь значительную роль, что необходимо подробней описать предысторию этого самоотверженного шага.

В Нижнем среди верующих прошел слух, что владыка находится в психбольнице под Томском561. Вспомнив обещание, данное старшей подруге, Вера решила ехать к духовному отцу, чтобы быть поблизости от него, пытаясь облегчить его положение. Выбор дался нелегко, друзья по церкви обратили внимание на перемену в ее облике: «Ты ходишь скорбная, как с креста снята». Чтоб родители ничего не знали о задуманном дочерью, вещей с собой не взяла, положила в чемоданчик одно ситцевое платье, а ватное одеяло заранее, тайком, отнесла на вокзал, в камеру хранения. Как всегда, выручила Елизавета Германовна Карелина: продала одну золотую монету в Торгсине и купила там для отъезжавшей бывшее большой редкостью постное масло (его можно было выгодно продать); а средства, вырученные за антикварный кувшин (из карелинской коллекции), пошли на билет до Томска.

На заводе, где Вера работала, ее ценили и не хотели увольнять. Пришлось объясняться:

– Еду в Сибирь, к жениху.

Выдвиженец, заместитель директора, попытался отговорить:

– Мы тебе здесь жениха найдем, – смеялся он. – Ты там замерзнешь, как птичка...

Но в разгар зимы она все-таки благополучно упорхнула без ничего (и время такое настало: в изобилии имелась одна нищета), «голая», с маленьким чемоданчиком – и уже с дороги сообщила родителям: «Папа, прости, я от вас насовсем уехала”.

По стечению обстоятельств (которые часто не стыкуются с нашими внутренними состояниями, стараясь поставить в неловкое положение и вытолкать в мир мертвых видимостей), в одном купе с ней ехал прославленный Ботвинник, живой символ кипучей, расцветшей талантами жизни в первой стране социализма. Странная девушка не обращала на него никакого внимания. Он спросил: «Вы знаете, кто такой Ботвинник?!» – «нет». Гроссмейстер удивился и объяснил. Она не проявила никаких эмоций. («Мне-то что?» – подумала про себя.) Она не замечала его презрительного недоумения. Будущий чемпион мира привык видеть в глазах окружающих священный трепет перед той миссией, которую ему выпало нести на этой земле. Девушка погрузилась в себя и казалась сосредоточенной, словно очень занятой каким-то важным делом. Какие могут быть дела у таких маленьких, явно старорежимных созданий?

Десять лет назад, после ухода владыки в юродство, блаженная Мария Ивановна благословила троих нижегородских верующих читать за него акафисты. Вере же велела ежедневно прочитывать акафист мученику Трифону, которому, по преданию Церкви, дана особая власть помогать верным, попавшим в тяжкие, «злые», обстоятельства, когда ниоткуда нет помощи и уже, кажется, погасла последняя надежда, а впереди одна тьма... Выехала она из Москвы в день памяти святого Трифона (1 февраля ст. ст.).

... «Трифон приехал», и зажегся теплый очаг надежды.

Вере удалось найти жилье в Томске и устроиться на работу в государственный банк. «Я же молоденькая девчонка была, – вспоминает Ловзанская (ей тогда едва минуло тридцать лет). – Только Господь помогал».

«В четыре часа утра встану, печку истоплю, напеку, что нести в больницу, и иду»562. В выходной владыку отпускали со мной на целый день>.

Стояла суровая сибирская зима. Они гуляли по тайге. Нашли пещерку, и там Вера писала письма под его диктовку (пытался использовать момент и нащупать тропу к оставшимся на свободе друзьям? Если это так, то ничего в этом направлении сделать не удалось), разговаривали. Владыка был очень худ. Тощий, в серой цигейковой ушанке, грязной куртке.

Несколько раз его отправляли в лагерь, а через некоторое время опять возвращали в психушку. Однажды – первый случай его внезапного “исчезновениям в лабиринтах ГУЛАГа запомнился ей навсегда – приходит она в больницу (а идти далеко, за город), в регистратуре говорят: «Беляева нет». Ошеломленная, вышла во двор и здесь увидела владыку на телеге (вместе с еще одним заключенным), медленно катившей по осенней грязи. Догнав, узнала, что его везут недалеко, в «первую трудовую колонию». Пошла рядом и так проводила до самой зоны.

Под Томском располагался целый куст колоний: четыре мужских и одна женская. Но обстановка в том лагере, куда перебросили владыку, была особенно зловещей, в основном здесь содержались малолетки, безжалостные бесенята. Когда в следующий раз Вера привезла передачу, то обнаружила, что епископа там уже нет...

Наконец из Бийска его отправили в Мариинские лагеря. Приближался конец срока. Карательная машина словно начала нервничать, стараясь напоследок запихнуть ускользающего узника поглубже, перемолоть в прах и развеять над сибирской промерзшей землей... Случайно узнав от одного из своих банковских клиентов (зэка из колонии, в которую запрятали епископа), как добраться до нового места пребывания владыки, – а в банках были счета всех местных зон, откуда постоянно приезжали хозяйственники, часто заключенные, для выбивания нужных денежных перечислений, – она, взяв отпуск, едет к «дяде» на свидание.

Доехала до узловой станции Юрга – главная ветка шла на Алма-Ату, ветка влево – на Томск, а вправо – на Алтай. Обычно, добравшись сюда, сдавала вещи в камеру хранения – «и еду, куда мне надо, а потом вернусь и еду в другую сторону». В тот раз (декабрь 1935 года?), измотанная тяжкой работой и неустроенным бытом, Вера заснула в здании вокзальчика. Разбудил начальник станции:

– Куда едете?

Спросонья и от переутомления она сказала:

– Дайте подумать. Уже не знаю, куда и еду...

Такой ответ в эпоху строгой и всепроникающей бдительности казался подозрительным.

– Ваши документы, – раздалось неминуемое, как справедливое возмездие в революционных фильмах, требование.

Бумаги были в порядке, и суровый чиновник неожиданно увидел перед собой не врага народа, а смертельно уставшего человека, и в конце концов именно он достал ей билет.

Добралась до Мариинских лагерей. Стояли лютые морозы. Комендант зоны, толстый и раздражительный, взятый на эту должность из заключенных, был особенно придирчив и долго не соглашался предоставить свидание. Наконец Вера выпросила необходимое разрешение на суточное свидание.

И вот уже ее с Беляевым – в этой последней своей зоне он был дневальным – ведут тайгой в Цаплино, где стоял домик для свиданий. (А до этого где-то надо было переночевать: возвращаться в Мариинск нет ни сил, ни возможности. Умолила дежурного зэка-телефониста, диктовавшего в трубку статистические сводки, пустить ее в лагерную контору, расположилась на стульях. Но вскоре нагрянула охрана и в пятидесятиградусный мороз выставила постороннюю гражданку на улицу; через несколько часов незаметно проскользнула в сени и пристроилась на поленницах.) Заключенные метко прозвали избу для встреч «Цаплей», так все было издевательски устроено, наспех, куцо, словно стоишь на одной ноге. Несмотря на трескучий мороз, в помещении одинарные окна. Всюду кишат вши. В центре избы стоит печка, к ней вплотную приставлены две узкие лавки, лежа на которых можно обогреть один бок, когда другой стынет на холоде. Воду для кипятка добывали, растапливая снег. Постоянно входил к ним охранник, осматривал комнату, даже ночью проверка – наведывался конвой, но не обыскивал (у Веры захолонуло сердце: на себе она хранила несколько мелких драгоценных вещиц, подаренных Карелиной, оставить их в Томске не решилась, захватила в дорогу).

Расставаясь, она отдала «дяде» свою черную на меху дубленку и уехала в Томск в его пальто, которое на ней доставало до полу.

Силы у обоих кончались. Казалось, конца и краю нет путешествиям владыки по островам архипелага ГУЛАГа и бесконечным розыскам, предпринимаемым его племянницей563. Но уже истекал срок его мытарств по советским «райским» зонам – и окончательное определение было принято, конечно, не в земных инстанциях. Лагерная администрация, в свою очередь, так измучилась бесплодной возней с бесполезным сумасшедшим зэком, числившимся за центром, что заранее запросила органы в столице о его дальнейшей судьбе; ответ пришел краткий: освободить. Так, даже несколько раньше ожидаемого (и в бумагах прописанного) времени – в феврале 1936 года – чудовище извергло епископа из своего нутра564. Можно сказать, что ему повезло. Пойманный в чекистские сети во время чистки Москвы, когда не было времени возиться ни с ним, ни с его упрямыми сообщниками, промыслительно занесенный общим потоком каэров на край света, он, под покровом юродства, успел проскользнуть в щель между двумя волнами красного террора (заканчивалось эпоха Ягоды, а Ежов еще не запустил маховик новых казней)... Высокий, худой как жердь, мужчина брел по дороге к очередной станции, рядом спешила маленькая изящная девушка с саквояжем. На сохранившемся фотоснимке не видна та тропа, которая сквозь сибирскую тайгу и трущобы советских городов вела путников вдаль, за серую полоску горизонта. «У6ыл в Томск», – гласит запись казенного документа.

Непрозрачный обитатель г. Томска

1936–1948 Томск. «Угол» в Орловском переулке. Устроение на новом месте. Молитва владыки о России. Военные годы. Творчество и «светопись» еп. Варнавы. Хроника бесчеловечных нравов. Конфликт с Долгановой. Отъезд из Сибири

Жизнь опять начиналась как бы заново, с нового рубежа, посреди прозрачного, враждебного к человеку, мобилизованного идеологией пространства. «Бывшие люди», возвращавшиеся из лагерного мрака, несли на себе отметку своего контрреволюционного прошлого и были обречены на гибель в будущем. Страна, под руководством партии Ленина-Сталина, преобразилась в казарму, где человек, прикрепленный полицейской пропиской и тотальным надзором к месту проживания и рабочему коллективу, превратился в глянцевый плакат, в частицу безликой массы, бесконечно марширующей перед трибунами бессмертных вождей. Конкретные граждане – нищие и плохо одетые, запуганные и дрожащие от страха, ограбленные материально и духовно, всегда голодные и растерянные – не обладали правом на личную жизнь, прозябали в небытии в ожидании того блаженного страшного мига, когда от них потребуется очередная жертва – принести себя на алтарь революционного отечества. Жизнь пребывала только в Партии, и только ради Партии стоило жить. Все остальное отменил декретом Семнадцатый год. Океан истории обрывался у границ СССР. Дальше простиралась, под лай сторожевых собак и крики конвоя, одна сплошная коммунистическая стройка. Терял смысл всякий поступок, потому как человек ничего не мог предпринять по личному выбору, исходя из внутреннего убеждения. Любое искренне вызревшее внутреннее стремление отделяло его от масс, делало классово чуждым, непрозрачным и изощренно опасным. Каждый должен стать, как все. Все должны быть как один. Коллектив, созидаемый ВКП(б), есть рай на земле. Кто не состоит в нем, тот разрушитель земного счастья, демон-искуситель нового человечества. Такое материалистическое «богословие» вольно или невольно исповедовало общество (через двадцать лет после свержения царизма, крушения феодального строя с его средневековыми пережитками). Куда приткнуться в этой зеркальной конструкции монаху, десятилетиями в покаянной молитве расчищающему в своем сердце образ и подобие Божий?

Вера снимала угол в большой перегороженной кухне в квартире на втором этаже двухэтажного дома № 6 по Орловскому переулку. «Угол» и был в прямом смысле слова углом в два окна с большой круглой печкой, буржуйкой, устроенным из фанерных, не доходивших до потолка перегородок. Здесь поселился и дядя Коля. Прежде всего, чтобы опять не попасть за решетку, требовалось прописаться. Хозяева, старая супружеская пара, душевно расположились к своим тихим, как мышки, постояльцам. Старик, Степан Иванович, работал в промтоварном магазине. Когда возвращался, у входной двери с ласковым визгом встречала его комнатная беленькая собачка, Нелька. Жена, Татьяна, ревновала и с ворчливым упреком жаловалась: «Другой бы жену приласкал, а он собаку завел», на что муж неизменно отвечал:

– Сколько лет тебя советская власть в котле варит и все никак не переварит!

Эта-то старуха сходила в милицию и на удивление легко прописала нового квартиранта. Паспорт ему выдали на основании справки лагерной администрации, и поэтому на одной из страниц, вместе со штампом прописки, чиновник проставил загадочные литеры.

Казалось, да так было и на самом деле, судьба епископа висела на ниточке. В любой момент могли появиться угрюмые посланцы марксистской преисподней и вновь упрятать его в свое чистилище. К концу года спустилась с кремлевского Олимпа прогрессивная, воплотившая высшие достижения всего передового человечества сталинская Конституция (одновременно у руля НКВД встал железный нарком, людовед Ежов). Каждому гражданину, независимо от классового происхождения, отныне дозволялось – население уже хорошо научилось понимать двойную советскую речь – голосовать на выборах в Верховный Совет. Все спешили исполнить эту священную обязанность. Занесли в избирательные списки и Беляева. Но, в отличие от советского народа, он в этот день никуда не выходил и избирательный участок не посещал.

...Проскочив сквозь череду огненных печей, предсказанных ему в юности старцем Гавриилом, епископ вновь обнаружил себя в плотном кольце полыхающего пламени. Надежды на передышку испарились, не успев зародиться. Первоочередная задача, которую приходилось решать, заключалась в следующем: можно ли в чем-то подчиниться требованиям окружающего, враждебного Евангелию, мира? Отдав кесарю положенное, затвориться в молитвенном углу? То, что мечты эти были давешним опасным призраком, не вызывало теперь сомнения.

Когда государство протягивает лапу к душе, то пора уходить в горы, и хорошо, если в это время ты не обременен страхом или заботами о чем-либо ином (ибо все прочее не имеет цены). Нет, впрочем, таких гор, где советская власть оставила бы человека в покое. Есть зато времена, в которые лучше бы ему не родиться или, в крайнем случае, испариться с лица земли. Так он порабощен всевозможными кровожадными идолами, что само существование превращается в одно сплошное мучение. Но для христианина уход из истории невозможен. Тертуллиан на заре нашей цивилизации (конец II -начало III вв.) дал замечательное определение: «Христианин, то есть человек, который всегда должен быть готовым к смерти»565. Подвижник, равно как и скромный мирянин, старается, словно полевой цветок, всей своей жизнью развернуться к Незаходимому Солнцу, которое всех обнимает живительным Светом. Всякому верующему знаком страх из-за своего малодушия оказаться в тени смертной.

Епископ Варнава не мог принимать участие ни в каком официальном действе, потому что исполнение любой государственной повинности грозило полным помрачением. В этот страшный исторический час путь предлежал ему только один – продолжать идти тропой юродства. Спустя семнадцать столетий он дополнил определение древнего учителя Церкви. «Истинный христианин, то есть в точности исполняющий евангельские Христовы заповеди, всегда будет в глазах мира юродивым, а значит «ненормальным» и сумасшедшим, глупеньким, чудаком, странным...»566

Владыка считал, что настало время, предсказанное Антонием Великим, когда на улицах будут хватать «последних монахов» (добавим: и просто «последних» совестливых людей) и кричать им:

– Вы безумные, потому что не живете так, как мы!..

Как они – так он жить не мог. Конечно, был большой риск, что опричники по должности или обычные жактовские доброхоты, каковых водится в нашей действительности в избытке, всполошатся, завернут с пути и пристрелят у первой канавы. Любая неточность в поступке, любая неосторожность могли столкнуть его в могильную яму. Он рискнул...

Когда пришли агитаторы узнать, что это за такая личность, не желающая воспользоваться предоставленным ей правом голоса, Беляев сидел в своем углу и на вопрос отвечал молчанием.

– Больной он, – пояснила вместо него хозяйка.

Они ушли и больше не появлялись. (В следующие выборы он уже отдавал свой бюллетень Вере, и та бросала его в избирательную урну.)

По документам он числился теперь «иждивенцем» племянницы. А так как паспорт тогда давали «со слов» получателя, то в очередной раз изменил отчество на «Николаевич» и год рождения на 1883. Однако все равно попадал в работоспособную категорию граждан (всего выходило ему 53 года) и по советским законам должен был отбывать трудовую повинность на предприятии или в учреждении. Соприкосновение с зараженным ненавистью и страхом обществом грозило новым арестом, да и очутиться в трудовом коллективе представлялось подвижнику духовно бессмысленным. Выглядел он вполне молодо (и уж не старше своих действительных 49 лет), что вызывало порой у окружающих недоумение и опасные вопросы. Но где-то в канцелярских бумажках все же отмечен он был как больной, и эта запись, словно фиговый листок, прикрывала его все оставшиеся годы. Почти три десятилетия дядя Коля живет в серой пустыне безбожия, удивительно незаметный для соглядатаев, хотя его необычный облик неизменно привлекал внимание посторонних.

Российская земля горела под ногами ее жителей. Кремлевские властители, безжалостной рукой подняв на дыбы страну, взбодрили на свой манер неспешный крестьянский народ, втолкнули его в городской ритм современности, заставив трепетать от страха и тоски и изо всех сил тянуться угодить новым хозяевам. Непокорные, еще не захваченные чекистским неводом, для которых свобода была важнее крепостной пайки, бежали в труднодоступные места – такова одиссея наиболее стойких старообрядческих общин, скрывшихся в енисейской тайге. Вольнолюбивым горожанам из «бывших», отмеченным печатью проклятого прошлого, особенно духовенству, бежать некуда, разве только превратиться в тень. Так поступил духовный сын Оптинского старца Нектария киевский священник Андрей Рымаренко, много лет безвыходно просидевший в доме (чуть не в кладовке) своей прихожанки и вышедший на волю только после прихода немцев (в эмиграции он стал епископом).

Никуда не выходил и дядя Коля; лишь изредка, вернувшись поздно с работы и собрав остатки сил, племянница выводила его на прогулку. В тридцать седьмом году она дрожала при каждом ночном звуке: едут забирать владыку! Их переулок глухой, здесь днем всегда пустынно, а тут вдруг ночью машина остановилась возле дома. Но черный воронок увез слесаря, жившего этажом ниже, прямо под ними. Однажды пришла в банк, прозвенел звонок, а работать не с кем, всех клиентов в одночасье забрали, карательная стихия обрушилась на эту область профессиональной деятельности: зонам «потребовались финансисты и бухгалтеры».

И тут случилась неприятная история. Один из клиентов, пенсионер из бывших чекистов, пришел получать деньги. Вера попросила у него паспорт, но тот в ответ разорался и потребовал наказать строптивицу. Ее вызвали к главному бухгалтеру. Назревал скандал, грозивший крупными осложнениями. Начальство затеяло разбирательство, и тут, к счастью, выяснилось, что пенсионер страдает шизофренией. Все успокоилось, на сердце отлегло... «У меня было только одно на уме: как сохранить владыку!» – вспоминает Ловзанская.

Жили они в холмистой местности, Орловский переулок упирался в стену Алексеевского монастыря и дальше спускался к реке Ушайке. В закрытой и разоренной обители сохранилась могила некогда знаменитого «старца» Федора Кузьмича. Народная молва выдавала его за императора Александра I, тайно оставившего престол. По официальным бумагам числился бродягой, за что неоднократно наказывался плетьми. В конце концов, в 1837 году странника сослали в Томскую губернию, где он пользовался огромным уважением среди людей различного звания. Фигура во многом загадочная и чудаковатая (по формулярам неграмотный, обучал крестьянских детей азбуке, Священному Писанию, истории), старец всегда руководствовался законом своей совести. Это был тип русского искателя цельной жизни, вольнолюбивого и одновременно смиренного «крестоносителя», жившего только для Бога. Книжечку о Федоре Кузьмиче местного издания (конечно, допотопного 1907 года) удалось владыке где-то раздобыть567.

Сидя в очередном затворе, дядя Коля не уставал вопрошать Творца о том, каким путем идти дальше. И на языке, одному ему понятном, получал ответы. С конца тридцатых годов эти небесные сигналы он стал обозначать в редких записях на обрывках бумаги с характерными пометками: «vid» (видения) и «dog» (togos – зашифрованное «голос»). Внимательно всматривался и вслушивался в происходившее вокруг, чтобы во мраке различить надежные ориентиры для движения вперед. Кроме молитвы, занимался рукоделием, которым служило переписывание отрывков из книг самого различного содержания, художественных и познавательных (от мемуаров путешественников до стихов древних поэтов), потом переписанное переплетал в сборники цитат (вместо того чтобы возить с собой большую библиотеку, нужные отрывки всегда будут под рукой). Получились толстые фолианты: «Винегрет. Выписки из разных книг» (1936 г.), «Липовые цветы. Мысли и мнения разных поэтов, ученых и философов обо всем видимом и невидимом», «Осколки. Выписки из книг» (1940 г., кожаный переплет) и др. Возможно, за такими занятиями застал его пожар, случившийся в Татьянин день (25 января н. ст.). Именинница хозяйка допоздна пекла пироги и, устав, улеглась спать. И вдруг потянуло дымом, деревянный дом загорелся. Стряпуха спросонья подумала, что виной этому стали ее кулинарные занятия, но оказалось, что горят нижние соседи. Жильцы выскакивали на улицу, каждый старался вынести нужнейшее: Вера схватила паспорта, старуха испеченный пирог, какой-то студент готовальню. Прибывшие пожарные вскрыли пол в их квартире, и снизу полыхнул огонь. И хотя пожар благополучно потушили, но очевидно стало, что огненное лихолетье не пересидишь, огненные языки, гудя, рвутся из всех щелей убогого быта. Надо «идти на вы», навстречу горящему времени, и не просто миновать опасное место, но, запечатлев свидетельство о происходящем, понять причины возгорания.

Дядя Коля стал изредка совершать вылазки в город. Заглянул в Центральную библиотеку и сделал некоторые выписки со стенда, посвященного Пушкину (уже минул помпезно отмеченный юбилей поэта). Кощунственные стихи классика всегда вызывали у епископа чувство острого негодования, о чем он писал в своей «Аскетике». Сейчас занес в блокнот несколько современных данных о потомках Александра Сергеевича. Внук его, Григорий Александрович, кадровый военный, сражался в Гражданскую в рядах Красной армии и ныне живет «на Рождественке, в большой квартире, предоставленной ему Моссоветом, и получает пенсию в триста рублей». «Мы рассматриваем фотографию. Группа красноармейцев в «буденновках», в гимнастерках. Один из них – сын Григория Александровича, Гриша... служит в рядах Красной армии». Правнучке поэта, Екатерине Александровне, двадцать семь лет, живет в Москве, сработает на фабрике «Спартак», в конторе!»568. Саша Пушкин, десятилетний советский школьник, мечтает стать летчиком, этаким, как Чкалов... Дарвинисты из «органов» виртуозно провели естественный отбор и произвели на свет начатки нового человечества.

В центре города находилась обновленческая церковь Петра и Павла, а далеко, на кладбище, православная, Воскресенская. Но и ее он не посещал, это было опасней, чем пройтись по улицам. Сразу донесут, кому следует.

Дядя Коля размышлял, на каких началах возможно в эти последние времена устройство церковной жизни, в каких формах?

Русские социалисты поняли тайну исторического творчества; они опустились на самое дно общества и здесь, среди его отбросов, обрели единомышленников, озлобленных и жаждущих мести за свои неудачи, потерянных и никому (конечно, кроме Партии) не нужных. Здесь, в духовных пустотах, образовавшихся в народе, они выпестовали будущую бурю. На крепком фундаменте из «маленьких людей», из их серьезных обид и болей, используя обман и религиозно оформленную материалистическую мифологию, они заложили свое разрушительное дело.

Ход истории неумолимо тянул епископа ко дну существования. Внук крепостного, сын рабочего, он превратился в нищего, в никому ненужное одинокое существо среди вселенского пожара и горя. Каких-то два десятка лет назад будущее представлялось иначе. Старательная учеба, отмеченная золотой медалью, многообещающая пора ученичества у ног великих старцев, карьера ученого монаха и наконец епископство – все это открывало простор для великого служения на пользу заблудшего общества. Церковные деятели недавнего прошлого воспринимали себя воспитателями народа, изнутри укрепляющей государство силой. И вот государство превратилось в Червленого Зверя, разорившего Церковь, сокрушившего все ее сложившиеся за тысячелетие формы существования.

В пролетевшие над Русью «христианские» столетия мир рядовых обывателей был слишком оставлен, обделен вниманием Церкви. Даже пастыри ориентировались в своей деятельности на «лучших» людей, крепких, почетных прихожан. От духовного недоедания народ находился в обмороке. (О нем вспоминали только в дни праздников, рождественских и пасхальных, для помещения на сусальную картинку, да в годину войны: «Родина в опасности».) Он уходил в нети, в никуда, чтоб вернуться назад грозной ватагой во главе с лихим атаманом и Божью землю превратить в пустошь. Что может прорасти на пустыре?

Из записей еп. Варнавы. Томск, 1939 год: «Профессор судебной медицины Яковлев поливал свои цветы человеческой кровью – от покойников, которых к нему постоянно возили. «Хорошее, – говорит, – удобрение"»569.

На свалке небытия попробуй вырасти цветок чистой, смиренной, напряженной и осмысленной жизни. Два «маленьких человека», соединенные верой и надеждой, попробовали. И это им удалось.

Дядя Коля был мастер на все руки: столярничал, сапожничал (чинил всю обувь в доме: отдавать в починку было дорого), знал слесарную работу, переплетное дело, играл на скрипке, обладал массой полезных сведений, читал и говорил на шести языках. Все это пригодилось только для того, чтобы в лабиринтах советских трущоб, на семи злых ветрах, в самое не подходящее для того время, возрос росток подлинной христианской любви. Вот когда особенно понадобилось искусство святости. Если обстоятельства биографии насильно превратили тебя в ничто, что можно еще добавить к своему ничтожеству? Можно его принять как дар, каждая деталь которого требует тонкой доводки. Способность к самоуничижению производит в христианине ясный взгляд на происходящее. Сознательно принимая крест, подправим детали в картине нашего убожества и внешнего позора. И таинственный огонь, загоревшийся в сердце, просветляет лица рабов, даруя тайную свободу.

Скудные, скорбные картины их сибирской жизни ценны теми мелочами, которые свидетельствуют о присутствии в ней отсвета нездешнего света.

При советской власти Томск, ранее один из крупнейших расцветающих центров Сибири, превратился в заштатный студенческий городок, «кузницу кадров» Зауралья, без серьезной промышленности, без общественного транспорта (при этом городские магистрали дико растянуты), с плохим снабжением и дорогими продуктами (до первой германской цены в городе, как и по всей России, были копеечные; в исчислении за фунт: подсолнечное масло – 12 копеек литр, топленое – 22–23 копейки, мясо – 10 копеек килограмм; десяток свежайших яиц – 10 копеек).570 В центре – несколько улиц с домами добротной европейской постройки, заполненных новыми учреждениями с неудобь выговариваемыми названиями (для будущего романа владыка записал с натуры характерную сценку: «Мужик, приехавший из деревни, читает вывески, ища, куда ему обратиться. Читает по слогам. «Губа-с-полком... Та-ак. Рай-совет. С-со-бес...» Обратясь к дочери: «Ну, Клавдия, приехали. Вся советская власть тут заключается"»)571, пустыри, громко названные бульварами и проспектами, гипсовые скульптуры вождя, рабочих и пионеров в чахлых скверах, избы «частного сектора», живописно раскинувшиеся по склонам полноводной реки (через город протекала Ушайка, впадавшая в Томь), лавки, пивные ларьки с неизменной очередью.

Утром Вера вставала в шесть часов. До ухода на работу надо успеть накормить владыку и оставить для него еду, иначе он не будет есть. Поначалу она удивлялась этому упрямому чудачеству, а потом поняла, что пища должна быть согрета сердечным теплом. Жили на ее нищенскую месячную зарплату в шестьсот рублей. А работа бухгалтера по времени не нормирована, принудительно ударная: с утра и до ночи корпела над счетами и отчетами, приходила поздно вечером. Опаздывать нельзя. Но мало стать, не щадя сил и здоровья, передовиком производства, нужно превратиться в прозрачного для всех общественника. Владыка вспоминал: «Когда Вера служила в Томском банке... работа была страшно трудная... И вот она новые методы открыла... И так прославилась... что о ней написали даже в газету, что, дескать, исключительная работница, методы которой должны быть изучены другими. А в это время приехал ревизор. На собрании директор банка сказал:

– Очень жаль, что товарищ Ловзанская не поделится с другими, как она добивается таких успехов. И опыт ее для остальных остается неизвестным.

Но ревизор ее защитил:

– Есть такие характеры, – сказал он, – которые по своему складу не способны к общественной работе. К таким людям я отношу и т. Ловзанскую»572.

Мелкие банковские служащие относились друг к другу доброжелательно (у многих мужья в заключении), да и магия цифр Вере всегда нравилась, но изматывал беспощадный авральный стиль «трудового процесса». Жесткий однообразный режим будней (изобретение усатого Генерального Писаря, создававшего свой хрустальный дворец равенства и братства), недоедание и собственная добросовестность в конце концов привели к тому, что Вера чуть не падала с ног. Придя домой, могла лишь плакать от усталости. (Через несколько лет, уже в войну, заснял ее «дядя» у глухой стены каких-то задворков, платком утирающей слезы.)

– Сначала поешь, а потом будешь лежать сколько хочешь, – требовал от нес владыка.

«Какие там правила! Какие молитвы! – вспоминает спустя шестьдесят лет инокиня Серафима (Ловзанская). Духовных всяких разговоров мы не вели. Где уж там до них. У меня уже ни на что не было сил и ничего не хотелось. Кроме одного: плакать и только плакать от собственного бессилия. Такое было бессилие, что владыка насильно заставлял меня поесть. А еще надо было потом, когда немного отдышусь, хоть ненадолго, пойти с ним погулять».

Утренние и вечерние молитвы она, однако, старалась вычитывать. Впрочем, епископ «ничего «духовного» не требовал, кроме самоукорения». «Главный порок, который мешает спасению и покаянному подвигу, – считал он, – да и всей духовной жизни, – это самооправдание»573. После путешествия в ГУЛАГ он никогда уже не исповедовал ее (и никого другого) в каноническом, уставном понимании этого слова, а просто Вера ежедневно, придя с работы, все рассказывала о себе, внешние события и внутренние переживания. Это было возвратом к древним формам общения старца и ученика. Она приносила с собой облачко производственных и бытовых тревог, забот, и, бросив на нее внимательный взгляд, он иногда замечал:

– Ты сегодня какая-то чужая. Расскажи, что с тобой? Иногда давал советы, как поступить в том или ином случае.

С ней – а она сознательно жертвовала собой ради ближнего и старалась идти за Христом – периодически случалось то, что постоянно происходило со всей страной: провал в беспамятство (у нее, к счастью, лишь частичный), нравственный обморок.

Владыка большую часть ночи не спал. «И6о спать для монаха ночью, – писал он, – это такой позор, который ничем не оправдаешь. Да к тому же бдение дает духовное просветление уму, как редко какая другая добродетель»574. Просыпаясь иногда, она различала в полутьме, что «дядя» читает греческий молитвослов или греческое же Евангелие. На рассвете, уходя из дому, Вера вновь (откуда только брались силы) взваливала на себя груз подневольной жизни.

Денег он не касался, они были в ведении «племянницы», и если ему что-нибудь было нужно, всегда говорил: «Дай мне столько-то и на то-то». Но при себе всегда имел «аварийные два-три рубля. Иногда в конце пятидневки (потом шестидневки), в выходной, отправлялись они в тайгу...

Вождь требовал, чтобы рабы, в свободное от каторги время, постоянно учились. И в довершение всех нагрузок Вера повышала свою квалификацию на банковских курсах «техучебы», да еще сама преподавала бумажную, счетную премудрость младшим бухгалтерам. Однажды на работе она упала без сознания, сердце не выдержало. Приехала скорая помощь. «Сердце у вас никудышное», – сказал врач и на один день дал больничный лист (больше она себе не могла позволить, средств не хватало). Узнав об этом, владыка велел увольняться. И тут как раз один из банковских клиентов предложил перейти на службу в городскую медицинскую клинику, которой требовалось усилить свою финансовую часть.

Шел 1939 год, и совслужащему уволиться было не легче, чем крепостному сто лет назад получить вольную. Начальство не подписывало приказ, а без этого отдел кадров не производил расчета и не выдавал документов, без которых все двери в этой стране оставались закрытыми. Владыка благословил прибегнуть к хитрости: уволиться за прогул.

В сентябре Вера, всегда бывшая на лучшем счету, передовиком производства (хотя и упрекали ее за отсутствие общественной активности), не вышла на службу. Но директор банка ценил хорошего работника и распорядился по-своему.

– Пусть продолжает работать.

Как она ни доказывала, ссылаясь на недавний случай с кассиром, который не смог добраться до банка из-за разлива реки, за что на следующий день был с позором рассчитан, что совершила должностной проступок и заслуживает увольнения, начальник решения не изменил. Тогда, по совету «дяди», не появилась на службе еще два следующих дня и добилась своего (приказ по Томскому отделению Госбанка № 121 от 5 сентября).

Так тянулась череда монотонных лет. В Прощеное воскресенье, в полночь на второе марта 1941 года, над городом раскинуло свой шатер северное сияние. Бледные светящиеся лучи спускались к горизонту в виде арки, с основаниями на востоке и на западе. По прошествии пяти минут волнообразные зеленовато-желтые лучи крестообразно пересекли бледные нити, лившиеся с юго-западной части небесного свода575. Немного спустя в вышине появилась широкая темно-красная полоса. Природа предвещала грозные и, быть может, очистительные события. Приближалась война, давно предсказанная дивсевской Марией Ивановной.

Уйдя из банка в клиники Томского медицинского института имени В. М. Молотова и несколько потеряв в зарплате, Вера, не ведая того, спасла и себя, и «дядю» от голодной смерти в военные годы. Если всем маленьким людям в лихую годину пришлось тяжко, то им, не имеющим корней на этой земле, в особенности. Полагаться можно было только на самих себя и на Того, Кто слышит всякого слабого и убогого.

В сентябре 1941 года Веру назначили главным бухгалтером, это были те же прежние шестьсот рублей, но только, в отличие от банка, без премий. Из них надо платить за квартиру и за дрова, а буханка хлеба на базаре стоила неподъемные сто двадцать рублей (паек хлеба: 300 граммов на себя и столько же на «иждивенца»). Подрабатывала лекциями в школе медсестер. Главное: выручал огород (ей дали два участка на окраине)576 с которого и питались.

Летом – в выходные дни с утра, а в будни вечером – они шли через весь город – на пожалованный в аренду клочок земли, где они выращивали картошку, серьезное подспорье в скудном питании. Вера, маленькая, но крепенькая, тянула огромную тачку, нагруженную огородной рухлядью, а назад везли капусту и прочие овощи. «Дядя» помогал ей копаться на грядках, но долго работать не мог: сильно, от тромбофлебита, болела нога. В основном ограничивался тем, что подносил тяжести.

Воду и ту приходилось «выкупать» по талонам: столько-то ведер на один талон. Зимой, вся закутанная, так что виднелись только одни глаза и нос, Вера везла ведра на санках к водокачке, отдавала талоны контролеру, и тот включал колонку.

Рабоче-крестьянское государство, надежда прогрессивного человечества, в очередной раз бросило людей на произвол судьбы, в крутые сибирские морозы (а они в эти годы были как нарочно особенно трескучие) топливом не обеспечивало и ничего – кроме пустых призывов – не позволяло населению делать для разрешения собственными силами этого кардинального для выживания вопроса: ни угля, ни дров купить нельзя. Начальство заботилось только о себе. В тайге разрешалось собирать один сухостой, которого хватало лишь на растопку печки, да и много ли его вывезешь на себе.

Местные газеты были откровенны: «Рассчитывать на завозное топливо в условиях отечественной войны мы не имеем права». Признавались: прошлая, 1942 года, зима дала «суровые уроки» хозяйственным и партийным руководителям и населению города (а без этих «уроков», то есть множества очередных человеческих жертв, продолжали бы молчать). «Особенно следует подумать трудящимся, – назидала коммунистическая печать, – об индивидуальном обеспечении себя топливом на зимний сезон... Горком ВКП (б) призывает всех трудящихся города принять самое активное участие в заготовке топлива, превратив это дело в массовое патриотическое движение. Ни один трудящийся города в современных условиях не может рассчитывать на централизованное снабжение. Каждый должен обеспечить себя и свою семью топливом на всю зиму. Собирайте еловые шишки, хворост, пни, заготовляйте дрова, торф...»577

В этих нечеловеческих условиях приходилось всеми правдами и неправдами выкручиваться. «Бог как-то всегда посылал людей, – вспоминает девяносточетырехлетняя Вера Васильевна Ловзанская, – которые жалели нас, и это, конечно, ради владыки, чтобы ему было немножко легче». Неожиданно открывались в сочувствии сердца то одного, то другого начальника на Вериной работе, и те понемногу поддерживали ее материально. Начальником снабжения клиник состоял Василий Григорьевич Жаренов, из замаскировавшихся «бывших» людей. К Рождеству и Пасхе (к этим «запретным» датам как бы невзначай приурочивал свои дары, которые шли «тройке»: директору, руководителю хозчасти и ему, снабженцу, а также главбуху, в виде исключения) он вручал ей «СП-2», так назывался спецпаек, в который входил яичный порошок. Иногда говорил: «Зайдите к Оле» – а Оля работала в хлеборезке и украдкой давала ей буханки две хлеба. С этим хлебом они с владыкой шли в тайгу и, сунув леснику буханку, покупали тем право отбирать в свои санки не хворост, а полноценные бревна для растопки. Впрочем, их тоже ненадолго хватало, топить надо было круглосуточно, утром и вечером засыпая в печь по ведру угля: иначе замерзнешь.

Приходилось, чтобы не замерзнуть, воровать казенный уголь. Вера допоздна задерживалась на работе из-за обилия счетов, некоторые требовалось переоформить таким образом, чтобы хозяйственные операции, производимые Василием Григорьевичем, не вызывали при проверке вопросов у контролирующих инстанций: в этом она шла навстречу просьбам своего начальства, потому что благодаря деятельности Жаренова клиники обеспечивались необходимыми медикаментами и продуктами, а обслуживающий персонал хоть какой-то материальной поддержкой. Уборщица, высыпав уголь около печей, уходила, и Вера, набрав полный портфель угля, шла через весь город домой; принесенной меры хватало на ночь.

– Я воровка, – с сокрушением говорит она спустя более полувека578.

Но тогда ею владела другая мысль: «Я должна покоить владыку». Она не рассказывала ему о том, каким образом достается топливо (чуть ли не единственный пример ее неискренности в их отношениях), но, конечно, он не мог не видеть и не понимать происходящего. Через много лет, начав писать книгу о действиях Промысла, епископ столкнется с парадоксальным противоречием между благостным описанием проявлений воли Вседержителя, которое даст школьное богословие, и той жесткой прозой жизни, в которую рука Творца часто вмешивается совсем не посредством сусального ангела и не через обязательно благополучное разрешение наших тяжких обстоятельств. В Катехизисе читаем: «Промысл Божий есть непрестанное действие всемогущества, премудрости и благости Божией, которым Бог сохраняет бытие и силы тварей, направляет их к благим целям, всякому добру вспомоществует, а возникающее чрез удаление от добра зло пресекает или исправляет и обращает к добрым последствиям»579, у выпускников церковно-приходских школ (а многие из них входили в ту пору в когорту активно действующих поколений), исходя из приведенного определения, складывалось поверхностное убеждение, что праведник при любых затруднениях получает непосредственную помощь небесных сил. При отсутствии топлива в тридцатиградусные морозы он должен не рассчитывать на утащенные тайком горючие материалы, а просить, чтоб сарай сам собой наполнился отборным углем. Но владыка не пользовался логикой праведного фарисея.

«Святая» власть считала народ за банду воров и контрреволюционеров, подлежащих беспощадному осуждению и перевоспитанию. Поставленные на грань выживания, люди пытались прокормить своих детей колосками, собранными с колхозных полей, и получали за это «справедливое» воздаяние в виде лагерных сроков. Вера, поступая, как и все обездоленные и нищие, пытавшиеся спасти своих ближних в это Богом попущенное время, нарушала не заповеди Милосердного Отца, а статьи грозного советского Уголовного кодекса. Местные газеты зловеще назидали, постоянно предупреждая несознательных:

«Дикое преступление. На одном из подсобных хозяйств М. Т. Еремина вырвала 27 ростков лука для продажи на рынке. Еремина задержана на месте преступления и привлекается... за расхищение социалистической собственности»580. У гражданки Ловзанской также могли быть большие неприятности.

Рассуждая над действиями Промысла (и над человеческим несовершенным его толкованием), епископ писал: Один из великих сирийских отцов-аскетов древних времен рассказывает, как в его время несколько монахов, возгоревшихся великой ревностью к Богу, отправились в глухую и бесплодную пустыню спасаться. Ведь сказано еще у пророка Давида: Давый пищу всякой плоти… Птенцем врановым, призывающим Его... (Пс. 135:25; 146:9.) Но догматике они учились плохо, она у них была не выше, чем в нашем Катехизисе. И дело кончилось трагично.

Монахи пошли (не забудьте, что это были исключительные подвижники, всецело предавшие свои души Богу). И зашли далеко. И к тому же заблудились. Пища кончилась. Вода тоже. В житиях мы привыкли читать, что у пещер отшельников повелением Божиим вырастали плодоносящие финиковые пальмы и из земли начинали бить прохладные источники кристально чистой воды. А в данном случае ничего такого не произошло, даже пещер они не нашли, а вокруг были одни голые скалы и раскаленные пески... без фиников и студеных родников.

И вот один из монахов протянул ноги. Другой, вслед за ним, тоже. Горестная судьба. Они ли не взывали к Богу, не ждали от Него помощи?.. Ради Него они зашли сюда, и вот ноги уже у них не движутся, язык почернел, и гортань пересохла от жажды... Нет у них больше сил никуда идти, только на небо, к которому они стремились, хотя и не таким этот путь себе представляли»581. Из отправившихся в пустыню только один выжил и вернулся в монастырь. «В этом действительном событии, – продолжал владыка, – вполне понятном нашему времени, когда не только в пустыне, но посреди большого города можешь погибнуть от голода, когда тебе никто не подаст <руку помощи>, – все противоречит вышеприведенному положению из Катехизиса». Учение о Промысле не сообщает секреты житейской удачливости. Существует и богооставленность. «Это факт. И об этом опять в Катехизисе не упомянуто. А поскольку люди... выходили из школы только с таким «пространным» количеством богословских знаний и во все остальное время жизни часто их и не пополняли, то можно себе представить, насколько они были беспомощны в жизни, которая есть тигр лютый». «Важно, – обобщал епископ, – чтобы каждый в том кругу обстоятельств, который ему выпал, сделал все, что от него зависит. И он не расспрашивал Веру, каким образом она достает уголь582.

Епископ любил перечитывать то место в «Дивеевской летописи», где повествуется, как некая «строгая стряпуха» в «мельничной» общинке преп. Серафима Саровского стала жестко ограничивать в еде своих духовных сестер. Причем делала это не самочинно, а по требованию жесткой начальницы монастыря Ксениии Михайловны. Преподобный Серафим, напротив, заповедовал, чтобы опекаемые им монахини всегда ели вволю. Узнав, что данная им заповедь в этом пункте нарушается и после общей трапезы никому не давали даже кусочка хлеба (так что общинницы друг у друга начали его воровать: «Картина, знакомая теперь всем даже в государственном масштабе, – записал владыка. – Если утром не сходил в магазин, прозевал очередь, то уже больше хлеба не получишь...»), святой потребовал стряпуху к себе «и так страшно, строго и грозно ей выговаривал». А на оправдывания провинившейся, ссылавшейся на то, что она выполняла волю начальницы, сказал: «Пусть начальница-то говорит, а ты бы потихонечку давала, да не запирала <еду>, тем бы и спаслась!»583 «Чему учил преподобный! – отмечал владыка. – Не правда ли, странная пошла аскетика? Ученым и неученым богословам и простецам на рассмотрение. А мне она очень нравится»584.

В первый год войны они переехали от Степана Ивановича в «частный сектор». Пригласила помощница Веры по работе, убедив тем, что ее дом, в котором есть подвал для хранения картошки, удобно расположен рядом с их огородом. Но уже осенью Вера с удивлением заметила, что новые хозяева ежедневно съедают огромный чугунок картошки, и вскоре обнаружила, что берут они ее из их с «дядей» мешков. К Рождеству те почти опустели. Она долго не решалась сказать об этом владыке. («Он ведь помогал ее растить».) Рацион питания резко ухудшился.

Помог случай. В клиниках появился новый главный врач, доктор Шуб В. В., маленькая, толстенькая и быстрая в решениях еврейка, эвакуировавшаяся из Киева. Она, обратив внимание на то, что многие из ее новых сотрудников физически ослаблены, устроила диетическую столовую, к которой каждого прикрепляла на месяц. Но, осмотрев Веру Васильевну, нашла у нес серьезную болезнь (какие-то полосы и «лучи» на груди) и распорядилась кормить ее диетическим питанием постоянно. Заведующая столовой, в свою очередь, расположилась к Ловзанской и всегда давала суп (с клецками, галушками) без меры, а «зная, что я живу не одна, позволяла уносить с собой большую порцию супа и одну порцию второго».

Решили они купить козу у кассирши клиник Шуры Утеевой (родом из сибирской деревни, практичная и добрая женщина, она как-то спросила: «Ваш дядя не из священства ли?»), приготовившись отдать вместо денег золотую цепочку. Но не успела Вера сделать предложение, как та сама приводит в подарок эту козу. У козы было маленькое вымя (в день давала литр молока), и когда ее гнали по улице, мальчишки кричали вслед:

– Козел дойный идет!

Зато на Пасху у «племянницы» с «дядей» был творог...

Бедность ужимала со всех сторон. Еду жарили на касторовом масле. Однажды обстоятельства сложились таким образом, что не было возможности выкупить хлеб по карточкам. В тот же день Вера, просматривая лотерейную таблицу, обнаружила, что выиграла небольшую сумму по облигации.

Дядя Коля всегда ощущал на себе руку Божию: как силу покрывающую, охраняющую, но и попускающую периоды мнимой богооставленности, когда приходилось идти по острию ножа – на волосок от смерти, в вершке от пропасти, принимая острые решения, чтоб в очередной раз прорваться сквозь стену огня, неизбывно гулявшего по российским просторам. Правило, которым постоянно руководствовался, формулировал по-будничному просто:

– Надо сидеть тихо и не дразнить бесов.

Он затаился в ниспосланном углу, словно мышь в норке: ежедневно брился, старался как можно реже попадаться на глаза посторонним; однако это не значит, что решил отсидеться до благополучной смерти, подобно обитателям гоголевского Миргорода. Дядя Коля ждал указания, проясняющего дальнейший маршрут предпринятого им путешествия, и был готов к любым поворотам многотрудной судьбы, лишь бы невидимый знак исходил от Того, Кто единственно надежен в целой вселенной.

В 1943 году ему было видение голубя, которого удалось поймать («Я ему: «Куда же ты хочешь от меня улететь?"»), при этом голос сказал: «Трогать не надо, не надо трогать. Пиши. Что за это будет?.. Как будто уж нигде не сидеть»585. Возможно, именно это событие внутренней жизни стало для него неким уверением – тропа расчищена, в стене образовался зазор, – послужившим толчком к началу осуществления ряда давно вызревших творческих замыслов, к медленной перемене внешнего поведения и даже облика: с конца войны уже позволил себе отрастить маленькую бородку (и в дальнейшем ее то сбривал, то отращивал). На внешних фронтах, далеко на западе лилась кровь, людская кровь лилась в лагерях, на внутреннем трудфронте; в 1945 году в Томске ухудшилось снабжение продуктами. Дядя Коля стал не только выходить из дому, но и совершать целенаправленные походы по городу и его окрестностям, имея, как правило, при себе фотоаппарат (фотоделание им возобновляется с августа 1945 года)»586.

Он приступает к изучению нового мира («активизируется», определили бы следователи из НКВД), выпестованного чередой войн и революций, к своего рода летописанию. Задачу собирания церковного предания владыка пытался осуществлять, начиная с первых послереволюционных лет; сейчас он запечатлевает – на бумагу и фотопленку – свидетельства о происшедшем с Россией, с душой человека, увиденные из чудом сохранившейся «подпольной» (если понимать под подпольем внутреннюю клеть) монастырской кельи.

«Теперь «хроники» в газетах нет, – размышлял он. – Никаких сообщений об убийствах, воровстве, грабежах и прочем, которыми богат «подлый буржуазный мир». Эти пустяки... бросают слишком черную тень на одежду действительности, которая всегда должна быть блистающей. Поэтому ее, хронику, заменяют устные рассказы». Замышлял создать собрание газетных вырезок, доступных документов (хотя в СССР рядовым гражданам серьезных документов не доверяли), занесенных на бумагу разговоров, мнений, слухов – любых фактов времени, поставленных, как и положено делать монастырскому хроникеру, пред светом Христовой истины. (Однажды пришлось фотографировать нужное здание чуть не со ступенек местного НКВД, что говорит о серьезности цели, ради достижения которой готов был рисковать. Поступок, достойный удивления, если учесть всю шаткость положения бывшего зэка и маниакальную советскую подозрительность* *(* Еще недавно, в канун горбачевской перестройки, даже в больших городах задерживали любителей фотоискусства, охотящихся не за парадными вывесками, а за правдивыми картинками действительности.).)

Первые записи «свидетельских показаний» датируются 1943 годом (основной их массив приходится на последующий, последний, период его жизни). Писал дядя Коля карандашом, бегло, малоразборчивым почерком, на серой плохой бумаге, отчего большая часть заметок пропала. Но и сохранившиеся описания воссоздают трагедию народа, построившего для себя на земле подобие ада.

Запись от 7 июня 1943 года. Горком партии потребовал от руководства клиник и Медицинского института послать сотрудников и студентов на строительство узкоколейки, прокладываемой через болото в семнадцати километрах от города.

«Результаты работы: сделать ничего не сделали, но измучились и потеряли здоровье, ибо были отправлены и молодые – девицы, студенты, служащие, санитарки госпиталя, и старые – пожилые конторщицы, бухгалтера. У людей горячая пора, огороды... а тут – «кампания»: заготовка топлива на зиму! Собрали совершенно не подходящих людей. Было, правда, несколько техников, но неумелые руки женщин повели линию <дороги> криво. На неумелых посыпался град насмешек и издевательств, несмотря на то что среди них были и старые люди. Под обещанным обедом, оказалось, надо было понимать маленькую баночку консервов (открывали топором) на двоих! Вместо обещанных «витаминов» – чай из еловых шишек! Хлеб – 400 граммов. Студенты привезли мутную бурду, без всякого признака мяса, под названием «плов»...

Ясное утро обещало прекрасный день... По дороге вдруг разразился страшный ливень с градом. Все не только промокли до нитки, но шли по колено в воде, покорно, словно иначе и не могло быть. Сделалось холодно. На студентках и женщинах платья все облипли. Некоторые его сняли (теплее так идти) на потеху парням. Начались анекдоты, шутки, намеки. Разговоры завертелись исключительно около половой сферы.

В конце концов, после таких мучений, какая же могла быть работа? 240 человек сделали пустяки, воз и ныне там... вернулись в четыре часа утра на другой день, приобретя ревматизм на всю оставшуюся жизнь. Начальство предупредило директора: завтра опять всех послать туда же, но само никуда не ходит и носа никуда не сует. Ибо вместо прав по рождению завоевали... права помещиков по назначению.

Всякие были порядки... при Иоанне Грозном, Петре I, но такого еще не было. Ну, какую пользу получили от всего этого Гольдберг (директор Мединститута) и Позднер (главврач клиник)? Люди пришли искалеченные, исправно работать не могут... (А что сделало руководство – другой вопрос, об этом никто не спросит. А когда спросят, Гольдберг и К° получат уже свои награды, и все концы уже будут в воде, не найдешь, кто тут виноват. На другой день на узкоколейку отправится новая партия, из следующего учреждения.)

Даже... беременные боялись не пойти – «судить будут»587. Галя, дочь домохозяйки и сослуживица Верочки, беременная, обратилась в консультацию. Ей сказали: вы получите временное освобождение и можете не ходить ни на какую такую работу, потому что помрете на ней. Но Позднер накануне предупредил всех, что он «не признает никаких справок» и чтобы все шли. Иначе отдаст под суд. Ибо ему надо выйти на «стопроцентную явку"»588.

Запись от 20 июня 1945 года: «Случай на улице».

«Голод, нищета. Люди дохнут, как мухи. От голода и непосильного труда одновременно. За последние несколько дней сколько встретил валяющихся по улицам, тротуарам, под заборами мертвых или при последнем издыхании мужчин, женщин, подростков. Старых, молодых.

Вчера старичок или пожилой уже мужчина лежал на лавочке у дверей парикмахерской на «проспекте» им. Фрунзе, напротив хлебной лавки, и предавал Богу душу. Лежал на спине, скрестив на груди руки. Нельзя сказать, чтобы совсем нищий, – в рабочей блузе. Люди, взрослые, проходят мимо; одна женщина со злобой бросила: «Подыхаем и валяемся, как падаль».

Группа ребятишек с соседнего двора стояла и безмолвно созерцала картину.

Кстати, жестокость сердца нынешних людей, привыкших ко всему, может характеризовать такой случай.

На днях прохожу по Сибирской улице. Не доходя двух домов до хлебного магазина, вижу, лежит мальчик лет четырнадцати, ничком, вдоль мостков тротуара. Недвижим. Очевидно, мертвый. Вышла из соседних ворот старуха с ведрами на коромысле (рассада), тяпкой и лопатой. Сказала, что идет за десять километров на огород, так как сидит на пайке в 400 граммов хлеба из мякины (другая дополнила: «Чего-чего только в нем нет, и отруби, и ячмень, песок и камни горстями и что-то еще, от чего хлеб становится как камень и через день разваливается, распадается»), – и когда она накануне шла с огорода в 11 часов ночи, то этот паренек (по-видимому, с какого-то военного завода, а «они страшно бегут с него») лежал все здесь же и страшно стонал на всю улицу, очевидно, чем-то мучился. Теперь замолк и недвижим, наверное, кончился.

И никто не вышел, не поинтересовался, не помог. Даже те, у кого он лежал под окнами. Как раз домик был низенький, и окна на аршин от земли.

И еще лежал целый день, люди ходили мимо, перешагивали через мертвеца, злобно, как через дохлого пса, пока – стоит ведь жара, 31 градус в тени, – кто-нибудь не «донесет», чтобы не разложился и не заразил воздух.

Когда женщина передавала рассказ о себе и о нем, прошли здесь красные командиры, в новых френчах с погонами; один с матросскими полосками, но они никак не могли заметить лежащего так низко, на самой земле, мальчишки – в большом отцовском картузе, в длинном ватном пальто, – они... разговаривали о «высокой» политике (о договоре с Америкой), и мысли их витали в высших сферах. Они мальчишку никак не могли заметить, потому что они разговаривали...»589

Запись от 21 февраля 1946 года: «Зверь Красный»..

«На днях студенты давали вечер в честь выпускников Медицинского института. (Экзамены еще не кончились. Вечера такие с профессорами не раз уже были, что сие значит, для меня неизвестно.)

Перепились все страшным образом. Профессор Ш-н, старик уже, громадных объемов, плясал вприсядку. Профессор Ф-в, тоже громадный дядя, напился до положения риз. Профессор М-ч (тот, о котором я писал когда-то. Говорят, оставался после работы со своей «кралей» и просил: «Няня, приготовьте, пожалуйста, ванночку...» Теперь эта «подруга» насилу вырвалась от него и ушла...), так тот совсем уже потерял всякое соображение, сгреб скатерть, набрал печенья, все зажал под мышку и домой бежит. «Я, – рассказывает помощник директора по хозяйственной части, – догнала его, зазвала в ординаторскую комнату и сказала: «Позвольте, я вам заверну печенье в газету, а скатерть вы мне уж назад верните..."»

Одну студентку, крестьянскую девчонку, напившуюся тоже до потери сознания, человек пять студентов – завтрашних врачей – затащили в отдельную комнату и изнасиловали. Когда она проспалась наутро и осознала свою беду, то ничего не могла вспомнить и рассказать, кто тут был и как...

Были и дамы. «Жена» Ш-ва (все-таки жена в кавычках, потому что семью свою ректор бросил в Горьком, откуда его перевели сюда), которая так прославилась воровством (недавно вскрыла чужую посылку) и своим командованием над ним».590

От такой гнетущей атмосферы, когда человек погрузился в животную жизнь и всецело сосредоточен на удовлетворении телесных потребностей, невольно брала оторопь и подступало уныние. «В Томске я приходил в отчаяние, – вспоминал позже владыка. – Кому и на что все, чем я интересуюсь, нужно? Духовным не интересуется никто»591.

Люди привыкли не замечать своей души, народились уже стайки внешне благопристойных особей – сущих зверей по внутреннему устроению. Дядя Коля имел обыкновение отыскивать прекрасное «в разных срезах жизни», различал таинственные уроки Божии там, где о религии, в лучшем случае, привыкли говорить лишь с пренебрежением или даже негодованием, – в среде советской молодежи (старшие поколения добровольно отказались от Христа, считал он, но, возможно, их наследники развернутся к Нему). На страницах одной из его рукописей второй половины сороковых годов сохранилось описание того умного делания, посредством которого он ежедневно обнаруживал в ужасном настоящем всходы надежды и творческие задачи, поставленные историей перед христианами. Так совершалась его молитва о России.

«Тускло светят мутными пятнами электрические фонари на Ленинском проспекте в дыме и гари, затянувшей весь сибирский город. На всех дворах жгут навоз и расчищают их под огороды. И я сижу в городском саду на обрубке от прошлогодней скамейки, которую истопили на дрова. Больше не на чем сесть, так как все десять лавочек по причине множества гуляющих заняты до отказа. Я завернул сюда из центра города мимоходом, в надежде дать отдохнуть больной ноге и записать в блокнот мысли, которые приходили в голову. В саду все последние годы в это время никого не было. Но на этот раз я ошибся. Духовой оркестр, присланный сюда по случаю какого-то советского праздника или очередной победы (идет война), собрал всю городскую молодежь: студентов, рабочих, учеников ФЗО обоего пола и школьников 12–15 лет. Взрослых, то есть пожилых, не было. Но они не в счет: я давно уже их не вижу... Прошел дозорный патруль из двух молоденьких солдатиков. Они шли по дорожке сада среди беззаботно смеющихся и нарядных гуляющих, серьезные, молчаливые, в караульном снаряжении, с красной повязкой на рукавах и с винтовкой за плечами – у одного дулом вниз, изредка перекидываясь замечаниями со знакомыми девушками и присаживаясь на загородках, чтобы, свернув «козью ножку», покурить.

Встали, пошли. И за ними пошла моя мысль... (И я сам. Домой.) И образы естественного и аллегорического воинствования переплетались, соединялись в моем уме между собою, и апостольские, библейские побеждали натуральные и эмпирические...

Братие… облецытеся во вся оружия Божия, яко несть наша брань к крови и плоти, но к началом и ко властем и к миродержателем тмы века сего, к духовом злобы поднебесным…(Еф. 6:10–12.)

Ружье не само стреляет и танк не сам по себе движется, а действуют они посредством тех, кто за ними стоит. Так и в духовной войне. Оружием же, в данном случае Божиим, служит Божественная сила благодати Св. Духа...

Вот апостол и говорит, чтобы мы облеклись в это первоначальное всеоружие первозданного Адама. И это не иное что значит теперь... как облечься в Самого Христа (Гал. 3:27), чтобы Он Сам воинствовал за нас. Но это возможно лишь тогда, когда оружие нашего воинствования будет духовными, то есть божественными, добродетелями и когда, следовательно, мы совлечемся греха»592.

Юные поколения бодро шагают навстречу судьбе. Одетые в форму, построенные в колонны, прогрессивные, обученные, полные решимости выковать свое коллективное счастье, они не ведают сомнений, не замечают черных красок. Они лишены духовного покрова, безоружны пред силой зла. Но скажи им о том, начнут тут же разоблачать поповщину. Не уберечь зеленую поросль. Впереди ее ждут бесконечные поля, усеянные костьми мертвецов, опустошенные пажити, заплесневелые руины достижений, бессилие обманутых рабов. И так будет длиться до той поры, пока глаза не обратятся к Небу и сердце не почует свою связанность с ним. Говорить об этом с ними опасно, нацарапать же на бумаге можно. Дядя Коля продолжал:

«»...Почитайте себя мертвыми для греха, живыми же для Бога во Христе Иисусе, Господе нашем. Итак да не царствует грех в смертном вашем теле, – увещевает св. апостол Павел, – чтобы вам повиноваться ему в похотях его. И не предавайте членов ваших греху в орудие неправды, но представьте себя Богу, как оживших из мертвых, и члены ваши Богу в орудия праведности» (Рим. 6:11–13).

...В то время как моя рука выводит эти апостольские слова, я слышу, как куры громко кудахчут за окном, как будто их собираются резать, душу раздирают, как черные вороны, – а в голову мне приходит неожиданная мысль: как глупы все эти утверждения со стороны мира, что религию и христианство попы выдумали для околпачивания масс.

Какие вдруг, если не смирение, то терпимость и «прибеднение»: ведь в числе последних находятся и великие мира сего, самые умные и культурные люди. И они, значит, в числе «околпаченных» и «дураков»? Все эти верующие Ньютоны, Коперники, Галилеи, Рентгены, Пастеры, Мендели и многие другие, да не просто верующие, а церковники и монахи!.. И какое, оказывается, простое средство для этого околпачивания нужно (посредством которого, однако, как сам мир знает по горькому опыту, никоим образом нельзя прельстить ему своих членов): обещать невидимый рай, да еще в будущем, и на небе, а не здесь... Но сатана, князь мира сего, замалчивает самое главное: дело не в том, чтобы привлечь людей приятными вещами, будь то будущими, духовными, или здешними, в виде пряников, в буквальном и переносном смысле слова, а в том, чтобы привлечь их, если хотят получить это будущее, не иначе, как только под условием восприятия скорбей, мучений и страданий.

И Господь Иисус Христос, таким образом, не обещает блаженства, ни будущего, ни здешнего, если каждый в жизни не пройдет, в подражание Ему, через свою Голгофу (1Пет. 2:21).

Иже не примет креста своего, и в след Мене грядет, несть Мене достоин (Мф. 10:38).

...И сколько еще подобных увещаний и предсказаний! Вот чем призывает Христос к Себе страждущую душу! Вот что обещает в удел земной жизни.

Вышеприведенные слова апостола, вызвавшие у меня вереницу этих мыслей, к чему призывают? К страшному самоограничению и аскезе, к отсечению своих похотей, к ежеминутной борьбе с собою... А разве это легко? И кому понравится?..

Какой «поп», проповедник, основатель религии осмелится на это, кроме Самого Бога, если хочет, чтобы его «религия» или учение пошло в ход и нашло себе широкое распространение? Никакой... Только Творец мира мог так говорить, потому что в руках Его... все эти неминуемые кресты, гонения и мучения... уравновешиваются силой благодати, которой мир лишен и которую не знает. Только она одна в состоянии дать человеку утешение в самых трудных обстоятельствах жизни, почти безнадежных и непереносимых...

А навоз все курится и горькой струйкой дыма залезает ко мне в окно. Я вижу, как на поляне, в роще, сбоку от дома, – там тоже собираются разбивать гряды – люди собрали прошлогоднюю ботву, взгромоздили большой костер и языки его пламени мрачно озаряют полночную окрестность. Какое страшное время!.. «Се Жених грядет в полунощи...» Страшный Суд. «...и блажен раб, егоже обрящет бдяща...» Луна во мгле, затянувшей небо, кажется багровой, жутко зловещей, прямо-таки кровавой... И далеко, далеко на фронте льется кровь.

Встают в памяти ужасные слова пророка Иоиля, вернее, Господни: «И покажу знамения на небе и на земле: кровь и огонь и столпы дыма. Солнце превратится во тьму и луна – в кровь, прежде нежели наступит день Господень, великий и страшный» (Иоил. 2:30–31)».593

Он не мог завязать с представителями младого племени свободный разговор (разве случайно мимоходом что-то спросить), хорошо, если удастся расслышать обрывок их непринужденной беседы где-либо на улице. Оставалось обдумывать свои будущие книги, обращенные к ним. И позаботиться о том, чтобы они дошли до читателя, дождались – быть может, лежа в сырой земле (обстоятельства могли обернуться по-разному) – того часа, когда их извлекут на свет Божий. Поэтому дядя Коля времени не терял.

«Пробовал еще так. Кипятил каждый день в консервной банке 25 граммов дубовой коры. Слил, залил вновь водой и еще раза два прокипятил. Потом уварил (до тех пор пока морщиниться стала вытяжка). Добавил чайную ложку восьмидесятипроцентной уксусной эссенции. Но они расплывались.

Прибавил лаку (и в первый раз не вышло), и смола отскочила... Пришлось процеживать... Сейчас пишу этими подкрашенными чернилами, которых кипяток не берет».594

Не стоит удивляться подобным загадочным манипуляциям. По всему СССР в ходу были одни анилиновые чернила, обладавшие свойством уничтожать (а не сохранять) написанный текст. Авторитетный специалист из грозного ведомства сетовал (а дядя Коля отмечал: «Трудно себе представить что-либо более неопровержимое из сказанного о наших «культурных достижениях», чем эти признания представителя науки, да еще произнесенные от имени НКВД»): «В нашей советской действительности... достаточно указать на факт... имевший место в 1925 году, когда в печати появилась заметка о том, что почти погибли рукописи В. И. Ленина, так как ему по неосмотрительности наливали в чернильницу анилиновые чернила, т. е. именно те фиолетовые чернила, которые получили у нас, к сожалению, весьма широкое употребление... Печальный случай с рукописями Ленина ничему не научил нас – по-прежнему в советских учреждениях... продолжают писать водой, подкрашенной фиолетовыми чернилами».

Пришлось воспользоваться рецептами, сохранившимися от Древней Руси (XV-XVI вв.). (Ловзанская вспоминает: «Владыка, изготовив чернила, раскладывал бумажки с надписью «проба» в блюдце с водой и так проверял качество чернил».)

«Заброшенный в места, где я сидел, выражаясь по Писанию, как нощный вран на нырищи и птица, особящаяся на зде, – как сова на развалинах и одинокая птица на крыше (Пс. 101:7–8), – делился опытом дядя Коля, – и не имея чернил, какими я когда-то писал, и не будучи в силах их приобрести, потому что за тридцать лет соввласти их и в столицах никогда не было, я решил сделать их сам... Я напряг все свои знания но химии (в сущности посторонние мне) и решил сделать что-то достойное своих предков, приготовлявших, хоть и на кислых щах, триста-четыреста лет назад чернила... которых ни дождь, ни солнце не брали... И составил следующий рецепт. Возьми: дубовой коры – десять чайных ложек, ржавых гвоздей – полгорсти, воды – один стакан...»595

Двадцатый век восходил к своему зениту. Многократно вываренный в его многочисленных котлах епископ волхвовал в своем углу над чудодейственным раствором.

«Тихо в клети и безлюдно на дворе в этот полуночный час. Мороз на улице доходит до минус пятидесяти одного градуса по Цельсию, и слышно не только, как за окном скрипит снег под пимами соседки, идущей с помоями по дорожке, уже без того обгаженной и обильно политой всякими нечистотами, но и как гудит сирена (так громко, как будто прямо под окном) далеко за городом, за десять километров отсюда, на химзаводе «Красный Пролетарий». Коптилка моя едва дает свет на клочки бумаги и без того грязного цвета... И я обрезаю нить своих воспоминаний...»596

Писал он на серых листах блокнота, а из желтых бланков контокоррентных счетов, приносимых Верой, сшивал маленькие, чуть больше ладони, тетрадки, занося в них свои мысли, картинки действительности. Обдумывал планы будущих работ; при этом колебался, какие избирать для них темы: мистические или познавательного характера, с длинным закрученным сюжетом или укладывающиеся в краткие парадоксальные максимы. Набрасывает схемы нескольких романов из современной жизни. По сути, это был вопрос о том, к какому читателю должно обращаться и на каком языке говорить церковному миссионеру с людьми последних времен. А то, что вскоре это потребуется, он не сомневался.

С 1947 года стал посещать книжную толкучку (у входа всегда стояли нищие старухи) и обнаружил, что молодежь приходит сюда в желании найти редкую книгу, не имеющую идеологического содержания, лучше всего – историческую, рассказывающую о дореволюционном прошлом (пользовались спросом романы запрещенного Вс. Соловьева) или иностранного автора.

Любил смотреть с холмов – и запечатлевал светописью увиденное – на реку, на избы внизу. Улицы в паводке, жители пробираются по ним на лодках, остров с мощным массивом безмолвного соснового леса; жены, мужья, дети, схваченные в бытовых сценках, раскрытые друг к другу, – излюбленные сюжеты его фотографий, в которых, сквозь казенное сукно серого подсоветского существования, он старался запечатлеть сокровенную тягу души к свободе внутренней. Он обращал свой взгляд – и фотообъектив – на те реалии, к которым тянулся человек в противовес казенной мертвечине, возле которых мог обогреть свое охолодевшее сердце. Кладбище в Троицу, народ убирает могилы, служит на них панихиды (1947 г.). В городском саду на скамеечке «занимаются» студенты: «Он читает ей, а она орешки кедровые щелкает (1945 г.). Толпа на дамбе «тревожно смотрит, как подо льдом начинает бурлить вода». В Благовещенье у ворот дома девчушка пускает кораблик.

Он снимал приметы эпохи с черного хода, там, где нельзя было скрыть печать плена и тоски. Концлагерь и рядом землянки «спецпоселка», избушки «спецпереселенцев» (в июне 1946 года в газетах появился закон об упразднении Чечено-Ингушской АССР, а в сибирской тайге – горцы Кавказа, ото было их новое место жительства»)597. В саду имени Революции, на стадионе, «узники строят трибуну», виднеется будка часового (1946 г.). Макаронная фабрика – бывшая Духовская церковь. Воскресенская церковь – ныне гараж. Всюду (и возле их огородов) колючая проволока. Каменные болваны государственной религии, изваяния вождя с протянутой указующей рукой: памятник Сталина оттащен с дорожки, на которой он стал мешать прохожим.

Правда преодолевает фальшь, восходя к духовному опыту, который до конца не может быть изгнан из жизни. На этом мотиве, взятом из классической русской литературы (в свою очередь взошедшей на дрожжах Евангелия), дядя Коля пытался передать видение надежды, посещавшей его на дне опустошенного новым варварством мира.

Потянуло весенним ветерком. В газетах стали появляться необычные сообщения, менялась государственная лексика. В Москве прошел Поместный Собор Русской Православной Церкви (1945 г.), избран новый Патриарх. Герой одной из популярных «патриотических» пьес, сержант Хромов, перед смертью говорит возлюбленной: «Ни к чему нам прощаться – скоро увидимся. Там увидимся, куда его (немецкого генерала. – Прим. еп. Варнавы) окаянную душу не пустят»598.

В декабре 1944 года дядя Коля спросил у Бога о причинах своего неизбывного, скорбного и безвыходного положения: «Отчего это?» И в ответ услышал: «"Ты призван к терпению... Не раньше пяти минут» (пять лет еще!)»599. В том же году, после прослушивания по своему приемничку какой-то радиопередачи, он обдумывает заманчивую идею: осуществление ее могло бы прорвать железный занавес, которым был наглухо отгорожен. Нужны «охотники» из иностранцев, желающих вести переписку с русскими. «Теперь так, кажется, коротковолновики поступают. Заводят знакомство со своими антиподами заочно. Пропаганда идет и, одновременно, обычное знакомство. Может, обратится в теплое, прочное, тем более что выступает и приступает к ответу «охотник», а может быть, после и дружественная душа найдется (следовательно, надо просить, чтобы познакомили – то есть показали письмо плюс брошюру! – с друзьями своими). Да, целая уже миссия образуется... Вот для этого как надобны брошюры, а не книги... Лучше всего проспект с цитатами послать на английском языке»600.

Он надеялся на публикацию своих произведений за границей! И хотя идея эта казалась неосуществимой, все чаще задумывается о том, что надо менять место жительства, продвигаться в западные области страны, откуда – все возможно для неколеблющейся веры – ее легче осуществить.

Минуло двенадцать лет сибирского пленения (а учитывая лагерный срок – пятнадцать), которое извне могло показаться медленным застыванием в яме постылого одиночества, прозябанием на пустыре забвения. Но это внешнее обманчивое впечатление. Самосохраниться, переждать лихо и дотянуть до «спокойной» старости – такое настроение подстать человеку, погребенному заживо. Вопреки всему, епископ осторожно продвигался в однажды выбранном направлении.

Так сложились обстоятельства, что затвор оказывался для него чуть ли не единственно возможной формой выживания. Для большинства одиночество непереносимо, ведет к нравственной деградации; одна только угроза столкновения с общепринятыми нормами поведения, а после Семнадцатого года – с генеральной линией партии, призрак возможной насильственной изоляции и отлучения от общества заставляли многих своеобычных («с лица не общим выраженьем») людей становиться перед толпой на колени, стираться в серую массу. Редко у кого имеются силы и энтузиазм прокладывать одинокий путь средь житейского моря. Затворники и пустынники древности выдерживали бремя одиночества только тогда, когда, благодаря овладению «искусством святости», их труд превращался в сплошное благодарение, возносимое ко Творцу. «Истинный христианин, – писал епископ, – должен работать не ради получения Царства Небесного или чего другого, но ради любви к евангельским заповедям, ко Христу: Аще любите Мя, заповеди Моя соблюдите (Ин. 14:15)601. Дядя Коля (а обстоятельства его жизни были суровы, чреваты многообразными угрозами) не брал на себя каких-либо подвигов. Путеводителем в Небесный Иерусалим, в послелагерные годы, имел следующий девиз: «Старайтесь иметь мир со всеми и святость, без которой никто не увидит Господа» (Евр. 12:14).

Страна боролась с внутренними врагами, потом с немецкими ордами, билась за мир во всем мире (да так, что битва эта вылилась в войну «холодную»)... Дядя Коля с «племянницей» Верой строили незаметную, свою (в отдельно взятом углу), мирную жизнь. По попущению свыше, разоренная Церковь исчезла с горизонтов российских пейзажей. Но и у безбожников душа по природе христианка. Тоска по добру, по его устойчивости и прочности посещает и обитателей земного рая. Властители железным посохом согнали народ на строительство хрустального дворца. «Хочешь не хочешь, а ту дорогу мы все-таки построили», – с горькой иронией вспоминал владыка о прокладывании Чуйского стратегического тракта, унесшего жизнь любимого ученика. («После нашли, – продолжал он, – что здесь был какой-то перегиб... у следователя в «ежовых» рукавицах. Но это нам не принесло пользы, потому что дорогу-то мы строили в благодарность за то, что оставили нам жизнь».)602 В сияющих зеркалах отражалась чернота отчаяния: убогое настоящее.

«Сейчас нет монастырей, – говорил епископ, – но несколько человек всегда могут согласиться жить ради Христа». Луч невидимой обители, которую возводили двое маленьких людей, сквозь образ их внешнего убожества пробивался наружу и замечался посторонними. Наталья Александровна, их последняя домохозяйка в Томске (дом находился на Почтовой улице), образованная и интеллигентная женщина, прониклась большим доверием к дяде Коле, проводя много времени в разговорах с ним. Как-то призналась: «Как жаль, что я вас не встретила раньше, моя бы жизнь пошла по-другому». В январе 1944 года владыка записал в блокноте: «Ha днях Н. А. сказала мне (через перегородку):

– У вас какая-то замечательная способность, которую я никогда не встречала. Какая-то сила, вы можете что угодно сделать из человека, например из еретика – православного. И я не пойму никак, отчего это происходит, в чем тут дело... И все это понемножку, постепенно, незаметно, как будто без всякого труда. Без приложения каких бы то ни было усилий!..

То, о чем она говорит, мне не внове слышать: не она первая... Все это напоминает разные степени духовного устроения. Новоначальный мучается, просит, просит у Бога и едва-едва получает... А совершенный только помыслит, а Бог, как бы по обязанности, благословляет...»603

Ни одна проблема не может быть решена в России, если люди не научатся идти ближнему навстречу. Без самоотверженности «племянницы» владыка не протянул бы на советской «свободе» ни дня; Вера прикрыла его от Системы и подарила без малого тридцать лет жизни. С раннего возраста она находила в себе тягу к духовному пути, но без опытного учителя ей вряд ли бы удалось так многогранно, всеми сторонами личности, реализовать себя в служении другому. «Столько лет прожить со старцем, – говорит она. – Мне повезло, как никому».

Владыка каждодневно излечивал ее от влияния тех завораживающих своей пустотой лабиринтов, по которым она вынужденно блуждала на советских службах. В ее судьбе он видел отражение трагедий тысяч молодых христиан, которых ночь застала в начале пути. Рухнули подпорки видимой Церкви, и человек оказался на распутье. Без помощи, без мудрого совета (кто и что мог посоветовать в эпоху тектонических сдвигов?). Те, кто уцелел среди массовых гонений, кого не схватили и не отправили на плаху, медленно теперь умирали в разреженном воздухе. Большинство монахинь «позагсилось», множество верных зарыло свой талант в землю. А те, кто втайне пытался идти за Христом, отвечая на вызов времени, что обрели, кроме падений и бесконечных ошибок? Так звучала в душе епископа тема верности Небу в бесконечной череде страданий, тема, которую он пунктирно обозначил в замысле романа под названием «Невеста».

«Невеста» – это душа, постоянно тянущаяся к добру и постоянно в бессилии падающая, под тяжестью немощей и грехов, на равнодушную пыльную землю. Многие факты из биографии Веры были переосмыслены и интерпретированы под углом судьбы современных российских христиан, борющихся за свою любовь и чистоту среди чуждой и враждебной обстановки. Множество соблазнов расставлены миром для уловления в свои сети «детей света» (Еф. 5, 8).

Дядя Коля писал, испытывая тревогу за будущее духовной дочери, имея пред глазами пример Валентины, соскользнувшей вниз, и иных, имже несть числа...

Приехав в Томск в 1934 году, Вера устроилась у верующей старухи Олимпиады Александровны Пылковой, снимавшей комнату в частном доме. Здесь же квартировал некий поэт, бросивший жену-учительницу. Он повадился в гости, читал стихи и пьяно обещал Вере: «Я вас увезу на Алтай».

В черновиках романа героиня переживает схожую историю, которая, однако, разворачивается в трагическую (и столь обыденную) сторону.

«Невеста. Героиня приезжает в сибирский город. (В декабре самые морозы. В кожаных ботинках. Как раз ударил мороз минус 49 градусов. «У нас так не ходят», – пожалел ее сторож на станции.) Она оставила свои вещи в багажном отделении и пошла в город. Ей дала прежняя соседка адрес своей знакомой, которая жила в поселке, в двух-трех километрах за городом. Та, сказали соседи, год уж как умерла, но у нее есть сестра, старушка 77 лет, которая живет в городе...

Наутро пошла искать старушку. Нашла дом, квартиру, идет пьянка, веселье, песни, баб полно. Было восьмое марта.

Старушка ее ласково приняла. Большая чистенькая комната, много вещей. Чай собрала, разговоры: а ведь где-то надо устроиться. Она спросила: а нельзя где-нибудь у вас тут остаться жить? Та говорит: надо хозяйку спросить. Позвали хозяйку, она говорит: «Конечно, можно...»

Поселилась у старушки, а на работу поступила в Центральную общественную библиотеку (откуда берет для чтения книги). Так и жила, когда неожиданно вдруг встретила у себя на крыльце Горт-де-Гротта. Он снял в соседнем доме комнату. Поэт, стихи пишет, тоже устраивается в Когизе».

Демоном-искусителем стал молодой мужчина из «бывших» (дворянин), несмотря на свое изгойство не устававший ловить мгновения «счастья». В романе героиня, уставшая от одиночества, падает. (В действительности Вера съехала на другую квартиру.) «Потом ей стало тошно. Начали мучить угрызения совести. Началась душевная борьба. С одной стороны, страсть затягивала, с другой – совесть жгла». Она привыкает к пороку и одновременно обращается к изучению церковного мировоззрения. (Одно из ее наблюдений по поводу нравственного состояния советского человека: «Мы живем, как звери в Ноевом ковчеге, только внешне держим себя прилично, чтобы не выказать себя и не попасть в лагерь. Потому и молчишь, вечно молчишь или разговариваешь о погоде, передаешь коридорные и кухонные сплетни. А там, в монастыре, люди хоть и формально, но отказались от всего этого, т. е. бросили мир, вышли из него...») От соблазнов не заслониться, их надо научиться преодолевать, считает автор. Падение не смертельно, не оно страшно, а губительное застывание на месте, вследствие чего искаженный грехом взгляд начинает измерять глубину действительности своими убогими мерками... И меркнет свет в очах. Навсегда. «B дальнейшей жизни, – очерчивает владыка будущий путь героини своего романа среди безбожного мира, – она падает, встает, опять падает. Но никогда не оставляет борьбы со своими страстями, и задняя забывая, в передняя простирается до... конца»604. Покаяние и смирение всегда выводят к Небесному Иерусалиму.

...Зина Петруневич звала в письмах в Киев, Ольга Патрушева приглашала в Ленинград. Это были люди, которые в опустевшем мире могли понять тоску о вечном, могли оказаться надежной подмогой. Отъезд назревал. Но прежде должно было умереть зерно старых надежд.

Неожиданно (впрочем,случившемуся предшествовали предупредительные видения) весной 1947 года приехала из Алма-Аты Валентина Долганова. С мужем. Владело ею сильное желание наладить совместную, как когда-то в годы молодого энтузиазма и горячей ревности ко всему церковному, общинную жизнь. Плохо встретил ее владыка. Когда впервые вошла, сказал:

– Ты должна от порога до меня ползти на коленях.

– Верно, – ответила она.

Замужество Валентины не сделало ее в глазах епископа «нечистой», и вовсе не обличительными задачами руководствовался он в своих резких словах. Владыка хотел определить, видит ли та, как встарь, цель, к которой он стремится. Или страстное желание восстановить золотое прошлое затмевает действительное положение вещей, толкая не к трезвому поступку, а к опьянению мечтательностью? Епископ не возражал, чтобы гости сняли комнату в том же доме, у Натальи Александровны. Началась совместная жизнь.

Бывшая послушница и бывшая монахиня, а теперь мужняя жена строила далеко идущие планы. Материально она не нуждалась (у супруга имелись сбережения).

Хорошо приобрести корову. На полезную покупку средства найдутся (молоко нужно всем и, в частности, ее больному мужу, Владимиру Ивановичу Серову, а излишки пойдут на продажу), только для того надобно Вере уволиться с работы и заняться домашним хозяйством (скотина тщательного ухода требует). С подобными благими пожеланиями Валентина вручила духовному отцу некоторую сумму денег. Дядя Коля червонцы взял.

Удивлялся бесстрашию Валентины. Только что окончился «минус» (административные ограничения на право проживать в центральных городах страны), а уже норовит распоряжаться и не замечает, как опасно ходит. Ранним утром в октябре при переезде на отдельную квартиру задержал ее милиционер. Владыка записал: «Сейчас... в семь часов утра... вылезли (Валентина и Серов. – Прим. П.П.) с вещами, как всегда, в окно! Это увидел милиционер, было еще темно, удивился, спросил, что тут такое делается, стал придираться к вознице».

Решил дядя Коля смирить Валентину и вместо коровы купил «племяннице» подарок. Зашли как-то Серовы к ним в гости, глядь, а на руке у Веры красивое колечко. Слово за слово, и дело прояснилось.

– Все ты хочешь Веру принизить, – сказал епископ. – Но чтобы она тебя обслуживала, такого никогда не будет.

Получился скандал. Валентина негодовала и обвиняла любимого учителя в «воровстве». Владыка недоразумение потихонечку урегулировал, кольцо продали и деньги вернули.

Отношения, сложившиеся между «дядей» и «племянницей», не поддаются формальному описанию, их нельзя охарактеризовать в традиционных категориях духовнической практики: строгое послушание старцу, откровение помыслов, точное следование канонам. Вера вообще не исповедовалась (в узкодогматическом понимании этого слова); вся ее внутренняя и внешняя жизнь была, как на духу, открыта перед епископом. Последний, в свою очередь, всегда рассказывал ей о всех своих внешних действиях в течение дня и основных внутренних событиях. Двое людей жили в гармоничном согласии, поддерживая друг друга на тернистом пути. Валентина своим поведением невольно наносила удары по этому единству. Она двигалась по другой дороге.

Общего дела с Валентиной не получалось, для нее духовная реальность слилась с обыденностью. С горечью владыка описывал картину внутренней глухоты бывшей монахини.

«22/IV-1948 г. Сейчас – четверть десятого <вечера> – проводил... Валентину с Серовым. После нескольких дней неудачных попыток сесть в поезд уехали.

За два дня до отъезда приходила прощаться. И еще раз до этого приходила. Разговор не клеился. Читал ей письма О., думал подействовать и напомнить о спасении. Слушая, все молчала, что-то переживая («зависть», как сказала после). Но в общем, холодно и тупо реагировала, как будто чужой человек сидит (да и на самом деле таковой по поступкам). Последнее время старался «кормить сахаром». Но у нее сейчас же просыпается прежняя страсть и желание «командовать», а теперь еще и всячески эксплуатировать ближнего. «Вера, сделай то, Вера, сделай другое...»

Около семи часов вечера пришли к ним. Думали тихо, мирно посидеть перед отъездом. Но ее застали взволнованной. Только что приехала с вокзала, не приняли часть багажа («тарахтит» чемодан и лишний вес). Вновь стала распаковывать вещи, перекладывать.

...Положено все у ней кое-как и странным образом. Хотя взяла лишь самое ценное, но лежат, например, истоптанные туфли. Лоскутки шелковой карелинской материи («Память о Елене Матвеевне Охапкиной», – сказала она, хотя я ее об этом не спрашивал, только мысленно подумал, как уже ее сердце смущается)...

Надвигалась ночь. Валентина просила Веру проводить ее на вокзал, помочь устроиться с багажом. Может, опять случится какое-либо недоразумение. Но сама же после кому-то сказала, что шофер дожидаться там не будет, довезет только до универмага (следовательно, надо идти домой в такую распутицу не меньше трех четвертей часа или больше). И главное, даже денег не дала на это, не подрядила машину. Лишь бы заманить Веру, а там как хочешь, так и доставляй себя за десять верст. А меня уже не спрашивала: отпущу ли я Веру. Вообще, тонкость духовного обращения совсем потеряла.

И такая скаредность, скупость... Демонстративные подачки из приносимых полных пакетов снеди. Нет возможности перечислить за этот год все подобные молчаливые оскорбления, разные открытые изъявления зла, отказ от собственных слов и дел, как только поговорит с ним. Просто она не задумывается, как можно валить в одну кучу все: и нашу неуплату денег им за что-то, и «воровство», и «проклятия», и благословения...

И это после того как жили с Киприаном, не думая о завтрашнем дне. «Деньги созданы для того, чтобы их тратить», – повторял он свой афоризм.

Кстати, когда я увидел ее неумелое запаковывание вещей, то сказал: «Вот вспомнишь при этом случае Киприана» (хотя намекал-то вообще на прежнюю духовную жизнь). В ответ, как всегда, последовало молчание.

...Сидели мы с Верой молча. Не пойти было нельзя, а придя, видно было, что мы им в тяжесть и раздражение. Сбылось пророчество, бывшее еще в больнице, обо всем этом камуфлете... Но Валентине даже не смог рассказать о том, враг помешал. Передала через Веру, что смущается она, как это мне говорит-де Бог...

Так кончился большой период жизни»605.

Впрочем, усилия владыки расстаться мирно не пропали даром, Долганова до конца жизни епископа периодически оказывала им материальную помощь. («Нутром я не изменилась, – убеждала она в письмах, – но Вы его перестали чувствовать».)

В этот период «великого искушения» дядя Коля пересмотрел свои планы на ту красивую старинную мебель, подаренную в свое время Карелиными, что оставалась у него в Москве. Было там любимое им бюро с секретными замками и потайными ящиками... Питал себя надеждой, что, при благоприятном стечении обстоятельств, эти удобные и изящные вещи могут послужить при обустройстве очередного монастыря в миру. Или при сооружении тайного миссионерского стана посреди шумной марксистской Мекки. (Об эволюции своего отношения к приобретению ценных антикварных изделий владыка писал, что «сперва был против» их собирания, а после решил покупать «хорошие вещи», считая это своего рода валютой «на черный день»: «Нужно только не на нее надеяться, а на Бога». При соблюдении данного условия материальные сбережения, в принципе, дозволительны, считал он, «ибо смирение требует не ходить высоким путем, то есть не ожидать чудес от Бога, чтобы Он тебя кормил чуть ли не через ворона, как пророка Илью».)606 После встречи с Валентиной, прилепившейся всецело к миру материальному (и уже не отличавшей его от внутреннего), надежды на строительство общины рассеялись... Освобождаясь от пристрастия, послал в Москву телеграмму: «Дарю всю обстановку Виталию Долганову».

В том же 1948 году Вера неожиданно получила письмо от отца. Василий Николаевич сообщал, что в семье сложились трудные обстоятельства, из-за которых придется продавать дом. При этом давал понять, что приезд дочери мог бы изменить положение к лучшему; родители готовы предоставить ей и ее «спутнику» мезонин, пусть живут – не чужие.

На чашу весов положена судьба зарытых рукописей. Все «сигналы» сходились на том, что надобно собираться в дорогу. Последние годы дядя Коля жил в ожидании перемен. Все чаще на исходе ночного бдения рука выводила заветные строки из «Слова о полку Игореве»: «Медленно ночь убывает»607.

Все исторические книги (а их было очень много) Вера погрузила на тачку, свезла на толкучку и за гроши продала студентам. Один из них спросил какую-то нужную ему работу, а у меня ее с собой не было. Я ему говорю: «Приходите», и дала наш адрес608. Он пришел, долго разговаривал с владыкой. Сообщил, что родом с Украины, сын священника, поэтому на родине у него нет возможности получить высшее образование. Вдруг спохватился: «Ой, что это я вам все рассказываю!.."»609 Книги духовного содержания «дядя» распорядился оставить одной верующей из Медицинского института: «Здесь духовный голод, грех увозить, а мы достанем!»610.

Двадцатого июля Вера уволилась. А пятнадцатого августа они с владыкой уже завтракали в доме Ловзанских на бывшей Прядильной улице. Через несколько часов они выйдут на берег Волги, встретятся с улицами старинного города, разрушенными за двадцать лет «мирного строительства». Города Горького.

* * *

492

Пункт 10 58-й статьи: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению советской власти...»; пункт 11: «Всякого рода организационная деятельность, направленная к подготовке» контрреволюционных преступлений.

493

О. Киприан не был судим и, соответственно, не был сослан, так что и здесь доносчик в своих показаниях основывается на слухи.

494

Архиепископ Питирим (Крылов) был в это время управделами Московской епархии.

495

Материалы дела № 1717. Л. 23 // ЦА ФСБ РФ.

496

Из последних исторических исследований следует, что архиеп. Варфоломей (Ремов) был завербован ОГПУ и в качестве агента выполнял определенные задания в отношении Католической Церкви. Краткое свидетельство еп. Варнавы заставляет предположить, что архиеп. Варфоломей выполнял «задания» и в ограде Русской Православной Церкви. (См.: За Христа пострадавшие: Гонения на Русскую Православную Церковь, 1917–1956: Биографический справочник. Кн. 1. М., 1997. С. 219–220.)

497

Варнава (Беляев), еп. Преп. Серафим Саровский. Материалы. Ч. I. Глава VI.

498

Варнава (Беляев), еп Сюжет и фабула к роману «Невеста».

499

Материалы дела N9 1717. Допрос от 8 апреля 1933 г. //ФСБ РФ.

500

Материалы дела N9 1717. Допрос от 8 апреля 1933 г. //ФСБ РФ. Л.2.

501

Материалы дела N9 1717. Допрос от 8 апреля 1933 г. //ФСБ РФ. Л.2. Свидетельство об окончании Курсов самаритянок 27 ноября 1915 г. При этом в «Анкете арестованного» указала, что является «нервнобольной»

502

Материалы дела N9 1717. Допрос от 8 апреля 1933 г. //ФСБ РФ. Л.2. Свидетельство 2-го Московского государственного университета от 30 октября 1919 г.

503

По рассказам инокини Серафимы (Ловзанской В. В.).

504

Неизвестно, провели ли чекисты медицинское, психиатрическое, освидетельствование епископа. Кажется, не удосужились (да тогда в этом и нужды не было), времени не хватило, план нужно было давать.

505

Реплика по поводу «двух рублей» также всплыла в разговоре в связи с рассказом Лескова, в котором «дурачок» на пожертвованные ему два рубля накупил на базаре «целые ночвы пирогов с горохом и с кашей». См.: Лесков Л. С. Собрание сочинений в двенадцати томах. Т. 2. М., 1989. С. 246. Дурачок.

506

Варнава (Беляев), еп. Дурачок. (Из крепостного времени.) 1952 г.? Рукопись.

507

Лесков Н. С. Дурачок

508

Несколькими месяцами раньше побывавшая на Лубянке Е. В. Чичерина, арестованная по делу общины архимандрита Георгия (Лаврова), отметила, что в тюремном дворе иногда одновременно включали моторы несколько грузовых машин, но только по ночам. «Говорили, – вспоминает она, – что они заглушают другие, нежелательные звуки...» (Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы / Сборник. Воспоминания о даниловском старце архимандрите Георгии (Лаврове). М., 1996. С. 84.

509

Материалы дела № 1717. Л. 33. Выписка из протокола Особого Совещания при Коллегии ОГПУ от 10 мая 1933 г. // ЦА ФСБ РФ.

510

Чичерина Е. В. Воспоминания. Машинопись. (Чичерина Е. В., Воспоминания // У Бога все живы... С. 85–86. Здесь иначе.)

511

Весь Нижний... С. 121.

512

Варнава (Беляев), еп. В Небесный Иерусалим. Путь одного дня (автобиография отца Димитрия). К себе самому. 1932. Рукопись.

513

В середине апреля 1933 г. Е. В. Чичерину (в монашестве Екатерину) и ее подельников взяли из Бутырок на этап. Посадка в товарные вагоны осуществлялась «где-то в отдалении от Москвы», в пустынной местности, где были видны овраги, проселочные дороги и железнодорожные пути. (Чичерина Е. В. Воспоминания. Машинопись. См.: Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы... С. 89.). Можно предположить, что так же и там же погрузили в теплушки и тот этап, в котором находились владыка с о. Киприаном.

514

Тайна блудницы. Гл. VI.

515

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 87.

516

Волков О. В. Погружение во тьму. Из пережитого. Paris: Atheneum, 1987. С. 87–88.

517

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 142.

518

Варнава (Беляев), еп. Мелкий бисер. № 175.

519

Это же место, распределительный пункт, в концлагере кратко описала Чичерина: большой двор, сараи, дома, здание УРЧа. Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы... С. 91.

520

Варнава (Беляев), еп. Тернистым путем к небу. С. 56. В рукописи указано, что это место автор хотел вставить в свою автобиографию. Л. 7.

521

На высоте 1125 м над уровнем моря. В долине «сходятся токи реки Семы». См.: Сапожников В. Пути по Русскому Алтаю. Томск,1912. С. 61.

522

Краткая географическая энциклопедия. М., 1964. С. 368.Согласно советским справочникам, каторжный труд, оказывается, использовали для «реконструкции» дороги. О лагерях, конечно, ни слова. См. также: БСЭ. Т. 29. М., 1978. Стр. 252.

523

Варнава (Беляев), еп. Чугунные кружева. Хрестоматийные отрывки из разных научных и художественных книг. Томск, 1940.

524

Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы... С. 98.

525

Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы... С. 98.

526

Записная книжка № 12, 55. Pro domo sua. 1953

527

Варнава (Беляев), еп. В Небесный Иерусалим. (Папка №7.)1940-е.

528

Свидетельство м. Михаилы. 1985.

529

«Он считался психически больным... не работал, его возили по больницам или помещали в «слабосильную команду», где находилась шпана, отказавшаяся работать, а он все молчал», – вспоминает Чичерина. (Цитирую по машинописному экземпляру ее воспоминаний, т. к. в изданном тексте это место редактор изменил, упустив точную деталь. В этом издательском «изводе» см.: Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы... С. 99.)

530

М. К. Шитова (1893–1985; в монашестве Михаила).

531

В монашестве Магдалина.

532

Возможно, этот случай происходил в больнице, куда могли на какое-то время поместить владыку.

533

По сообщению М. К. Шитовой; она назвала местом служения Т. М. Широковой Пермскую область. Вятскую – указала Чичерина; см. об этом случае: Чичерина Е. В. Воспоминания // У Бога все живы... С. 99.

534

Рассказ записан мною в 1984 году при посещении М. К.Шитовой (м. Михаилы) в Загорске (меньше чем через год она умерла). В своих воспоминаниях Е. В. Чичерина (там же. С. 100) рассказывает схожий случай, однако в ее воспоминаниях монашеское имя М.К. Шитовой узнает ее солагерница. Представляется, что услышанный мною рассказ, обладающий многими точными психологическими деталями, является подлинным случаем, вокруг которого наслоились позднейшие вариации.

535

Чичерина, опять-таки со слов других, передает этот случай приблизительно. Владыка, в ее передаче, «сказал, что о. Киприан умрет в расцвете не то лет, не то лета, но и то, и другое исполнилось». (Там же. С. 99.)

536

Этот случай упоминается в записных книжках владыки. См.: Записная книжка № 11, 27.

537

Варнава (Беляев), еп. Преп. Серафим Саровский. Гл. 12.

538

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 11, 30.1953.

539

тюрьма, темница (лат.).

540

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 11, 35.1953.

541

Изумруд. Гл.: Сладкое «Мускат-Люнель» и девы-босоножки.

542

Возраст, за отсутствием документов, а часто и незнания его носителя, устанавливался обычно врачом «на глазок». Хотя в судебном заседании есть и «спецправила», по которым узнают, сколько лет (конечно, приблизительно)... – Прим. еп. Варнавы.

543

Как говорят украинцы. – Прим. еп. Варнавы.

544

См. 1Пет. 3, 3–4. – Прим. П. П.

545

В Небесный Иерусалим. Записная книжка № 7. В Сибири. Проститутки. 1950.

546

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 11,10.1953.

547

Записная книжка № 14, 55.1954–1955

548

Чичерина Е В. Воспоминания //У Бога все живы... С. 91.

549

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 14, 63. 1954–1955.

550

Говорил и так: «В больнице одни бесноватые, а не больные».

551

Варнава (Беляев), еп. В психобольнице. Запись 1950 г.

552

Варнава (Беляев), еп. Преп. Серафим Саровский. Конспект «Летописи Серафимо-Дивеевского монастыря». Гл. 16.1952.

553

Варнава (Беляев), еп. Преп. Серафим Саровский. Конспект «Летописи Серафимо-Дивеевского монастыря». Гл. 16.1952.

554

Записная книжка № 11, 48. (В Небесный Иерусалим.) 1953. «Впрочем, – продолжал епископ, – о том, как санитарки запираются с больными в ванных, я читал в каком-то юмористическом журнале за очень старые годы, с указанием адреса и плакатными подробностями. (Как по очереди смотрели на все это больные в щелку, а после надзиратели их заметили.) Тогда цензура была немного мягче».

555

Записная книжка № 10,122

556

Записная книжка № 11, 29. 1953. Возможно речь идет о Никодиме (Кононове), еп. Белгородском, церковном писателе и агиографе, о котором имеются данные, что в январе 1918 г. он был расстрелян. См.: Польский М., прот. Новые мученики российские. Т. 1. М., б/г. Репринт. С. 72. В отношении года и даты казни сведения противоречивы (указывают, например, что 3 сентября 1921 г. он «скончался трагически»). См.: Регельсон Л. Трагедия Русской Церкви. 1917–1945. Париж, 1977. С. 526, а также: Христианство. Энциклопедический словарь в 3 томах. Т. 2. М., 1995. С. 207.

557

На катехизисе сохранилась его подпись.

558

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Что есть истина?

559

Освобождена, по данным ФСБ РФ, 17 марта 1936 г. За неделю до окончания срока ссылки, 8 марта, случилась трагедия: после всенощной Фаина Долганова пошла к портнихе, и в это время на нее напали неизвестные (по слухам, красноармейцы), затащили в рощицу и там убили. Тело ее было все в кровоподтеках, но, как показала судебная медэкспертиза, изнасилование не имело места. Виновных, конечно, не нашли. (В материалах ФСБ указано, что Ф. И. Долганова «умерла, отбывая ссылку».)

560

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 10,1.1952.

561

Возможно, пришло письмо к Карелиным от о. Киприана.

562

В первую неделю пребывания в Сибири В. В. Ловзанская посещала владыку каждый день по два часа.

563

Последовательность странствий еп. Варнавы по ГУЛАГу может быть прослежена лишь в общих чертах. Важнейшие сведения о его маршрутах почерпнуты мною из рассказов м. Серафимы (Ловзанской В. В.), мемуаров Чичериной Е. В., свидетельств Шитовой М., отрывочных автобиографических записей владыки. Возможно, что до окончательного переезда в Сибирь Ловзанская В. В. побывала в Томске на «разведке» во время отпуска, потом уехала в Нижний Новгород, уволилась с работы и уехала окончательно. Однако, по имеющимся в моем распоряжении и достаточно выверенным данным, Ловзанская, выехав из Москвы в Сибирь 14 февр. 1934 года, прибыла в Томск 8 марта, а уже 17 марта, как значится в ее трудовой книжке, устроилась на работу в Томское отделение банка.

564

Время освобождения епископа указано в письме начальника ЦА ФСБ РФ за № 10/А-2193 от 20 мая 1996 г. В приговоре Особого Совещания при Коллегии ОГПУ указано, что трехлетний срок владыки должно отсчитывать с 16 марта 1933 г. (Дело № 171733.) Отметим, что версия о запросе в Москву исходит, через его келейницу, от самого еп. Варнавы.

565

Цитируется по: Мансуров С., свящ. Очерки из истории Церкви // Богословские труды. Сб. 7. М., 1971. С. 34.

566

Варнава (Беляев), еп. Мелкий бисер. № 147.

567

Впрочем, отношение епископа к «старцу» неизвестно, комментариев он не оставил.

568

Варнава (Беляев), еп. <Блокнотные записи конца тридцатых годов.> № 2,1.

569

Варнава (Беляев), еп. <Блокнотные записи конца тридцатых годов.>XVI, 64. Зверь Червленый. 1939 г.

570

Запись в блокноте: «Цены на продукты в г. Томске (до войны1914 г.).. VII, 20.

571

К роману «Невеста». XIV. 62.

572

Записная книжка № 10,106.1952.

573

Записная книжка № 11, 38.

574

Варнава (Беляев), еп. Житие преподобномученицы Евдокии. Конец 1920-х. (Не окончено.)

575

Заметка доцента Томского университета К. А. Кузнецова в томской газете «Красное Знамя» № 38 от 8.03.1941. (Включена еп. Варнавой в его самиздатскую хрестоматию: Чугунные кружева. Хрестоматийные отрывки из разных научных и художественных книг. Томск, 1940.) Северное сияние длилось полчаса и относилось к типу так называемых сияний в виде «лучистой структуры», обычно сопровождающихся сильными магнитными бурями.

576

Один – за госпитальными клиниками, а другой – там, где находились все общественные огороды.

577

Красное знамя. (Орган томского горкома ВКП (б) и городского совета депутатов трудящихся.) 20.06.1943. Передовая статья.

578

В то же время м. Серафима (Ловзанская В. В.), рассказывала о том, что приносила из банка желтые листы контокоррентных счетов, чтобы владыка мог на них писать, подчеркивала: «Я не считала за грех брать у них, они всех замучили».

579

Пространный христианский катехизис православной католической Восточной Церкви, рассмотренный и одобренный святейшим правительствующим Синодом и изданный для преподавания в училищах и для употребления всех православных христиан, по Высочайшему Его Императорского Величества повелению. М., 1906. С. 37.

580

Красное знамя. 20.06.1943.

581

Варнава (Беляев), еп. Слово о Промысле Божием. Рукопись. 1951. Нижеследующие рассуждения о путях Промысла в истории взяты из этой книги.

582

В начале восьмидесятых годов один протоиерей, служащий в деревне, услышав от м. Серафимы о истории с «воровством» угля, за интересовался этим случаем с точки зрения пастырской практики. (Кто в колхозах не спасался в войну таким же образом?) «Говорили ли вы об этом владыке? – спросил он. – Нет? Жалко, мне интересно было бы узнать, что он по этому поводу думает».

583

Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря Нижегородской губ. Ардатовского уезда / Составил архимандрит Серафим (Чичагов).СПб., 1903. (Репринт: М., 1991.) С. 212–213.

584

Варнава (Беляев), еп. Преп. Серафим Саровский. Гл. 9.

585

Варнава (Беляев), еп.В «Голубой корабль» или в «Автобиографию». Vid. <в>ночь на 2.09.1943. <Листок из блокнота.>

586

Определено по рукописи: Варнава (Беляев), еп. Начало фотожурналов. 1945–1953. Л. 1.

587

А иногда идут, чтобы таким образом собственный плод уничтожить: Красное Знамя. № 125.1943. – Прим. еп. Варнавы.

588

<3аписи на блокнотных листах.> VII, 28 и 32 (1943).

589

Варнава (Беляев), еп. <3аписи на блокнотных листах.> VIII, 3(20.06.1945). В Небесный Иерусалим.

590

<3аписи на блокнотных листах.> (21.02.1946.) Зверь Красный.

591

Записная книжка № 10, 66.1952.

592

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Уж как девичья коса – всему городу краса.

593

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Уж как девичья коса – всему городу краса.

594

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Сосны и девы-босоножки. Вставка(1952): «Случайный листок».

595

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Сосны и девы-босоножки. Вставка(1952): «Случайный листок».

596

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Сосны и девы-босоножки. Вставка(1952): «Случайный листок».

597

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Что есть истина?

598

Варнава (Беляев), еп. Изумруд. Гл.: Что есть истина? Вставка: «Газетные вырезки». Цитата из пьесы Н. Вирты.

599

«Log. 26/ХII-1944». <3апись на обрывке блокнотного листа.>XXII. 74. В действительности, облегчение – переезд в Киев – пришло на год раньше.

600

Варнава (Беляев), еп. Знакомство с антиподами. 18.01.1944 <Листок из блокнота.>

601

Мелкий бисер. № 128.

602

Служение Слову. Гл. 6.

603

<Листок из блокнота.> ХII, 35. Запись от 22.01.1944. В Hебесный Иерусалим.

604

Тайна блудницы. Рукопись на отдельном листке контокоррентных счетов.

605

Листки из блокнота. XXV, 23. Запись от 27.09. (ст. ст.) 1947.Небесный Иерусалим. А также запись от 22.04.1948

606

Записная книжка № 1, 8.1950.

607

Запись на листке из блокнота, предположительно от 9.05.1946.

608

В таких случаях, для молодежи, владыка разрешал давать свой адрес.

609

Беседа с м. Серафимой (Ловзанской В. В.), июнь 1995

610

Четьи-Минеи св. Димитрия Ростовского отправили почтовыми посылками в Киев.

Глава 7 В русском Иерусалиме. 1948–1963

Дом обетованный

Поиск угла в Киеве.Обстановка дома на Демиевке

Ловзанские некоторое время сдавали свой мезонин одной семье, которую для этого у себя и прописали. Однако подзаработать не получилось, а неприятностей вышло множество. Квартиранты, получив вожделенную прописку, не стали платить, не захотели они и съезжать по требованию хозяев, намереваясь присвоить себе жилплощадь. Родителям пришлось подавать в суд. На этой почве у Вериной мачехи развился психоз.

Василию Николаевичу казалось, что если прописать в доме дочь с ее «спутником», то это будет гарантией от возможного «уплотнения» (в памяти стояли эксцессы революционных лет). Несмотря на то, что Горький числился в списках режимных городов, дядю Колю прописали легко (прописывали вначале сроком на месяц). («Со мной еще дядя», – сказала Вера, «Какой еще дядя?! – удивился начальник милиции. – А-а! Ладно!»– и подмахнул заявление.)

Родителям думалось, что «бывший епископ» является мужем Веры, и это, как ни странно, примиряло их с ее неудачно сложившейся жизнью, они готовы были предоставить гостям жилье в злополучном мезонине. Но, конечно, при личной встрече характер отношений дочери с дядей Колей был слишком очевиден (в довершение всего тот являлся обузой: «иждивенцем» – такая запись имелась в его паспорте, эксплуататором девушки в их представлении). Вскоре отец, оставшись наедине с дочерью, предложил: «Хочешь, я заявлю, и его возьмут, и ты будешь свободна? Намекни только». Она была поражена и смогла сказать лишь одно:

– Если ты, папа, это сделаешь, меня никогда больше не увидишь.

Психическое состояние мачехи ухудшалось, периодически она делалась буйной, так что приходилось ее связывать. Как-то она собрала узелок с вещами: «Меня заберут в тюрьму». Насилу успокоили. Василий Николаевич велел, чтобы гости уезжали.

...24 сентября 1948 года в 5 часов утра они сошли на киевский перрон. Встречала Зина, с радушием и любовью. Повезла к себе – в церковную сторожку при Троицком храме (она здесь работала просвирней), поила, как и было когда-то предсказано, чаем с вишневым вареньем.

Владыка ночевал у священника Гавриила Вишневского, недавно вернувшегося после десятилетнего заключения и работавшего сторожем в гаражах, – в подвальной комнате (окна под потолком) на Кловском спуске611. О. Гавриил служил в свое время в Киевской епархии, был арестован и по статье 58 получил 10 лет лагерей. Освободившись и желая получить приход, обратился за соответствующим указом к Экзарху Украины митрополиту Иоанну. Тот, по обыкновению, послал просителя к уполномоченному, на собеседование. Но батюшка отказался:

– Я хочу от вас, владыка, получить назначение, а не от властей.

Так и доживал священник в сторожах на светской работе (после XX съезда назначил ему митрополит пенсию в 30 рублей). Вечером дядя Коля приходил к нему ночевать (Вера временно поселилась у Зины), а утром и днем находился в гостях у Петруневичей. С поиском квартиры возникли большие трудности.

Никто не хотел сдавать жилье неизвестным людям, боясь, что те, прописавшись, не будут платить (сюжет, хорошо знакомый советской эпохе). А иногда и владыка, придя по рекомендованному адресу и увидев высокие потолки с лепкой, отказывался:

– Это для нас слишком хорошо.

«Вот нам бы такую хатку, – говорил он Вере, – чтоб окошки в землю вросли», – и показывал на покосившуюся хибарку, типичную для киевских окраин глинобитную мазанку, стоявшую возле трамвайного депо, с двумя окошками, вросшими в землю: «Нам такая нужна».

Месяц прошел в безрезультатных поисках. Не оставалось другого выхода, как переселяться к о. Гавриилу. Но тут Зина подыскала дом недалеко от Троицкого храма на берегу Лыбеди по улице Физкультурной: единственное частное строение среди государственных складов. Десятого ноября, по договоренности, сюда и переехали. Хозяйка с двумя детьми, школьниками, обитала в проходной комнате, а другую сдавала квартирантам. «Дяде» с «племянницей» удалось прописаться, для чего Вере пришлось, единственный раз в своей жизни, дать взятку.

Дом строили без фундамента, и поэтому глиняный пол был всегда влажным. От большой сырости Вера вскоре стала болеть, и врач настоятельно рекомендовал сменить место проживания, в противном случае нельзя надеяться на выздоровление. Намаявшись с поисками угла, решили держаться до последнего и попробовали сложить своими усилиями печь, в надежде просушить комнату. Купив на базаре маленькие кирпичи («межи-горку»), дядя Коля привез их в тачке домой. До этого в Томске Вера наблюдала за работой лучшего печника Медицинских клиник и сейчас по памяти ей удалось сложить печку. Но, хотя та и давала тепло, все же комната не просыхала.

Только весной 1949 года удалось найти новую хатку, в которой владыка жил до конца своих дней и откуда никуда не хотел уходить.

– Это дар Божий, – говорил он.

Дар этот снизошел на них при следующих обстоятельствах. С марта Вера устроилась старшим бухгалтером в автотехникум, и ее подчиненная, Андрус, предложила пойти по некоему адресу в старый (тогда еще окраинный) район города, Демиевку. Домик оказался ветхим, еще родительским612, прислоненный к новой постройке, где обитала семья владельцев, Ажуровых. Владыке с Верой отводили кухоньку, комнатку и палисадник возле крыльца, примыкавший к большому хозяйскому саду, который задами выходил к оврагу (забора с этой стороны не имелось). Раньше внизу, по дну ущелья, бежала бурная речка, а теперь лишь кое-где били родники. На краю сада, прямо над обрывом, стояла вишня (под которой полюбил сидеть владыка) и открывался вид на далекую лаврскую колокольню, увенчанную золотым крестом.

Хозяева требовали плату за год вперед, выходило две тысячи рублей. Таких денег наниматели не имели. Вера Максимовна Андрус, бывшая замужем за румынским евреем613, предложила неожиданный выход: занять требующуюся сумму у знакомых под проценты. Она же способствовала осуществлению сделки и впоследствии помогла расплатиться с долгом.

Этот уголок старого Киева стал для дяди Коли последним и любимым пристанищем на земле. Надо было ехать на трамвае № 9 до конечной остановки, а потом, перейдя на правую сторону, около километра идти в гору по крутой немощеной узкой улице, Никопольской. Вот как описывает местность и дом, куда переселился владыка, одна его духовная дочь. (Читая оставленное ею описание, словно попадаешь на страницы произведений Гоголя, изображавшего малороссийское захолустье.) «Улица настолько узка, что при проезде машины некуда даже свернуть в сторону. (Впрочем, они сюда предпочитали не ездить, слишком крутые горки, а в дождь можно и увязнуть в глине. – П. П.) Идти приходится по узкой тропинке, переходящей с одной стороны улицы на другую, чтобы не утонуть в грязи или не упасть в яму. Поднявшись в гору до конца улицы, надо свернуть вправо и через одно строение по левой стороне остановиться у калитки в деревянном заборе с номером, прикрепленным на нем, – 24-а»614.

Белая хатка была старой, с маленькими окнами в комнате и кухне615, с земляным, покрашенным красной краской, полом; латаная-перелатаная крыша постоянно протекала (и как нарочно, в иконном углу). Обстановку заводить не позволял. Сколько Зина ни предлагала:

– Владыка, возьмите мебель! Владыка, возьмите кроватку! И это, и то для вас достану!

– Ничего не надо, – отвечал он. – Надо так жить, чтоб вздумал поехать – бросил все, взял чемодан и уехал.

Его правило: «Надо привыкать жить скромно, чтобы было поменьше вещей»616.

Мастер на все руки, он соорудил «мебель» из дощечек и бумаги (самодельного прессованного картона). «Накупил газет, – вспоминает В. В. Ловзанская, – наклеил из них картона, сбил из дощечек деревянный каркас (уголки), к которому и прикрепил картон, и получился шкаф для одежды, довольно большой. Этим шкафом отгородил угол, за которым я спала»617. Взойдя на «веранду» (сколоченную из досок), попадаешь в маленькую кухню, отделенную от комнаты занавеской. В закутке, образованном стеной и шкафом, стоял узкий стол, у которого подпилили ножки, и он превратился в «кровать» для Веры. Имелся еще один квадратный большой стол и две лавки у окна (все списанное как негодное старье из автотехникума, в котором Вера работала)618. Спал дядя Коля на раскладушке, поперек которой клали доски.

Из воспоминаний духовной дочери. «Обстановка в помещении бедная и простая: в комнате у окна квадратный стол, под окнами две простых скамейки, две самодельные табуретки из нестроганых реек и досок и такое же самодельное кресло, сделанное самим владыкою. За ширмой в углу и под иконами на полу горы книг, журналов и газет... Печку приходилось начинать топить рано и долго, так как стены были ветхие, дверь закрывалась плохо, и за ночь <комнату> очень сильно продувало... В кухне на двух керосинках готовилась еда, грелась вода для стирки, отчего в низенькой комнате постоянно пахло керосинным угаром, запахами варившейся пищи, паром... Келейнице владыка говорил: «И эта квартира для нас очень хорошая», – и отказывался от всего лучшего, что ему предлагали»619.

Одно время Вера работала в СМУ, и там ей настойчиво предлагали квартиру в новом доме620 («моя очередь была первая»), но владыка не хотел идти в «большие дома», и она, видя его отношение к переезду, отказалась получить ордер.

–Что вы, Вера Васильевна, вам скоро на пенсию, будет угол на всю жизнь. И вы вдруг отказываетесь.

–Нет-нет, мне не надо, у меня дядя.

–Что за такой дядя? Живет для какого-то дяди! – шумели возмущенные сотрудники.

Она объясняла:

– Это брат моей матери, все, что от нее осталось. Он меня воспитал. Он больной, вы его на второй этаж запрячете, и будет он целый день там сидеть без меня. А тут у нас все же сад.

Иногда она сокрушалась тем, «как у нас неказисто: земляной пол, течет все, а владыка в ответ: «Нам с тобой еще хуже надо. Чем это плохо? Смотри, как у нас хорошо! Почему? А потому что мы с тобой душа в душу живем"».

Лариса Семеновна Озерницкая, посещавшая епископа в последние пять лет его жизни, предложила переехать жить к ней в квартиру «с удобствами». Он сказал:

– Когда я был без угла и просил Бога о помощи, то Он Сам дал мне это пристанище. («Комнатка и кухня в полуразваленном... домике с низкими потолками и глиняным полом», – замечает Озерницкая.)

Старчество владыки

1948–1963 Киев. Образ жизни «дяди Коли» в Киеве. Старческая педагогика. Постоянное молитвенное усилие. Отношение к мирским делам и заботам. Внутреннее и внешнее в духовной практике

Образ жизни «дядя» с «племянницей» вели тихий, неприметный, но незаметность, прежде всего, происходила от их самоуничижения и, вследствие этого, от распростертого над ними молитвенного покрова. (Иначе внутренний и внешний облик постояльцев резко бы бросался в глаза своей необычностью.)

Ночью, сидя на раскладушке, владыка писал очередные заметки, читал. Часто читал вслух по-гречески: Евангелие и канон (Параклис) Божией Матери. Диктовал письма; пока медленно обдумывал фразу, Вера, сидя за столом, засыпала.

Иногда будил ее, часа в два ночи, и спрашивал: «Вера, а как дальше по-славянски это место?» – и говорил песнь из Параклиса, на которой запнулся. Она придет в себя, подскажет, и он вновь возвращался к молитве, таким образом (как любили подчеркивать в старинных жизнеописаниях) не столько избавляясь от мнимой забывчивости, сколько врачуя ее от беспамятства: «Аз сплю, а сердце мое бдит».

Она допоздна шила или переписывала что-либо по указанию владыки (например, отрывки из Дивеевской летописи). Но в конце концов сон брал свое, и она шла за шкаф спать. Под утро он также ненадолго засыпал, но через час, когда Вера вставала, готовясь идти на работу (уходила она в 9 часов утра), поднимался.

В комнате возле окошка стояли две узкие, придвинутые друг к другу деревянные скамьи621, и днем (особенно когда недомогал) он сидел или лежал на них (подстелив войлок)622, занося в блокнот свои мысли и молясь. Обычно, после того как Вера убегала на службу, записывал ее рассказы, также как и все примечательное из услышанного и увиденного накануне («хроника» событий). Вел ежедневные записи погодных условий, «фотодневник» (развернутые подписи к отснятым сюжетам). Летом много времени проводил под своей любимой вишенкой, стоявшей на краю оврага. Иногда занимался поделками из картона или жести, мастерил, ввиду предстоящей «дороги», небольших размеров ящички, предназначавшиеся для хранения вещей определенного рода: походной аптечки, подарков для детей (дешевые ириски), домашнего инструмента, письменных принадлежностей. «Ни одна минута у владыки не проходила праздно», – вспоминает мемуаристка623.

В воскресные дни в сопровождении Веры отправлялся по святым местам. Утром они добирались на общественном транспорте до одного из храмов к началу литургии, постояв час службы, переходили в другую церковь. Часто начинали паломничество с Владимирского собора, затем следовал Михайловский монастырь, потом заворачивали в Андреевскую церковь. Оттуда через бывшую Царскую площадь садами шли в Лавру, спускались в пещеры к преподобным, наблюдали остатки монастырской жизни, смешанной с мирской, захватнически вторгшейся на ее территорию. Во время богослужения дядя Коля всегда стоял (и стоял недолго) у порога храма: «Я в храме стою на паперти среди нищих!», – говорил он. (И то на него обращали внимание; однажды староста Андреевской церкви начал выспрашивать у окружающих, кто это такой. А при помазывании елеем от мироточивых глав в Дальних пещерах служивший иеромонах спросил: «Вы не священник?» «Нет», – отвечал епископ.)

Из Лавры пешком возвращались на Демиевку (а это километров пятнадцать) – как раз к вечерней службе в местной Вознесенской церкви. Иногда отправлялись в одну из разоренных лаврских пустыней («Скажет, бывало, келейница что-либо о красоте окружающей природы, а владыка в ответ: «Ты бы поменьше смотрела, а молилась 6ы"»)624 – в Китаево, Церковщину, Феофанию, Голосеево, отыскивали там пещеры подвижника Досифея и преподобного Феодосия, могилу отца Алексея Шепелева, последнего перед революцией духовника Лавры. В этих путешествиях владыка воссоздавал для себя церковную топографию города – после войны здесь еще действовало пять монастырей, – готовясь к написанию книги о Киеве.

Последние годы жизни дядя Коля стал слабеть и полнеть, а первые лет десять по приезде, пока «племянница» на работе, часто уходил один в город, наблюдая жизнь людей, отмечая про себя интересы, которые ими владеют, собирая нужный материал для своей работы. Летом носил тюбетейку или фуражку. По городу шел медленно (и вообще все делал медленно, не спеша), читая про себя молитву.

Любил Подол, человеческие типы, населявшие его. Здесь еще сохранилась, несмотря на «чистки», «посадки» и войну, масса старожилов, подольских добродиев, мещан, живых, остроумных, работящих. Любил живописный Житний рынок, в ту пору самый дешевый и богатый в Киеве. Ценил многочисленные подольские киоски и магазинчики (в приземистых, крепкой кладки домах) с непременным продавцом-евреем за прилавком. С иными киоскерами знакомился, беседовал, они доставали ему необходимые для фотодела химикаты и технические приспособления. «Пойду к моим евреям, – шутил он. – У них можно достать все, что надо». Находит здесь добросовестного часовщика, которому мог доверить чистку своих часов, знаменитых старинных «Пульсаров».

На аллеях Владимирской горки, у знаменитого памятника равноапостольному князю, крестом осеняющему заднепровские дали, наблюдает прогуливающиеся парочки, романтические одинокие фигурки на скамейках с книгами в руках, толпы экскурсантов, детей и стариков – и все у ног святого крестителя, некогда уловившего свой народ в церковные сети. Этот неиссякаемый приток современных безбожников к своему праотцу был для него символом тайной тяги души в ее тоске о вечном.

Когда Веру по работе перевели в контору строительного треста, находившуюся в подвале на бывшей Николаевской улице (недалеко от Крещатика), иногда подходил к окну, расположенному вровень с тротуаром. «Вера Васильевна, ваш дядя пришел», – сообщал ее помощник, сидевший у окна Степа-сибиряк. Она выходила, и дядя вручал ей горячие пирожки с мясом, купленные на ближайшем углу:

– Это Степе и Наде.

О них он знал из рассказов «племянницы» (Надя – горбатая кассирша; Степа – большой шутник, контуженный на фронте, постоянно болел, но, превозмогая астму, любил отплясывать гопак или рассказывать бывальщины), как знал и о других ее сотрудниках, ко многим из которых испытывал сострадание.

Со второй половины пятидесятых годов стал выписывать газеты («Комсомолку», «Литературную», «Известия»), посылал Веру в единственный книжный киоск, где продавали периодику социалистических стран, за журналом «Польша», покупал также «Науку и религию» («Там можно между строк вычитать что-нибудь религиозное»). «Журнал Московской Патриархии» ему приносили знакомые.

«В Киев поезжайте, – говорила четверть века назад дивеевская юродивая Мария Ивановна. – Там хорошо стало, «владыку там мало знают». Никто не тронет его, там все богомолки».

Так и случилось: жить в послевоенном Киеве теплее, свободнее; легче можно затеряться среди множества богомольцев, посещавших церковные святыни. Зина знакомит его со своей многочисленной родней (мать ее, Александра Михайловна625, послала еще в Томск сердечное письмо с приглашением посетить их) и друзьями, которых иногда, по большим праздникам, приводит к старцу. На некоторое время сюда переезжает Мария Кузьминична Шитова (монахиня Михаила), соузница по Бийскому лагерю, устраивается работать в поликлинику. (Это о ней дядя Коля записал: «М., монахиня, приехавшая из Москвы, рассказывает, что она убедилась на основании фактов, что священники и духовенство у них в столице настоящие безбожники... И потому приехала за благословением, желая бежать оттуда...»)626 Общительная Зина поддерживала многочисленные знакомства. Через нее часто посылалась помощь и оказывалась существенная поддержка. Каждое лето приезжали к ней погостить («на киевскую дешевую клубнику») две подруги, москвички, Анна Емельяновна и Варвара Ивановна. Они нуждались в старческом руководстве и вскоре по благословению владыки стали посещать его. Через Зину узнала о тайном епископе врач Лариса Семеновна Озерницкая, и за пять лет до своей кончины он принял ее и стал духовно окормлять.

Ожидая посетителей, дядя Коля, крайне неприхотливый в еде (никогда ничего не просил для себя из съестного), заранее обсуждал с Верой, как выкроить копейку из скудных денежных средств, чтобы для гостей приготовить что-нибудь повкуснее, «а иногда и сам сядет и почистит кильку или селедочку». Посещения эти были заранее согласованы с ним, и никто не мог прийти самовольно. «Обычно владыка, – вспоминает мемуаристка, – приглашал к себе на девятнадцать часов и до этих пор в тот день ничего не ел и не пил, чтобы не было болей в сердце, которые бывали у него в последние годы после еды». Принимал каждого по отдельности и столько в двунадесятые праздники приглашал всех вместе. Уходивших провожал «до дверей в сени, а то и на крылечко» и, когда гости стояли уже на крыльце, «прикрыв дверь, напутствовал их архиерейским благословением».

Озерницкая попала к епископу при знаменательных обстоятельствах. Она имела давнее желание поступить в киевский женский Покровский монастырь. В начале 1958 года игуменья Рафаила предложила ей подать заявление о поступлении в обитель, но при одном условии: предварительном обмене своей квартиры на жилплощадь на территории монастыря, занятую светскими людьми. Прежде совершения окончательного шага (и боясь самоволия) Лариса Семеновна хотела испросить благословения у опытного духовного лица. Она попросила Зину передать свой вопрос дядя Коле.

В неделю Торжества Православия третьего марта 1958 года получила от него письмо следующего содержания: «Не могу в данное время переменить образ жизни по причине возникших у меня осложнений (работа и т. д.). Еще есть концы, которые меня связывают с окончательным решением вопроса. Быть конкретной, не давать лезть в душу. Быть вежливо сдержанной. Будем молиться с надеждой на милость Божию. У игуменьи Рафаилы свои цели, которых она добивается».

Когда через несколько дней игуменья прислала человека за заявлением (ибо, передавала она, больше не представится случай получить от митрополита разрешение на прием в монастырь: гражданская власть запрещает), Лариса Семеновна поступила так, как ей велел владыка. А в Фомино воскресенье, двадцатого апреля, впервые у него побывала.

«Когда я познакомилась с владыкой, – пишет она, – он был роста выше среднего, умеренной полноты, стройный, а в последние два года жизни несколько сутуловатый. Лицо овальное, кожа лица белая, с нежно-розовым оттенком. Глаза серые, глубоко сидящие в орбитах (владыка был близорукий и носил очки). Лоб высокий, брови тонкие. Выражение лица строгое, задумчивое, несколько грустное. Улыбка (улыбался редко) детски простая, ласковая, обаятельная, которую забыть трудно. Волосы серебристо-седые, прямые, зачесанные назад до мочек ушей. Усы подстрижены, как у лиц духовного звания, бородка небольшая, овальная, тоже серебристо-седая...

Одевался владыка просто: брюки и рубашка навыпуск. Манжеты рубашки на запонках, пояс простой, ременной или из шнура. На ногах у владыки какие-то большие меховые самодельные комнатные туфли. Ноги у него отечные, с расширенными венами и ранами (болезнь монахов и подвижников от длительного стояния на ногах и короткого ночного отдыха), очень мерзли на земляном и цементном полу, от сквозняков из окон и входной двери»627.

Прежде чем перейти к описанию педагогических приемов старца и тех краеугольных принципов, которые лежали в основе его духовного опыта и которые пыталась передать в своих записках его духовная дочь, необходимо сказать несколько слов о ней самой.

Лариса Семеновна Озерницкая родилась в 1896 году в Гомеле, в семье инженера. В семье не получила религиозного воспитания. По большим праздникам родители ходили в церковь, а в Великий пост «постились» с молоком («по-польски»); детям (всего у них было трое) шутливо объясняли, что Бог живет «на чердаке дома, где было окно с разбитым стеклом». Но Лариса полюбила ходить в церковь и особенно в монастырь. Еще в шестом классе гимназии перед девочкой мучительно встал вопрос: «Зачем жить?» Решила, что для служения в «храме науки». Для этого в 1913 году поступает на биологический факультет Высших женских курсов в Киеве. Но вскоре поняла, что ничего о высшем смысле жизни там не узнает. Поэтому, когда в 1916 году случайно прочла объявление о деятельности христианского студенческого кружка, начинает его посещать и погружается в религиозную работу. (Большим нервным потрясением стала для нее эвакуация из Киева в Саратов в том же году.)

Оканчивает курсы в 1917 году. По ее тогдашним представлениям, угодить Богу может только священник или врач, ибо и тот и другой служат людям. «Значит, надо поступать в медицинский институт». Поступить трудно, конкурс большой. Едет в Оптину пустынь к старцу Анатолию, за благословением. «Старец не благословляет, а я настойчиво упрашиваю его, так что он в конце концов говорит: «Ну, что ж, Бог благословит». Я рада, счастлива, не понимая того, что творю свою волю, а не Божью».

В Медицинском институте ее занятиями руководил прославленный академик Ф. Г. Яновский, человек очень религиозный. Oн предлагал ей остаться на кафедре для продолжения научной деятельности, но она отказалась из страха, что в результате может потерять веру. Сорок лет проработала врачом, из них последние двадцать пять на скорой помощи.

С 1920 года активно участвовала в деятельности сестричества при Железной (Иоанно-Златоустовской) церкви, за что киевский викарий архиепископ Василий (Богдашевский) наградил ее, мирянку, именным крестом. Она много в жизни пережила. Суд над отцом в Ревтрибунале (1919 г.), разгром городских церковных общин, смерть матери от голода (1944 г.). Лариса Семеновна была человеком нервным, резким, привыкшим властвовать и, одновременно, искренним, целеустремленным, способным к самопожертвованию.

Старческая педагогика

Дядя Коля не навязывал свою волю, никогда не прерывал собеседника или разговаривавших гостей. Но тем, кто просил его руководства, высказывал свой взгляд на послушание как на важнейшее условие для духовного роста. В молодости владыка боялся дышать в присутствии старцев, ловил каждое их слово, готов был умереть, но выполнить советы наставников; в старости, войдя в меру подвижников, он считал, что в отношениях между учителем и учеником прежде всего важно соблюсти принцип свободы, вложенной Богом в человека.

– Давать кому-либо советы, – говорил он, – это связывать волю, а все должно быть свободно.

Но тот, кто приступил к духовной жизни, «обо всем должен спрашивать – ничего нельзя делать по-своему». В противном случае, когда пошедший путем самоотвержения исполнял свои хотения, владыка считал полезным обличение (порой и резкое).

– Я должен вас крепко поругать, – сказал он однажды Ларисе Семеновне. – Делаете много недопустимого, говоря на светском языке – «хулиганством занимаетесь». Купили даукарин (лекарство от стенокардии. – Прим. Л. О.), всучили его Вере, а потом спрашиваете у нее же, принимает ли его дядя Коля. А раз не принимает, то тогда требуете отдать назад это лекарство. Кто же дал вам право так поступать? Вы думаете, что поступаете правильно, а на самом деле – от большого самомнения и гордости в душе.

После первых посещений Ларисы Семеновны он сказал ей:

– Вы уже старая женщина, а грехи у вас, как у молодой. Надо знать своего главного внутреннего врага и с ним бороться.

Пользовался любым удобным предлогом, чтобы называть ее болезни: зависть, частые состояния озлобления, самомнение. Как-то она пожаловалась, что соседка по квартире ее грубо и с ненавистью обругала: «Я молчала, но в душе все кипело. До сих пор дрожат руки, ноги, сама не своя». На это епископ сказал:

– Это вам на пользу, так как вы злая и завистливая628.

Чтобы ни с кем не вести внутренних распрей, нельзя осуждать ближних, для чего необходимо постоянно отдавать отчет в помрачении своих чувств и мыслей.

– Авва Дорофей говорит о лжи мыслию. Надо ни о чем не судить. Истины мы не знаем, и наши мысли о людях и фактах – ложь... Никогда не считать, что вы правильно думаете о чем-либо или о ком-нибудь. Надо не верить себе. Все мысли должны быть направлены к плачу о грехах своих629.

«Все должно быть направлено на достижение постоянного «плача"». Помочь в этом может усердная (с принуждением себя) молитва, особенно молитва Иисусова. «Молитва Иисусова – говорил владыка, – это покаянное состояние (плач о грехах). Другого пути нет». «Надо постоянно заниматься молитвой Иисусовой, отвлеклись – просить прощения и снова начинать».

Постоянное молитвенное усилие

Когда Лариса Семеновна хотела заняться дыхательной гимнастикой, он посоветовал больше времени уделять молитве: «Молитва Иисусова связана с дыханием (вот вам и гимнастика. – Прим. Л. О.). Отцы учат сесть на низкую скамеечку или на пенек и читать молитву Иисусову при «определенным образом поставленном» дыхании, но, к сожалению, никто не дает указания, как читать. А поклоны есть не что иное, как гимнастика.

Молитва Иисусова бывает вначале устная, потом умная, и на этом большинство останавливается. Редко кто из старцев имеет сердечную молитву. Тогда подвижник разговаривает, смеется, а сердце его творит молитву Иисусову».

Молитва не должна быть формальной («Утром и вечером прочитаете положенные молитвы, а в течение дня едва ли кто-либо из вас вспомнит о Боге») или мечтательной («Духовного ничего никогда нельзя чувственно представлять. Это у католиков от представления крестных язв Христовых, постоянного, настойчивого, иногда делаются язвы на руках и ногах, как у Христа»). Важно стяжать трезвую и чистую молитву, когда она не рассеянна, «без каких бы то ни было мыслей о ком или о чем-либо». Поле сознания должно быть чистым от всякого греховного сора, для того чтобы за поступками стояла воля, направленная к добру. Рассеянность выгодна бесам, запутывающим души людские призрачными надеждами, желаниями, страхами, и все для того, чтобы сбить с дороги, направив к делам греховным, из которых для мира вяжется сеть погибели.

В поздних рукописях дядя Коля изложил (как всегда, в виде набросков) свои взгляды на молитвенный труд и на то, каким образом его лучше совершать среди круговерти современной цивилизации, в которую втянут одинокий верующий человек, окруженный стеной гонений и презрительного непонимания. Поводом для написания одного из набросков на эту тему послужил приход к владыке (и последующий с ней разговор) Марии Кузьминичны Шитовой, тайной монахини, не имевшей опытного наставника. (Сам епископ, в молодости окормлявшийся у духоносных старцев и внимательно проходивший все ступени умного делания, говорил, что у него есть вопросы по «творению» Иисусовой молитвы, которые ему не с кем обсудить. Когда в 1948 году проезжал через Горький, то хотел встретиться с делателем Иисусовой молитвы, простым крестьянином по имени Михаил, жившим в одном из сел области, но тот в это время куда-то скрылся: его преследовали власти.)

Мысли еп. Варнавы о том, как стяжать молитвенный дух. «Молитва не простое махание рукой, а таинственное священнодействие в реальных взаимоотношениях человека с небом... Когда я стою на молитве, я могу внимательно произносить слова молитвы и могу носиться мыслью по всему свету. А если к этому еще будут примешиваться бесовские внушения и помышления (различить это новоначальный не может), то какая будет тогда молитва? Она будет только на гнев подвигать Бога. «Что вы зовете Меня... и не делаете того, что Я говорю?» (Лк. 6:46.) Но как бы то ни было, надо все усилия употреблять на то, чтобы посторонние мысли не приражались к нашему уму во время молитвы. Это не так-то просто... и можно обмануться, думая, что ты получил дар молитвы и стал истинным молитвенником, а на самом деле ты – «медь звенящая» и тарелки гремящие. Пришла как-то ко мне одна тайная монахиня с высшим медицинским образованием, с которой мы не виделись двадцать лет, с того самого времени, как познакомились на «курортах» в горах Алтая... Теперь она работает врачом в одной детской клинике.

– Как спасаетесь?

– Вашими святыми молитвами...

– Ну, а как ваша собственная молитва? Вы ее двигаете или она вас? Может быть, она уже сама двигается?

Оказалось, что монахиня была вполне удовлетворена своей молитвой, в церкви пребывала в восторженном состоянии, иногда воодушевлялась до слез, причем за молитвой о других лица этих знакомых показывались ей одни более светлыми, другие менее. Она умилялась, слушая сладкогласные партесные песнопения, – одним словом, выказывала все признаки, как я бы сказал, религиозной психопатии. Ибо все это не по Сеньке шапка. Все это не настоящее... Монахиня же даже поведала, что у нее четки в кармане и ей какой-то старец велел творить по ним не меньше как по тысяче молитв Иисусовых.

– Ну и что же, вы это делаете?

– Делаю, хотя и не всегда. Хочу у вас спросить, как вы смотрите на это. Не прибавить ли?

Я понял, что оба они – и она, и ее «прозорливый» старец... – никогда не задумывались о своей молитве и руками только машинально косточки четок перебирали.

– А вы сделайте себе экзамен, – говорю. – Сдайте, – смеюсь, – нормы на значок ГТО, хотя бы первой степени.

Кажется, это ее шокировало.

– Каким образом?

– Не тысячу, это – безумие, – не утерпел я, – а вы только десять молитв Иисусовых проговорите, но так, чтобы между ними не прорвалась, не проскочила ни одна посторонняя мысль и представление.

– Десять? Это пустяки.

– Вот и попробуйте.

Я сам не ожидал того эффекта, который получился. Вскоре же эта монахиня пришла и покаялась, что задача оказалась ей не по силам. Она никак не может эти десять молитв произнести, что-нибудь не вспомнив, на что-либо не обратив внимания. А то так увлечется в сторону своими мыслями, что забывает уж, где она и что ей нужно делать... Даже удивляется, как это трудно.

Не надо было после этого разъяснять, что у нее нет настоящей молитвы. Нам кажется, что мы молимся хорошо, – некоторые схимники и монахи, на самом деле, по многу молитв читают, – но толку от этого ничуть. Это работа «вхолостую», в действительности же молитва не движется. А если бы не так, то чем же объяснить, что иной священник лет тридцать стоит перед престолом Божиим, ему надо бы давно уже быть чудотворцем или прозорливцем, а он не только не видит, что в чужой душе делается, а и в своей собственной не разбирается? (Эту мысль высказывал где-то еще св. Тихон Задонский.) Может быть, обвиним Бога в пристрастии? Нет (Рим. 2:11). А дело в том, что Бог награждает этими дарами не голый труд как таковой, хотя бы и великий, а смирение. А последнее можно приобрести только посредством чистой молитвы и молитву эту – посредством смирения.

Теперь объясню, что я хотел сказать своими словами: «Вы двигаете или она сама движется?» Для знакомых со старческим руководством и учением о внутренней молитве тут не было ничего загадочного или неизвестного.

В практике наших пустынных монахов до революции была своя терминология для наименования разных степеней Иисусовой молитвы. Та, о которой я упомянул выше, – творимая устами вслух (или шепотом), называется устной молитвой. Далее она переходит в умно-сердечную... При умно-сердечной молитве приходят (но и отходят!) к человеку духовное умиление и покаянный плач о грехах. (Под «плачем» никак нельзя здесь понимать обычные слезы, но особое духовное состояние...) После этого же молитва... восходит на последнюю ступень: делается самодвижной. ...И здесь еще нужно бы прибавить о созерцательных типах молитвы, о тех состояниях, при которых она переходит в область мистических переживаний, становится в буквальном смысле «заумной» (хотя это слово стало ругательным у так называемых соцреалистов, но оно хорошо выражает существо дела...)»630.

Дядя Коля, подвижник последних времен, узнавший полноту одиночества среди общества, движимого верой в «прогресс» и страхом перед карающей идеологией, не просто перечисляет сведения из «высокой науки» аскетики, но делает это с мыслью о современнике, который, быть может, однажды, «стоя за станком или у плиты, сидя за конторкой или за швейной машинкой», попробует подняться ввысь над плененной землей и тайно произнесет огненные слова молитвы: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий...» Как этому современному «страннику», не знающему богословской премудрости, «не имеющему молитвенного правила» и еще «живущему по страстям, но уже решившемуся перемениться», удержаться на своем, робко избранном, пути?

«Но в конце концов, – спрашивает владыка, – что все это значит конкретно?.. Ведь нам нужно знать, как научиться Иисусовой молитве в двух словах, «на простом, толковом, русском языке», как выражался мой учитель, академик С. И. Соболевский. А вот что: надо внимательно, с сокрушением сердечным, произносить эту молитовку, как только вспомним о ней, и столько, сколько сможем. Вот и все... Как пришла мысль (безусловно от ангела-хранителя) помолиться, сейчас же нужно ухватиться за нее и какую-то маленькую молитву прочесть. Если человек в это время работает, то умом воззвать к Богу, воздохнуть от всего сердца, прося у Него помощи и прощения за сделанные грехи. (А у кого их нет?) И получишь помощь (Лк. 18:7). ...Остальное все от Бога. Благодать, конечно, надо поискать... «Так бегите, чтобы получить» (1Кор. 9:24)»631

Для большей теплоты и сосредоточенности молитвы он советовал сделать ее более краткой («сокращенной»), периодически чередуя молитвенные призывания в таком порядке: «Иисусе, помилуй мя. Иисусе, помоги мне. Иисусе, смилуйся надо мной». И к Божьей Матери: «Мария, Дево, помоги нам». «Мария, Дево, спаси нас». «Мария, Дево, смилуйся над нами». И непременное требование: «Иисусова молитва должна твориться на покаянном фоне».

Отношение к мирским делам и заботам

Хозяйственные заботы по дому лежали на Вере, и иногда, от переутомления, ее начинало лихорадить от них, захлестывала тревога, как бы поудобнее и половчее приспособиться в данных непростых обстоятельствах.

У них в домике из-за земляного пола накапливалось много пыли.

«Я к владыке, – вспоминает инокиня Серафима (В. В. Ловзанская). – Давайте купим пылесос! Пылесосом так хорошо пыль всю собрать.

– Не надо.

Но я все к нему приставала, и он наконец разрешил купить. Купила я эту «Чайку», тащила на себе в мешке: она ведь тяжелая. Принесла... А у нас был общий с хозяевами счетчик. Как же мне теперь быть? Заметят, будет неприятность. Услышат вой мотора (ревел страшно), увидят, что много набегает. Решила пользоваться потихоньку, и когда включала, то я его прятала в сундук – все равно гудит! Выходит, нельзя пользоваться пылесосом! Так я им и не воспользовалась.

Потом приходит раз (29 ноября 1961 г. – Прим. П. П.) Лариса Семеновна: «Благословите мне пылесос купить». А он: «Как же мне вас с Верой помирить?» Она ничего не понимает, загадочный ответ.

– Нет, пока не благословляю, не обременяйте себя хламом.

(И добавляет: «Я занят сейчас другим, я вижу, намечается кое-что».)632

И как раз вскоре она именинница, 26 марта. Владыка вдруг мне говорит:

– Знаешь что? Давай подарим Ларисе пылесос на именины.

Я на стенку полезла.

– Ой, что вы! Столько я добивалась. У нее такая квартира, у нее шкафы, у нее же так чисто, а у нас – смотрите –пыль, грязь... Пылесос так удобен, так хорош! (Хоть не пользовались, а все равно жалко.) Давайте лучше подарим ей четки.

А мне подарили четки, тонкой работы, музейные, индийские, костяные, каждая выделана с рисунком: «Ей приятно духовный подарок от вас получить, а уж пылесос пусть будет мне!»

– Хорошо.

Лариса была довольна – еще бы, четки от владыки! Через некоторое время (прошло пять месяцев. – Прим. П. П.) в очередной ее приход он говорит ей:

– Вот вы четки взяли, а Вере тоже нужны, нет ли у вас лишних?

– Да у меня много, – начала перечислять: такие есть у нее и эдакие. – Вот есть у меня «Богородичные слезки».

– Вот-вот, «Богородичные слезки» приносите, ей будут.

Самые любимые, оказывается, отобрал. Потом как-то попозже говорит мне между прочим:

– Ну, уж отдай ей пылесос.

И Лариса его забрала... Случилось мне зайти к ней как-то по делу, а она им пол подметает. Обидно. Дома говорю:

– Вот, владыка, как удобно, даже пол им подметает (с помощью пылесосной щетки).

– Как? Пол подметает? Ну, уж если б знал, что она так будет с ним обращаться, то не дал бы!

На том история эта и кончилась».

Анна Емельяновна была человеком состоятельным и каждый месяц присылала им денег для оплаты квартиры, но в один из своих приездов из Москвы она подарила дяде Коле демисезонное пальто своего покойного мужа, который служил начальником тюрьмы. Владыка взял его, повесил в шкаф и ни разу не надел.

«У меня несколько лет тому назад умер отец, – вспоминает Л. С. Озерницкая. – Осталась его новая хорьковая шуба. Я предложила ее владыке. Он сказал:

– Я с этим обращаться не умею. С этим много хлопот. Продайте ее и полученные деньги отдайте нищим, разменяв на мелкие монеты».633

Что бы Вера для удобства домашней работы ни попросила приобрести, не благословлял.

Он не любил трикотажного белья (вошедшего в употребление в советское время), и Вера шила ему из грубого небеленого полотна. «Белье надо было вываривать: и простыни, и наволочки... Ведь все-таки владыка! Я вываривала в ведре. В ведре! Дело почти невозможное, ведь вещи большие.

– Владыка, давайте выварку купим?

– Никаких выварок. Тебе все только шкафы да комоды.

Другой раз:

– Владыка, давайте купим утюг электрический!

–Ну что тебе утюг? Ты и таким (чугунным) все сделаешь. Какой уж электрический?.. Нет.

Потом он мне сам купил, но крошечный, меньше ладони. Я ведь все шила сама, а когда шьешь, то швы надо разглаживать, что было очень удобно делать этим утюжком».

Единственный раз, незадолго до кончины, когда велел приготовить одежду к смерти, благословил по просьбе Веры одолжить электрический утюг у соседки.

«– Возьми.

Принесла... включила. А он:

– Что ты гладишь?

– Да кое-что себе.

– Нет, ты сначала мне погладь».

Он внимательно наблюдал за внутренним состоянием «племянницы», обнаруживая глубокое понимание того, что с ней происходит, какое настроение ею владеет, на каких путях она находится. Бывало, она войдет в дом, а он обронит:

– Сколько мира ты принесла с собой.

Он старался помочь ее душе освободиться из пут наваждений и влияний чуждых и враждебных сил.

«Он отпускал меня на Крещатик, – вспоминает Вера Васильевна, – за нужными ему журналами или по фотографии что купить. А у меня свои там дела, и я уж свое присоединяю: тоже то в один, то в другой магазин хочу зайти по хозяйству. И вот он мне начинает медленно перечислять, что ему требуется. Помню, как-то я уже оделась, пальто на мне (зимой было дело). А он неспешно начинает: то купить, то и то... А у меня в голове: скорее надо идти, не то в магазине перерыв будет! А он вновь повторяет... Я будто на поленьях, жарко, в пальто сижу. Думаю: закроется магазин, напрасно схожу, ничего не куплю. А он чувствует, что я «влипла», и вновь повторяет.

– Владыка, – не выдерживаю, – неужели я такая дура, что вы по несколько раз повторяете?!

– Ну, иди. Иди и подумай – что произошло.

Я вышла. Слезы градом. Господи! Что я наделала. Тут уж ничего, ни Крещатик, ни товаров я не видела. Перед глазами стоит происшедшее. Хожу, покупаю, а у меня уже в сердце покаяние было: «Иди и подумай, что произошло». Могла ли я видеть после этого что-нибудь вокруг себя?»

Отношение к казенной работе

Для нас важен взгляд дяди Коли на то, как должно вести себя христианину при отбывании казенных повинностей, на службе в современном рабовладельческом государстве, при бесправии и бессилии человека, невозможности проявить личную инициативу. «На работе надо вести себя, как в монастыре: ничего не просить (например: дежурств, выхода на работу в удобное время, на девять часов утра и т. д.). Никогда не возражать. Делать все не ради людей, а ради Бога. Замечания принимать со смирением»634.

Но когда государственная повинность переходит границы кесаревой меры и покушается на мир совести, то велел уклоняться от участия в новейшем идолопоклонничестве. Так, под разными предлогами, Вера не ходила на первомайские демонстрации. В наказание ее лишали премии (не надо забывать, что на дворе стояла сталинская эпоха). «Вера – отличница, – записал владыка в октябре 1953 года, – ее портрет поместили на «доску почета», единственной из управления. И они как раз получили «переходящее» Красное знамя Министерства и премию денежную. Но она не пошла на демонстрацию. И директор отнял у нее, нищей, эту премию. Какое это отношение имеет к работе и ко всему?»635

Всюду работала с полным самозабвением, старательно; со всеми сотрудниками у нее устанавливались теплые дружественные отношения, душевных сил хватало и на сострадание, на вникание в личный мир окружающих людей, в их боли, проблемы. Оттого на каждом новом месте ее окружала атмосфера сочувствия, товарищеской солидарности, и это помогало нести «неподъемное» бремя подневольного труда. Ей открывали душу, откровенно рассказывая о себе самые неожиданные вещи, невольно поставляя для дяди Коли детали обыденной жизни, которые помогали ему составлять для себя представление о современном мире.

Внутреннее и внешнее в духовной практике

Поскольку в синодальную эпоху Церковь была стеснена в своей проповеднической и культурной миссии, в русле бытового православия выработалась традиция магического восприятия духовного лица. Многие относились к духовнику как к отцу-командиру, который поможет удержаться в жестких рамках подзаконной жизни; одновременно в нем хотели видеть некоего «вещего» человека, могущего оберечь от неприятностей и трудных обстоятельств; знатока верных рецептов по наилучшему устройству духовного и телесного миров (может умолить о здравии души и тела, а мертвого – вытянуть из преисподней).

Лариса Семеновна окончила два высших учебных заведения, однако от духовного отца всегда ожидала разрешения собственных недоумений, касающихся «повседневной жизни». По сути, она хотела знать, в чем заключается воля Божия в том или ином случае и как соответственно поступить. Но на практике подобное состояние выливалось в поиски очередного фетиша, чудодейственного амулета, с помощью которого устраивались земные дела. Владыка иронизировал: «Ходят узнать – с чесноком или без чеснока есть борщ».

– Вы меня снова спрашиваете о материальном, – объяснял он свое понимание духовного водительства. – Я не колдун, будет ущерб – я буду отвечать. За душу я отвечаю»636.

Волю своих духовников Лариса Семеновна всегда исполняла, но не было удовлетворения духовного, «душа тосковала, плакала». Каждый раз, придя к дяде Коле, она понимала, что тот хочет, чтобы «Я говорила только о грехах, о душе, о ее недостатках – страстях, но я, грешная, не умела отделить души от тела»637.

Владыка всегда подчеркивал высокое достоинство и назначение христианина, призванного к слышанию Творца, к диалогу с Ним. Для этого надобно всю свою жизнь перестроить в соответствии с Евангелием, уподобиться спортсмену, напрягающему последние силы в достижении заветной цели. Каждый ответственен за свою судьбу, за то, чтобы она находилась под знаком Божьего Царства, а не власти тьмы.

«– Вы нехорошо делаете, – обращался он к Л. С. Озерницкой, – что когда приходите вместе с другими, то молчите. Они тоже нехорошо делают, вот и ведется какой-то пустой разговор, вместо того чтобы говорить о борьбе со страстями. Ведь это дело, общее для всех»638.

Но по своему тогдашнему устроению и, более того, в силу своего характера Лариса Семеновна не могла не спрашивать о житейских проблемах, глубоко ее задевавших. Дяде Коле деться некуда: «Я задавала владыке бытовые вопросы: как быть, что сделать, чего не делать. Владыка отвечал:

– Холодильник пока отложите, не покупайте»639.

Вопрос о том, вникать ли ему в круг бытовых проблем своих учеников или уклоняться от этого, был для него связан с вопросом, основополагающим в духовной практике: можно ли конкретные внешние обстоятельства увязать с духовным ростом; способствует ли разрешение определенной бытовой проблемы внутреннему развитию подопечного.

Когда его близкие просили помочь в непростых «мирских» проблемах и при этом можно было научить их внутренней премудрости, дядя Коля спешил на помощь.

С. М., давняя знакомая Озерницкой, пришла к ней со своим горем: ей нечем отдать долг, и за это с торгов должны продать ее дачу. Лариса Семеновна одолжила приятельнице крупную сумму (все свои сбережения). Прошло много времени, у С. М. все благополучно разрешилось, но денег она отдавать не пожелала. Вернуть их можно было только через суд, но Лариса Семеновна при этом «сильно скорбела», боясь разорить ту, которая так неблагодарно с ней поступила. За советом обратилась к дяде Коле. Тот сказал: «Не хочу мешаться в это дело, а то при неудаче будете меня обвинять».

«Но, – продолжает мемуаристка, – видя мою тугу сердечную, как бы между прочим обронил:

– Дело (т. е. суд) надо начать, вести его, как Бог поведет, – деньги вы получите».

Так и вышло: деньги по суду она получила, и С. М. не разорилась, дом остался за ней.

Во время треволнений, охвативших Озерницкую в связи с этой историей, епископ между прочим сказал:

– Говорю вам, как надо поступать, когда нет старца и не с кем посоветоваться. Надо выбросить все из головы, не хитрить, не обманывать Бога, не надо иметь никакого решения по вопросу. Помолиться усердно Богу, просить указать, как поступить. И то, что первое придет на ум по этому делу, принять к руководству. Если ошибешься, что ж, понесешь наказание640.

Озерницкая жила в двух смежных комнатах большой коммунальной квартиры (пять соседей). В 1956 году познакомилась с девушкой Машей, не имевшей жилплощади, и, пожалев ее, прописала у себя. Через несколько лет Маша вышла замуж и – типичный советский соблазн – привела с собой мужа, начав со скандалом добиваться его прописки.

А по законам того времени один человек, не обладавший особыми льготами, не мог владеть двумя комнатами, и лишнюю площадь вполне можно было отобрать. Лариса Семеновна хотела выселять непрошеных новоселов через суд, но владыка сказал:

– Надо терпеливо ждать. Ведь она не сможет быть без него, а его не пропишут, он вынужден будет уйти, и она уйдет с ним. Подадите в суд – она на суде будет говорить все, что вздумает, не отдавая себе отчета в том, что говорит. Со временем же она поймет, что делала, и попросит прощения641.

Так и случилось, но за длительный срок, в течение которого тянулось дело об административном выселении (около двух лет волокиты), у владыки было множество поводов преподать духовной дочери уроки смирения и терпения.

Как-то, пока Озерницкая находилась на суточном дежурстве в больнице, муж Маши вынес ее вещи из большей комнаты в меньшую и в большой комнате, где расположился с супругой, поставил новый замок, ключи от которого имелись только у него. Пришлось обращаться к помощи прокурора и милиции. Тогда Маша стала грозить избиением и делать всяческие пакости. Лариса Семеновна пришла к владыке в удручении. Он, выслушав ее, сказал:

– Начинаете учиться смирению... Надо молиться, каяться, плакать о грехах, просить прощения – и все приложится. Потерпите ее оскорбления и угрозы, и месяца через два-три муж ее уйдет, и она вслед за ним642.

Через три месяца «квартиранты» съехали, а еще через несколько лет (уже после смерти владыки) Маша, встретив Озсрницкую на улице, подошла и попросила прощения.

Но незадолго до своей кончины дядя Коля прекратил вникать во все мирские темы. Близким он пояснил (в частности, и в записке, написанной 21 марта н. ст.):

– Я схимник и затворник, хотя затвор мой и неполный, так как мимо моих окон ходят люди и ко мне приходят. Мне, как старцу, остается плакать о своих грехах и быть мертвым к каждому человеку. Давать советы о мирском – на это надо иметь право от Бога, Который дал его, например, приходским священникам или Серафиму Саровскому, которому Божия Матерь повелела выйти из затвора и принимать людей. Я на это не имею дара. Другое дело – о духовном. Это – да, здесь я могу помочь643.

Смирение, самоукорение, терпение. Вот основания для правильного устроения духовной жизни. На этом фундаменте дядя Коля старался возводить все свои постройки.

«Надо во всем и всегда считать себя виноватым, – говорил он, – хотя бы в данном случае на вас возводилась явная ложь. Надо знать, что это <попущено> от Бога за какой-то грех, сделанный, быть может, много лет назад. Всегда себя укорять, смирять так, чтобы на все, что против вас скажут, ответить: «Прости». Это самый быстрый путь к получению благодати, тогда как другие очень длинные... Здесь не нужно и руководства, тогда как на других путях оно необходимо»644.

Они с Верой жили в убогом доме, на ее нищую зарплату. Быт их был неказистым, неудобным, даже с точки зрения непритязательных советских обывателей, однако – во всех его деталях – он пронизан усилием сознательного самоуничижения и крестного подвига. И в результате на всем, чего они касались, лежал отпечаток личного отношения, неравнодушия и серьезности. Это было глубоко осмысленное существование в мире, потерявшем понятие о положительных ценностях.

«У нас было так, – вспоминает В. В. Ловзанская. – Я на работе целый день... Прихожу, и каждый раз владыка описывает: я вот вышел, сел на троллейбус, туда поехал, то купил. Все до минуты распишет».

При посторонних он относился к ней строго. Сухо обращался: «Bepa, сделай то или это».

– Вы бы со мною и дня не прожили, так я с ней обращаюсь, – говорил сестрам Петруневич.

Но наедине называл свою верную келейницу не иначе, как «Верушенька». Иногда, хотя и скупо, рассказывал истории из своего прошлого, всегда давал отчет в своих действиях.

Вечер. Сквозь щели в закрытых ставнях пробивается свет. Горит самодельная лампа. Дядя Коля пишет, сидя в своем «кресле». А иногда, между прочим, играет на скрипке – у него была старинная скрипка. Вера склонилась над шитьем. В Киеве она выучилась шить и все шила старцу сама, вплоть до брезентового плаща (работа над которым заняла целый отпуск). Но ей хотелось, чтобы одежда его была покрасивее, и она часто настаивала на том, чтоб сделать заказ в мастерской. Владыка отказывался.

– У меня своя швейка есть, – говорил он. – Ты с любовью шьешь, а там ее нет.

Но поделием он нагружал ее до отказа, ибо она, как истинный послушник, вкладывала в труд, в заданное дело, все свое сердце. Где можно было сработать вещь или дело своими силами, он требовал от нее личных усилий, ибо она трудилась ради Бога.

Постились они строго (в Рождественский пост рыбу ели дважды; Великим постом первую, четвертую, седьмую недели – без постного масла; суп только по воскресеньям), но правило было одно:

– Пост надо больше соблюдать духовный. Смирения побольше.

«Люди будут молиться и поститься, – говорил владыка «племяннице», – а у тебя есть послушание». Однажды он затеял с Верой такой разговор:

– Как ты жизнь прожила?

– Что, владыка?

– Уж больно ты простая... Как я себя ненавижу, глядя на тебя. Вот такой же и я был, – умел он смирить и себя, и ее. – Господь тебя хранит, потому что ты мне нужна.

– Глупенькая я.

– Ты не глупенькая, ты неразвитая.

– Ну, уж доживу как-нибудь, владыка.

Давно намеревался владыка постричь ее в монашество. Рясу дала Мария Кузьминична (тайная монахиня), клобук он сделал своими руками. Предполагалось, что во время пострига будут присутствовать Зина и Ольга Петруневич, но тем было все недосуг. В воскресенье (неделю святых жен-мироносиц), тринадцатого мая 1951 года, были с Верой, как всегда, в Михайловском монастыре, у мощей великомученицы Варвары, потом во Владимирском соборе, а на обратном пути зашли у себя на Демиевке (тогда этот район назывался Сталинка) в Вознесенскую церковь. Там в это время священник Иоанн Никитенко как раз совершал над молодоженами обряд венчания, после чего повел новобрачных (невеста в фате и флер-д-оранже) на амвон. Диакон возглашал многолетие, певчие пели, а священник произносил напутственное слово. «Было торжественно, горело паникадило, публика – большей частью молодежь обоего пола...»645

Когда вернулись в свой тихий дом, владыка сказал:

– Теперь я тебя повенчаю...

Он собирался дать ей имя Марии, но она желала стать Серафимой.

– Пусть будет так, – согласился дядя Коля.

Это был малый чин пострижения, во время которого не приносятся окончательные обеты отречения от мира (владыка всегда с болью вспоминал трагедию своей первой Серафимы – Долгановой), и после его совершения епископ заметил: «Ты можешь и замуж выйти...»

Жизнь их неприметно истаивала на кривых улочках киевского предместья, в непогоду утопавших в грязи (еще В. В. Шульгин упоминал в начале века об особо черной демиевской грязи), среди мелкого мастерового люда. Окружающие относились к этим двум безобидным, нищим и одновременно загадочным личностям сочувственно, как бы о чем-то догадываясь (тогда еще во многих углах страны доживали представители бывших верхних слоев прежней России, дворянства, духовенства). Вот несколько типичных картинок.

Дядя Коля идет по Никопольской, навстречу на мотоцикле едет пьяный парень. Поравнялся с владыкой, слез с мотоцикла и, шатаясь, подошел к нему. «Батя, поцелуй меня», – сказал заплетающимся языком. Епископ поцеловал его в щеку, тот успокоился, обмяк и помчался дальше на своем драндулете.

В последний год он уже почти не выходил из дому. Хозяйке вздумалось выпускать в палисадник под окнами постояльцев кур, которые своим целодневным кудахтаньем нарушали привычную тишину. Соседи возмутились, и уличный комитет назначил собрание, на котором намеревались разбирать поведение Марии Захаровны Ажуровой: почему та нарушает покой больного человека. Но дядя Коля передал через Веру: «Не трогайте ее. Надо потерпеть».

Смирение – самый высокий из даров на этой земле. «Оно дается Богом, – говорил владыка, – и лукавый иметь его не может, а другие дары может иметь... К смирению надо стремиться, без него нет никакой добродетели, нет и спасения. Но просить у Бога – Который один только может дать – смирения – это значит просить скорбей»646.

Россия «Дяди Коли»

Все помутилось в России, все превратилось в дым и пошло прахом. Всякое дело стало безблагодатным, убыточным, малоплодным. Зло победило, направив свой основной удар в сплетение человеческих страстей и болезней.

На заре туманной юности епископ отдал дань монашескому романтизму, когда начинающий подвижник грезит о пустыне, в которой, оставшись наедине с дикой природой и Богом, преобразит в аскетическом подвиге свою душу. Но в XX веке у российских монахов отпала потребность в поисках далеких земель, не тронутых проповедью Евангелия: в «землю пусту» превратилось их отечество. Не найти лучшего места для стяжания нетленного венца, чем в советских ДОПРах и зонах: только претерпи в них Христа ради до конца – мученического, конечно.

Столь замечательные условия для спасения души возникли в родных краях не в одночасье. Не на этих страницах углубляться в историю их зарождения и развития, о том написано множество исследований. Пунктиром обозначим главную линию. На исходе средневековья западные интеллектуалы, протестуя против фарисейства воцерковленного мира, заложили в основание европейского дома философию свободного разума и на этом пьедестале воздвигли рукотворное божество – науку. Казалось бы, создав жизнь на началах разумности, люди должны стать лучше и добрее. Однако вера в науку, отрицающую Творца, привела народы к одичанию нравственному. Вместе с «устаревшим» христианством выплеснули и человечность, и, словно оскал черепа, извлеченного из недр земли, обнажилась безблагодатность самодостаточного Адама. «Эпоха во всемирном масштабе стала такой, что все направлено исключительно на уничтожение веры», – записал епископ в начале пятидесятых годов.

Советские коммунисты – наследники безжалостной к людям российской власти, преемники интеллигентской мечтательности и беспощадной стихии народного разгула – стали апостолами нового учения на одной шестой части земной суши. Они последовательно воплощали в жизнь мистическую сторону материалистического миропонимания. Есть только победоносная Материя, в жертву которой с помощью генерального Плана приносятся судьбы не дозревших до понимания истины людей. В результате вечную жизнь приобретает Партия, коллектив новых существ, которым принадлежит земное и историческое пространство. Одного из представителей этого вида разумных животных владыка наблюдал на Демиевке. «Теперь я постоянно вижу, с какой любовью сосед в форме «прогуливает» свою немецкую овчарку и зверем набрасывается на жильцов-старушек, если они осмелятся выйти на улицу в парадную дверь, а не с черного хода отнятой им у них квартиры. Человека такие люди не жалеют, но к животным и всякой твари бездушной чувствуют какую-то сентиментальностью»647.

Дорога скорби («сорок лет страданий ради верности канонам») привела дядю Колю под конец жизни в Иерусалим, но только русский (как называл Киев Хомяков), колыбель нашей истории. Древний город, стоящий у истоков отечественного христианства, превратился в одну из новостроек коммунизма. Бродя по его улицам, он наблюдал мир, где все вечные ценности вывернуты наизнанку. Сталинский лжеклассицизм, высотки с готическими шпилями, фонтаны, дворцы с колоннами. Лозунг: все для счастья человека. И здесь же среди смеющихся, подвыпивших толп чекистские ищейки ведут тайную охоту на людей.

Вскоре после своего приезда познакомился епископ через Зину с Василием Михайловичем Севастьяновым, происходившим из старинного дворянского рода, отмеченного в геральдической «шестой книге». До войны работал он в военкомате врачом; в тридцать седьмом году арестован и осужден по сфабрикованному фантастами из НКВД делу за то, что якобы злонамеренно заражал красноармейцев сыпным тифом. Вернувшись из лагеря к жене, Лидии Ивановне, работавшей медсестрой, он не мог прописаться, а значит, и устроиться на работу. На первых порах удалось договориться с дворником, и за регулярную мзду тот не доносил по начальству о «незаконном» жильце.

После многих лет духовного одиночества владыка нашел в нем созвучного своей душе собеседника, благодарного читателя и надежного человека. Вскоре Севастьяновы становятся его духовными детьми. Когда они приходили648, чувствовалось их любовное отношение к епископу (не потому, что старались всегда принести гостинец, – это был лишь знак, выражавший внутреннее сопереживание).

В разговорах на духовные темы всплывали фантасмагории окружающей действительности.

«Вчера Лидия Ивановна, – записывал дядя Коля, – рассказывала про сестру (врачом служит на юге). Когда «ликвидировали кулака как класс», и ее взяли. У них был хутор. В ГПУ чего-то от нее допытывались. Потом стали мучить. Посадили в одиночку, напустили воды, в которой плавало множество голодных крыс, бросавшихся на нее. От применения этого изобретательного средства воздействия она сошла с ума. Была в психотделении. Стала поправляться, но врач-коллега сказал: «Будет комиссия, и на экспертизе я советую вам вести себя по-прежнему, это облегчит вашу судьбу». Она так и сделала. Ей дали пожизненную инвалидность и выпустили»649.

В советской реальности приличный, достойный человек мог быть только сумасшедшим. За нормальными людьми велась охота. Вскоре дворник, испугавшись за себя, отказался брать деньги, а значит, сообщил куда следует о нарушителе режима большой зоны. Василий Михайлович днем стал скитаться по знакомым, часть времени проводил у Зины и под покровом темноты возвращался домой (жили они на улице Саксаганского). За его квартирой началась слежка. Однажды ночью нагрянули с проверкой, и он, чудом оставшись незамеченным, вынужден был уйти. Пошел на вокзал, а там также облава... Вырвавшись из милицейского оцепления, всю ночь блуждал по городу. Зина устроила его к своим родственникам, в семью военного, тайного христианина, жившего на Печерске; там гонимый пожилой человек650 поселился безвыходно.

В ночь на 21 июля 1952 года (на «летнюю Казанскую»)651 владыка неожиданно сказал Вере:

– Ты знаешь, у нас умер кто-то очень близкий.

На следующий день пришло сообщение, что Василий Михайлович внезапно скончался от инфаркта. Смерть для этого загнанного Системой человека была избавлением и радостью, свободным он перешел в другой мир. Владыка записывал:

«Вчера... в 11 часов 10 минут ночи умер неожиданно Василий Михайлович. Ночью об этом было сказано. Лидия Ивановна... пришла за 5 минут до смерти».

А до этого, отработав рабочий день в поликлинике, на минутку забежала к мужу «и ушла от него в 6 часов вечера по больным («а то судить будут») и в военкомат, где служит еще, и это во второй раз после трудового дня».

«– Он взглянул на ковер у постели, – говорит она, – там что-то было вышито... и показал нам всем с улыбкой на него.

Безусловно, он не на ковер показал, а на какое-то видение: может быть, пришел ангел смерти с благой вестью... Поцеловал ее, простился. Потом перекрестился большим крестом, вытянул ноги, сложил руки и крепко закрыл глаза и рот... Был в сознании, значит, до последней не то что минуты, а секунды... Принесла карточки... На карточке мертвый Василий Михайлович действительно улыбается. Никогда такого не видела»652.

В июне дядя Коля, зайдя в магазин, услышал разговор о том, что на Западной Украине вновь «"выселяли целыми округами» (было об этом что-то и в «Правде»)... В общем, это то же, что было перед последней войной, когда в Сибирь и еще куда-то увозили спецпереселенцев»653.

Дракон продолжал заглатывать людей. Конца и краю не было видно кровавой тризне. «Еще одно заключение мне не перенести», – говорил владыка Вере.

Этот (1953) год начинался зловеще. В феврале епископ услышал «Logos»: «Все равно выселять будут, поезжайте вперед». На Страстной – на полюбившейся ему Владимирской горке (бродя по ее аллеям, он много думал о будущем исцелении России: а в тот день вовсю бушевала весна, и повсюду был разлит «особый живительный воздух»), откуда пытался заснять живописный вид на реку, – он был, с помощью бдительных комсомолок, задержан милицией. «Пошел доснять катушку на ротонде, – записал в дневник, – и каким-то «девушкам» показался подозрительным»654.

Из записной книжки еп. Варнавы. Из предосторожности он себя обозначил в третьем лице, как бы набрасывая сюжет к роману, а сотрудников МГБ назвал «жандармами».

«Сколько раз... ходил смотреть ледоход на реку. Был Великий Понедельник. На ротонде было много народу. Так как... захватил с собой <фотоаппарат> Roll и прочее, чтобы снимать, то начал выбирать место еще издали. И так как вся баллюстрада была облеплена народом вприжимку, он решил туда не подниматься, а присоседился сбоку от нее. Это давало ему возможность и вверх смотреть, и вниз. Но ледоход прошел: плыли всего две льдинки, которые он и пытался снять. Но снять художественно. И пока возился с фотометром и фондоскопом, скоростями и прочим, подошли и встали рядом две какие-то девахи. Он после жалел, что не посмотрел, какие они. Только краем глаза он у себя, у локтя, почуял одну из них. Потом перешел на другую сторону, посмотрел в монокль. И опять как будто рядом эти же, он опять не оглянулся, но почувствовал их присутствие... И пошел домой.

При выходе из сада два «бобика» (офицер и рядовой). Он прибавил шагу, они тоже, он замедлил, они обогнали. Но у дома углового, у филармонии, офицер сказал:

– Зайдите сюда... Это ваш портфель?

– Мой.

– Что в нем?

– Фотоаппарат...

– Следуйте за нами.

...Пошел, не понимая, в чем дело. Пришли. Офицер попросил предоставить ему отдельную комнату, кабинет заведующего. Дали секретарскую.

– Что вы снимали?

– Ледоход. Разве нельзя?

– Можно.

– Тогда в чем дело?

– На вас пало подозрение.

– Подозрение? В чем?

– Не могу сказать.

Отобрали адрес.

– Документы дома.

Жаль. Это бы сразу разгрузило дело.

– Вы фотограф, но я, как советский человек, по долгу службы обязан вас задержать. Пройдемте с нами.

Пошли. До площади. Посадили в троллейбус. Привезли в главное управление полиции. Завернул к «дежурному». Два жандарма. Один из них в телефон говорит (пять аппаратов было перед ним на столе), другой так стоял. Задал один-два вопроса: фамилия и чей портфель. Удовлетворившись ответом, велел вывести. Сопровождавший и представлявший вывел в коридор, велел посидеть.

– Сейчас мы проверим, посидите.

Сидел, может, полчаса, может, час, может, полтора часа. При нем была записная книжка, которая могла скомпрометировать.

Коридор был такой. Направо шли диваны, на которых сидели дожидавшиеся своей очереди к следователям. А налево шло четыре-пять дверей к последним... Боясь, что могут обыскать, решил выдрать листки, изорвать в клочки и выбросить в тут же стоявшую плетеную корзину. Ячейки были по дюйму: клочки бумажек пролетали через них, но другого выхода не было. Коридор был общий, полный всегда чужого народа, и кто бросил, нельзя было угадать.

Пришел молодой жандарм, очень важный, с плутоватым лицом. Вместе с офицером. Ничего не сказал. Только посмотрел и обронил:

– Посидите. Еще придет один человек и сводит вас еще в одно место. Вот и все.

И сделал неуловимую интонацию с двусмысленной концовкой.

Через полчаса опять этот же офицер или жандарм – в памяти не осталось – привел полицейского, и тот повел через несколько улиц. Уже смеркалось. (А взяли его в шесть часов вечера.) Когда в глухой улочке поравнялись с музеем, то у здания с одной дверью, без дощечки, сопровождавший сказал ему: «Отворите».

Там просвечивала лестница на второй этаж.

– Отворите дверь сейчас же направо.

Яркий электрический свет. Сидит простоволосая женщина обычного вида за машинкой и разговаривает с девочкой лет семи-восьми. О мирных вещах: о больной маме, об обеде и базаре.

–Начальник здесь?

– Нет.

– Скоро придет?

– Скоро.

Лицо конвоира вытягивается. Ему скучно и неинтересно. Пошел позвонить по телефону. Ему ответили, чтобы он остался и подождал. Он стал курить. Вошел человек в кепке и штофном пальто. Конвоир встал и пошел с ним в кабинет. О чем-то пошушукались. Вышел и попросил... пройти... За столом сидел уже офицер в армейской форме.

Конвоир было попросился уйти совсем, но его не пустили. Возможно, подумал офицер, не понадобится ли еще. Начался простой формальный допрос: «Имя, отчество, фамилия, год рождения, адрес... Когда приехал сюда». (Это острый в то время был вопрос.) Вдруг входит высокий молодой человек в штатском: пиджак, галстук. Офицер сейчас же вскочил и уступил место. Тот по его шпаргалке переспросил и стал задавать вопросы из биографии: где жена и прочее.

– Ну, что же вы делали?

– Снимал ледоход.

– Но за что же вас взяли?

– Не знаю. Разве нельзя фотографировать?

– Можно, но смотря что.

– Чего же нельзя?

– Мост, например, железнодорожный.

– Но в чем же дело? – спрашиваю.

– Да мы сами, – сказал старший, показывая на младшего, – не знаем. Нам сказали девушки, что вы прятались...

Промолчал, как будто не расслышал: «Ах, вот кто донес». И постарался, хотя и повторив скороговоркой «опасное» слово, перевести разговор на что-то другое.

– Я прятался?

В самом деле, это было смешно. Положил портфель с футляром на парапет, аппарат поставил на балюстраду, и чего бы прятаться?..

А тот снова:

– Вы как-то вели себя странно. Нужно бы прямо при всех вынуть аппарат и снимать свободно. А вы как-то навели подозрение.

В общем, за это время вопрос о его прописке уже был выяснен, сказать больше было нечего, нижний чин давно отпущен, и старший посмотрел только аппарат.

– Раскройте.

Младший не смел ничего возразить. Дисциплина у них железная и прямо удивительная. Хотел было он сказать только, что нельзя уже будет проявить пленку, но старший передал аппарат его владельцу и велел открыть, что тот дрожащими (от радости) руками и сделал.

Небольшая подробность. Старший спросил перед тем, чей это портфель. Младший:

– Его.

– Что в нем?

– Не знаю.

Теперь, когда пленка была вынута, старший сказал:

– Отрежьте мне кусочек.

Помощник сказал:

– Ведь все равно она теперь засвечена.

– Ну, ладно.

Помощник оторвал, и тот стал ее крутить.

Через одну-две минуты... отпустили. Домой... вернулся в одиннадцать часов ночи, хотя доехал на троллейбусе очень быстро655.

Он думал, что дома его уже ждут с обыском непрошеные гости. Войдя в кухню, спросил у Веры:

– Никто не приходил?

– Нет, никого не было.

Придя с работы и не застав «дяди», она прилегла и услышала (это было шесть часов вечера, когда владыку задержали) над собой громкий вздох, похожий на глухой удар грозы. «Враг, наверное, сердится», – подумала она.

Через несколько дней владыка послал ее сфотографировать скульптурную группу спортсменов, стоявшую в скверике возле кинокопировальной фабрики. Дал с собой дорогой фотоаппарат, на котором все уже было им настроено, оставалось только навести объектив и нажать кнопку. Она была в стяженке, бедно, по-деревенски, одета. Только начала фотографировать, как ее окружили девчонки с повязками дружинников.

– А что она снимает? – волновались они. – Это шпионка.

Отвели к участковому. Вера не растерялась и объяснила ему:

– У нас на конфетке (недалеко находилась конфетная фабрика им. К. Маркса. – Прим. П. П.) есть фотокружок, и я снимаю на заданную тему. Разве у нас запрещено снимать?

Милиционер полез в фотоаппарат и, конечно, засветил пленку. В конце концов ее отпустили под неодобрительные возгласы бдительных комсомолок:

– Зачем отпускают, может быть, это шпионка?

«Неразвитые агенты переусердствовали», – записал владыка656. Но случившееся тревожило, и он вопросил Бога, не означает ли это перемену времени и окончания отпущенного ему срока. Ответ («голос», Log.) был таким: «Политически ты свободен»657.

Значит, путь еще оставался открытым (и надо, по намеченному плану, трудиться для будущего церковного собрата), хотя город кишмя кишел соглядатаями в форме и без.

Из записных книжек еп. Варнавы. В строительном тресте, где работала Вера, на ноябрьские праздники «y телефона должны быть дежурные, на этот раз обязательно партийные, также должны быть дежурные машины с шоферами. Все дежурства круглосуточные»658.

«А в городе... в лавках... ничего нет... Потихоньку – так как за это дают срок – бьют свиней...»659 Срок – до семи лет – дают и за продажу красок для покраски яиц к Пасхе.

«...За данными о количестве милиции скрывается целая армия... Милицейскими все заполнено: все улицы, перекрестки, площади и прочее. Это все в форме.

Что на базарах существуют специальные отделения милиции, к этому привыкли, как будто так и надо. Но эти отделения (не считая отделений КГБ) сделаны и при парках культуры и отдыха. Милиционеров здесь тоже очень много... Так что отдыха от «культуры» здесь нет. «Парковые милиционеры» и спецвоенные забивают не только все дорожки, но и аттракционы. Делать им совершенно нечего, и они умирают от скуки»660.

Куда ни придешь, всюду многочисленные барбосы (по должности и по добровольному внутреннему запалу) требуют документы: без предъявления паспорта вздохнуть не дадут.

«Пришла в мастерскую... женщина зарядить шариковую ручку... Стоит работа одну рублевку. А он вынул книжку с квитанциями размером в ученическую тетрадку, вложил две копирки и стал записывать, спрашивать точно: имя, фамилия, адрес (главное!) и т. д. Я говорю, дороже бумага стоит.

А вот в букинистическом отделе книжного магазина по улице Ленина, 40, здесь контроль уже совсем крепкий. Сдавал старые книжки. Ну, опять потребовалась и квитанция, якобы «счет». Подробное наименование книжки, точный адрес, имя, фамилия. Так как, несомненно, их уже надували, давая вымышленные данные, они придумали выход. Подхожу к кассе за деньгами, кассирша спрашивает паспорт (не только имя, фамилия, но и адрес проверяется, при этом и прописка). А в Киеве по крайней мере четверть населения без прописки живет... Делают ночные облавы...»661

И этот мир-оборотень, в котором преступление во имя Идеологии считалось праведным делом, откуда даже сквозь железный занавес доносились стоны и просачивались реки человеческой крови, прогрессивным Западом воспринимался как передовой отряд цивилизации.

В ноябре 1952 года дядя Коля прочитал сообщение в «Литературной газете» о посещении Киева делегацией американских профсоюзов. Члены делегации предъявили хозяевам карту, на которой вокруг украинской столицы «значилось огромное количество лагерей принудительного труда»662. Орган советских писателей с пафосом отмечал, что американцы, на вертолете облетев над городом, ничего похожего на концлагеря не обнаружили и «с краской стыда на щеках вынуждены были признать, что их обманули в Америке». «Но где же им разобраться, пришлым-то? – прокомментировал епископ. – В связи с этим вспоминаю случай на строительстве у Веры. Там, где оно находится, недавно был лагерь, и только на днях при расширении территории сломали обширный карцер при его бараках. Они теперь, конечно, отремонтированы, приняли приличный вид. И всего удивительнее, что многие рабочие этого строительства сидели в этом же лагере. Их можно назвать всех по фамилиям. Это, что называется, ирония судьбы!..»663

Но в мире, поставленном с ног на голову, жить нельзя, даже если людей погонять дубинами и пулеметной очередью. В Хронике событий, которую вел владыка, отражено страшное моральное растление, заразившее подсоветский народ. Беспросветное пьянство, трущобы рабочих «общаг», где лицемерное партийное начальство каждый вечер делает обход (заглядывая в шкафы и под кровати: не спрятался ли там какой-нибудь кавалер) и запирает на ключ женские комнаты, чтобы не допустить «разврата», и где каждую ночь все равно происходит «любовь вповалуху»* (* Прошли десятилетия. Советские общежития продолжали оставаться злачными местами отчаянного разврата и распада человеческой личности. Уже в начале перестройки молодой писатель оставил схожее описание «общаг». Его герою «казалось, что кто-то нарочно собрал сюда людей для сношения, бесстыдного, грубого». См.: Бутромеев В. П. Сдвиженье: Повести. М., 1989. С. 137.). Почти в каждой семье кто-нибудь арестован, всюду неблагополучие, тоска, нищета. Хуже всего приходится детям этого социалистического Содома, которых родители не стыдятся и о которых почти не заботятся. Эпидемия самоубийств (покончил с собой даже второй секретарь райкома партии Кагановичского района города, обитатель партийного эдема, обладавший и властью, и финансами: «Счастье не в деньгах и не в материальном обеспечении. Золотой рай социализма – фикция... в буквальном смысле пшик!» И этому несчастному он «ничего не дал»664. Свел счеты с жизнью и юноша, окончивший школу с золотой медалью, но провалившийся при поступлении в институт: не выдержал несправедливости «взрослой» жизни) и уголовных преступлений. Даже «культурный» отдых похож в этой завоеванной стране на бунт.

Из записок еп. Варнавы. «Пляж. Из быта.

Всю предшествующую неделю и даже две стояла жара. Большой градусник на Почтамте, на Крещатике, прикрепленный когда-то на солнечной стороне, не выдержал, на днях... перестал работать, разбился... Температура в тени была до †34 градусов Цельсия и больше.

Вчера, 15 июля (н. ст.) 1951 года (воскресенье), весь город разъехался – по лесам, рекам, паркам, озерам. На пляже на Днепре была каша, сплошная масса человеческих тел. Одних билетов на перевозе продано 270 000, да сколько-то было «зайцев». Безусловно, всего было 300 тысяч и даже больше народу. Сидели в воде до ночи. Было одиннадцать утопленников. Чтобы выбраться домой, стояли в очереди на паром по четыре часа.

В голосеевском лесу (проходил им) и на «ставках» (прудах) похожая картина. Один пруд занят под рыбу, в другом вода ключевая, тоже никто не хочет лезть в воду. В основном, пришли «побалакать».

Парни, девки, игра, смех, повальное пьянство, приставанки. Одного избили и бросили в пруд. Он утонул. Народу пропасть. Позвали милиционера. Он сказал одному шоферу (машин много, на них приезжают сюда из города), чтобы тот отвез его в город. Тот согласился, но потребовал, чтобы и сам милиционер с ним сел, ибо утопленник был весь в синяках: «По дороге меня задержат и скажут, что я убил его». Милиционер был взбешен отказом и сопротивлением, бросился на шофера и стал его бить и душить. И задушил. На глазах у толпы. Народ бросился на милиционера и самосудом хотел его покончить. Случившийся тут генерал, видя, что сейчас и милиционеру будет смерть, так как толпа начала уже его рвать и катать, скомандовал сидевшим в воде и на берегу солдатам выстроиться и бросил их на толпу. Милиционера едва живого отняли.

Соседняя наша организация по «напоям»... вывезла все свои киоски и повозки с водкой, пивом, минеральной и газированной водой в лес, всего несколько сот точек. Да каждая семья и группа обычно с собой привозят рюкзаки, сумки и «авоськи» с винами и закусками. При таком возбуждении температура тела и настроение, конечно, сильно повышены. Про сцены или случаи изнасилования и говорить нечего. Недавно было убийство двенадцатилетней девочки на этой почве».665

«И вот смотрю я вокруг себя и вижу только одно, – обобщал епископ, – человек еще не успел узнать, что такое истинная любовь (конечно, не евангельская, а мирская), чистая, верная... бесхитростная, простая, а уже пьет горькую чашу, отравленную желчью страданий не только душевных, но и физических...»666

Как бедный пушкинский Евгений, блуждая по Петербургу, оглядывал величественное и одновременно бездушное творение Петрово, так и нищий, но далеко не несчастный дядя Коля, целеустремленно пробирающийся к Небесному Иерусалиму, тщательно по дороге осматривал грандиозное и уродливое строение перевернутого мира, возведенного по всем правилам «научного» коммунизма. Огромная страна превратилась в бутафорский храм... Епископ постоянно отмечал в «Записных книжках» сходство официальной ритуализированной советской действительности с установками Церкви.

Мир наизнанку. «Коммунисты борются против религии (об этом сам Сталин во всеуслышание заявил, и десятки лет это проповедовали пером и мечом, а что теперь несколько церквей отремонтировали для совершения богослужений посредством наемников, отказавшихся от своих обетов, то это – политический трюк и временная «кампания»).

Но в то же время коммунисты такое поведение показывают, которое свойственно лишь религиозникам. Следовательно, коммунизм – та же религия. Коммунисты – это неофиты, это прозелиты, это «правоверные», в старом магометанском смысле. И никакие их богохульства, никакие доводы против Церкви... не могут обелить их в глазах настоящих «свободомыслящих» (которыми партийцы хотят быть). У них все есть, что и у нас, церковников, и даже больше. У нас нет уже этого «пафоса», как теперь принято выражаться, и воодушевления, с которым люди умирали за «единый аз»! А нам постоянно указывают на «мученические» подвиги – Александра Матросова; многих корейцев и так называемых китайских добровольцев («мученичество» поставил в кавычках, потому что, по Христову учению, такое страдание – это сатанинский подвиг, он не «венчается», ибо сделан не во имя Христа, Мф. 12:30; 2Тим. 2:5). Вместо церковных проповедников... у них свои – «агитаторы». Перед глазами у меня лежит «Памятка агитатора о том, как проводить беседу» – своеобразное пособие по коммунистической «гомилетике».

В антирелигиозных книжках Церковь обвиняется в том, что она многое якобы взяла у язычников (праздники и прочее). И что же мы видим? Коммунисты берут у ненавистной им религии и попов то же самое! У нас крестины – у них октябрины, у нас крестные ходы – у них демонстрации, у нас кресты, хоругви и иконы во время этих крестных ходов – у них портреты вождей и плакаты, у нас мощи угодников – у них тоже «мощи» на Красной площади... Это последнее – самый поразительный, невероятный факт! Перешибли даже презираемых и столь ненавидимых монахов. К монахам народ сам ходил, а здесь зазывают, рекламируют, водят даже иностранные делегации...

Нет возможности перечислить все доказательства того, что марксизм и коммунизм восприняты у нас в России, особенно среди молодежи, как религия. Все настроения «активистов» показывают их религиозность. Следовательно, вместо Бога Живого завели себе, как древние евреи, мертвую Материю и приложили к ней божеские атрибуты: вечность, бесконечность (все то, что жизнь и опыт опровергают на каждом шагу...)»667.

«Bce своровано у Церкви и у старого времени: священников не судили, а сначала снимали сан... Так же и у коммунистов... И форму для ГПУ (последнюю) взяли у донских казаков, как известно, самых черносотенных, бывших на содержании у Николая II»668.

В гигантской аудитории, размером на весь СССР, ведется нескончаемая агитация в пользу идеального советского человека: передовика производства, общественника, «святого коммуниста» (творческие союзы за соответствующую мзду выполняют социальный заказ, указания очередного партийного съезда: «а так как нельзя представить себе квадратного круга, то им приходится фантазировать и получается отвратительная картина»)669. Газеты переполнены морализирующими статьями. Общества друзей Советского Союза миссионерствуют по всему свету: подкупом и демагогией. Произведения классиков марксизма-ленинизма-сталинизма издаются в сотнях миллионов экземпляров (за тридцать лет, прошедших со времени Октябрьского переворота, отпечатали почти миллиард книг и перевели их на сто один язык).

«А у нас, – спрашивал владыка, – в старой России, монахи за сто лет издали из творений святых отцов хоть тысячную часть этого количества? Полные жития святых и творения великих богословов и мистиков Церкви, отпечатанные на латинском Минем и болландистами, гнили на полках академических и патриарших библиотек (даже макарьевские Четьи-Минеи на славянском языке издавали светские ученые-филологи), и никто не распорядился, чтобы отчислять нужную сумму для их издания, чтобы найти людей, которым, понятно, надо бы обеспечить покой, помещение, полную свободу от всех других обязанностей и занятий (что очень легко было сделать нашим лаврам) и заплатить им за перевод этих драгоценных церковных сокровищ. И вспоминается пророк: Младенцы просиша хлеба, и несть им разломляющаго… (Плач. 4:4)670.

Бурная деятельность пропагандистской машины, пусть и развитая в недобрых целях, вызывала у дяди Коли покаянные мысли. Эти бы силы да на Божьи дела...

Суровые литературные комиссары требовали от деятелей искусства оставить внешние красивости и сосредоточиться на изображении Идеи, «совсем по-монашески» опекая и писателя (художника), и читателя (зрителя). Дядя Коля и в этом умел найти для себя назидание: «У партийных критиков, – писал он, – забота и душепопечение, как у пастыря на приходе... И хороший бы «поп» был из критика, тонкий, вдумчивый, подходчивый...»671 Своеобразная аскетичность большевистских требований в отношении художественных произведений (да и самого стиля жизни народных масс) заставляла епископа обратиться на бумаге к будущим подвижникам:

– Монахи и монахини, насельницы монастырей и пустынь! Так ли вы ежедневно заботитесь о чистоте своих помыслов и боитесь, как бы не увлечься какой-либо «внешней красивостью»? Безусловно, на Страшном Суде Господь Иисус Христос пристыдит некоторых и святых подвижников такими примерами и поставит многих безбожников выше христиан672.

Мир, взяв внешнюю оболочку церковных установлений, выкинул из них «все чистое, целомудренное, не гневливое, божественное» и голую форму заимствований наполнил «своим безбожным содержанием (монашество – партия)».673 Антропология марксизма представляет человека гордым олимпийцем, реализующим себя в пароксизме страсти. Искусство порабощения масс требует использовать страсти как цепи, которыми вольный гражданин намертво прикрепляется к кайлу и тачке и в трудовом подвиге созидает будущее. Смысл такого существования открыт бывшим семинаристом, товарищем Сталиным, в его творении «Основной закон социализма», где последний сформулирован раз и навсегда: «Обеспечение максимального удовлетворения постоянно растущих материальных и культурных потребностей всего общества».

Впрочем «закон этот старый-престарый» и впервые «изобретен» был сатаной, искушавшим Христа в пустыне. И Спаситель «указал путь к его ниспровержению, как лживого начала, увлекающего человечество в сторону от настоящего пути»674.

Антихрам, антипроповедь, лжедобродетели... И отпавший от Бога наш народ «позволяет делать с собой что угодно и, как стадо баранов, идет покорно на убой»675.

В войну партия начала кампанию по воспитанию «советского патриотизма», для чего сочла целесообразным снять табу, лежавшее на русской национальной истории, ее героях и достижениях. Русский народ превратился в старшего брата союзных народов; сразу же присяжные агитаторы объявили о его гениальности, проявляемой во всех сферах человеческого творчества. Земля принадлежала ему по праву первородства. (Это делалось для вящего ослепления «винтиков» и наилучшей управляемости ими в ходе всемирно-исторической борьбы, ведущейся усатым вождем, за окончательное торжество передовой Идеологии.) В науках он «впереди планеты всей».

«Мы как были отсталыми, – писал по поводу подобных настроений епископ (первая половина пятидесятых годов), так и остались (раньше полагали, что мы отстали от западных народов на четыреста лет, а по-моему, едва ли не на более). Ибо только недалекий и неразвитый человек, хотя бы ему дали и диплом академика (обычно за заслуги, ничего общего с наукой не имеющие), может думать и обольщаться тем, что «мы и сами с усами». Мы имеем подражательный талант, а не самостоятельно открывающий новое.

Мы возьмем, например, немецкую «Лейку» или «Кон-текс» и сделаем по их образцу ФЭД или «Киев» – в точности до последнего винтика, до формы отделки, так что когда в комиссионке стоят рядом эти подержанные аппараты, то их издали отличить нельзя, только по цене. Если фотоаппарат Цейса стоит восемьсот рублей, то наша «Москва» вдвое дешевле. А в остальном – полная копия. Хоть бы какой рычажок сделали направо, если он у немцев сделан налево... Так же обстоит дело и во всех прочих областях знания.

И так, если угодно, и до революции было. Когда еще студентом мне приходилось писать сочинения, то я брал темы, по которым не было пособий на русском языке... Ибо заграничные руководства были дешевы по цене, сжаты и оригинальны. «Воды, присущей русским ученым», там не было. (А если взять русскую литературу на ту же тему, то она обычно бывает пересказом иностранной. Получается: «тех же щей, да пожиже влей».)»676

Талант, который придавал русскому народу его неповторимую своеобразность и глубину, – это дар любомудрствования о Боге. Епископ считал, что русский человек не во внешних науках преуспел, а в ином: «В практической философии и психологии религии, в аскетизме. Это тоже наука...»

В роковой час Россия не отвергла сатанинского соблазна (выбрала хлеб вместо души) и лишилась единственного своего сокровища: веры. На ее месте воздвигнут СССР, этот антимир, где царствует князь мира сего, где введены в закон потогонная система и каторжный труд677. Ушла благодать из жизни, и ничем ее не заменишь. В ком есть гнев и раздражительность, у того нет радости и света надежды678. Мгла опустилась на Русскую землю. «Сколько надо христианину иметь веры, – записал епископ, – чтобы не прийти в отчаяние, когда все рушится! Когда на людей ничто не действует, не только религиозная проповедь с амвона, но и светская, со стороны «их же пророков», как выразился апостол Павел, – со стороны философов, писателей, поэтов»679.

Но дядя Коля неспроста бродил по улицам Киева. Ему приоткрывались будущие перемены, подспудно вызревавшие в тайниках народного сознания.

Из записей еп. Варнавы. 1950 год. «Лазарева суббота. Сегодня за всенощной (под Вербное Воскресенье) народ стоял во Владимирском соборе и вокруг него, не только на площади, но и на проезде бульвара Шевченко. Так что автомобильному движению мешали. В храм не было возможности проскользнуть. Все с большими пучками верб, перевитыми цветами. Уж никак не «старухи»... Семьи полностью: старшие – деды и отцы, бабушки и матери, молодежь обоего пола и дети всех возрастов. Сколько женщин, столько и мужчин. Компания молодых людей стояла, разговаривала. «А что будет в это время через неделю! – сказал один из них. – Прошлый год здесь было море народа».

Сильна и крепка вера в колыбели русской Церкви...

6 апреля 1950 года. Великий Четверг – Двенадцать Евангелий (под Благовещенье Пресвятой Богородицы). Та же картина. Люди стояли на улице пред храмом. Со свечами. Мужчины всех возрастов... И военные, и рабочие, и интеллигенты, в шляпах и в кепках, и прочие»680.

«1950, март (Великий пост). Рассказывала знакомая студентка Строительного института Н., что у них недавно комсомолку исключили за то, что она говела и причащалась в Покровском монастыре (Киев)»681.

«Вот у человека отняли религию, а он к ней рвется. Даже теперь, в антирелигиозной обстановке. Все это доказывает, что религия неистребима, что душа рвется к Богу, хотя бы была воспитана и в безбожник»682.

Для дяди Коли смысл исторического существования России заключался в одной великой цели: быть вместилищем церковного народа, который стремится в Небесный Иерусалим. («Тысячелетнее долготерпение в скорбях и гонениях, разорениях и тяжкой доле» является одним из вершинных проявлений русской духовности.) Отказавшись от этого своего высшего предназначения, Россия превратилась в страну, несущую угрозу для всего мира.

Предчувствия. Как внезапно пал соблазненный русский человек, так должен и подняться внезапно. В Семнадцатом году толчком к перевороту послужили уличные волнения в хлебных очередях. Так же и сейчас, внешне случайно, в уличных скоплениях масс вдруг вспыхнет от страшного, но уже настоящего, реально прочувствованного голода, обнищания и развала протест. В то время нельзя будет показаться на улицу – такая зальет землю ненависть к насильникам и лжецам. Не различая правого и виноватого, без нравственного суда, толпа будет косить все и вся вокруг. Поэтому владыка велел всегда иметь в доме запас круп и сухарей на несколько месяцев.

Иногда, накануне официальных праздников, он говорил Вере:

– Вот увидишь, сегодня объявят о заварухе.

Купил как-то две бутылки вина, чтобы вскрыть их при «перемене» и конце коммунизма.

Смерть Сталина вызвала у епископа прилив надежд. Умудрялся в стерильной, идеологически отцеженной периодике находить признаки неуверенности правящих тиранов в надежности собственного положения. «Все газеты говорят... о возможном восстании против Советской власти... Везде, везде эта мысль... И все и везде пронизывающая мысль о возможном свержении большевиков...»683 Крестопоклонной неделе, в апреле 1954 года, он писал: «Скоро, скоро уже заваруха и переворота»684.

...В разгар холодной войны советские правители вытянули пугало атомной катастрофы. В стране нарастала истерия. Епископ говорил:

– Войны не будет, но будет заворот внутри.

После вспышки слепого гнева народ будет охвачен страшной духовной пустотой, на дне которой произойдет таинственное пробуждение совести, покаянный переворот, и тогда начнется выстраданный расцвет православия.

Это его убеждение было столь сильным, что долгое время он ждал перемены со дня на день. К ожидаемому дню отпускал бородку, чтобы быстрее вернуться к настоящему своему облику. Иногда в массовые советские торжества включал радио, ожидая сообщения о беспорядках и сигнала тревоги. Потом сбривал бороду, по каким-то признакам считая, что взрывоопасный момент прошел.

И наконец однажды обронил:

– Нам тошно, и мы думаем, что перемена будет скоро, но как в Ветхом Завете пророки предчувствовали и ждали избавления, но не дождались, так и мы не дождемся.

Иногда в каком-то услышанном разговоре или в подсмотренной бытовой сценке он видел ослепительный свет, пробивавшийся сквозь убогие декорации театра истории. В мае 1954 года Вера пересказала ему смешной случай, почти анекдот, происшедший с сыном одного из ее сотрудников. Владыка при этом ощутил такой поток света, что краткая запись выслушанного им юмористического приключения превратилась в эсхатологическое свидетельство исключительной силы.

«Вчера инженеры из треста приезжали на стройку. Один из них увидел из окна общежития ребенка, который что-то строил, подражая старшим, отцу. Инженер спрашивает:

– Ты что строишь?

И думает, что он скажет про какое-нибудь «высотное здание». А тот:

– Церковь!

Инженер опешил:

– А где же у тебя батюшка?

– А на батюшку материала не хватило.

Признаюсь, мы в эти годы не сумели бы дать такие поразительные ответы (пусть не совсем логичные, но ведь ребенок!) и такие убедительные. Ребенок вел разговор в плоскости идей своей «постройки», а инженер, конечно, имел на уме другое.

А убедительность детских слов заключается еще в третьем, далеком от всего этого, хотя и связанном с ним, обстоятельстве. Хотели уничтожить религию. Теперь сами отцы, «ровесники Октября», – безбожники. Дети растут в антирелигиозной обстановке. В Киеве как «архитектурные заповедники» остались две-три церкви. А благодать Божия действует. Для нее нет границ и препон. И вся эта история убедительно показывает, что в глубинах народного духа произошел перелом духовный. Невидимый и долженствующий быть страшным для большевиков.

Кончилось сатанинское царство – наступает заря, даже не заря, а легкий, едва заметный, рассвет, сереет небо, приближается Царство Христово»685.

Ей, гряди, Господи! – восклицали в таких случаях первые христиане.

Малая Церковь

1948–1963 Киев. Церковная жизнь в эпоху заката Сталинской империи. Поиск владыкой новых форм церковной жизни и проповеди в атеистическом обществе.

По своему характеру, епископ Варнава тяготел к консерватизму, любил порядок, пунктуальность, ценил верность данному слову. У нас принято опаздывать, говорил он, и не дорожить временем другого. Краеугольным камнем внутреннего бытия российского православного человека дореволюционной эпохи с ее неизменной монументальностью и неспешностью было следование Традиции, в которой нельзя изменять то, что установлено святыми отцами. С раннего возраста Николай Беляев естественно и органично рос традиционалистом. Точное исполнение канонов, однако, было связано для него с их творческим раскрытием и углублением, когда сквозь призму общих правил обретается правда о сокровенной жизни души. Узкая тропа азбучных истин выводит к Смыслу, за частоколом букв разворачивается бесконечное пространство Слова. Но чем дальше он продвигался по пути подвижничества, тем острее видел парадоксальную связь между жестом (буквой) и содержанием (идеей). Поступок может быть самым неожиданным по форме, но при этом строго и точно отражать догматическую истину. Сплошь и рядом внешнее следование догматическим предписаниям выхолащивает жизнь и приводит к умиранию духа.

Пожалуй, впервые он болезненно столкнулся с этим явлением во время пребывания на епископской кафедре. Вчера еще сын рабочего, о. Варнава, благодаря историческому катаклизму, в молодом возрасте стал одним из “князей Церкви”. Это сделалось возможным только из-за натиска революционной бури, когда на Поместном Соборе 1917–1918 годов, ввиду приближавшихся роковых событий, грозивших сокрушить все церковные институты, решили увеличить и омолодить кадровый состав епископата. (Что в условиях того времени неминуемо означало избрание на крестный путь.)

Что ждало российскую молодежь, вставшую на путь церковного служения в начале века, если бы по каким-то причинам революция не состоялась? Исторические факты свидетельствуют о том, что молодые энтузиасты Православия стояли на позициях державнических, видя в идеологическом обслуживании государственных задач свое важнейшее признание. И такого рода сотрудничество Церкви и Царства представлялось им чуть ли не единственной панацеей от болезней “развращенного века. В массе проповедей, которые священнослужители обращали к пастве, в настроениях, разлитых на страницах их писаний, дошедших до нас, с очевидностью обнаруживается их готовность стать руководителями российского общества, не только духовными, но и идейно-политическими. Они знали, как современному человеку жить, куда идти, как вести себя перед лицом множества болезненных проблем: от мелких житейских до неразрешимых “вечных”.

Эти молодые люди в рясах были настроены на выполнение ответственной работы, это были сторонники идеи создания нового православного царства, идеи, понятой ими как всемирно-историческая задача, стоящая перед Русской Церковью. Но, как и все идеологи, они неотвратимо вступали на путь, внешний по отношению к евангельской правде. На этом пути Церковь ждало внутреннее поражение и обессиливание, как везде, где духовное начало сливается с государственным заданием. Идя в данном направлении, искренняя церковная молодежь с легкостью перерождалась, превращаясь во властолюбивых чиновников и иссохших догматиков. Роковой выбор – с кесарем ты или со Христом – новым православным поколениям пришлось бы тогда делать в условиях заведомо проигрышных, потому что это был бы выбор людей, облеченных земной властью и силой.

Только пройдя через страдания и добровольное умаление, церковные деятели предреволюционной эпохи могли очиститься от соблазнов власти, гордых мечтаний по поводу своей избранности, схоластических маниловских утопий. Казалось, сама судьба толкала молодого епископа к уничижению.

Еще будучи иеромонахом, Варнава жаждал хиротонии, чтоб с помощью благодати епископства врачевать и просвещать народ. Но вскоре он осознал непреложный факт действительности: пребывать на кафедре можно только с согласия мирских властей, требовавших от священнослужителей исполнения советских законов, направленных на разрушение Церкви.

Хуже всего, что роль “государева ока” над духовенством осуществлял сам правящий архиепископ Евдоким. Высшая церковная власть, осведомленная о его настоящем моральном облике и финансовой нечистоплотности, не наложила на него запрета, надеясь на умение бывшего руководителя североамериканской епархии налаживать отношения с государственными чиновниками. Так, вполне канонично, если оценивать с формальных позиций (а по сути с нарушением канонической правды), начиналось обновленчество – одна из губительных внутрицерковных неправд XX века, заключавшаяся не в изменении догматов, а в служении от имени Христа “коллективному антихристу” – богоборческому государству.

В этой истории епископ Варнава столкнулся с косной структурой церковно-административного управления, когда подлинность церковной жизни измеряется буквой формальных отношений, а не их внутренней прочностью и содержанием. “Все можно оправдать канонами”, – с горечью говорил он в конце жизни.

У него имелась возможность отделиться от Евдокима, но и тогда он должен был бы вступить в переговоры с советской властью (которую всегда представляло ГПУ), испрашивая у нее разрешение на существование новой епархиальной группы. Это было бы погружением в стихию политики и отрывом от духовной действительности. (Бесплодные переговоры многих других иерархов привели к одному результату: Церковь к концу тридцатых годов лежала в руинах.)

Владыка понимал (и это понимание пришло через падение – подпись под обращением обновленцев – и последующее покаяние): на Церковь движется ураган ненависти такой силы, что все внешнее обречено на разрушение. (В русской революции распадались основания церковной организации не только поместной Церкви, но и Вселенской, заложенные в начале Константиновского периода ее истории, когда христианство получило в Римской империи ранг государственной религии.)

Уходя с кафедры, он сделал попытку через личный подвиг затворничества и пустынничества, через самоуничижение в юродстве организовать церковную жизнь на аскетических началах, что могло осуществиться лишь среди малого стада религиозных энтузиастов. Теоретически он всегда чувствовал себя представителем Вселенской Церкви, но конкретно она воплощалась для него отныне в небольшой группе людей, соединенных православной верой и жизнью во Христе. Все в этой малой Церкви должно основываться на личной свободе и ответственности, каждый шаг ее членов должен быть выношен в сердце, вымолен. Тогда медленно будет созидаться надежное строение.

Его выбор нельзя назвать уходом из истории, напротив, это творческий поиск новых форм религиозно организованной действительности в условиях агрессивного и богоборчески настроенного общества. Владыка стремился к одной цели: в условиях земного ада жить по любви ко Христу.

На этом пути его ждали жестокие удары – мученическая гибель одних учеников, срывы других. В предельно тяжких исторических обстоятельствах среди нескольких людей, соединенных верой в Распятого и Воскресшего, осуществлялся опыт христианского общежития, положительного церковного строительства, которого так не хватало в миллионах семей, в трудовых коллективах и ячейках.

А за стенами дома страна сооружала соцлагерь, партийные писатели-холуи прославляли стахановцев, ударный труд, фантастические трудовые подвиги, жертву во имя общего дела. Это горение строителей нового, -”справедливого” и “счастливого”, мира старательно пропагандировалось на страницах газет, на подмостках советского псевдоискусства. Пусть реальность не соответствовала представляемому, но коммунистический энтузиазм являлся пародией того воодушевления, которое владело древней Церковью. Вожди с семинарским образованием (у кого неоконченным, а у кого и полным) понимали, какая сила таится в вере, которая может горы свернуть. Тогда как у многих христиан она замутилась, ослабела, зашаталась... Дядя Коля говорил Вере:

– Тебя на Страшном Суде будут по комсомольцам судить. Посмотри, сколько у них энергии в отношении своих дел! У нас в отношении Бога такой энергии нет!

Превращение в юрода не означало отказа от епископства. Старец Алексей Зосимовский, благословляя своего воспитанника на юродство, подчеркивал, что тот – архиерей (и сам относился к нему соответствующе).

С 1918 года о. Варнава хранил и пронес через все перипетии судьбы антиминс, освященный его другом, епископом Лаврентием (Князевым). Это является косвенным свидетельством того, что владыка Варнава совершал литургию после ухода с кафедры. Прямых же подтверждений этому нет. В апреле 1926 года, на четвертый день Пасхи, блаженная Мария Ивановна спрашивала Валентину: с кем Варнава служит «в своей церкви» вечерню и заутреню? Выяснилось, что с одной Валентиной, которая была за псаломщика686. Приносил ли он в этот период Бескровную Жертву, неизвестно. До отъезда в Среднюю Азию его духовные дети активно участвовали в местной епархиальной жизни и общались с правящим архиереем, митрополитом Сергием (Страгородским); поэтому можно предположить, что владыка в доме на Сенной площади литургии не служил. Представляется более вероятным, что он использовал по назначению антиминс, освященный новомучеником, в годы своего подпольного московского бытия (1930–1933).

После освобождения из лагеря владыка много думал о возможности устройства тайных богослужений и, более того, систематического религиозного окормления будущей паствы. Сохранилась его краткая запись о том, каким образом священнику в условиях советских гонений и тотальной слежки посещать дома своих чад для совершения необходимых треб. Заметка носит характерное название: “Рго domo sua”, “О своих делах”, и помечена двадцать шестым ноября тысяча девятьсот сорок шестого года, « Молебен при визитации можно служить речитативом, – пишет владыка, – как в Лавре у преп. Сергия служили ночной, чтобы пением не привлекать внимания соседей. В чемодане должны быть две перемены одежды: ...хитон и ряса (любая: шерстяная, шелковая). Приход – в светском костюме».687

И в Томске, и в Киеве епископ по ночам, облачившись в епитрахиль и поручи, служил молебны Божией Матери с водосвятием, а также панихиды. На Крещение освящал ведро воды. На Пасху служил заутреню, святил куличи (Вера тихо пела пасхальный канон, владыка медленно ходил по комнате с кадилом, благоухал ладан).

Зина Петруневич поддерживала обширные знакомства, и из Сибири ей постоянно присылали записки для поминания о здравии и за упокой. Она регулярно составляла список из имен людей, о которых просили молиться, и против каждого имени проставляла сумму, присланную ее корреспондентами, а владыка так же регулярно рвал список на мелкие кусочки.

– Ты думаешь, – спрашивал, – что если кто больше дал, то я буду больше молиться?

Но в послелагерное время литургию он не служил, «чтоб не дразнить бесов».

– Надо сидеть тихо.

Это было важнейшим условием выживания и сохранения рукописей. Евхаристия – пасхальный дар, сообщающий жизни высший смысл. Она – единственное утешение в печальной земной юдоли. Во время страшного народного падения и горя все в твоем устроении, внешнем и внутреннем, должно соответствовать трагическому содержанию происходящих событий: нужно жить покаянно и не предаваться радостям, пусть и духовным.

– Сейчас время великой скорби для Церкви, – говорил епископ и “даже не разрешал дома зажигать лампаду перед иконой, считая это духовным утешением, которого недолжно быть в подобные скорбные дни”.688

Опыт переживания литургии столь сильно захватывает человека, что он, поставленный в тяжкие исторические обстоятельства, как ни странно, перестает порой отдавать себе отчет в их серьезности, когда опасность происходящего отходит на второй план и перестает различаться. (Совершение литургии в катакомбах может себе позволить, на наш взгляд, лишь сильная, спаянная церковная община, дерзновенно идущая навстречу испытаниям.)

Епископ Варнава был пустынником и жил в эпоху, сверх краев наполненную апокалиптическими событиями. На его глазах стройное церковное здание, создававшееся тысячелетие, превратилось в груды развалин. Но разорители на этом не остановились, сосредоточив свои усилия на “внутреннем фронте», на уничтожении самой идеи церковности. В советской действительности были не только запрещены все виды христианской проповеди и миссии в мире, преследовалось христианское поведение, даже отдаленный намек на связь человека с религией, связь, выражавшуюся в приверженности к традиции, беспощадно вытравлялся из жизни (за ношение нательного крестика могли выгнать с работы и т. п. Типичная история: правоверные советские родители, обнаружив у своего ребенка интерес к вере, заявляли: лучше бы ты пил, чем Богу молился).

Революционный переворот заставил миллионы номинальных членов Церкви покинуть ее ограду. Мало кто хотел нести крест страданий ради спасительного блага веры Христовой. Уже в начале двадцатых годов Церковь полностью лишилась какого бы то ни было влияния на общество. В этих условиях важнейшей задачей становилось отыскание тех путей, на которых христианин мог развивать церковную по существу деятельность, не будучи сразу при этом “изобличенным” и уничтоженным физически. После неудачной попытки удалиться в Среднюю Азию и устроить там подпольный монастырь, после испытаний лагерным адом, епископ Варнава начинает пустынножительствовать прямо у пасти дракона, в закоулках безбожной Системы. «Можно уходить от соблазна, гонений, давлений, – размышлял он, – и прочих обстоятельств, стесняющих твою добрую волю к подвигу, в «культурные местности» и жить в них, как в пустыне...»689 Нищета и внешняя убогость, социальная уничиженность и тихое юродствование – вот стены, за которыми он создал-таки свой не видимый глазу монастырь. «Маленький человек» – образ существования, за которым укрылись дядя Коля и его духовные дети. Незаметные, безобидные граждане, чьи поступки, однако, определялись свободным выбором верующего сердца.

В те же годы формировался другой путь, путь новой, “официальной”, церковности. Создавал его заслуженный чекист Тучков, а главным исполнителем в конце концов стал митрополит Сергий (Страгородский). В центре внимания историков, описывающих судьбы Российской Церкви в XX столетии, в основном, находится линия ее развития, связанная с именем этого первого «сталинского» Патриарха, с появлением на свет его «Декларации» о лояльности советскому режиму, история со вступлением его в права Местоблюстителя и тому подобные события. Необходимо, конечно, создать точную в научном отношении картину эволюции высшего церковного управления за годы коммунистической власти. Все же главное содержание церковной жизни тех грозных десятилетий заключалось в поведении верующих, в их преданности Христу среди моря предательств и малодушия. За поступок, продиктованный евангельскими заповедями, “маленький человек» оказывался на Лобном месте. В такую эпоху пастырь добрый должен пройти свой путь страданий вместе с верными овцами, а не выбирать для себя особого привилегированного положения. В этом состоят и пастырская любовь, и пастырская мудрость. Поэтому те миряне и священнослужители, которые пошли на крест и испили чашу испытаний до дна, заложили победу Православия в будущем.

Вопросы земного устроения Церкви были в значительной степени отданы иерархией на откуп светской власти еще в синодальную эпоху и окончательно проиграны в пришедшем на смену Империи революционном государстве нового типа. Но в то время, когда безбожие видимым образом торжествовало и царствовало над массами, организованными в бездушный коллектив, направляемый Партией в сторону, прямо противоположную евангельским идеалам, – в этот же момент христианство «маленьких людей», «домашних!» церквей, христианство «частное», опирающееся на личный выбор, духовно торжествовало, ибо мир его не только не смог победить, но был им изнутри преображен. Среди гонимого стада находились и епископы, и священники, не покинувшие народ в час грозных испытаний.

Верующие были гонимы коммунистической властью независимо от того, посещали ли они храмы, подчинявшиеся митрополиту Сергию, или принадлежали к «не поминающим» последнего. Преследовался Христос, а потому и все те, кто на деле следовал за Ним. Православная Церковь мучительно искала путей служения на земле Тому, Кого вновь распинала людская злоба – на этот раз в России.

Сейчас, после отступления коммунизма, важно воссоздать картину тогдашней жизни, не внося в описание политиканства и идеологической схоластики, продиктованной невежеством. Среди нынешних «ревнителей», не удосужившихся потратить силы на кропотливый труд по уяснению деталей происшедшей трагедии, появилась особого рода доблесть: изыскание «врагов Церкви» среди тех, кто отдал за нее жизнь, но не выдержал «идейно чистой линии». Так, кидают камни в тех, кто в тоталитарной стране, в условиях жесточайших преследований творчески отстаивал достоинство христианина, свободу личности, но, оказывается, не поминал митрополита Сергия.

Напомним главное. В советские десятилетия верующие были окружены враждебным, дышащим ненавистью миром и повсеместно – стукачами, предателями, желавшими заработать на жизни невинных лишнюю пайку благ. “Непоминавшие” – были в первую очередь на заметке у органов, потому что не сотрудничали с режимом. Но и “поминавшие”, желая честно служить Богу, сталкивались с теми же проблемами. Одна страна, одна история, разные дороги...

В мае 1944 года владыка прочитал в томском “Красном Знамени” обращение нового Местоблюстителя Патриаршего Престола к Сталину: “Нашу православную церковь внезапно постигло тяжелое испытание: скончался патриарх Сергий... Вам хорошо известно, с какой мудростью он нес это трудное послушание... его патриотизм... А нам... близко известно и его чувство самой искренней любви к Вам и преданности Вам, как мудрому, богопоставленному вождю (это его постоянное выражение) народов нашего Великого Союза...”690

В храмах, открытых по приказу Сталина в войну, епископ Варнава служить не желал, чтобы не нарушить внутреннего мира; он скорбел о плененном состоянии современной Церкви, но признавал благодатность ее таинств. Позиция его, как всегда, носила печать парадоксальности (читай юродства).

В Киеве дядя Коля посещал богослужения и всегда подчеркивал, как важна церковная молитва: «Дома для вас свобода, а в церкви надо учиться молиться по уставу»691. «Лучше всего помолиться в церкви, там мощи, святыня»692. Посылал Веру слушать в приходской церкви канон Андрея Критского, чтобы “дома не разбаловаться”. Но при этом подчеркивал: «Вера в Бога не имеет ничего общего с хождением в церковь. Можно не ходить в церковь и быть верующим и можно лоб в церкви разбить от поклонов и не иметь веры»693.

На Демиевке он жил в Вознесенском приходе и очень одобрял духовенство последнего за то, что оно по городу ходит в священническом одеянии (тогда диаконом там служил молодой о. Михаил Бойко) – «одевается безупречно, по старинке, и многие старые и даже средних лет батюшки в большинстве случаев волосы не стригут»694.

Но владыка ясно видел и все отрицательные стороны происходившего в церковной ограде: развращающее влияние советской власти и страха перед насильниками. Он говорил об определенном типе современного духовенства, которое “попристраивалось:” около Церкви, думая только о материальных выгодах. (Впрочем, корни этого явления он усматривал задолго до Семнадцатого года.) Когда в 1958 году Л. С. Озерницкая намеревалась поступить в женский монастырь, владыка не благословил ее на это. Он предчувствовал надвигавшуюся волну гонений и считал, что поступающие в обители попадают под особо пристальное наблюдение со стороны МГБ. Интересно, что за некоторое время до этого схожую точку зрения высказал Ларисе Семеновне и знаменитый схимонах Киево-Печерской лавры Дамиан (в миру Дорофей Захарович Корнейчук, родился в 1863 году и в молодости состоял келейником при основателе Троицкого монастыря старце Ионе). Будучи простецом, он и высказался кратко: “Ты что, хочешь сексоткой стать? Ты там не уживешься”695.

Озерницкая часто причащалась (конечно, не без ведома владыки) и удивлялась, почему этого не делает Зина Петруневич. А Зинаида Саввишна возмущалась «слепой», как она считала, ревностью Ларисы Семеновны к «официальной» Церкви. На это епископ как-то заметил: «Оставь ее. До твоих взглядов – ходить или не ходить в нынешние храмы – каждый должен дойти сам». И благословил перед смертью причаститься у священника из любого прихода. Вера, видя, как духовный отец переживает тяжкое положение Церкви, не спрашивала его прямо, почему он не причастит ее, но однажды владыка, как бы в ответ на ее мысли, сказал: «Считай, что ты недостойна по многим своим грехам».

Надо понять трагическое положение гонимых, болевших о чистоте церковных риз. Формальная сторона догматов не была изменена, но содержательная сторона церковной жизни раздваивалась. Да и как могло быть иначе, когда вся страна задыхалась от удавки, наброшенной сталинскими опричниками. “В последнее время даже пошли на показательное отношение к религии и дозволение открыть ряд церквей, – размышлял владыка. – Но сколько их? В Москве, после «сорока сороков», около десятка осталось, в некоторых областных центрах единицы, а в селах ни одной... Ведь нельзя же считать заигрывание с церковными деятелями за что-то серьезное, это просто политический маневр“696. Отовсюду стекались в его затвор тревожные свидетельства.

Из “Записных книжек” еп. Варнавы. «В одном военном подразделении было собрание. (Так как теперь в каждой семье военные, то нечего удивляться, что из этого тайны не сделаешь. А в семье Зины военные все в больших чинах, заграничной службы и здешней.) На собрании кто-то задал вопрос докладчику:

– Скажите, как это возможно попам давать такую свободу в руки? В церкви нельзя войти ни в Киеве, ни в Москве, ни у нас в колхозах, так много “в них” народу. Так и гидра контрреволюции опять через них поднимет голову, и уже поднимает.

– Не беспокойтесь, товарищ, – ответил политрук. – Духовенство наше теперь проверенное... Никакой контрреволюционной пропаганды они не понесут. Да за ними и наблюдают. Наоборот, они поддерживают наши лозунги и идеи. Посмотрите, какую кампанию они сейчас ведут за «мир во всем мире», начиная с Патриарха и кончая простым рядовым священником, не хуже наших агитаторов. Так что не бойтесь, ничего не будет...”697

Страна боролась за “мир”, тогда как всюду на земном шаре вспыхивали локальные войны и шла ожесточенная идеологическая война, “холодная”. Была ли эта борьба стремлением к евангельским идеалам?

Декабрь 1952 года. “В Москве, в Колонном зале Дома Союзов происходит сейчас IV Всесоюзная Конференция сторонников мира. Патриарх Алексей сказал речь, которая напечатана в «Правде» (от 4 декабря, № 339). В сравнении с другими “речами”, конечно, скромная. Между прочим упомянул, как по его («нашей») инициативе в мае этого года была созвана конференция всех Церквей и религий, объединенных в СССР в «борьбе за мир»... Но какой мир?

Для справки: «Мир Божий, который превыше всякого ума» (Флп. 4:7), «Всяк мир у любящих закон Твой» (Пс. 118:165), «Царство Божие не пища и питие, но праведность и мир» (Рим. 14:17). Следовательно, где присутствуют первые, там отсутствуют вторые... Для христианина... есть единственный мир: в совести, в примирении своем за гробом... со Христом...” Но на конференции речь шла о том «мире», о котором «В Слове Божием говорится: возревновах... мир грешников зря (Пс. 72:3). И он приводит пророка в негодование...»698

Служение этому ложному миру совершалось соответствующим образом: от лица Церкви, но методами не церковными и более напоминающими пропагандистские акции КПСС. Монахиня Михаила, приехав из Москвы, “рассказывала, что митрополит Николай (Ярушевич) потерял свой престиж, когда стал ездить на сессии Совета Мира. Да и сам, так сказать, чудит. Однажды вышел на амвон и, вместо дьякона, начал провозглашать многолетие... Иосифу Виссарионовичу. Народ так и шарахнулся назад. Певчие растерялись...

Читал вчера в газетах, как он сейчас в Будапеште после заседания (на сессии так называемого «Всемирного Совета Мира») подошел «в сопровождении венгерского епископа и мусульманского священнослужителя в белом тюрбане» к группе ребят, просивших у делегатов автографы. Картина! Вы думаете, чем он стал оделять ребят – крестиками, иконками, какими-нибудь священно-религиозными реликвиями? Конечно, нет. «Он дарит ребятам на память крохотные голубые значки советской делегации с изображением белого голубя и четкой надписью на русском языке «Мир"" («Литературная газета», 20. VI. 1953).

...Эмблема с «белым голубем» и словом «мир» – христианская, и, понятно, символы эти высоко богословские, но “использование” их в такой обстановке не только кощунственно, но даже и богохульно. Безбожники могут подумать, что это очень почетно и понравится христианам, но каким христианам?..»699

Богословие мирных конференций творилось где-то в недоступных для обывателя высоких кабинетах; впрочем, народ воспринимал неожиданное возвращение Церкви в советскую действительность по своему практическому и нехитрому разумению. И разумение это вылилось впоследствии в устойчивый взгляд на смысл происшедшего (с непременными, конечно, мифологическими красотами и преувеличениями).

К Петруневичам регулярно наведывался участковый милиционер для проверки паспортного режима. В июне 1953 года, когда из всех щелей Системы потянуло весенним ветерком перемен, он, изрядно выпив, зашел навеселе.

“Просил “выпить” еще, но они сказали, что сейчас пост и не могут предложить ему мясной закуски. В конце концов дали ему просто на «поллитра».

Рассказывал интересные вещи. Про свою семью, стариков, что они, конечно, люди религиозные, и сам он верующий.

Да теперь и Церковь в большом почете и, говорят, обслуживается «нами». Есть особые кадры в нашем министерстве, которые охраняют патриарха, архиереев, духовенство. Они состоят на особом бюджете.

Патриарх ваш – член правительства. Он участвует в заседаниях и – кажется, добавил – депутат Верховного Совета. Участвует в мероприятиях государственных.

Среди священников есть наши агенты. Во время немецкой оккупации в особенности это было. Лица не посвященные, ничем не связанные с клиром, коммунисты – назначались на приход и служили по особому заданию. Да и теперь так»700.

Зина была опытной медицинской сестрой, и клирики из Экзархии попросили ее осуществлять медицинское наблюдение за митрополитом Иоанном (Соколовым; он был прикреплен к ЦЛК, но его предшественник по кафедре умер от небрежности правительственных врачей, что и заставило теперь экзарха искать верующего медицинского работника)701. Благодаря этому, Зинаида Саввишна знала многое о внутреннем положении в митрополии. Причем иные подробности (из тех, что “не для печати”) часто рассказывал ей сам митрополит, неизменно присовокупляя к ним просьбу: “Только это между нами...” “Ну, конечно, – успокаивала Зина, делая в уме необходимую оговорку: “За исключением дяди Коли” (владыка шутливо называл эту ее маленькую хитрость “мысленной оговоркой иезуитов, reservatio mentalis”).

Как-то митрополит Иоанн сказал (началась уже «оттепель»):

– Патриарх Алексей просит у меня тридцать монахинь. Дело в том, что в Горней (около самого Иерусалима) сейчас монастыря как такового нет. Одни пустые здания. И они разрушаются.

«Местная власть, – записывал дядя Коля, – обратилась к большевикам, чтобы они прислали монахинь, иначе помещения снесут и участок займут под другое. Обратились (очевидно, наши) к Патриарху Алексею.

– Но у меня, – говорит, – нет монахинь, ни одной.

Что же, неужели во всей России нет? Или в Московской области?

А у митрополита Иоанна тоже туго в этом отношении.

– Некоторых наметил я, но никто не хочет ехать. Это не послушницы, а ослушницы. Даже мои домашние келейницы. Два месяца каждый день добиваюсь, чтобы мне поставили графин с водой в комнату, и не могу добиться. Нечем горло промочить...

– Да, кто не хочет, того посылают, – заметила Зина, – а кто с радостью бы поехал, тому нельзя...

– Это вы про тех, что на курорте были? Да кто теперь не был…»

«Думаю, – добавлял от себя дядя Коля, – нет ли тут какой каверзы. Не хотят ли большевики послать туда агентов-агитаторов? Лучше монахинь, скажут, для такого дела не найдешь. Теперь ведь мода, что ли, на духовенство пошла, как на эмиссаров нашего правительства»702.

Горше всего слышать о тех, кто в полной безвестности страдал за веру в заточении, в дальних северных краях и на каторжных работах, – о них не возносились молитвы в храмах, их словно навсегда вычеркнули из жизни, как и из церковных диптихов. Дух мира сего, глухого к человеческим мучениям и равнодушного в своей самодостаточности, торжествовал и там, где этому торжеству, казалось бы, нет места. Зина попала на прием в Экзархате и услышала рассказ приезжего иеромонаха.

“Приехал он с Северного Урала. Был осужден на десять лет. Теперь его отпустили (он монах Ионинского монастыря)703, дали паспорт (конечно, с отметкой) и взяли подписку, что, если он разгласит то, что видел, – получит пять лет. А видел он много.

Приехал он из города Ивдель. Это к северу от Свердловска. В этом городе простых жителей нет, все ссыльные. Но бесконвойные. А вот к северу, сто верст лесом, там начинаются лагеря, множество. (Протоиерей Савва – на семидесятом квартале. Что это за термин, не знаю, но цифра внушительная.) По его словам, на сотни верст, чуть ли не до Нарьян-Мара или Карского моря. Впереди этих лагерей – страшный кордон. На нем три тысячи человек, целый полк охраны. Никого не пропускают, как, по Евангелию, об аде сказано: «...так что хотящие перейти отсюда к вам не могут, также и оттуда к нам не переходят» – «утверждена великая пропасть» (Лк. 16:26). Но ее не переходят, а обходят тайными тропинками.

Изоляция полная. Так, например, они не знали даже, что война была. И только после войны, когда прислали к ним еще пополнение, они узнали о ней. В это время у них было особенно голодно. А в общем, как и у нас, когда я был в алтайском лагере: соленая рыба, «тюлька» знаменитая, восемьсот граммов хлеба – работаешь или не работаешь. У каждого – постель, подушка, тюфяк, одеяло, постельное белье. Протоиерей Савва делает ложки деревянные и бельевые защепки. Он постеснялся сказать при его матушке: стал “о. Савва” стар, трясется (на нервной почве), сидит уже двадцать два года, а теперь навечно.

В этих лагерях собрано так называемое «тихоновское» духовенство, которое, действительно, Алексея не признает и других об этом поучает, и разные «бывшие» люди, имевшие связь с заграницей, и прочие. Много они молятся, вычитывают службы и друг с другом не разговаривают. Хотя публика как будто однородная, однако боятся тайных предателей. Ни писем, ни записок передать нельзя. Если получаются случайные связи, то передатчики заучивают наизусть текст полученных ими писем. Как именно это делается, то есть как доводят до сведения того или другого лица, опускаю. Есть там подвижники, прозорливцы (еще бы при такой жизни не быть). Но не нужно забывать, что люди в древние монастыри шли добровольно и на худшее, чем это. Сейчас – «заключение», а у них назывался «затвор». А условия жизни первых насельников Киево-Печерской лавры, преподобного Сергия и других разве такие были?

Кто хочет, может не только этим утешаться, но и смиряться, почитая, что он пришел в «покой» (ср. выражение святых отцов-пустынников).

Вот еще ужасающая подробность. Как-то вызывают по одиночке их в НКВД. Предлагают сесть. Пододвигают тарелку: на ней колбаса, яблоки, печенье (ср. в житиях).

Начинается разговор.

Оказывается, от лица Алексея предлагается бумажка – заявление, которое надо подать на его имя. В нем говорится, что такой-то, добровольно завербованный на лесные работы (это люди-то, сидевшие десятки лет в заключении, в тюрьмах и лагерях, и «ни за что», как сами большевики всегда выражаются за границей, когда их там тоже судят и сажают «только за то, что они не согласны с мнением правительства, или что они по убеждению коммунисты, или за то даже, что желают своей родине свободы, мира и так далее»!), хочет теперь возвратиться на родину и просит ходатайства об этом Патриархии (чего же ходатайствовать, когда добровольно нанялся?!). Ну, конечно, надо признать Алексея как законного Патриарха.

Можно понять обиду, оскорбленное и поруганное чувство этих людей. И кто же предлагает? Ведь власти собственно – даже если бы и они были главными в этом деле – здесь ни при чем. Возмущают не они, а поведение Патриарха. Вот против кого возгорается негодование. И, понятно, никто не подписался!»704.

В стране после смерти усатого отца народов начались неспешные перемены, медленно приотворилась заржавевшая дверь в глухой стене коммунистического рая, и в образовавшееся отверстие потянулись на “свободу” вереницы узников лагерей, свидетелей потустороннего советского “счастья”. Однако для верующих послабление кончилось быстрее, чем для прочего населения, и вдогонку уже подымалась волна новых утеснений.

В конце весны 1954 года чекисты вплотную заинтересовались Зиной Петруневич, слишком многим она помогала, собирая нищих у своего дома. Госбезопасность обладала своеобразным мистическим чутьем ко всему идейно чуждому и не могла пройти мимо факта частной благотворительности, покушавшейся на устои государственного строя. «Как бесы, по учению церковному, записывают каждый наш помысл, греховное слово, – иронизировал владыка, – так и здесь (и думаю я, что источник один и учители те же) каждый обрывок фразы записывают, каждый телефонный разговор»705. (Судя по характеру допросов, можно предположить, что через Петруневич хотели прощупать, не затеял ли дядя Коля, воспользовавшись минутной растерянностью советской власти, какого-нибудь неподконтрольного «моления», то бишь «организации».)

“Недели две-три тому назад Зину позвали по доносу к ответу. Показали копии с ее переписки за три года. Целую пачку. Но так как ничего в ней не было, то и придраться не к чему было. Следователь, красивый молодой человек, позвал ее к «генералу». Тот рыжий, толстый, с наманикюренными руками и окрашенными в красное (!) ногтями. Тоже ничего не смог серьезного предъявить и отпустил ее.

Но следователь обязал ее приходить, так сказать, на «свидание» к воротам стадиона каждый четверг к известному часу. Здесь продолжал у нее выпытывать разные вещи про духовенство. Это, конечно, составляет для нее большое мучение.

И вот, когда она в последний раз пошла, повесивши на грудь иконку Пресвятой Богородицы «Подательница ума» (так кажется), а больная мать (сейчас еле дышит) с сестрой стали читать акафист, вдруг мать видит, что Зина стоит, прислонившись спиной к воротам стадиона, а к ней со стороны подходит гепеушник. (Зина потом рассказала, что это в точности так было, как она стояла и с какой стороны он подходил.) И на левом плече у него сидит бесенок, легкой эфирной формы (или такого состава что ли). А за ней стоит ангел во весь рост и защищает Зину своим крылом от гепеушника и беса.

Зина рассказывала, что следователь крайне путался и смущался в разговоре с нею и строить систему допроса совершенно был не в силах, хотя и она сама часто хваталась через платье за иконку и молилась о том, чтобы ей разумнее отвечать”706.

Как-то в помещении Экзархии к Зине подошла старшая келейница митрополита монахиня Варвара и стала показывать ей альбом с фотографиями русских архиереев за последние полвека. «Мы знаем, – сказала она, – что в Московской духовной академии двое студентов, Варфоломей и Варнава, были пострижены под одной мантией. Известно, что Варфоломей расстрелян, а вот что стало с Варнавой?» – закончила монахиня, вопросительно глядя на Зину707.

Чекистские бездельники пытались соорудить антисоветскую церковную организацию и рапортовать партийному начальству о том, что рано еще советской власти проявлять гуманность, надо крепить родные «органы». Жила в Киеве (на Татарке – на противоположном Демиевке конце города) еще одна милосердная душа, Софья Лукинична Лукьянова, вдова расстрелянного за веру священника. Так же, как и Зина, пекла просфоры при храме и привечала бедных.

Дядя Коля писал: “Еще интересная подробность, как гонят Церковь и преследуют не за преступление, хотя бы и «политическое», а за добродетель христианскую.

Зину преследуют за «Авраамову» добродетель милосердия, за то, что она кормит нищих, от которых у их дверей и окон отбою нет (значит, тут может быть и подозрение, что кто-нибудь придет и из «врагов народа»). Так и просвирня в Макарьевской церкви («а вы знаете такую-то в церкви Макария?») принимает странников, даст ночлег убогим. Поит, кормит, одевает неимущих. (Следовательно, «непрописанных».) «У нас в городе их тьма, – говорит следователь, – они для нас хуже прописанных, за ними уследить нельзя»... (В церкви этой, между прочим, служит сын о. Михаила Едлинского, некогда уважаемого киевского протоиерея, подражавшего Иоанну Кронштадтскому.)

Вывод? Нельзя, следовательно, подвизаться, жить ради Христа и Евангелия. Ибо государство думает, что ты не ради добродетели милосердия собираешь вокруг себя людей (такого и принципа нет у безбожников), а просто создаешь «группировку» – преступление, караемое статьей 58 УК. И доказать обратное нельзя, потому что само евангельское учение, с точки зрения марксизма и ленинизма, контрреволюционно: оно зовет к небу, на небо, там полагает цель жизни человека, а большевизм-коммунизм здесь, на земле, ищет материальных благ, хочет земной рай построить, осуществление социализма видит в том, чтобы люди были только сыты, обуты, одеты, жили в прекрасных зданиях, каждый день вечером увеселялись... Удовлетворение эстетических запросов для них – уже «духовная жизнь»!

Для христианина же это – все равно что вонючее болото и помойка. Потому-то апостол Павел и сказал: «Все, хотящий благочестно жити о Христе Иисусе, гоними будут». Это закон. Верующему это известно раньше открытия действий со стороны его гонителей”708.

В январе 1953 года дядя Коля, проходя по улице, случайно услышал по радио звуки бодрого марша:

Пора

В путь дорогу,

В дорогу дальнюю,

Дальнюю идем709.

У владыки была твердая уверенность, что откроется возможность выезжать за границу и там удастся издать его книги. Уверенность эта, несмотря на беспросветную реальность, была столь сильна, что, предчувствуя наступление долгожданного часа, епископ, со своей стороны, старался занять правильную исходную позицию. Одно время он даже собирался послать Озерницкую на Западную Украину, подыскивать место для переезда туда.

– За границей будет издательство, а здесь останется база, – говорил епископ Вере («Вы уж оставьте меня на 6азе»,– просила она).

Такой вырисовывалась картина его будущего миссионерского дела. Но стала она осуществляться через тридцать лет после смерти подвижника (и хотя не на Западе, но за границей, которая отделила Украину от России). А осенью 1953 года Зина обратилась к киевскому юродивому Андрею, бродившему по городу в монашеской одежде с крестом на груди (был он из потомков купцов Морозовых, поступил в Киево-Печерскую лавру еще до ее первого закрытия, потом превратился в странника).

“3ина рассказала Андрею, не называя имени, что у нее есть такие знакомые, которым тяжело живется, хотят уехать, боятся... Он сказал (думал несколько... Видел ли он что?): «Вознесох избранного от людей Моих! Его Бог поставил перед Собою. Чего ему бояться?.. И куда ему ехать? Никуда не надо ехать“710.

Оставалось одно: строить на пустыре, в который безбожие превратило страну; попытаться передать свой опыт, зарисовки открывшихся ему горизонтов будущим молодым ревнителям православия. Многое хотелось продумать в деталях.

– Давай помечтаем, – говорил он Вере, – какой у нас будет монастырь. Ты помнишь, как в Сибири негде тебе было ночевать? Так вот, монастырь у нас будет бедный, пусть даже одни простые нары. Но у каждого – свой отдельный уголок, чтобы можно было уединиться. Надо, чтобы был в городе такой дом, где люди могли бы переночевать и утолить голод: пусть это будет самая простая пища, щи и каша. И еще нужна библиотека.

Он на клочках бумаги набрасывал план приюта для одиноких путников, ищущих правды в этом горьком мире, убежища для уставших, но еще ждущих Божьего зова, от которого горит сердце. В огромном городе двое людей, любящих Спасителя, решили отдать Ему свою жилплощадь. В целях экономии квадратных метров спальные места устраиваются в виде двухэтажных кроватей (прилагался чертеж), предметы обыденной обстановки могут в любой миг преобразиться, чтобы служить для сакральных целей.

– Какой сейчас может быть монастырь? Четыре-пять человек. Где двое или трое собраны во имя Мое, вот уже и Церковь.

Церковная жизнь будущего, считал епископ, должна “отличаться судебным характером, сухим, не без жестокости”, в ней не останется ничего духовного, даже у духовенства, что мы и видим уже теперь. Тогда же это превратится в массовое явление в сильнейшей и окончательной степени. И по причине умножения беззакония иссякнет любовь. Но мир не сможет жить без Христа, всячески стараясь переиначить на свой лад евангельские и церковные ценности. Для искренне верующего человека откроются новые возможности проповеди среди враждебно настроенного к религии общества. Нельзя говорить прямо о религии? Что ж, многих заинтересует взгляд христианина на культуру, на красоту, на семью («Если бы для первых разговоров и встреч с незнакомыми людьми в двадцатом веке ... была избрана нейтральная тема о «культуре», столь дорогой каждому интеллигенту, или о интересах, близких крестьянину, а не «глушить» их с первого слова не созданными для этого евангельскими текстами, то дело “церковной миссии” пошло бы более широко»)711. Благодать не оставит тех, кто будет дерзать. Терпение и смирение станут стеной, которую не преодолеет зло.

Вот как виделся ему из далекого 1952 года миссионер будущего.

“Я как-то намекнул в гостях у Александры Михайловны (мать 3. С. Петруневич. – Прим. П. П.) про “свое” юродство, но она захохотала мне в лицо: ишь-де, какой юродивый...

Я не юродивый, совершенно верно, в том смысле как это слово понимаю я сам. Но я хочу объяснить, что такое юродство о Христе, и объяснить научно, и считаю, что это возможно. И должно. Ведь подумать только – для верующего былых времен – научно! Да это же кощунство!..

Все мы, верующие, хорошо знакомые с житиями святых Вселенской и Русской Церквей, знаем, как одевались, как вели себя, что говорили прежние юродивые. Этот «тип» остался еще в памяти и сознании простого народа и настолько живуч, что нередко находит себе подражателей по внешности и теперь, хотя дух Василия, Максима, Иоанна Московских, Николая Кочанова и Федора Новгородских и множества других уже и пропал.

А теперь, с изменением политической и культурной мировой обстановки, к концу времен, подвижники и блаженные иным образом будут вести себя. На них можно будет увидеть изящные модные ботинки или гетры, безукоризненно сшитый костюм, накрахмаленный воротничок и манжеты, галстух; они будут бриться, а не ходить взлохмаченными, или носить бородку а lа Генрих IV или эспаньолку...

Но существо юродства останется. Весь подвиг внутреннего самоумерщвления, отказ от окаянного ложного своего разума ветхого человека и восприятие нового, светлого, по образу Христову, вменение внешней премудрости и науки ни во что и восприятие божественного безумия (1Кор. 1:20; 3:19). Ведь Сам Бог, юродством проповеди – греч. безумной, – решил спасти мир.

Раньше юродивые были простецы и говорили обычной речью или, зашифрование, символичной. Юродивые XX века и дальнейшие будут употреблять научные термины и иностранные слова, воспользуются всем научным аппаратом современного самого утонченного восприятия культурного человека, но будут говорить так же в Духе, как и прежние святые, и так же презирать мир грешной цивилизации, как и они, ибо Дух Святой дышит, идеже хощет, как в Москве при Иоанне Грозном, при Василии Блаженном (и чрез него), так и при советской или еще какой власти, и глас Его слышиши, но не веси, откуду приходит и камо идет (Ин. 3:8)».712

Ольга Патрушева в письме (декабрь 1949 года) удивлялась, почему дядя Коля пишет книги и даже «романы», в которых на одной странице дорогие имена стоят рядом с именами извергов. Почему он не наладит отношения с «Алексеевым» (зашифрованный намек на Патриарха Алексея)? Тогда не надо будет и романы писать, тогда епископа вновь будет окружать церковное благолепие: пение, музыка, “красоты жизни”.

Она сравнивала себя и Веру. Вера, “при безупречной жизни”, настолько испортила себе нервы, что на теле выступают красные пятна, а глаза напряженные, печальные. Тогда как состояние Патрушевой, несмотря на трудности быта, можно назвать радостным, душевно здоровым. Праздники я провожу в духовном веселии, – писала она, – тогда как вы отмечаете их «только лишним куском к столу».

Она прикровенно призывала своего бывшего духовника “вернуться домой”, пусть там не убрано и грязно, “но все же это дом, без которого нельзя”.

Воронки продолжали подвозить все новые партии невинно осужденных к жерновам ГУЛАГа, в лагерях томились страдальцы за веру, но – открылись в войну храмы, и взгляд перестал замечать происходящее. Желаемое выдавалось за действительное. Хотелось мира и покоя.

Святой Ефрем Сирин (VII век) оставил епископскую кафедру, обнаружив, что паства не желает жить по слову Учителя. Решение подвижника не являлось бесповоротным: если бы жители города Ниневии вспомнили о покаянии, то он, несомненно, вернулся бы к ним.

Епископ Павел (VI век) ушел с кафедры «ради Бога» и в Антиохии устроился работать каменщиком на одной из городских строек (Антиохию восстанавливали после землетрясения). Обычный чернорабочий, в бедной одежде, изможденный. Богобоязненному градоначальнику свыше было открыто, что за работяга трудится у него в подчинении. И он способствовал избранию Павла на Антиохийскую кафедру713.

Любовь способна изменить окружающий мир, но только тогда, когда люди готовы потрудиться ради нее и смирить себя ради ее вечно нового содержания.

Представим: вот приходит дядя Коля к митрополиту Иоанну и заявляет о желании вернуться к священнослужению. Тот, как в случае с о. Гавриилом Вишневским, направит просителя к уполномоченному по делам РПЦ. То есть – в МГБ. А там скажут:

– Значит, ты нас за нос водил? Был больным, а теперь выздоровел? Подписывай бумагу о сотрудничестве.

И выбор предстоял простой: или на плаху, или в сексоты. «Значит, надо встать с вновь распинающими Сына Божия? – спрашивал владыка. – Соединиться с врагами Церкви и гонителями Христа и религии? И за это получать подачки и «пряники»? Когда Максиму Исповеднику говорили в тюрьме, что все Церкви сообщаются с монофелитами, то он отвечал: «Христос Спаситель наименовал Церковью правое и спасительное исповедание веры». И прибавил: «Если и вся вселенная начнет с патриархом причащаться, я не причащусь"».

Когда страх испепелил душу народа, когда зло всеобъемлющей стеной окружает со всех сторон, когда пытки, которые выдумали нелюди с голубыми петлицами, бесконечны и разнообразны, тогда «спасительное исповедание веры» заключается не в догматах и не в канонах, а в верности и любви ко Христу.

Оставаясь в затворе, в безвестности, в глубинах полуподполья, епископ мог работать для общества, забывшего о Боге. Его волновала судьба тех, кому, в результате падения их отцов, выпало пребывать во мраке неведения. Но мрак этот мог превратиться в свет, если обратиться к ним на языке, им понятном. «Есть люди, – писал владыка на полях письма Патрушевой, упрекавшей его в писании романов, – которым «благочестивых» книг и «житий» не нужно. Они пугаются их, как ты «романов». А Христос сказал: «Идите наипаче к погибшим овцам дома Израилева, ибо не здоровые имеют нужду во враче, но больные” (Мф. 10:6; 9:12. Прим. П. П.)714.

В древности Церковь отстаивала чистоту и неизменность своих догматов, для чего ее святые учители выводили четкие формулировки канонов, предназначенных к неуклонному исполнению. Теперь мы живем в XX веке, а не в IV, и слуги мира сего научились прикрываться чистотой канонов, своими делами и жизнью идя “против Церковного Божественного Правам. Содержание канонов должно быть поэтому уточнено. (Но только не на “разбойничьих” Соборах.) “У Иоанна Лествичника и древних святых отцов, учивших о борьбе со страстями, мы ничего не найдем про морфинизм, табакокурение, потому что этих страстей тогда не знали. Но разве тот, кто хочет стяжать милосердие, блаженное бесстрастие, может быть табакуром? (Да еще будет ссылаться на духовенство, добрая половина которого курит?)

Православие не заключается только в формальных догматах. Оно не только в вере (правоверии), как почему-то настаивают в Патриархии, не только в морали (благочестии), чем хотят ограничиться зарубежные епископы («каноны» у митрополита Анастасия), но и в харизматической силе Св. Духа... Скажут, не всем быть чудотворцами. Да и не нужно. Святые отцы говорят, что есть такие дарования Св. Духа, которые, не обладая блеском чудотворений, знамений, пророчеств, тем не менее куда выше последних. По апостолу (Гал. 5:22–24): непрестанная радость духовная, мир в невозмутимом никакими ересями, гонениями и оскорблениями сердце, долготерпение, побуждающее идти человека за идею и на смерть, милосердие – добродетель, которой безбожный мир со своим гордым принципом «do ut des»* (* Даю, чтобы ты дал (лат.). Формула римского права, устанавливающая правовые отношения между двумя лицами. – Прим. П. П.) не знаете.

«Православие – это мистическая стихия... Это (скажу, подражая аллегорической манере отцов-аскетов) сиятельная и лучезарная сфера, в которой и на которой... блещут звезды таинственного образа жизни и харизматических достижений... А пока «сеется в тлении», будем при тихом мерцании Млечного Пути учиться «начальным элементам» (Евр. 5:12)».

Для того епископ и пребывал в пустыне, среди “маленьких людей”, чтобы неприметно свидетельствовать о живительной силе православия. “Наши угодники Божий и подвижники православия всех веков, изучая Искусство святости, тень которого я хочу в своих писаниях отразить (и которое одной своею бесполезностью в мирском отношении уже расшатывает самые прочные позиции утилитаризма и показывает, каких древних прав на душевную гармонию лишился новый человек), не могли не влиять на современное им общество...”715 Для того он умолял Бога о ниспослании благодати, потому что только ею одной можно вынести тяжесть обессмысленного мира.

В его записной книжке описан знаменательный случай, говорящий о том, какой силой уцелевшие исповедники преодолевали житейское море.

Ровно за десять лет до смерти, в день св. Георгия Победоносца, дядя Коля услышал голос (“Logos”): “Проси нас”. “О чем? Последние дни думал о необходимости “для себя” прозорливости. Этого мало... Но тогда о чем? Ехать? Об этом постоянно вздыхаю. Скорей, все-таки думаю о Даре.

Во всяком случае, само по себе – это дарование дерзновенности! Чуть не дороже всех даров для грешника. Тут уже намеки о прощении грехов, по крайней мере очищении, что одно и то же. А с другой стороны, этого не может быть, поскольку дар этот возможен только на большой высоте. Схимники, затворники, постники и другие, подобные им, получают его. Как бы то ни было, надо просить”716.

И день за днем, год за годом он просил у Бога милости.

Тупики одиночества

1948–1963 Киев. Отсутствие читателей. Вынужденная изолированность. Национальные проблемы. Государственная кампания антисемитизма и отношение к ней епископа.

На протяжении своей нелегкой долгой жизни епископ Варнава в любых, порой отчаянных, обстоятельствах сохранял бодрость духа, неукротимую энергию в поисках новых путей служения Богу, способность творчески учиться и расти, оставаясь верным идеалам юности. Из-за трагических обстоятельств новейшей истории России, крушения вековых устоев ее государственности и духовного бытия группки церковных ревнителей выживали лишь при соблюдении условий полуконспиративного существования, в замкнутом кругу немногих единомышленников. Для писателя и мыслителя это оборачивалось дополнительным крестом.

Тоталитарное государство обкрадывает творческого человека, лишая его доступа к необходимой литературе, информации, к свободному обмену мнениями в печати, в научной и художественной среде. Советское общество рассматривало христиан как изгоев, которые могли “законно” существовать лишь в отведенных им резервациях: как члены клира, проверенного государственными органами, или в виде отживших свое “старушек”. Других христиан в природе нет: так гласила официальная пропаганда.

Репрессии и страх сделали свое дело. От эпохи, ближайшей к нам по времени, остались лишь единичные имена православных авторов, попытавшихся ответить на вызов времени, и дошли лишь немногие книги, ими созданные (причем большую часть из них составляют проповеди и письма).

Православные – во времена сталинского лагерного классицизма, как, впрочем, и хрущевского реабелитанса с его антирелигиозными гонениями – могли только выживать. Тем более ценно сохранившееся творческое наследие епископа Варнавы, обнимающее собою период чуть не в полвека: от второй половины десятых до первой половины шестидесятых годов.

Но те гнетущие душу условия, в которых трудился епископ-писатель, наложили печать на его творчество и прежде всего сказались в незавершенности большинства его произведений, многие из которых остались лишь в набросках, обозначенные пунктирно. Поражает широта творческих замыслов владыки. Перечислю некоторые (относящиеся только к послевоенному периоду): книга о мистике православия (“Голубой корабль”), исследование по гомилетике (“Служение Слову”), пособие для миссионеров, борющихся с атеизмом (“Bеp6a”), размышление о судьбах человека («Слово о Промысле Божием»), перевод на русский язык церковнославянского «Пролога» с ценными комментариями, биография старца Гавриила (Зырянова) (“Тернистым путем к не6у”), неоконченный роман о русских подростках – поколении начала века, встретившем революцию (“Невеста”), сборник апологетических очерков («Изумруд») и так далее. В его окружении, среди горстки стойких церковных людей, остро ощущалась нехватка духовных сочинений. Среди этого круга обращались немногочисленные экземпляры дореволюционных изданий святоотеческих творений и благочестивой литературы (хотя Мария Кузьминична успела привезти для епископа самиздатскую перепечатку биографии старца Силуана Афонского, 1952 г.). Посетители дяди Коли просили:

– Дайте что-нибудь почитать.

Прекрасный (а по сути “красный”) и враждебный мир пытался многоразличными мятежными вопросами, а то и обычным животным страхом соблазнить те немногие души, что оставались верными Богу. Современных ответов – в виде апологетических книг, талантливо прилагающих церковный опыт к разнообразным сферам нынешней жизни, – на новую ложь исконного врага рода человеческого не было. Просьба приходящих оставалась без удовлетворения. Дать почитать было нечего.

«Основы искусства святости» лежали на потайном дне чемодана, ветхие страницы рукописи, частично полуистлевшие от долгого пребывания в земле, давать кому-либо невозможно – рассыплются. Тогда владыка в конце сороковых годов отпечатал на пишущей машинке (немецкой “Эрике”: “Naumann Erika”)717 проспект “Библиотеки «Пчела"“, куда вошли отрывки из его произведений, написанных в различных жанрах, но с одной целью: помочь современнику избавиться от ярма порабощающих страстей и от непременных атрибутов новейшего рабовладельческого режима – все того же культа самодостаточной науки и гордого безрелигиозного знания. В конце двадцатых-тридцатые годы он изучал романы Джойса, Марселя Пруста и Дос-Пассоса, стремился усвоить их емкое художественное письмо, диалектически, ненавязчиво раскрывающее содержание через диалоги, споры героев и размышления автора. В стиле текстов, вошедших в библиотеку “Пчела”, чувствуется влияние авангардных художественных течений начала века, попытка привлечь читателя к своим идеям и через стилистику, и через красоту оформления. Произведения написаны от имени некой странной девицы Софьи Нагой, а публикует их и комментирует не менее чудной Димитрий Вечер. Последний так характеризует творения представляемого автора, включенные в библиотеку.

“Каждая книга о чем-то хочет сказать. Так же и эта... Чего тут только нет! Тут и аэропланы, и подземки («метро»), конки старой Москвы с «империалами» и «верхотурками» за три копейки на крыше вагона, и столичные закоулки со странными улицами, по которым идешь, идешь и вдруг приходишь на старое место, откуда вышел (иными словами, переулок был в виде подковы); на этом углу стоят небоскребы с кафе-ресторанчиками на крыше, а на другом – притоны чуть не с заблудшими монашками; шум, лязг железа трамвайных прицепов или речного порта, а на следующей странице – тихая заводь или сонная гладь деревенского пруда с белыми кувшинками; или надтреснутый звон старенького колокола, доносящийся с башенки древней обители в соседнем лесу, когда вы идете ранним, ранним утром в поле по росистой траве, оставляя на ней след; или элегическая картина русской умирающей осени, с ее кроваво-ржавыми листьями рябины или боярышника и синим, синим небом меж белых стволов берез с золотисто-желтыми листьями на обнажающихся ветках...

Переворачиваешь еще страницу – и опять понесло на тебя паровозной гарью депо и гудками или удушливой вонью и чадом от варимого на улице асфальта, и тут же одновременно обдает благоуханным фимиамом из неожиданно отворившейся двери близкой часовни; снова вдруг пахнуло на тебя запахом только что вынутых из печки воскресных горячих пирогов и вкусных сдобных ватрушек в захолустном уездном городишке старой России или обдало жаром от накаленных ее изразцовых лежанок, товарищеских философских споров и тайных чувств, от которых девичьи щеки загораются алой краской...”

Далее Димитрий Вечер подчеркивает ту сверхзадачу, которую ставил перед собой писатель, изобразивший эти пестрые картины жизни.

«Как видит каждый, предметы, которыми занимается автор, хотя разнообразны, но большей частью известны всем. По крайней мере, те, которым они неизвестны, наслышаны о них от старших. И не это бы само по себе возбуждало мой интерес и удивление... а то, что видит-то Софья Нагая их по-особому, не как все люди. А иногда и совсем потусторонне, и тогда ее глаза обычного художника становятся как очи какой-то вещей птицы, в них отражаются и колеблются странные блики, и читателю приходится вместе с автором встать как бы на цыпочки, чтобы дотянуться до края стены нашей жизни и заглянуть туда, за нее, в иной, чем наш, мир невещественных очертаний”718.

Непростые цели, поставленные перед собой епископом, продиктованы новым пониманием задач церковного миссионерства, которое должно быть направлено не только на язычников, но и на тех крещеных, кто ушел из ограды Церкви в сознательном возрасте из-за того, что не нашел в ней понимания своих проблем, и на верных, не знающих, как вести себя соответственно вере в сложных условиях нынешней действительности. Он старался говорить на языке, близком традиционно благочестивому читателю и одновременно понятном неверу, затосковавшему о неведомой еще, но уже предчувствуемой Истине. Не удивительно, что те немногие (как Ольга Патрушева), кому он давал собственноручно переплетенный проспект “Пчелы”, полистав его, откладывали сборник в недоумении. Конечно, они не обращали внимания на «девизы», рассыпанные на страницах книжки: “И рече юродивый к другом своим нищим: хощете ли да сотворю вам смех?” (из жития преп. Симеона, Христа ради юродивого)719, «Претерпе крест, о срамоте нерадив» (Евр. 12, 2)720, и тому подобные. А тем более на то, что это – рекламный проспект написанных, но не изданных книг, отрывки из произведений, характеризующие творчество писателя, несущего крест юродства и потому подчеркивавшего в предисловии, что он и не является художником “в обычном литературном смысле словам и что в его текстах “есть нечто от словес тех, которые целым сонмом, одетые в шелк или сермягу, но равно в поношение, повторяют вслед за апостолом Павлом эти слова: «Мы – юроди Христа ради»». “Даже Виктор Федорович, Лидия, Мария Кузьминична и другие едва разбираются в «Библиотеке» и отвращаются, – констатировал дядя Коля. – Один Василий Михайлович (Севастьянов. – 77. 77.) еще терпел”721.

Непонимание происходило не только оттого, что читатели ожидали привычных поучений и знакомых сентенций, а встречали на страницах книги парадоксы и обсуждение острых житейских проблем, но и оттого, что автору часто не удавалось передать задуманное в точных и понятных формулировках. Сказывалось одиночество, изолированность от культурной среды.

Когда-то давно епископ советовал начинающим ревнителям православия удаляться от мира, вбегать людей”, внимать себе, очищая поле сознания от сорняков, но теперь, проведя десятилетия в удушающем полуподполье, неся крест вынужденного (а не только добровольно избранного) уединения, он остро чувствовал необходимость общения с близкими по духу собеседниками.

“Я не раз замечал, – писал владыка в половине пятидесятых годов, – что при записи в дневник или отдельную тетрадку своих мыслей вдруг поток их останавливается, получается какой-то застой, не подберешь самого простого слова или выражения, которыми бы хотелось точно передать свои мысли. Но стоит только их сообщить другому близкому человеку, как откуда что возьмется, подвертываются на язык слова и определения, которые никогда не приходили в голову, и обороты, до которых вовсе бы не додуматься... Да и самые мысли становятся новыми, свежими... Одного жаль, что мало с кем можно поговорить теперь «по душам»... довериться”.722

Преимущество затвора состоит в том, добавлял он, что твоими собеседниками являются святые, такие авторы, как Василий Великий или Иоанн Лествичник, однако порой так нужен рядом живой несовершенный человек с его непосредственными недоумениями и вопросами, с его желанием поспорить и настоять на своем.

Но изменить обстоятельства своей жизни не представлялось возможным, они слагались в крест, который надо было с терпением нести. Дядя Коля писал незавершенные фрагменты, обрывал фразу на полуслове, упорно пытаясь сформулировать главное содержание пройденного пути: буква не должна заслонять человека, любовь выше догмы, хотя закон подлежит неукоснительному исполнению. Это борение, между необходимостью строгого соблюдения канонов и верностью духу, иссушало творчество, заводило в тупики бессловесия.

Но, кроме лабиринтов одиночества и оглядки на правила, подстерегал еще один тупик, опасный и затягивающий в свою темноту.

Владыка умел выбираться из безнадежных положений, искать и находить нужных людей. Всю жизнь он занимался фотографией, для чего имел несколько отечественных и иностранных фотоаппаратов (марки «Спорт», “Экзант”, “Малютка”). Он ставил перед собой задачу: качественно отснять на пленки все рукописи для их компактного хранения (а может быть, и для переброски на Запад). Для этой цели требовались различные приспособления. Дядя Коля завел знакомство с молодым продавцом комиссионного магазина на бывшей Галицкой площади. Звали его Игорь. Он доставал для необычного клиента дефицитные детали и приборы. А епископ всегда ему немного переплачивал за товар, а однажды в благодарность за услуги отнес бутылку коньяка.

По национальности Игорь был евреем и познакомил дядю Колю с инженером Рабиновичем, знаменитым на весь Киев фотолюбителем. Жил он на улице Степана Халтурина. Владыка часто посещал его дом и подолгу там оставался, относя аппараты для починки, а то и для внесения принципиальных изменений в их конструкцию. Как-то в Великую субботу епископ пробыл у него до позднего вечера. (Возможно, дядя Коля предвидел, что со временем из квартиры мастера протянется дорожка в Святую Землю? Лет через двадцать, как только открылась возможность эмиграции в Израиль, Рабинович уехал... )

Завел владыка знакомство и со старыми евреями-продавцами в киосках на Подоле: то кусок нужной материи ему достанут, то еще какую-нибудь мелочь. Если нельзя было купить в магазинах необходимую в деле вещь, он говорил: «Пойду к моим евреям, они достанут. Золотой ключик подходит ко всякой двери». Отношения с ними установились взаимно доброжелательные и надежные.

В 1952 году в подворотнях, очередях, в конторах учреждений шепотком стали распространяться глумливые и фантастические побасенки, чудовищные слухи о международном еврейском заговоре против Страны Советов. Приближалось громкое дело кремлевских врачей (январь 1953 г.). Сталин, перед тем как навсегда провалиться в тартарары, готовил новый Большой террор, определяя теперь врага по национальной принадлежности. Евреи могли оказаться удачным товаром для политических торгов с Западом, а кампания против них также открывала обширные возможности для оболванивания народа внутри страны. Патриотизм вызывал отклик в массах и был тем недостающим элементом имперской коммунистической идеологии, который мог еще возбудить в советском обществе давно затухший энтузиазм. Вытаптывая в подвластных народах историческую память, единственное, что извлек из багажа прошлого кремлевский вождь, – это традиции шовинизма. Законы Российской империи предусматривали правовые ограничения в отношении инородцев и инославных, создавая напряжение в среде национальных и религиозных меньшинств. Правда, в начале века (Конституция 1905 г.) страна стала медленно освобождаться от этих пережитков средневековья.

Киев – город, где националистические страсти находили для себя благодатную почву на протяжении всего двадцатого столетия: век начался здесь черносотенными погромами723, позорным процессом над Бейлисом, обвиненным по сфабрикованному делу в ритуальном убийстве русского мальчика (суд кончился оправдательным приговором, в частности благодаря достойной позиции киевского духовенства), продолжился во время фашистской оккупации массовым избиением евреев в Бабьем Яру, затем эстафету подхватил товарищ Сталин в Кремле.

Дядя Коля вел в “Записных книжках” хронику событий, занося на их страницы любую информацию, вплоть до слухов, которые расценивал как зашифрованные свидетельства о происходящем, вплоть до уличных разговоров... Последние вертелись обычно вокруг того, как жирует начальство, вокруг примеров их морального разложения. Иногда в этих случайных беседах в толпе прорывалось отчаяние маленького человека, задавленного нуждой и бесправием. В очереди одна знающая женщина (продавщица с Владимирского базара) ознакомила присутствующих с техникой обвешивания покупателя в продуктовых магазинах. За год набегала выручка размером со Сталинскую премию. Люди заволновались, у всех наболело от ежедневного бесстыдного их обворовывания. Одна из дам закричала:

– Мне эта власть вообще не нравится. Я работала на производстве и потеряла на их проклятущем каторжном труде здоровье. Придираются к каждому случаю, сегодня встали «на вахту в честь XIX съезда партии», назавтра окончили Волго-Донской канал в честь будущего коммунизма (кому-то жить будет хорошо через нашу кровь и кости), завтра еще что-нибудь, октябрьские «торжества» на носу... А мы все работаем и работаем, ломаем себя и ломаем!..724

Навстречу этой волне антикоммунистических настроений (и очень для властей своевременно) поднималась другая, дышащая ненавистью к «чужим». Участковый лейтенант намеренно посещает рабочую общагу, в которой он царь и бог, чтоб послушать, «надрывая животик», “еврейские” (читай антиеврейские) анекдоты; строители-хохлы, зайдя в бухгалтерию, хохочут над кассиршей с ее характерным акцентом. А в стране уже начались судебные процессы над евреями: то за «спекуляцию», то за «вредительство». «Евреев теперь всюду гонят», – записывает владыка в ноябре 1952 года.725

Дальше – больше. Пошел слух, что врачи еврейского происхождения тайно заражают пациентов туберкулезом (троих врачей арестовали), учителя-евреи не дают дороги талантливым русским школьникам, доводя их до самоубийства. Наконец поползли рассказы о случаях ритуального убийства русских детей. «В школах объявлено, чтобы дети ничего ни от кого не брали: ни пищи, ни сластей, ни денег, ни вещей...».726 Интересно, что у этой последней басни имелось несколько версий: одна была связана с «ритуальным» употреблением русской крови, а другая с использованием ее для нужд... американской военно-бактериологической промышленности. За подобными фантазиями можно невооруженным глазом различить их действительных авторов – штатных баснописцев с Лубянки.

Однако дядя Коля ко всей этой злобной галиматье, унижавшей человеческое достоинство, отнесся с доверием. Не помог ни многолетний аскетический подвиг, ни виртуозный навык различать бесовские козни и хитросплетения страстей, прикрывающихся благовидными предлогами. Слепоту такого рода нельзя объяснить близорукостью или ошибкой восприятия, она несомненно является результатом нравственного помрачения.

Что ж, скажут иные мастера обличительной публицистики, в данном случае имеет место яркий пример церковного антисемитизма. И они ошибутся, потому что так сказать – значит пройти мимо сути явления.

Православная Церковь превратилась в Российской империи в своего рода патриотическое ведомство по воспитанию у населения верноподданнических чувств. В России достоинство человека всегда было слабо защищено от произвола государства и «больших» людей, но к концу прошлого – началу нынешнего века в стране сложилось хрупкое равновесие сил, помогавшее хотя бы отчасти оградить личность от насилия; свою смягчающую роль в этом процессе сыграло и влияние Церкви на общество (хотя и недостаточно активное, а скорее даже пассивное). Талантливые представители молодых поколений из низов (к ним принадлежал и Коля Беляев), настроенные на созидательную работу, возлагали на Церковь все свои сокровенные надежды. Для них она была чуть ли не единственным светом в окошке.

Строго упорядоченная размеренная жизнь учебных заведений, где эта молодежь жадно набиралась знаний, знакомство с культурой, с наукой, выход в общество открывали ей многообещающие перспективы в будущем, а присутствие Церкви очеловечивало будни, наполняя их теплом. И молодые люди, вступая в жизнь, принимали православное мировоззрение как свое задушевное, воспринимали полностью, во всех его деталях. Но составной частью церковного мировидения была и часть идеологическая, чуждая православию, выработанная в сотрудничестве с государством и направленная на обслуживание его нужд.

В два последних царствования верховная власть сочла возможным (и удобным) объяснять наличие социальных тягот и житейских трудностей, неизбывно наваливавшихся со всех сторон на русский народ, происками инородцев. Подобные официальные теории равнозначны смертельному яду, впрыскиваемому в сознание нации. Столетиями власть предержащие, в угоду своим геостратегическим расчетам, манипулировали жизнью народа, пренебрегая его коренными интересами. Частная инициатива не одобрялась, независимых от государства центров влияния не было (кроме неизбежных в таких случаях и постоянно радикализировавшихся оппозиционных кружков). Политика монументальной неподвижности и неизменности характерна и для Церкви этого периода.

Протоиерей Иоанн Кронштадтский являлся чуть ли не единственным исключением из правила, он мог свободно (и, конечно, ответственно, как сын Церкви) действовать во всероссийском масштабе, к нему прислушивались в верхах и в низах. Но другие подвижники и праведники Синодального периода, даже если они и мертвецов воскрешали, были крайне стеснены в своих инициативах со стороны государственной и церковной бюрократии. Ярким примером тому служит биография такого великого святого, как преп. Серафим Саровский, чьи усилия по устройству Дивеевской женской общины постоянно наталкивались на противодействия чиновников, как светских, так и из ведомства православного исповедания.

В результате подобного развития в церковной среде возникли идеологические построения, далекие от истинного православия. Причем сложность положения заключалась и в том, что эти взгляды не были сведены в систему, а трактовались в виде “предания”, то есть в значительной степени неосмысленно. Эмоции выдавались за трезвое видение. В чем же состояла эта религиозно-политическая точка зрения?

Государственная власть (в лице православно верующих царя и сановников), поддерживая порядок в стране, ограничивает неправославные элементы (инородцев и инославных), тогда как Церковь духовно опекает православный народ, проповедуя верность национальным традициям и идеалам патриотизма. В свою очередь, государство должно всячески покровительствовать Церкви в ее нуждах. Эта теория “двойной опеки” (государственной и религиозной) способствовала развитию в обществе утопических чаяний, связанных с постоянной оглядкой на высшие инстанции и ожиданием от них грядущих благ. События первой русской революции, всколыхнув страну, обнажили беспочвенность расчетов на “доброго дядю”; в грядущей буре Церковь могла рассчитывать только на свои силы и внутренние резервы; задача состояла в том, чтобы их пробудить, помочь самоопределиться. Пора было также вырабатывать стратегию действий в условиях вероятных будущих гонений. Однако сила инерции побеждала и здесь, и церковные деятели продолжали действовать в рамках прежних воззрений и схем.

Вот характерное решение, принятое выдающимся подвижником в те дни, продиктованное и злобой дня, и тогдашними церковными представлениями о происходящем. Причем многими благочестивыми современниками оно воспринималось как проявление благодатных даров, которыми был наделен упомянутый, весьма известный среди православного народа, харизматик. Речь идет о иеросхимонахе Иосифе, известном оптинском старце, ныне прославленном в лике преподобных.

В 1906 году железнодорожная забастовка отрезала Саратов от остальной России, ни писем, ни газет не приходит; на улицах города перестрелка, «кровавые 6итвы». Местный епископ Гермоген (Долганов) собрал активных прихожан, желавших что-то предпринять для спасения родины и веры. Участница событий (она же и автор уникального свидетельства), богатая дворянка М. Булгак, характеризует присутствовавших на встрече лиц следующим образом: “Это были простые рабочие люди, мелкие торговцы, несколько священников, а из высшего городского общества я одна”. Из столиц уже просочились слухи о том, что верноподданные граждане объединяются в какие-то организации, защищающие Престол и Церковь. Решили и у себя создать некий народный союз, для чего владыка Гермоген поручил Булгак и еще одному священнику разработать необходимый устав. Но чуть ли не на следующий день забастовка окончилась, и первым же поездом Булгак получила посылку из Оптиной пустыни. Ее приятельница, по просьбе о. Иосифа, послала ей устав и воззвания только что возникшего Союза русского народа и передала благословение старца на открытие такого же союза в Саратове. «Нечего говорить, – заключает мемуаристка, – что я тотчас же отнесла и посылку, и письмо к владыке Гермогену, и через несколько дней при многочисленном собрании... мы открыли отделение Союза...» И Булгак (которая два года не посещала Оптину и не виделась с о. Иосифом), и собиратель материалов к жизнеописанию старца расценили случившееся как проявление очевидной прозорливости подвижника727.

Организация, громко названная Союзом русского народа, оказалась призраком. Приобретя вскоре печальную известность участием в погромах, поддерживавшаяся правительством, она внесла свою лепту в расшатывание государственных устоев, а когда понадобилось на деле противостоять революции – в бурю Семнадцатого года – развалилась, словно карточный домик728. Множество лиц духовного звания, связавших с Союзом свою политическую деятельность, руководствовалось, конечно, не благодатными откровениями свыше, а указаниями и благопожеланиями властей, исходило из “преданий”, эмоционально оценивавших картину российской жизни.

В силу этих же “преданий”, первая мировая война вызвала в обществе хилиастические надежды на разрешение всех внутренних кризисов и проблем, на нравственное очищение в результате победоносных воинских операций. И обоснование подобных пропагандистских теорий звучало с церковных кафедр, в частности, в том же Нижнем Новгороде729. (В это же время военные власти прикручивали сектантов, ужесточили линию поведения в отношении евреев Юго-Западного края, беспочвенно обвиняя беженцев оттуда в шпионаже.)

Происхождение пагубной слепоты и незрелых (и оттого опасных) политических представлений (может быть, точнее их назвать мифологическими преданиями?), овладевших православными в начале века, проследить не так-то просто. Имело значение и болезненное восприятие консервативными и правыми кругами (к которым тяготела иерархия) слабости российских позиций на международной арене, отсутствие надежных союзников. Считалось, что западные государства тайно поддерживают левых в России, инородцев и особенно евреев. Последние воспринимались по преимуществу как заговорщики, связанные с революционной партией. (Стоит упомянуть, что Церковь официально выступала против иудаизма как религии, не затрагивая национальные вопросы, но сплошь и рядом эта позиция перерастала в антисемитизм.) Впоследствии среди тех, кто уцелел после бури, еще один фактор укрепил эти подозрения и сопутствующие им различные фобии.

Иностранные сверхдержавы по-настоящему не поддержали антибольшевистское движение и быстро склонились к сотрудничеству с Советами. Для тех, кто внутри России пытался найти альтернативу разыгравшейся вакханалии насилия и сохранить человеческое достоинство, отступничество западных союзников явилось эсхатологическим признаком национальной и мировой катастрофы. Россия оставалась одна, наедине с мировым злом, внедренным в ее тело чуждыми ей силами (их представляли по-разному: английская дипломатия, немецкие шпионы, масоны). Сможет ли она в одиночку избавиться от злых духов? Так или иначе, ей придется надеяться только на себя и на Бога, – отвечали уцелевшие православные люди.

Жизнь не терпит лобовых решений. Многие церковные деятели, имевшие черносотенные политические убеждения, достойно вели себя перед лицом насилия и мужественно погибли от рук коммунистов как невинные жертвы красного террора. Но, идя на страдания, они нередко продолжали пребывать в уверенности, что в их мучениях, как и в крушении России, повинны евреи. Удручающее заблуждение, способное лишь безнадежно затянуть узел исторических ошибок.

Вся эта поучительная и страшная история русских православных людей, настроенных на созидательное творчество в великой Империи и оказавшихся в Вавилонском пленении, отложилась в памяти выживших участников трагедии горечью и недоверием ко всему миру, которое застилало внутренние очи. «Нет, – сидело занозой в подсознании, – не могут только наши грехи столкнуть Россию в бездну. Должен быть и внешний заговор».

Сколько раз коммунисты преследовали изгоев, используя одни и те же методы: клевету, гнусные сплетни, разжигание низменных страстей у толпы. Все эти приемы имелись налицо и в новой кампании против евреев. (Историк отметил бы еще и заимствования у Союза русского народа, у царской охранки.) Только помрачением поэтому объяснима следующая запись дяди Коли: Сталин хочет выслать всех евреев в отдаленные края – “наконец-то русский человек сможет вздохнуть свободно”.730

Помрачение это происходило от привычного, берущего свое начало в далеком прошлом, бездумно доверчивого отношения к построениям государственных идеологов, слишком многими церковными людьми принимавшимся за чуть ли не вероучительные догматы. Вполне естественно, что эсхатологическая, равно как и спекулятивная теория мирового еврейского заговора против России стала восприниматься необходимым дополнением к новозаветному Апокалипсису. И это мироощущение от духовных наставников передавалось церковному народу.

Для той же блаженной Марии Ивановны “евреи” были собирательным образом противников Божиих. В начале декабря 1917 года, в самую заверть, в разгоравшемся пламени революции, на Всероссийском Поместном Соборе тридцать три его члена во главе с епископом Сергием Сухумским попросили присутствующих ”составить особое послание о масонстве и социализме, распространившихся среди русского населения“731. Можно ли бороться успешно с социализмом, увязывая его с фантазиями о масонском заговоре, с ложными политическими мифами и воззрениями, выдаваемыми за православные откровения, якобы содержащиеся в учении Церкви? Старые предания, любовь к державе («христианскому государству»), к нации успешно вытесняли Христа и в новых исторических условиях.

Как человек своего времени, епископ Варнава разделял эти заблуждения, но они определяющей роли в его мировоззрении не играли, оставшись в его записных книжках молчаливым указанием на опасность подмен даже у выдающихся подвижников. (Ни дар молитвы, ни владение аскетическими навыками не могут сами по себе предохранить от падения в пропасть расизма или в бездну классовых страстей, если при этом ясно не отделять личность Христа от псевдохристианских систем и человеческих измышлений.)

И когда он отстранялся от бытующих предрассудков, то записывал иные соображения: “Только перед вторым Своим пришествием в конце времен, после того как благодатные силы в язычестве и во всех нас уже совершенно иссякнут, Господь соберет остаток Израиля, некую верующую, лучшую его часть: и таким образом завершит Свои обетования над избранным народом. Апостол Павел оставил это предуказание, сообразуясь с которым и наблюдая политические обстоятельства и ход всемирной истории, нынешние и последние христиане по этому массовому обращению евреев в христианство могут предвидеть, что «время близ» и Христос «при дверях"»732.

Да и как он мог кидать камень в изгоев, когда годами страданий приобрел драгоценное понимание того, что служители кесаря, самодостаточной земной власти и идеологии схожи во все времена?!

Очередной год очередного века. Площадь. Толпа. Возвышается Лобное место... Дядя Коля описывает судилища, через которые палачи пропускали преследуемых. “Sella curutis – складное, выложенное слоновой костью, кресло высших должностных лиц: сидя на нем, они судили. Рядом с магистратом (начальником) стояла свита, между которой – ликторы. (Суд с пытками происходил на городской, базарной, площади.) Они расчищали дорогу своему начальнику среди толпы и приводили смертный приговор в исполнение. На плечах у них были, как у рынд при Иване Грозном, топоры, воткнутые в пучки прутьев, так называемые «fasces». Отсюда итальянское слово «фашисты», у которых эта древнеримская эмблема была в ходу.

Со всем этим можно познакомиться по любому мученическому житию в Четьях-Минеях. Эту же эмблему, с карательным мечом на рукаве, я видел не только у фашистов. А впрочем, какая разница? Все они одинаковы: и порядки их, и даже названия их «магистратов» (правительственных институтов и учреждений) одни и те же»733.

Но, в противовес этому печальному выводу из нашей земной истории, дядя Коля все же держался одного, главного для него, убеждения: Вселюбящий Господь с Его обетованиями всегда и во веки – Тот же.

* * *

611

Дом выходил на бывшую Миллионную площадь.

612

Здесь еще в начале войны жила бабушка хозяев, убитая позже осколком бомбы.

613

Андрус В. М. выходила замуж дважды. История ее обоих замужеств характеризует эпоху. Первый супруг, инженер, был в тридцатых годах арестован. В НКВД ей посоветовали не хлопотать о нем: «Устраивайте свою жизнь». Второго мужа также арестовали, но уже по бытовой статье. Она устроилась кондуктором поезда, заработала денег и выкупила мужа из тюрьмы.

614

Озерницкая Л. С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 7.

615

Два окна из комнаты выходили на улицу, а одно окно из комнаты и одно из кухни выходили в палисадник.

616

Озерницкая Л. С. Мои воспоминания.

617

Поначалу спала на кухне, но та была столь тесной, что пришлось перебраться за шкаф.

618

Эту рухлядь директор решил во что бы то ни стало заменить на новую мебель. Но в финансовой смете у техникума не имелось даже статьи для этого. Между директором и его бухгалтером состоялся характерный разговор (знакомый многим советским бюджетникам): «Вера Васильевна, давайте купим мебель новую». – «Иван Иванович, как же мы купим? У нас и денег по этой статье нет». – «А давайте мы купим за выговор». Выговор, конечно, получила бухгалтер, но она сделала это по своего рода «послушанию» начальству.

619

Озерницкая Л. С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 8–9,11

620

В доме напротив Вознесенской церкви на Демиевке.

621

Сейчас одна из них (с укороченными ножками) стоит у владыки в кладбищенской ограде.

622

Под конец жизни разрешил подстилать матрас. Также и Вере он не разрешал поначалу стелить на ее топчан что-либо мягкое, а потом разрешил стелить войлок.

623

Озерницкая Л. С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 9.

624

Озерницкая Л. С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 9.

625

В девичестве Дисковская, происходила из потомственной священнической семьи.

626

Записная книжка № 11, 60.

627

Озерницкая Л. С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 8–9.

628

Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С. 53. (Запись беседы от 30.10.1960.)

629

Озерницкая Л. С. Мои воспоминания С. 55 (Запись беседы от 1.02.1961.).

630

Служение Слову. Гл. 6.

631

Служение Слову. Гл. 6.

632

Уточнение по: Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С. 61.

633

Уточнение по: Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С. 65. (Запись беседы от 8.06.1962.) Владыка предложил ей поступить так, как сам поступал в молодости. См. главу 1.

634

Уточнение по: Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С. 48.

635

Записная книжка № 15, 34.

636

Уточнение по: Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С. 65 об. (Запись беседы от 8.06.1962.)

637

Уточнение по: Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С.47.об.

638

Уточнение по: Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С. 52 об. (Запись беседы от 23.10.1960.)

639

Уточнение по: Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С. 64 об. (Запись беседы от 8.06.1962.)

640

Уточнение по: Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С. 51 об. (Запись беседы от 30.06.1960.), а также С.57. (Запись беседы от 26.06.1961.) Кроме того: Озерницкая Л. С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 14.

641

Уточнение по: Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С. 52 об., 53.

642

Уточнение по: Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С. 61 об., 62.

643

Озерницкая Л. С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 12, а также: ее же. Мои воспоминания. С. 72. (Запись беседы от 21.03.1963.)

644

Мои воспоминания. С. 58 об. (Запись беседы от 21.09.1961.)

645

Варнава (Беляев), еп. Фотожурналы. Л. 35 об.

646

Озерницкая Л. С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 18.

647

Варнава (Беляев), еп. Преп. Серафим Саровский.

648

Первый раз пришли в ноябре 1948 года еще в дом на Физкультурной улице, на новоселье.

649

Записная книжка № 10,117. Март 1953.

650

Ему было около семидесяти лет.

651

Накануне, 20 июля, владыка выпал из троллейбуса и долгое время после испытывал сильное недомогание, днем на него нaxoдило уныние. (Записная книжка № 9, 26.)

652

Записная книжка № 9,13.

653

Записная книжка № 9, 5.

654

Фотодневник. (Запись от 14.04.1952.)

655

Записная книжка № 8, 41. (1952.)

656

Фотодневник. (Запись от 14.04.1952.)

657

Записная книжка № 8, 41.1952.

658

Записная книжка № 10, 25.

659

Записная книжка № 10, 25.

660

Записная книжка № 11, 21.1953. Здесь же епископ Варнава приводит пассаж из юмористической повести Вл. Дыховичного и М. Слободского, глава из которой («В Парке») была опубликована в «Литературной газете» (№ 52, от 1 мая 1953 г.). «Влюбленные удалились от людей в глушь, туда, «где кончалась культура и начинался oтдых от нее». Когда один из них, не зная, чем доказать своей пассии преданность, какой совершить «по примеру героев старины» подвиг и полез на дерево, то его арестовала «девушка-милиционер» за нарушение «обязательных постановлений» и отвела в отделение милиции».

661

Записная книжка № 10, 89.1952.

662

«Литературная газета» № 134, 4/11–1952.

663

Записная книжка №10, 29. (1952.)

664

Записная книжка № 10, 32.

665

К фотохронике. Отдельный листок.

666

Записная книжка № 11, 28.

667

Записная книжка № 10, 53. (Запись от 4.12.1952.)

668

Записная книжка №11, 42-а

669

Записная книжка №11, 53.

670

Записная книжка № 10, 110.

671

Записная книжка № 9, 32

672

Записная книжка № 9, 32.

673

Записная книжка № 13, 24.1954.

674

Записная книжка № 10, 45

675

Записная книжка №11, 56.

676

Мелкий бисер. № 58.1954.

677

Записная книжка № 11, 60.

678

Служение Слову. Гл. 5.

679

Варнава (Беляев), en. Pro domo sua. В роман «Невеста» или «Жених». 1956. <3апись на отдельном листке.>

680

Варнава (Беляев), en.. Фотоальбом. I, 4. 1–6 апреля 1950. <3апись на отдельном листке.>

681

Варнава (Беляев), en. Фотоальбом. I, 3.1950. <3апись на отдельном листке.>

682

Записная книжка № 9, 32

683

Записная книжка № 10,111. 7 марта 1953.

684

Записная книжка № 13, 18. (Запись 2.04.1954. Пятница Крестопоклонной недели.)

685

Записная книжка № 13, 75.

686

Ответы блаж. Марии Ивановны. Разговор с Марией Ивановной 24 апреля 1926 г. Рукопись.

687

Варнава (Беляев,), en. Pro domo sua. Рукописная заметка на обрывке блокнотного листа в материалах к «Небесному Иерусалиму». Епископ отмечал, что гражданский костюм должен быть «особым», но более точного описания последнего нам найти не удалось.

688

Серафима (Ловзанская В. В.), инокиня. Правда о еп. Варнаве... Текст обращения, декабрь 1993.

689

Записная книжка № 10, 4.1952.

690

Красное Знамя. 23.05.1944.

691

Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С. 53 об., 22.11.1960.

692

Озерницкая Л. С. Мои воспоминания С. 49.1959.

693

Озерницкая Л. С. Мои воспоминания С. 59 об., 5.06.1961.

694

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 11, 59.

695

Свидетельство В. В. Ловзанской. Об этом также упоминается в: Озерницкая Л. С. Рассказы для народа. Рукопись. 1981–1982. С.20, а также: Ее же. Мои воспоминания. С. 58.14.09.1961.

696

Записные книжки № 12, 32 (1953) и № 10, 30 (1952).

697

Записная книжка № 7, 38. 1951.

698

Записная книжка № 10, 45, 123. 1952.

699

Записная книжка № 11, 58.1953.

700

Записная книжка № 11, 39.12.06.1953.

701

В 1951 году власти стали высылать из города священников и монахов, ранее репрессированных. Список подлежащих высылке составил митрополит Иоанн. Об этом упоминается в: Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 6, 9.

702

Записная книжка № 14, 87.1954.

703

Троицкого монастыря в Киеве, основанного архимандритом Ионой. – Прим. П. П.

704

Записная книжка № 8, 65. 7 сентября 1952 г.

705

Записная книжка № 8, 64

706

Записная книжка №. 14, 30. В роман «Невеста». 1954, июнь.

707

По воспоминаниям инокини Серафимы (Ловзанской); несколько иначе этот же эпизод изложен у еп. Варнавы: Записная книжка № 14, 32.

708

Записная книжка № 14, 32. (22.07.1954. Память Марии Магдалины.)

709

Записная книжка № 10, 90.

710

Записная книжка № 15, 21.

711

Записная книжка № 10, 83.

712

Варнава (Беляев), еп. В «Голубой корабль». Рукописная заметка. 23.08.1952.

713

Пролог, 6 февраля. Слово о Павле епископе, иже остави свою епископию и шед во Антиохию кормяшеся зданием.

714

Варнава (Беляев), еп. Комментарии на полях писем О. Соколовой (Патрушевой). 1949–1954. В конце сороковых годов епископ писал о ревнителях «буквы» упускающих евангельский смысл явлений: «Соблазняются... Соблазняются всем. Покажи палец, и будут соблазняться. Можно написать «роман» целомудренный, можно переделать житие под роман (опят же целомудренный...) о блудной страсти (т. е. с любовной интригой, в сущности, аскетическим отделом в художественной форме) и приключенческий (Евстафий Плакида), а можно написать научную работу удовлетворяющую всем требованиям богословским и, однако, совершенно безнравственного характера... Дело, как всегда в христианстве, не в форме, а в содержании... Романы – это библейские притчи, церковном отношении, а в светском – доведенная до совершенств форма изящной словесности, гибкая, глубокая, широкая; замечательное приспособление к нуждам и запросам современного читателя...»

715

Варнава (Беляев), еп Как кузнец Пресвятую Богородицу на городской стене видел.

716

Записная книжка № 11, 22. 1953.

717

Пишущую машинку В. В. Ловзанская купила в Томске в то время, когда епископ находился еще в лагере. Он потом говорил: «Возможно, я не благословил бы купить машинку, а вот как она пригодилась».

718

Димитрий Вечер [еп. Варнава]. Библиотека «Пчела» / Сборник. Авторизованная машинопись. 1949? С. 11–12.

719

Димитрий Вечер [еп. Варнава]. Библиотека «Пчела» / Сборник. Авторизованная машинопись. 1949? С. 3.

720

Димитрий Вечер [еп. Варнава]. Библиотека «Пчела» / Сборник. Авторизованная машинопись. 1949? С. 7.

721

Варнава (Беляев,), еп. К методу «Библиотеки». Рукописная заметка. 2.06.1952.

722

Тайна блудницы.

723

В частности, в еврейских кварталах Демиевки во время революции 1905 г. См.: Шульгин В. В. Дни. 1920: Записки. М. 1989. С. 88–109.

724

Записная книжка № 9, 25. Нравы. 2.09.1952.

725

Записная книжка № 10, 32.

726

Записная книжка № 10, 51. Декабрь 1952.

727

ОР РГБ Ф. 172. Архив МДА. Картон 319. Ед. хр. 13. г. 259–260. Раздел рукописи так и называется: «Несколько случаев проявления благодатных дарований старца о. Иосифа».

728

Исследователи отмечают «моментальный развал черносотенных союзов», последовавший сразу после Февральской революции. См.: Степанов С. Д. Черная сотня в России (1905–1914 гг.). М., 1992. С. 328.

729

См. выше главу «Педагогическая деятельность под гул приближающейся катастрофы». А в Харькове тамошний архиепископ Антоний (Храповицкий) с амвона развивал подобные же опасные теории: «Невозможно могущественной России сносить, чтобы величайшая святыня – Господень Гроб и Голгофа и Вифлеем оставались в руках неверных магометан. // Русское знамя. 1914. 22 августа. Цит. по: Степанов С. Д. Черная сотня в России... С. 323.

730

Записная книжка № 10,114.1953

731

Масонство и социализм // НЦОВ. 1917. Декабрь, 10. № 34. Стр. 504. Составить это послание было предложено С. Н. Булгакову.

732

Варнава (Беляев), еп. Как кузнец Пресвятую Богородицу на городской стене видел

733

Служение Слову.

Глава 8 Последний этап. 1963

Последний этап

1963 Киев. Предчувствие смерти. Хрущевские гонения на религию. Смерть. Погребение.

Состояние здоровья, сильно пошатнувшегося у епископа еще в заключении, постепенно ухудшалось. Его мучили приступы грудной жабы, удушье, холодели руки; из-за тромбофлебита постоянно болела нога. По его собственному признанию (1954 г.), во время ходьбы, после десяти-двадцати шагов, нужно отдыхать. А в целях экономии порой приходилось идти пешком, трешка на трамвай не всегда имелась. Возвращаясь из города, с трудом и долго поднимался к себе в гору. Иногда падал. (Как-то нес квас, стало плохо, упал...) Горка вырастала в неодолимое препятствие. Однажды зимой на работе Веру позвали к телефону, дядя Коля передавал (сам он никогда не звонил, в крайних случаях просил кого-нибудь из прохожих), что ему плохо и он находится в центре города, на такой-то улице. Он ждал ее в продовольственном магазине, грея руки у отопительной батареи. Она наняла такси, но на горку шофер отказался въезжать. «А я не выйду», – сказал дядя Коля. Тогда таксист обратился к милиционеру, проходившему мимо...

– Укатали Сивку крутые горки, – говорил владыка.

В июне 1950 года он проходил с Верой по Крещатику; в районе Бессарабки она забежала в булочную. Когда вышла, увидела: епископ стоит с побагровевшим лицом и, словно пьяный, шатается734. Подъехала скорая. Больного доставили в близлежащую больницу (тут же на Бессарабке); в приемном покос сказали: «Не имеем права вас отпустить, у вас тяжелое состояние». Он попросил разрешения попрощаться с племянницей, вышел к проходной (Вера сидела около санпропускника) – и только его и видели735.

К врачам обращался в исключительных случаях (но весной 1952 года согласился на операцию глаза, которую успешно провела ассистент академика Филатова, окулист Холина)736 и лекарств почти не принимал. Только уступив просьбам близких, побывал на приеме у знаменитого гомеопата, профессора Попова. «Какой тяжелый больной», – сказал тот. Когда сердце прихватывало особенно сильно, дядя Коля брал под язык одну крупинку гомеопатического лекарства.

Владыка физически слабел, и ему в откровении было велено читать определенную молитву, конец которой он записал: «Во смирении соблюди ум мой и здравие телесное сохрани»737.

В том же году составил список вещей, необходимых в предстоящей дороге, – он все собирался “ехать”, – и напротив графы “молитвослов” сделал характерную приписку: «Молитвенник читать не как «правило», в определенные часы, а вместо Иисусовой молитвы («память Божия»), без определения времени, весь день, во время занятий, еды и прочего (как при изучении греческого языка). И все же это как-то походит на монашеское правило: «Аще убо ясте, аше ли пиете, вся во славу Божию творите», и книжка всегда пред глазами на столе».

Переживал из-за того, что многое не доделано:

– Мы должны подражать жизни своих святых, – говорил епископ. – Путь Христа ради юродивого Николая я прошел, а апостола Варнавы не окончил.

Но голос свыше («Logos») утешил: “Наследники будут строить”.

Закрыта Киево-Печерская лавра, взорвана ночью Троицкая церковь, в которой работала Зина Петруневич. Волна новых гонений на Церковь доставляла его душе тяжкие страдания. Ему было сказано (29 июля 1961 г.) о духе сталинизма: «He верьте – он жив». И тогда же: «Приобретай дом в собственность». Вновь и вновь он сознавал, что только малая Церковь, только малое стадо («дом») может выдержать испытание временем.

В мае 1962 года епископ занес на бумагу знаменательные слова: “При таком положении (здоровья), по сути дела, я делать ничего не могу... (Выходит, что же, на сломку?)» Озерницкой, на вопрос о самочувствии, ответил: “Другие постарше и работают. При запрокидывании головы – головокружение... Очень ослабел. Стал не такой быстрый”.738

В августе того же года последовала новая запись, взятая им в рамку: “Второй раз предупреждение о внезапной смерти. Плохо запомнил, но «сказано» понятно и кратко”.739

В город владыка выходил все реже и реже и только с палочкой – из-за боли в ногах: синюшных, отечных, с язвами на голенях. Перестал выходить и в сад, под любимую вишенку. В зиму 1962–1963 годов уже и вовсе на улицу не показывался, сидел в сенях и, приоткрыв дверь, дышал в образовавшуюся щель. Ел все меньше и меньше, спал также очень мало. В это время сильно исхудал и говорил Вере: «Ты думаешь – худеют от пищи. Нет, не от недостаточной еды худеют, а от страха смерти».

Но вот у Ларисы Семеновны не получилось заговеться перед Великим постом. Узнав об этом, епископ пригласил ее в гости в четверг на второй неделе (7 марта н. ст.). «Когда я пришла, – вспоминает Озерницкая, – на столе у владыки стоят оладьи, кетовая икра, рыбные котлеты (все то, что владыка обычно постом не ест). Владыка:

– Не заговлялась ведь...

Вера спросила:

– А мне можно есть?

Старец сказал:

– Все, что поставлено на столе, всем можно есть. Разве ты не знаешь?»740

Для подвижников старость – время расцвета и жизни преизбыточной. Смерть епископа и стала вершиной его жизненного пути. Сохранилось описание последних дней старца, составленное Ларисой Семеновной Озерницкой. Картина, преисполненная утонченной и торжествующей внутренней красоты.

«Вдруг, – пишет мемуаристка, – без всякой видимой причины, на пятой седмице Великого поста (с двенадцатого по восемнадцатое марта старого стиля 1963 года) и, как выяснилось позже, за сорок дней до своей смерти владыка все оставил, то есть перестал читать, перестал писать свои труды, ушел в себя, говорил о своей смерти и, заботясь о келейнице, отвечал на ее вопросы: как поступать в том или другом случае без него».

Главный завет его был простым:

– Я тебя об одном прошу, – говорил он Вере, – не надейся на людей, а надейся только на Бога.

(За несколько лет до этого она однажды удивилась вслух: у людей столько страданий и тягот, а я такая счастливая. На это владыка заметил: подожди, придут такие скорби, что и не понесешь.) Двадцать первого марта (н. ст.)

Владыка не вмешивался обычно в кухонные и хозяйственные заботы. По этой части он всем всегда был доволен. Но однажды велел приготовить пирожки с мясом и накормить ими Зину Петруневич и Ларису Озерницкую. Возможно оттого, что те «взяли в моду» не есть мяса. Незадолго до этого случая Ларисе Семеновне делала ремонт девушка из жэка. Была среда, и хозяйка накормила девушку постным обедом. «Надо бы сварить мясо, сделать борщ и накормить ее досыта», – заметил владыка. Он передал записку Озерницкой и Петруневичам, в которой сообщал, что на вопросы о мирских вещах отвечать больше не может, пусть спрашивают только о духовном741.

Дал указание, в какую одежду его облечь742.

«С первых чисел апреля, – продолжает Л. С. Озерницкая, – боли в груди участились, усилились, особенно по ночам. Владыка не лечился, а только клал грелки на сердце и левую руку и принимал по полтаблетки валидола (это, можно сказать, гомеопатическая доза в аллопатии). Появилась одышка и изредка головокружения, но владыка в постели не лежал. В ночь под Благовещение ему стало «очень плохо»... Ежедневно состояние больного постепенно ухудшается. Выписанные лекарства больной почти не принимает: от них ему хуже.

На первый день Пасхи (Пасха в этом году пришлась на 1/14 апреля) владыка обычно приглашал к себе духовных детей, а в этом году... только на четвертый день пригласил их к себе».

На первый взгляд, казалось, все, как обычно: привычный разговор за чашкой чая. Но на сей раз это была – «прощальная беседа».

«После благословения владыки все сели за стол. Владыка сел в свое самодельное кресло и сказал:

– На первый день Пасхи я так себя плохо чувствовал, что думал, не смогу вас вообще принять, а вот и смог.

После короткой паузы, владыка вдруг согнулся несколько над столом, как бы желая спрятаться, повернул личико влево (так он всегда делал), как бы смущаясь оттого, что надо говорить о себе. Лицо его засияло, глаза засветились неземным благодатным светом... и он сказал:

– Домой пора, домой! Слышу голос... Не хочется. Держат дела. Многое надо окончить...

И, вновь помолчав, добавил:

– Лучше этого времени не будет».

Тут Зина Петруневич, говорившая обычно без умолку при посещениях владыки, перебила его. Он замолк, лицо стало грустным, задумчивым, и весь вечер среди бесконечных рассказов Зины (о знакомых и о родных) не проронил больше ни слова. Только вставил две фразы, относившиеся к поднятым ею темам. Одна касалась умиравшего в те дни опального священника Гавриила Вишневского (у которого епископ в первые дни по приезде в Киев останавливался):

– Умирает о. Гавриил... Многому можно поучиться.

И другая фраза была тоже о смерти:

– Страшно умирать, надо готовиться к смерти.

«С 15 (28 н. ст.) апреля владыка лежать не может (появляется одышка), а сидит днем и ночью в своем кресле, опершись предплечьями рук о бедра и склонив голову к коленям. Глаза закрыты, лицо бледное, сознание ясное, на вопросы отвечает, но сам в окружающей жизни не участвует, почти ничего не ест и не пьет. Ноги сильно отекли. Пульс – сто в минуту, ритмичный, слабого наполнения, дыханий двадцать восемь-тридцать в минуту, температура нормальная. С благословения владыки я пригласила на 16 (29) апреля профессора-медика, Анатолия Петровича Полещука. С профессором владыка разговаривал, рассказал кратко анамнез болезни, жалобы. Отвечал на все вопросы профессора и даже улыбнулся своей милой улыбкой и что-то тихо сказал, когда профессор начал уверять, что здоровье его поправится от лечения. Профессор назначил лекарства и советовал лучше делать уколы камфары, чем принимать ее внутрь. Назначил анализ мочи, крови и ЭКГ, сказав, что у больного инфаркт или глубокий склероз, состояние тяжелое (просил, когда будут готовы анализы, пригласить его снова).

17 (30) апреля владыка принял лекарства один-два раза и отказался их принимать, так как появилась тошнота. Перестал есть и пить. Днем и ночью сидел неподвижно в кресле, не вставая. От уколов, назначенных профессором, отказывался и только после настойчивых просьб келейницы в течение нескольких дней наконец второго мая согласился, и духовная дочь-фельдшерица сделала укол камфары.

3 мая. Владыка продолжал сидеть в кресле с закрытыми глазами и в той же позе. На все вопросы отвечал, поднимая голову, а потом снова отключался от всех и от всего, закрывая глаза, сидя неподвижно днем и ночью. Вечером та же духовная дочь сделала второй укол камфары, но надо сказать, что уколы никакого эффекта не давали: пульс, дыхание без изменений, только нарастает физическая слабость.

С четвертого мая владыка уже не входил в контакт с окружающими.

Была вызвана машина городской скорой помощи: фактически для регистрации врачом факта болезни (так как владыка нигде и никогда не лечился), чтобы можно было оформить справку о смерти без вскрытия».

Приехавшая врач подошла к больному и спросила: «Папаша, что с вами?» Он ничего не ответил. Не глядя больше на больного, она записала: склероз. Давала еще какие-то медицинские советы Ларисе Семеновне, но последней было и так ясно, что «владыка уходит с земли по повелению Божию и ничто из медикаментов помочь не может. Уколы и все лекарства оставили».

Последние две недели (кроме трех заключительных дней перед смертью) епископ сидел, согнувшись, на раскладушке. “Я боялась, – вспоминает инокиня Серафима, – что он упадет, раскладушка низкая.

– Владыка, вы же можете задремать и упасть на пол! Он только говорил:

– Ничего, потерпеть надо. Надо потерпеть – в этом наше спасение.

Я хотела его поднять. Но он сказал:

– Тебе же тяжело. Не надо.

(Жалость к ней переполняла его. «Пойди, купи себе из еды, чего хочешь», – сказал он.)

С раскладушки – по просьбе окружающих – он перешел за стол. Три дня владыка медленно умирал, сидя за ним.

«Владыка еще больше согнулся, – пишет Л. С. Озерницкая, – голова его почти касалась колен. Для облегчения положения умирающего духовные дочери... пододвинули к нему стол, положили на него подушку, на нее – согнутую в локте правую руку владыки и на руку – его голову, повернутую влево: к образам. Левая рука владыки лежала на коленях. В такой позе, с закрытыми глазами, безмолвно и не двигаясь, владыка сидел в кресле* (* Инокиня Серафима помнит, что сидел он не в кресле (кресло было также сделано им самим из досок), а на самодельном табурете. – Ярки. Я. Я.) до смерти. Казалось, что он без сознания, но когда Зина Петруневич начала громко взывать к нему: «Приехала Анна из Москвы» (Зина вызвала ее телеграммой без ведома старца), то владыка приподнял голову, открыл глаза, взглянул в ее сторону и снова ушел от всех, продолжая сидеть неподвижно.

За четыре-пять дней до смерти владыка поручил Зине взять на себя заботы о погребении и похоронить его «в твоем городке” (так он шутливо называл участок земли, который она всеми правдами и неправдами заблаговременно приобрела на Байковом кладбище). Незадолго до этого Зинаида Саввишна проводила в последний путь о. Гавриила и знала, как все оформлять и как “добиваться” разрешения на захоронение. Тогда же епископ попросил, чтобы она сообщила о его кончине митрополиту Киевскому Иоанну: возможно, тот даст какое-либо облачение, хотя бы иерейское. Но Петруневич отказалась выполнить это поручение, а все необходимое удалось своими силами сшить вовремя. Вера, присутствовавшая при разговоре, огорчилась:

– Вас же, владыка, тогда заберут во Владимирский собор.

– Как же ты гордо думаешь, – заметил он. – Скажут: с собаками зарыть. Да еще придут и обыск сделают.

Кроме нескольких духовных детей, которых епископ окормлял лично, у него были «заочные дети», обращавшиеся за советом через Зину. К таковым принадлежала Мария Федоровна Титерник (в монашестве Мастридия)743 «Как-то он сказал Вере: “Наверное, она придет ко мне еще живому. Я слышал голос: «Мария Федоровна, пожалуйста, проходите"». За три дня до его смерти она пришла к ним в домик со своей сестрой Татьяной Федоровной Садовской (в монашестве Таисией). И Вера встретила ее этими же словами: “Мария Федоровна, пожалуйста, проходите»744.

Шестого мая, в день великомученика Георгия, ничто не предвещало быстрой развязки. Л. С. Озерницкая вспоминает: “6 мая (23 апреля), в понедельник седмицы о расслабленном, в восемь часов утра состояние владыки прежнее: тот же пульс, то же спокойное, ровное дыхание. Кажется, что нет никакой перемены в состоянии здоровья владыки, нет ничего угрожающего жизни”745.

Мария Федоровна с сестрой вспомнили, что дома не закрыли форточку, а Лариса Семеновна отправилась за черным платьем, так что рядом с владыкой остались только трое духовных детей: Вера (инокиня Серафима), Зина Петруневич и Анна Емельяновна, приехавшая из Москвы.

Келейница не успела прилечь отдохнуть, как ее позвала Зинаида Саввишна. Владыка уходил навсегда.

В девять часов тридцать минут по московскому времени он “приподнял голову, посмотрел на окружающих, как бы благословляя их в последний раз, опустил голову на подушку, вздохнул два раза более глубоко, чем обычное, – закончилось его земное странствие746. Две слезинки тихо скатились по щекам почившего.

«За время, пока уложили покойного владыку на скамейки, на которых он при жизни отдыхал днем, лицо его совершенно изменилось. С лица исчезла тень скорби, оно помолодело, засветилось». (Казалось, замечает Л. С. Озерницкая, сейчас епископ встанет и сбудет совершать Божественную литургию”.)

Теперь надо было решить, как проводить наставника в последний путь. К митрополиту Вера и Зина не пошли (Зина хорошо знала, как тот всего боится). С 1955 года опять существовали жесткие инструкции, по которым приносить покойного в храм запрещалось. Духовенству также не разрешалось, под угрозой больших неприятностей (вначале выносилось административное предупреждение, присуждался штраф, а в следующий раз могли возбудить уголовное дело), сопровождать усопшего к могиле, служить на кладбище или на дому. Расцвела в огромных масштабах неслыханная ранее практика “заочных отпеваний”. Подавляющее большинство священства не смело нарушать требования светской власти.

Посоветовавшись с Мастридией и Таисией, согласно пришли к мнению, что единственный, кому можно довериться и открыть о смерти владыки, – это о. Алексей Глаголев. Решение замечательно точное, так как о. Алексея можно назвать тем редким христианином, в котором не было страха, в личности и в жизни которого главенствовала любовь ко Христу.

Алексей Александрович Глаголев по рождению принадлежал к просвещенному церковно-профессорскому кругу. Его отец, замечательный пастырь и ученый-гебраист, преподаватель Киевской духовной академии, казненный в чекистских подвалах, возглавил в смуту пятого года крестный ход, преградивший путь толпе погромщиков. А через восемь лет, будучи официальным экспертом по делу оклеветанного еврея Бейлиса, которому приписали совершение ритуального убийства, он спас честь русского духовенства, авторитетно засвидетельствовав о полной абсурдности обвинения. Отцовский навык всегда выступать «на защиту угнетенных и невинно осужденных людей, независимо от их национальности и вероисповедания»747, унаследовал и сын. В молодости последний принадлежал к общине легендарного священника киевской интеллигенции и молодежи Анатолия Жураковского. Община была разгромлена красными гонителями религии, а Алексей Александрович претерпел краткий арест в застенках НКВД и, вследствие “запрета на профессии”, будучи прекрасно образованным, долгое время мог устроиться только чернорабочим. Во время немецкой оккупации он принял духовный сан. Используя свое положение настоятеля Покровского храма, самоотверженно спасал евреев, которым грозило уничтожение в Бабьем Яру, укрывал украинцев и русских, подлежавших отправке в Германию. За свою деятельность подвергался задержаниям, угрозам со стороны гестаповцев, чудом избежал расстрела.

Вера и Зина поняли, что именно этот пастырь сделает все должным образом, поймет масштаб события и их собственное горе.

Петруневич отправилась к о. Алексею и попросила: “Прошу вас именем моего отца: отпойте одного умершего в затворе владыку”. Выслушав ее рассказ, о. Алексей тут же, собрав все необходимое, отправился на Никопольскую улицу. Он, между прочим, одобрил решение духовных дочерей епископа не обращаться к экзарху. «Вы поступили правильно, – заметил он, – потому что владыка Варнава не знал современного положения вещей в Церкви». Итак, в тот же день, шестого мая, в день памяти великомученика Георгия, священник переступил порог “Богом данного” дома. Епископ еще лежал на скамьях, и о. Алексей, приподняв воздух, поразился неземной красоте лица почившего подвижника. Долго и сосредоточенно вглядывался в черты усопшего, затем сказал:

– Да, это лицо настоящего святителя. Как жаль, что я его раньше не знал.

Священник облачил владыку и помазал все его тело маслом, привезенным из Святой Земли (нашлось у Ларисы Семеновны). Началось отпевание...

До погребения на третий день у гроба круглосуточно читалось Евангелие (по благословению о. Алексея).

На кладбище владыку везли в специальном, «похоронном», автобусе, в закрытом гробу, без венков и цветов748, сопровождавшие тихо пели: «Святый Боже...»

Старое Байковое кладбище (участок № 1-а). От ворот до могилы гроб несли на руках.

Из воспоминаний Л.С. Озерницкой. «День был ясный, солнечный, теплый. На небе ни облачка, все одеты легко... Вдруг, в последний момент перед опусканием гроба в могилу (уже веревки были подложены под гроб), при ярком солнце пошел в течение полминуты дождь – такими крупными редкими каплями, как с кропила, когда вас в храме священник окропит святой водой. Присутствовавшие не успели даже чем-либо прикрыться или раскрыть зонтики, как дождь прекратился... Солнце продолжало ярко светить. Бог, вместо священника, окропил могилу смиренного раба Своего. Через несколько минут вырос холмик земли, на нем сразу поставили крест и посадили живые цветы»749.

На табличке внизу креста была сделана надпись, где, уже не скрываясь, указали действительное отчество почившего и годы жизни750: «Николай Никанорович Беляев. Род. 12 (25) мая 1887 г. Умер 23 апреля (6 мая) 1963 года»751.

По стечению обстоятельств, могила находится у западной стены Покровского храма, когда-то бывшего на этом месте. (Теперь рядом, неподалеку отсюда, погребены о. Гавриил Вишневский, 3. С. Петруневич, О. С. Петруневич, Л. С. Озерницкая.)

Так тихо и незаметно закончилось земное странствие епископа Варнавы. На заре счастливой юности, преисполненный надежды достичь Града Божьего, он отправился из дому в путь. Великие идолы Государства, Власти, Счастья любой ценой и Силы подчиняли своему влиянию не только тогдашнее русское общество, но и Церковь; старые предания и ложные идеалы, прикрываясь священными именами и целями, уводили иногда далеко от Божественного Спасителя. Идя по “узкой” дороге, епископ порой оступался, но любовь к Распятому и Воскресшему всегда выводила его на тропу, ведущую в Небесный Иерусалим. (Церковного миссионера, «несмотря на заранее принятые меры, – писал владыка, – может постигнуть неудача. Гонения, преследования, допросы. Что ж, все это в порядке вещей».)752 Бог дал ему счастливую возможность много терпеть, страдать, превратиться в «маленького человека», болеющего о деле евангельской проповеди, и выдержать все до конца. («Есть маленькие, «простые», как теперь говорят, люди, – приведем вновь слова владыки, – которые делают незаметно свое дело и которыми мир стоит. А Господь сказал в притче: «В малом ты был верен, над многим тебя поставлю», Мф. 25:21. Скажет Он это и теперь всякому кающемуся и старающемуся охранить себя от всего плохого и нечистого посреди ужасной обстановки мира».)753 В уничижении епископ нашел то, что искал. Все земное прошло, мечты о великом служении, свойственные юности, оказались миражом, надежды на то, что удастся убедить мир в необходимости веры для его же блага, рассыпались в прах. Осталась только любовь ко Христу. Она же пребывает во веки.

* * *

734

Кто-то, посочувствовав дяде Коле, посоветовал хорошее средство от повышенного давления: корейский народный рецепт, куда должны входить лимон и молоко. Но выдержать курс в тридцать дней не получилось: не хватило денег на покупку лимонов.

735

Еще один раз поневоле попал в больницу, доставленный туда скорой помощью. Причиной послужила дорожная авария. Владыка шел по улице Свердлова (ныне вновь Прорезная), легковая машинана летела на фонарь, разбитые стекла которого осыпали его лицо. В больнице наложили швы.

736

Варнава (Беляев), еп. Записная книжка № 8, 28

737

Варнава (Беляев), еп Первый концентр. 10.06.1959.

738

Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С. 67–68.

739

Варнава (Беляев), еп. «3аписи «Logos-'oв». 11.08.1962.

740

Озерницкая Л. С. Мои воспоминания. С. 71.

741

См. текст к прим.609.

742

В наличии имелись только поручи, ряса и епитрахиль. Владыка объяснил, какую скуфью надо сшить. Вера ошиблась и сшила неправильно. – Ну, ладно, – сказал епископ, – если успеешь, то перешьешь. Вера и Зина сшили архиерейское облачение. Подризник – из палевого китайского ситца, купленного годом ранее; саккос – из жесткой немецкой материи (владыка приобрел ее как-то в магазине, сказав Вере: «Это тебе на сарафан»). Соседи часто просили Веру Васильевну посидеть с их маленькой дочкой Надей. И в благодарность за это подарили ей сатиновую материю на платье. Из последней и сшили теперь кресты и украшения на саккос. Бахромой, купленной в свое время для скатерти, отделали все облачение. Из белого шелка, давно подаренного Севастьяновыми на рубашку для владыки (дядя Коля ничего изысканного не любил, предпочитая изделия из материи простой, грубой), сшили покров на голову.

743

Ее взрослая дочь, выйдя замуж, попала в тяжелую обстановку, сложившуюся в семье мужа, иногда казалось, прямо-таки безвыходную. Несколько раз провидческие советы владыки помогли преодолеть малодушие (в частности, отказаться от аборта). Мария Федоровна была по профессии ветеринарным врачом. Много молилась. И для этого устраивала дела на работе таким образом, что могла по две недели, закрывшись, сидеть у себя в комнате. В воскресные дни после ранней литургии шла на кладбище, которое очень любила. А оттуда шла к вечерне. Помогала во Владимирском соборе, была «соборной сестрой».

744

Думаю, владыка не случайно обратил внимание келейницы на этот будущий эпизод их жизни, так как после его смерти эти две сестры-монахини стали ближайшими друзьями инокини Серафимы. Долгие годы они друг другу помогали. А сын Татьяны Федоровны сделал ценные фотоснимки внешнего и внутреннего вида домика на Никопольской улице, пейзажей вокруг него. Татьяна Федоровна Садовская, будучи актрисой, принадлежала к художественной среде. После войны обратилась к вере, попала к схимнику Дамиану, жившему в Киево-Печерской лавре, и постепенно переменила образ жизни.

745

Озерницкая Л С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 24.

746

Озерницкая Л С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 24.

747

Глаголев А., прот. За други своя / Публикация и предисловие П. Г. Проценко // Новый мир. №10. 1991. С. 134.

748

В день смерти епископа 3. С. Петруневич попросила Анну Емельяновну: «Анечка, вы оплачивали владыке эту земную квартиру теперь, когда он умер, купите ему и домик в вечность». И А. Е. взяла на себя расходы за гроб и похороны.

749

Озерницкая Л. С. Из воспоминаний о еп. Варнаве. С. 26. Присутствовавшие отметили одно необычное обстоятельство. Л.С. пишет о нем так: «Возле могильного холмика, в ногах, стоит дерево, которое, по воле заказывавших могилу, должно было быть срублено, по воле Божией осталось расти. На высоте полутора метров ствол дерева делится на три ствола и напоминает собою трикирий (срезано 1972 г.)…

750

Даже в свидетельстве о смерти епископа в графе «возраст проставлено «80 лет» (по-видимому, переправлено из «76»). В разделе «причина смерти» указано: «Тромбоз мозговых сосудов», «о чем в книге записей актов гражданского состояния 6 мая 1963 г. произведена соответствующая запись за № 448. Г. Киев, Московское бюро ЗАГС».

751

В 1993 году табличка с надписью изменена: теперь на ней указан сан почившего.

752

Мелкий бисер. Гл. 131. Миссионерство. 1954.

753

Слово о Промысле Божием. 1951. Рукопись.

Источник: П 71 В Небесный Иерусалим: История одного побега. ( Биография епископа Варнавы /Беляева/). — 2-е изд. — Нижний Новгород: Издательство «Христианская библиотека», 2010. — 736 с .: ил. ISBN 5-88213091-3

Авторизуйтесь, чтобы получить возможность оставлять комментарии